| ||
|
I. На одном из притоков Оки, недалеко от Москвы, раскинулось большое село Стругаловка. Когда-то оно было помещичьим, а теперь о добром старом времени напоминает одна барская усадьба со старинным барским домом и большим запущенным садом. Из-за покосившейся деревянной ограды так и выпирают целые облака зелени. Перед домом когда-то были разбиты английские куртины с молодым дубком в центре, но куртины давно превратились в простую русскую поляну, а дубок рос все выше и выше и даже успел пустить кругом себя молодую поросль. — Надо бы, Катерина Васильевна, пообрезать поросль-то,— аккуратно каждую весну докладывал своей барыне старый садовник Иван. — Да для чего это?— удивлялась каждый раз барыня и вопросительно смотрела на верного слугу через очки. — Да как же-с, Катерина Васильевна... Такой уж порядок: как молодь зачнет одолевать, сейчас ее и подрезываешь. Настоящий аглецкий сад был, по всей форме... — Хорошо, хорошо, Иван... Пусть молодь порастет, а мы посмотрим. Старик-садовник разглаживал степенно свою седую бороду, вертел в руках шапку и еще раз спрашивал: — Так, значит, пусть порастет, Катерина Васильевна? — Пуст порастет... — Слушаю-с! Во всем слова барыни для сторожа были законом, но тут он никак не мог согласиться с барской волей, а «молодь» просто мозолила ему глаза. «Уж, конечно, Катерина Васильевна барыня настоящая, великатная,— рассуждал старый садовник, возвращаясь к своим обязанностям,— а все-таки напрасно поблажку дают... Главное, чтобы все было аккуратно, значит, порядок первое дело!» Этот Иван в барской усадьбе «отвечал» за целый штат помещичьей прислуги, совмещая в себе и дворецкого, и приказчика, и мажордома вообще. Настоящая прислуга давно разошлась, и оставался один Иван, преданный старому барскому дому всей душой. Ни новой жизни ни новых людей старик не признавал, а знал в прошлом. — Все это наплывь одна,— рассуждал он к своей каморке, которую прежде занимал главный швейцар.— Не стало настоящих господ, вот главная причина... Одна Катерина Васильевна осталась на всю округу. Старое рабье сердце Ивана было преисполнено неподдельной любви к последней представительнице вымершего дворянского рода Струганцевых. Когда Екатерина Васильевна по вечерам выходила на балкон и садилась с какой-нибудь работой у двери на своем любимом кресле, Иван издали любовался ей. Вот барыня, так барыня, не чета другим прочим, Накупили разоренных господских усадеб и думают, что стали господами: то, да не то. Катерина Васильевна пройдет по комнате, так одна походка чего стоит. А как она оденется? К каждой оборочке, к каждой складке платья «барышни» старик относился с каким-то благоговением: все это настоящее, дворянское, и ничего нет холуйского. Про себя он всегда, называл ее барышней, хотя этой барышне уже перевалило за пятьдесят и она давно носила темные платья, тщательно избегая ярких, вызывающих цветов. А барышня любила по вечерам посидеть на балконе, с которого открывался широкий вид на все село и на окрестности. Вон там желтая волна полей, вон блестит речонка, а там пыльной полоской уходит к станции железной дороги проселок. С раннего детства эта ничтожная пыльная полоска для Екатерины Васильевны имела какое-то особенное значение, как таинственный нерв, соединявший усадьбу с остальным миром — по ней налетали в стругановскую усадьбу и радости, и «надежды», и напасти. Старая нянька, качая девочку на коленях, часто говорила ей: «Вон по той дорожке приедет к Катеньке жених... Выдадим Катеньку за офицера». Нянька давно умерла, Катенька успела состариться, шоссе, по которому ездили офицеры, искавшие в помещичьих усадьбах богатых невест, зарастало зеленой травой, а теперешняя Катенька все-таки иногда поглядывала на пыльный проселок и потихоньку вздыхала. Она даже как-то иногда начинала бояться этой таинственной нити, соединяющей захудавшее дворянское гнездо с железнодорожной станцией. Там, по этой новой железной дороге, ездят уже новые люди, поглощенные своими новыми интересами, и им не понять вымирающих старых людей. Жизнь давно ушла вперед и неудержимо несет с собой все новое, а старое в силу какого-то социального удельного веса остается назади. Высокая ростом, красиво сложенная и с красивым, выразительным лицом, Екатерина Васильевна хорошо сохранилась для своих лет. Единственным недостатком было то, что она слишком редко улыбалась. Серые, большие глаза смотрели всегда