| ||
|
I. Как всегда, Куржаков вышел из своей дачи ровно в восемь часов вечера. Целый день он провел за работой и теперь был особенно доволен собой. В самом деле, в жизни самое главное — выдержка характера, хотя романтики и клеймили это золотое качество простой аккуратностью,— глупое слово и больше ничего. Проходя по своему садику, Куржаков с удовольствием заметил, что грядка махровых левкоев уже распустилась, и в воздухе висела тонкая струя раздражающего аромата. Пожалуй, и это можно назвать аккуратностью, т.е. что каждый цветок распускается в определенное время. Дача Куржакова была маленькая, кое-как приспособленная к дачному существованию из простой избы. Таких дач в окрестностях Петербурга очень много, и все они на один покрой. Куржаков живет во втором Парголове уже третье лето и сам устроил свое гнездо: изба внутри оклеивалась каждую весну дешевенькими дачными обоями, простое крыльцо было превращено в маленькую террасу, а кругом избы разбит хорошенький цветник. Последний стоил, пожалуй, дороже всей дачи, но Куржаков любил цветы и позволял себе это удовольствие, потому что околачивался именно во втором Парголове, а не где-нибудь в другом месте, как Павловск. В привилегированных уголках, облюбованных богатой публикой, и дорого и шумно, а Куржаков еще только шел к своей цели. Оставалось года два — и он тогда окончательно станет на ноги. С одним университетским дипломом недалеко уплывешь, а вот когда будет имя, известная популярность, тогда — другое дело. Всякое мещанство Куржаков ненавидел, как и свое родное чиновничество. Есть другая жизнь — жизнь избранных, и он войдет в этот заколдованный круг полноправным членом. — Если вам это нравится, то назовите меня, пожалуй, карьеристом,— проговорил вслух Куржаков, возражая неизвестному противнику. Солнце уже стояло на горизонте, красное, раздутое, потухающее. Под горой, где с лязгом и тяжелым грохотом подходил теперь поезд Финляндской железной дороги к маленькой промежуточной станции, уже стояла настоящая петроградская сырость, а на горе, где в два ряда раскинулись парголовские дачки, было и тепло, и сухо, и светло. Вечерний воздух уже приобретал ту чуткость, которая пугает нервных людей. Надвинув свою летнюю серую шляпу на затылок, Куржаков шел мимо дач с беспечным видом гуляющего человека. Хороших дач было две-три, а на остальные он посматривал с презрением. Разве можно так жить? Если он пока околачивается здесь, то ведь это только пока, и после он будет сам скрывать это обстоятельство. Только неизлечимое легкомыслие и бесхарактерность могут помириться с существованием такого среднего человека, потому что у жизни нужно вырвать все, что она может дать. Навстречу ему попалось несколько дачниц, гулявших с раскрытыми зонтиками. Он издали раскланялся с одной черноглазой девушкой, с которой третьего дня танцевал на каком-то гуляньи с благотворительной целью. Что делать, пока приходится довольствоваться такими дешевенькими мещанскими удовольствиями,— ведь он еще не начинал жить, а человеческая природа заявляет свои права. В другом месте, проходя мимо новенькой дачки, спрятавшейся за молодыми березками, он сам замедлил шаги. На террасе мелькнуло белое женское платье. Куржаков подошел к решетке и проговорил: — Добрый вечер, Елена Антоновна! — Сегодня будете в «Розе»?— спрашивал молодой голос. Сама Елена Антоновна кокетливо спряталась за парусинной драпировкой, и Куржаков видел только белую, точеную руку, которая придерживалась за косяк террасы. — Конечно, буду, если будете вы. — Ах, какой вы, Леонид Васильич! Последние слова он не расслышал — они были покрыты дрожью такого молодого женского смеха, от которого у Леонида Васильича заходили круги пред глазами. Он даже молодцевато тряхнул своей черноволосой головой и дохнул как-то всей грудью, как дышится только в двадцать пять лет. Но этот невольный порыв сейчас же и прошел; Куржаков даже устыдился и своей любезности, и этой радости военного писарька, которому горничная назначила свидание. Наконец, просто-напросто, его мог заметить профессор Нескучаев, который жил напротив и с которым он познакомился всего несколько дней назад. Этот Нескучаев был премилый человек, и вдруг он увидит его у решетки дачи Елены