с ласковой задумчивостью, гладко зачесанные мягкие русые волосы открывали такой умный белый лоб, а прямой, точно выточенный нос придавал лицу строгое выражение. Хорошее это было лицо, с той задумчивой прелестью, какой отличаются одни женские русские лица. Почти монашеский костюм походил на траур, но зато «барышня» питала большую слабость к тонкому дорогому белью и выписывала обувь из Парижа. Стремление к внешней чистоте выражало глубокую внутреннюю потребность. Летними вечерами Екатерина Васильевна подолгу просиживала на своем балконе и все смотрела вдоль дороги. Солнце садится. На реке начинает дымиться легкий туман, который отсюда расстилается по всем низинкам и выемкам. Мимо барской усадьбы вереницей катятся крестьянские телеги, возвращаются косцы и жницы, бегут ребятишки. В селе подымается приятный дымок и зажигаются огни. Иногда проходят толпы рабочих с веселыми песнями, иногда тяжело тащатся одинокие женщины, усталые и измученные, а за ними плетутся жалкие ребятишки. «Ох, хотя бы часок вот так-то пожить...— думает какая-нибудь вдова, останавливаясь пред барской усадьбой понести дух и с завистью поглядывая за балкон, где вечно торчит «барышня».— Ведь живется же людям, подумаешь, ни тебе работы, ни тебе заботы... Сиди да поглядывай, как другие маются». Бедные бабы, особенно те, которые маялись с ребятишками, хорошо знали дорогу в барскую усадьбу — у Екатерины Васильевны не было отказу, хотя Иван и защищал ее отчаянным образом от одолевавшей деревенской босоты и наготы. — Всех не оденешь и не накормишь,— бормотал он, выпроваживая просительниц.— А наша барышня какая рубашку с себя готова отдать... Усердствовавший по-своему старик не подозревал, что барышня часто смотрит со своего балкона на проходящих мимо баб почти с завистью... Да, вот эти несчастные, вытянувшиеся на работе женщины знают, для чего они живут — нужен каждый их шаг, каждый час работы, каждая забота. Есть дети, которых нужно накормить и одет, есть те мелкие заботы и нужды которые делают день коротким. Этот кусок черствого ржаного хлеба, который вместо обеда съедается торопливо на ходу, в тысячу раз лучше вечной сытости, а сознание, что нужно жить, нужно работать и нужно вытягивать день за днем, делает жизнь полной. А вот она, Екатерина Васильевна, сидит на своем балконе с дамской работой, и чем дольше сидит, тем яснее сознает, что ни дамская работа не нужна, ни сама она, Екатерина Васильевна. Эта ненужность собственного существования являлась тяжелым гнетом, и барышня думает о других людях, которые умели же устроиться иначе и наполнили свою жизнь. Но ведь и она думала когда-то иначе скоротать свой век: были свои надежды, свои мечты и планы, а в результате получилась полная ненужность... Правда, ее постоянно тревожат посторонние люди, она помогает по своей силе бедным, наконец, есть у ней целый круг дворянской родни, но все это не дает забывать ей о своем одиночестве и с грустью смотреть вдоль роковой дороги, но которой уже некого ждать. Большая половина стругановских хором стояла пустой, особенно зимой — не для кого было топить лишние десять комнат. Барышня зиму и лето проводила в своих двух «девичьих покоях», как называл Иван для нарочитой важности две комнаты, носившие сыспокон веку свои клички — балконная и угольная. С октября месяца Екатерина Васильевна наглухо запирала балконную дверь, Иван вставлял в окна зимние рамы, и целый дом окончательно замирал. Впрочем в нижнем этаже, где в доброе старое время убивались над работой красные сенные девушки, в одном окне, как волчий глаз, подолгу горел по ночам одинокий огонек: это в кресле-катушке лежал разбитый параличом брат Екатерины Васильевны, отставной гусар Евлампий Васильевич, седой старик с перекошенным лицом и выкаченными серыми глазами. Бреттер, картежник, девушник и кутила расплачивался за свои старые грехи; Екатерина Васильевна никогда не заглядывала сюда, да и женская прислуга тоже, потому что старый грешник не мог видеть женского лица, чтобы не отпустить какого-нибудь неприличного слова. Барином заведывал тот же Иван. — Скоро ли уже вас Господь Батюшка приберет,— повторял Иван каждый день, когда убирал комнату.— Одно сквернословие в вас только и осталось... II. Когда наступала весна, Екатерина Васильевна испытывала тревожное и тяжелое чувство. Она не находила в своей душе ответа возрождавшейся около нее жизни. Покрывалась яркой молодой зеленью земля, развертывались на деревьях давно набухшие почки, в кустах, и речных зарослях заливались первые соловьи, на балкон отворялась дверь и выставлялись рамы, но эта зачинавшаеся жизнь отзывалась в душе барышни старой болью и поднимала неудовлетворенное чувство. — Скоро, видно, гости приедут, Катерина Васильевна,— говорил Иван, выколачивая старую мебель и проветривая комнаты.— Кого-то нынче нам Бог пошлет... Барская усадьба оживлялась заодно с природой, а в конце мая являлись и гости. В саду звенели молодые голоса, по комнатам раздавались, легкие шаги, и везде сыпался такой беззаботный молодой смех. «Где тетя Кока?.. Тетя Кока, пойдем сегодня в лес?.. Миленькая Кока, у меня ботинки развалились окончательно...» Кока, Кока и Кока — везде тетя Кока, как называла налетевшая в Стругановку молодежь Екатерину Васильевну. Это был целый букет племянниц: Фофочки, Кэтти, Жюля и Белочка. Мальчиков тетя Кока не любила. Фофочка и Кэтти — дочери сестры Варвары Васильевны, Жюли и Белочка — брата Александра Васильевича, Девочки приезжали в Стругановку из столичных пансионов к вносили за собой веселый шум. Тетя Кока не успевала отвечать на поцелуи, разбирать жалобы и, главное, класть бесконечные «пятачки» на разорванные платья. А в этом деле она достигла замечательного совершенства, и проворная игла, точно сама собой, выделывала мелкую стежку, когда тетя Кока в сотый раз отвечала пристававшим девочкам одна и то же: купаться можно будет, когда Иван починит купальню, малина поспеет в августе, гулять можно только до речки, а за речкой можно встретить пьяного мужика, и т.д. Это был маленький катехизис, и пьяный мужик появлялся на сцену исправно каждое лето. В столовой устраивалась временная спальня. У стен кокетливо размещались беленькие кроватки, а на особых подставках висели летние костюмы: малорусские, мордовки, болгарки и простые ситцевые или холстинковые платьица с хорошенькими оборочками и разноцветными рюшками. Всякая пансионская «форма» оставалась дома, и счастливые девочки прыгали в своих летних нарядах, как вырвавшееся на свободу стадо коз. В старинной спальне была устроена уборная, и у двух мраморных умывальников гостьи полоскались по утрам, как гусиный выводок. В гостиной,— там висели старинные портреты в золотых рамках и стояла такая смешная пузатая мебель,— играть не позволялось, а дверь в кабинет, где в стеклянных шкапах стояла библиотека, совсем была закрыта, и женское любопытство могло удовлетворяться только рассматриванием сквозь замочную скважину. Тетя Кока была немножко странная, как уверяла Фофочка: книги печатаются для того, чтобы их читали, а не для того, чтобы прятать под замком в шкапах. В таинственном кабинете, между прочим, целая стена была занята всевозможным оружием, уздечками, нагайками и разной другой охотничьей сбруей. В течение какого-нибудь одного дня в целом доме, во дворе и в саду не оставалось ни одного уголка или щели, которые не были бы исследованы маленькими Евами с таким вниманием, точно они производили строжайшее судебное следствие. Садовник Иван трепетал за свою оранжерею и за клумбочки цветов: на него делались правильные атаки, и старик не знал, куда ему деваться от улыбавшегося и щебетавшего неприятеля. Бывали, конечно, крупные неприятности, когда Иван клялся и божился, что сейчас же пойдет и пожалуется барышне, и действительно шел... куда-нибудь в кухню или в свою каморку, что покрывало его новым позором. Неприятель пользовался каждой его слабостью в свою пользу, вызывая новые casus belli: цветы рвали, общипывали совсем зеленые ягоды, и раз заперли Ивана в оранжерее на щеколду, так что старик должен был вылезать оттуда чрез окно. В довершение скандала неприятель устроил засаду, а когда в окне показалась седая борода Ивана и его покрасневшее от натуги лицо, послышался дружный залп безумного смеха. Но не все проказы сходили так благополучно, и частенько тетя Кока появлялась среда детей, отыскивала глазами виноватую и своим ровным голосом говорила: — Фофочка, мне нужно с тобой побеседовать... Гостьи знали отлично, что это значило, и покорно отправлялись под дубок, где стоял зеленый садовый диванчик. На языке пансионерок этот дубок получил название судебного дерева, а бойкая Жюли называла его дубом Людовика Святого, под которым благочестивый король чинил суд над своими подданными. Попавшая под судебное дерево возвращалась оттуда с нахмуренным красным лицом, а иногда с заплаканными глазами. Тетя Кока оставалась на диванчике несколько времени одна, чтобы успокоиться, и возвращалась в дом со своим обычным достоинством. Если бы девочки могли понимать, какую бурю поднимали в душе тети Коки их маленькие шалости, они, наверно, никогда не стали бы шалить. Ведь тетя Кока была такая добрая и так страдала... Да и было от чего тете мучиться. Вот уже двадцать лет, как она почти безвыездно живет в своей усадьбе и каждое лето нянчится с девочками. Много их тут перебывало, и все так походят одна на другую. Именно это сходство и пугало тетю Коку: неужели же все люди одинаковы? К первым двум своим воспитанницам, дочерям старшей сестры, она ужасно привязалась и делала для них решительно все, отказывая себе в последнем. Это было дорогое и хлопотливое удовольствие, но оно наполняло жизнь и придавало ей смысл. Барышня начала даже смотреть на девочек, как на своих собственных детей, и незаметно срослась с ними всей душой, жаждавшей привязанности. Но вот тут и случилось жестокое разочарование. Наступало новое лето, девочки были уже большими подростками, и тетя Кока ожидала их приезда в деревню с болезненным нетерпением. Когда наконец подъехал экипаж с пансионерками, тетя Кока с несвойственной ее характеру живостью выпорхнула на крыльца и с распростертыми объятьями бросилась к гостьям. Она плакала от радости, но девочки отнеслись к ней сдержанно и даже с недоверием. Тетя Кока опешила и сильно смутилась... Девочки пожили с неделю, начали сильно скучать и, видимо, тяготились обществом своей воспитательницы. «Что такое случилось?— на тысячу ладов передумывала Екатерина Васильевна и терялась в догадках.— Что я такое сделала?..» Тетя Кока ничего не сделала, а только столкнулась лицом к лицу с тем критическим переходным возрастом, когда ее воспитанниц и любимиц потянуло куда-то вдаль, и они не нашли ничего в своей душе, чтобы ответить мучившей тетю Коку жажде материнства. Это была стихийная, злая сила, отрывавшая от тети часть ее собственной души. В девочках проснулся эгоизм созревавших женщин, неудержимо толкавший их вперед, к тем людям, которые точно так же шли к ним навстречу. Отдельные люди исчезали, а оставалась безжалостная слепая власть, не знавшая нравственных побуждений. Вот вод этим дубком и происходило самое неловкое объяснение, заставлявшее тетю краснеть. — Я вижу, что вы переменились ко мне, деточки...— говорила она ласково дрожавшим голосом.— А так как не бывает действия без причины, то мне и желательно было бы выяснить наши отношения. Одним словом, что я такое сделала?.. Девочки с искренним недоумением переглянулись между собой, посмотрели на тетю и ответили в голос: — Нет, тетя Кока, решительно ничего не случилось, и мы все такие же, какими были всегда... Это тебе так показалось, милая тетя! Ей показалось?.. О, нет, она чувствовала сердцем, как далеко были от нее Бэтси и Полли, несмотря на то, что сидели рядом, а ее обступал холод своего одиночества. Бэтси была такая красивая блондинка, с задумчивыми серыми глазами, и тетя Кока особенно любила ее за чистую, открытую душу. Подавленная своим настроением, она теперь заглянула в эти серые, доверчивые глаза, точно в них могло быть спасение, и опустила голову: Бэтси, любимица Бэтси скучающим и равнодушным взглядом смотрела в сторону. — Мне просто показалось...— бормотала виновато тетя Кока, быстро поднимаясь с места,— потому что я не совсем здорова... Забудьте, пожалуйста, этот разговор. Вечером тетя Кока плакала в своей комнате, долго и горько плакала, не отдавая себе отчета, в чем даже заключалось горе. Ведь девочки просто глупы, их одолевает растительная сила переходного возраста, а потом все это пройдет само собой и сменится сознательной полосой. Она сама виновата, что требует от детей того, чего они не могут дать. Конечно, тетя Кока много мечтала: вот девочки будут большие, она привьет к ним свои взгляды и убеждения и с ними будет переживать вторую молодость, как это и бывает в действительности. А когда она, тетя Кока, состарится, Бэтси и Полли согреют ее у своего огня... Ведь она ничего не требует, чистая от всяких эгоистических побуждений. По пути она припомнила своих сестер, которые ушли из родного гнезда и совершенно забыли про нее. У них были свои семьи, следовательно и свои заботы. Но все-таки как ей тяжело и грустно... Потом явилось нехорошее и самолюбивое чувство: зачем же она будет навязываться со своими нежностями к посторонним людям? Наблюдая теперь гостивших племянниц, которые так ласково и наивно льнули к ней, тетя Кока боялась отнестись к ним с прежней привязчивостью и со страхом ждала наступления кризиса, когда девочки отвернутся от нее и улетят вить свои гнезда. Да, это закон природы, и лучше всего быть птицей, которая к осени сама разгоняет подросших цыплят. В жизни матерей это такой ужасный момент, когда приходится душой расставаться с детьми, которых вырывает из родного гнезда посторонняя грубая сила. Тетя Кока боялась признаться даже самой себе, что Фофочка, самая бойкая из девочек, нравится ей с каждым годом все больше. Она напоминала ей Бэтси: такая же порывистая ласковость, мечтательный взгляд и припадки чарующей нежности. Она часто в ночной кофточке прибегала в комнату тети, садилась к ней на кровать и щебетала, как ласточка, присевшая отдохнуть где-нибудь на карнизе высокого дома. — Милая Кока, как я боялась идти через гостиную, но мне так хотелось обнять и поцеловать тебя...— лепетала она, пряча свою белокурую головку на груди тети.— Ты позволишь мне уснуть здесь, на твоей кровати или вон там на кушетке?.. Девочки все заснули, а я лежала и думала о тебе, милая моя Кока... III. Яркое утреннее солнце врывается снопами в окна барской усадьбы. В угловой комнате спущены занавески, но кое-где солнечные лучи, как золотые змейки, проползают в оставленные между половинками занавесок щели и разбегаются по полу горящими пятнами. У письменного стола сидит Екатерина Васильевна с пером в руках и приготовилась слушать, что ей скажет появившийся в дверях Иван. Она думает совсем о другом и сморщила лоб. — А я, барышня, своими ушами слышал...— нерешительно заявляет Иван, повертывая шапку в руках.— Сижу это в грядах, ну, а старшая барышня... — Фофочка? — Они самые... Сижу это я, значит, в борозде, притулился, а им меня и не видно. Ну, Фофочка и говорит: «Тетя у нас, как полицмейстер, все смотрит да смотрит... Каждую тесемочку доглядит». Да-с... Не понравилось мне это, признаться сказать, а Фофочка свое: «К священнику сын приехал, емназист, а тетя и не знает, как я ему через забор записочки передаю»... Ей-Богу!.. Я чуть не ахнул в борозде-то: вот так притча... А действительно, видел я емназиста этак под вечер раза два и еще согрешил, подумал, что он не насчет ли клубники похаживает около саду-то около нашего. Да-с... — Какие глупости... Ты, наверно, ослышался: мало ли что девочки болтают. — Нет уж, Катерина Васильевна, как вам угодно, а на свои уши свидетелей не нужно. Все слышал, а если бы не слышал, так сам другому никому не поверил бы... Зачем зря буду болтать, не такие мои лета. — Хорошо, верю... Все?.. Садовник переминался с ноги на ногу и не уходил, видимо, не решаясь сказать самого главного. — Ах, какой ты, Иван: говори скорее, видишь, что мне некогда!..— нетерпеливо заметила Екатерина Васильевна, напрасно стараясь сохранить свое обычное спокойствие. — Есть и еще дельце и опять про Фофочку,— заговорил Иван, оглядываясь кругом.— Уж это не знаю, как и сказать вам... Ведь оне, значит, опять же Фофочка, проникли к Евлампию Васильичу, ей-Богу-с. — Фофочка?— с ужасом спрашивала побледневшая Екатерина Васильевна. — Точно так-с... А у Евлампия-то Васильича известный разговор: одно сквернословие. Он и то меня все к окну умаливал кресло подкатить, а я прихожу как-то, а Евлампий Васильич неприличное слово напишут на бумажку, бумажку прилепят на палку, а палкой к стеклу и наставят... Тоже рисунки разные скверные на окно налепили, а я их на самом этом занятии и накрыл-с. Чувствуют они, Евлампий Васильич, значит, что женский пол кругом, ну, им это и невтерпеж... А как Фофочка к ним достигла — даже ума не приложу!.. Помилуйте, как есть барышня из панциона, и вдруг при них Евлампий-то Васильич свои слова начал бы выражать... Я их потом допрашивал, а Евлампий Васильич обыкновенно скверное опять и язык мне показывают. Вот какое дельце, Катерина Васильевна... Барышня только махнула ему рукой, чтобы убрался. Это известие страшно ее взволновало: началось именно то, чего она так боялась. И кто же все это наделал? Фофочка... Нет, положительно, стоит только ей к кому-нибудь привязаться, чтобы сейчас же обрушилась на ее голову какая-нибудь неприятность. Конечно, последовало объяснение под дубом, причем Фофочка проявила все признаки самой упорной нераскаянности. Она ни в чем не сознавалась и даже заметила, что слушать разных наушников и шпионов нехорошо. Это уж было чересчур, и Екатерина Васильевна побледнела. — Фофочка, ты не подумала хорошенько...— усовещевала она маленькую грешницу.— Как ты мне отвечаешь?.. Какой пример будет другим девочкам? Тетя Кока неожиданно заплакала, но и это не растрогало Фофочку. Обе стороны из своего неловкого положения были выведены Иваном, который не решился подойти к судебному дереву и только издали делал барышне разные знаки, как глухонемой. — Что еще случилось?— проговорила Екатерина Васильевна и знаком подозвала старика поближе.— Видишь, что мне некогда, Иван... Но лицо садовника имело такой несчастный вид, что барышня удержалась от дальнейших упреков и отослала Фофочку в комнаты. — Валентина Петровна приехали... т.е. пришли через садовую калитку,— докладывал садовник шепотом.— Я смотрю, а они по лестнице вверх идут. Так и обомлел... Однако удержал их и увел в бильярдную, пока сбегаю за вами. — Что же ей нужно от меня?— в ужасе прошептала Екатерина Васильевна, ломая руки.— Зачем ты сказал, что я дома?.. — Да ведь они видели вас в окошко, барышня, да и такой разве человек Валентина Петровна, чтобы попуститься: на дне морском сыщут-с. — Скажи, что я сейчас приду...— прошептала Екатерина Васильевна, собирая последние силы. «Что еще нужно этой ужасной женщине?— думала она, обмахиваясь платком, чтобы скрыть следы недавних слез.— И она осмелилась явиться в мой дом... ко мне... Нет, наверно, Иван что-нибудь перепутал от старости!» Однако все оказалось справедливым: Валентина Петровна сидела в бильярдной и терпеливо ждала хозяйку. Это была невысокого роста женщина, одетая с претензией недавней красавицы. Напудренное лицо с подведенными глазами было закрыто вуалью, руки в длинных модных перчатках. Когда в дверях бильярдной показалась Екатерина Васильевна, гостья поднялась и порывисто бросилась навстречу. — Валентина Петровна, я удивляюсь вашей смелости, чтобы не сказать больше...— начала Екатерина Васильевна, не подавая руки.— Вы осмелились переступить порог моего дома... вы... что вам угодно от меня? Побледневшее лицо выдавало сильное волнение Екатерины Васильевны, губы тряслись, она задыхалась. — Мне некуда идти... я стара...— прошептала Валентина Петровна и даже сделала попытку опуститься на колена.— Я понимаю, что мое дыхание заражает вот эти стены... — Я не верю ни одному вашему слову, и поэтому всякие объяснения совершенно излишни... Самое лучшее — это вернуться вам туда, откуда вы явились. — А если мне некуда идти?.. — Это не мое дело... притом я не верю ни одному вашему слову!.. — Екатерина Васильевна, не отталкивайте меня... не говорите со мной таким тоном... Пред вами глубоко-несчастная женщина. — У вас есть муж и друзья... Вы всегда умели отлично устроиться, да я и не интересуюсь вашей судьбой. С ужасной женщиной сделался припадок, конечно, притворный, как была убеждена Екатерина Васильевна, но не выбрасывать же ее на улицу, когда она так корчится, стонет и охает. — Приготовь постель в бильярдной,— коротко приказала Екатерина Васильевна вечером Ивану, который замотал головой, точно деревянная кукла.— Да, пожалуйста, не болтай ничего и никому. — Слушаю-с. Уложив девочек по постелям ранее обыкновенного, тетя Кока затворилась в своей комнате на ключ, точно она боялась, что Валентина Петровна ворвется к ней. — За что же, о, Господи?— шептала она, шагая по комнате. Ее душевное состояние можно было сравнить с тем, какое бывает у человека, открывшего в себе присутствие неизлечимой смертельной болезни. Главное, от себя никуда не убежишь, а за тобой по пятам пойдет и страшный призрак. Чтобы объяснить эту встречу, вернемся далеко назад, когда барский дом в Стругановке стоял полной чашей и Екатерина Васильевна была еще молодой девушкой. Семья у них была большая и по летам собиралась в полном составе. С младшей сестрой Варварой занималась гувернантка, именно Валентина Петровна. Это было безродное существо, пригретое у Струганцевых почти на правах родной. Она всегда держалась какой-то кисейной барышней, наивничала и кокетничала, как горничная, особенно когда в усадьбе появлялся какой-нибудь новый мужчина. И вот эта пустая и ничтожная во всех отношениях женщина явилась для Екатерины Васильевны чем-то в роде божеского наказания. Дело в том, что вскоре после смерти матери у Екатерины Васильевны появился жених, очень порядочный и образованный человек. Гувернантка сумела расстроить это молодое счастье и сама вышла замуж за жениха Екатерины Васильевны, т.е. просто заставила его жениться на себе. Все это так потрясло Екатерину Васильевну, что она не стала никуда показываться и навсегда заперлась в своей усадьбе — ее поразила какая-то бессмысленность жизни, отсутствие всяких нравственных начал и пустота. Имели успех в этой глупой комедии только такие ничтожные женщины, как Валентина Петровна, потому что они будут кривляться, кокетничать и не остановятся ни перед чем, чтобы добиться своей цели, манерничать с такими обезьянами — что могло быть обиднее, а между тем они и пользуются успехом. Сколько было пережито, сколько погибло неудовлетворенных желаний, сколько разлетелось надежд, и в конце концов Екатерина Васильевна осталась старой девицей. Конечно, старая ненависть к Валентине Петровне давно улеглась, но сейчас Екатерина Васильевна переживала органическое чувство отвращения к ней, как чистоплотный человек, которому предлагают надеть грязные лохмотья. Притом и весь день такой выдался: сначала эта Фофочка... Ах, да при чем тут какая-нибудь Фофочка: все люди одинаковы. Всю ночь напролет Екатерина Васильевна проходила по своей комнате, переживая еще раз всю свою напрасно загубленную жизнь. IV. Рано утром на другой день у подъезда усадьбы стояла заложенная в старинный экипаж лошадь, и садовник Иван торжественно сидел на козлах, вызывая смех всех девочек, выглядывавших из окна второго этажа. Это было последнее средство, на которое решилась Екатерина Васильевна: она не желала видеть ужасной гостьи. О, довольно с нее и этой ночи... Утром она думала не о себе, а о том, чтобы девочки не видали Валентины Петровны. А гостья преспокойно пила чай в бильярдной и печально улыбалась, припоминая разные приключения: муж ее выгнал за новую историю, теперь гонит Екатерина Васильевна, эта помещичья добродетель, выхоленная на даровых хлебах. Ночь она проспала отлично, а целое утро занята была своим туалетом: умывалась, натирала лицо кольд-кремом, подводила ресницы, особенно тщательно замазывала белилами «гусиные лапки» в углах глаз и в заключение обильно посыпала все лицо пудрой. Да, нужно уезжать: вот люди... В них нет даже того великодушия, какое проявляет торжествующий неприятель. — Лошадь подана, сударыня...— докладывал Иван, появляясь в дверях, на время меняя звание кучера на лакейское. — Хорошо, хорошо... Я сейчас. Екатерина Васильевна в это время была в гостиной. Она собрала около себя всех девочек и при помощи разных военных хитростей удерживала их от желания непременно посмотреть в окно, как поедет Иван. О, эти невинные детские души не должны даже подозревать, что существуют на свете жестокие драмы... Вон и Фофочка, кажется, успела одуматься за ночь и поглядывает на тетю Коку своими прелестными серыми глазами с явными признаками раскаяния. Остальные девочки тоже притихли и собрались около тети, как цыплята около наседки... — Дети, вы чем-нибудь занялись бы,— предлагала тетя Кока.— Вот Фофочка что-нибудь почитает, а другие послушают... — А ты, Кока, тоже будешь слушать? — Да... — У нас нет совсем книг, нечего читать,— заявила Фофочка с огорченным видом.— Кроме священной истории ничего нет... Все девочки улыбнулись: читать священную историю летом — нет, это уже слишком, как говорят классные дамы. — Принесите евангелие...— сказала тетя Кока решительным тоном, не допускавшим возражений.— У меня на столе: такая маленькая книжка. — А потом мы пойдем гулять?— спросила самая младшая гостья. — Потом вы пойдете гулять... — И ты, Кока, пойдешь с нами? — И я пойду... — Кока пойдет!.. Ура!.. Кока будет гулять... Миленькая Кока... Белочка и Жюли запрыгали, как сумасшедшие, а Фофочка уже раскрывала маленькую книжку. Кока помогла ей найти главу о добром пастыре и усадила на диван рядом с собой. Фофочка поняла это движение и нерешительно взяла своей рукой лежавшую неподвижную руку тети — эта любящая рука ответила ей дружеским пожатием... Зачем Фофочка передавала записочки гадкому гимназисту, зачем она ходила к дяде, который так ужасно стонал, зачем она называла тетю полицеймейстером и вчера еще под дубом чуть не наговорила тете дерзостей, потому что была сама виновата кругом? Нагнувшись к тете и притянув ея голову к себе, Фофочка с краской и лице прошептала: — Тетя, мне нужно с тобой поговорить под судебным деревом. Тетя Кока ничего не ответила, а только ласково притянула к себе раскаявшуюся грешницу. Фофочка откашлялась и начала читать притчу о добром пастыре. Ее свеженький голосок так мило зазвенел в этой старой комнате, полной тяжелых фамильных воспоминаний. Давно-давно, когда тетя Кока была таким же подростком, как Фофочка, она тоже читала вслух эту притчу своей матери. А голос Фофочки все раздавался, отчетливо и с детской серьезностью выговаривая святые слова, в которых билась неумирающая и вечно живая истина. В детской комнате тети Коки была и картина доброго пастыря, несшего на своих плечах погибшую овцу. Дожидавшийся у подъезда Иван начал выражать знаки нетерпения и все поглядывал во второй этаж. Улыбавшиеся лица давно скрылись из окон, и старик имел полное основание догадаться, что там сама барышня. «Эге, видно, приструнила молодь...» — думал Иван, поправляя в десятый раз слезавшую на бок шлею. Лошадь в Стругановке закладывалась так редко, что сбруя давно оставалась без всякого ремонта, сохла, трескалась и сидела на лошади, точно проволочная — тоненькие ремешки так и горбились. Старая лошадь, мирно доживавшая свой век на подножном корму, имела такой удивленный вид, когда ее закладывали в экипаж, как было и теперь, но за первым моментом возбуждения сейчас же следовала тяжелая дремота — старый конь поднимал одну заднюю ногу, опускал голову по-коровьи, закрывал глаза и отвешивал нижнюю губу, походившую на старый гриб. «Экая напасть эта самая Валентина Петровна...— раздумывал Иван, начиная дремать на козлах.— Тогда жениха у барышни чем-то приворожила, а теперь на-ка-поди, к нам же хвостом своим и прикинулась... Этакая переметная сума, подумаешь! О! Господи Батюшка, нехорошо даже и думать-то...» Когда старик окончательно задремал вместе с лошадью, в окне показалась Екатерина Васильевна и громко крикнула: — Иван, отложи лошадь!.. — Сейчас подаю, сударыня...— встрепенулся Иван и с дребезгом подкатил к подъезду. — Отложи лошадь, Иван. — Ась?. Громкий смех молодых голосов заставил старика окончательно проснуться. Он почесал в затылке и кое-как добрался, в чем дело. Чтобы выйти с честью из затруднения, он хлестнул лошадь кнутом и проворчал: — Ну, ты, старое коромысло, поворачивайся... Над Стругановкой пронеслось несколько лет. Старый барский дом казался еще старее, но в нем кипела горячая жизнь. В яркие солнечные дни на балконе теперь сидели в креслах две старушки, в которых проницательный читатель, конечно, уже вперед узнает тетю Коку и Валентину Петровну. Да, это были они, соединенные закатом жизни. — Нам достанет солнечного тепла как раз на двоих...— говорила иногда тетя Кока и улыбалась своей хорошей улыбкой.— Не правда ли, Валентина Петровна?.. События шли своим чередом: Фофочка давно вышла замуж, Белочка вслед за ней, неблагодарная Бэтси овдовела и вернулась в стругановскую усадьбу с четверыми детьми. Бедная Полли была несчастлива замужеством и частенько приезжала в усадьбу отдохнуть. Жюли оставалась Христовой невестой и тоже ютилась около тети Коки. Старый барский дом оказался набитым людьми, и тетя Кока жалела, что в сутках не сорок восемь часов. Сколько новых забот и нового горя... Племянницы и внучки, являясь в Стругановку, выгружали перед тетей целый ворох своих неудач, разочарований, разбитых надежд и бесконечных женских слез. Не было ни одной, которая могла бы сказать: «милая тетя Кока, я совершенно счастлива!». — Знаете что, Валентина Петровна,— говорила однажды тетя Кока, снимая очки:— я могу сказать, что не жалею о своем положении... Право, жизнь такая тяжелая вещь, что даже страшно подумать, если бы пришлось начинать снова. Вас слишком много любили, а меня слишком мало, но я не завидую... Жизнь вообще несправедлива, Валентина Петровна!.. Валентина Петровна ничего не отвечала, а только ниже опускала свою старую голову. Да и что ей было говорить?.. По ночам она часто вставала и целые часы молилась, чтобы отогнать тяжелые призраки безумных лет. Да, она много любила, но любила, как обезьяна... 1888 Опубликовано: Д.Н. Мамин-Сибиряк. Полное собрание сочинений. Том XI. Авторский сборник, часть собрания сочинений. Пг.: Товарищество издательского и печатного дела А.Ф. Маркс, 1917.
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912) - русский писатель-прозаик и драматург. | ||
|