Антоновны. Собственно говоря, неприличного в этом ничего не было, но всякое амикошонство роняет человека в чужих глазах. — До свидания,— уже сухо проговорил Куржаков, отходя от решетки. По пути он заметил, что и цветы в садике Елены Антоновны сильно помяты и даже не политы. Она очень любила цветы и умела за ними ухаживать, так что ее цветник всегда был лучше, чем у него,— и цветы свежее, и распускаются раньше, и цветут дольше. Эти цветы послужили и предлогом мимолетного дачного знакомства. А теперь они были забыты,— белые маргаритки лежали своими головками на земле, левкои свернулись. Такая небрежность неприятно подействовала на Куржакова: женщина должна быть изящна в самых своих маленьких привычках и прихотях. Елена Антоновна провожала его глазами до угла следующей дачи, по прежнему прячась за маркизой. Почему она спряталась,— это и для нее самой оставалось неизвестным. Голова была убрана, белое летнее платье безукоризненно, и вообще ничего такого, что следовало бы прятать, тем более, что она знала, когда Куржаков пойдет мимо, и даже поджидала его. Закинув свою белокурую головку с тяжелой косой, она печальными глазами проводила безукоризненного молодого человека, и, когда его белая пара из китайского шелка скрылась за углом дачи, Елена Антоновна тяжело вздохнула. — Настоящий комильфо!— проговорила за ее спиной подруга Елены Антоновны, приезжавшая к ней погостит. — Ах! Как ты меня испугала, Шура! II. Свою вечернюю прогулку Куржаков сделал с обычной методичностью: прошел второе Парголово, потом третье и затем свернул к Шуваловскому парку, где блестело небольшое озерко. Между Парголовыми и парком кокетливо прятались в садах и садиках уже настоящие дачи, и Леонид Васильич любил здесь гулять. Выйдет посидеть за ворота дворник — так это уж настоящий дворник, подкатит экипаж — тоже настоящий экипаж, и вообще обстановка приличная, от какой он и сам не отказался бы. Когда ему встречался хороший экипаж, катившийся по грунтовой дорожке с эластическим треском, он даже улыбался от удовольствия: вот это — жизнь! По пути он иногда соображал, какую дачку приобрести себе впоследствии,— трактирно-русский стиль уже намозолил всем глаза, и гораздо лучше английский тип уютных коттэджей, прятавшихся в глубине длинных цветников. Июньская белая ночь застала Куржакова в парке. Он долго сидел на скамеечке, с которой открывался вид на озеро и дорожки. На озере плавало несколько лодок, по дорожкам бродила дачная публика. Избранные торопились уже по домам, избегая ночной сырости, а в парке оставались счастливые парочки и любители уединения, как он. Полная луна убрала весь лес своим переливавшимся серебром, мягкие пятна и блики фантастически мешались с потемневшей зеленью столетних сосен; в воде дрожала сверкающей зыбью широкая полоса лунного света. Неизвестный молодой голос доносился с озера: он пел знакомую арию, в которой страстными нотами звенела и тоска, и любовь, и что-то такое зовущее и неудовлетворенное. Прислушавшись, Куржаков опять вспомнил про Елену Антоновну: отчего бы вот так вдвоем с ней не прокатиться по озеру? В нем вдруг проснулась жажда чего-то еще не испытанного, то безумное чувство, которое захватывает, как водоворот. Нужно пользоваться жизнью, а он все только еще ждет и готовится... Под этим последним впечатлением Куржаков зашагал из парка к второму Парголову, чтобы сделать полный круг. Он быстро прошел мимо своей дачи, не освещенной ни одним, огоньком, потом миновал дачу Елены Антоновны, где теплилось одно окно, и остановился только у загородного ресторана «Роза», который стоял в третьем Парголове у подъема с вокзала железной дороги. Попалось несколько кавалькад, возвращавшихся с прогулки, дачная публика высыпала в свои садики или бродила по улице пестрой толпой; подъезд «Розы» был освещен бумажными фонарями. На заборе ресторанного садика Куржаков прочитал еще раз знакомую афишу готовившегося дачными любителями спектакля. «Роза», собственно говоря, был дрянной ресторан, вернее, трактир, но в него привлекала невзыскательную дачную публику танцевальная зала, а потом сад с отдельными беседками. Чопорная публика сюда не заглядывала, и Куржаков, если бывал, то не заводил знакомства с трактирными завсегдатаями и держался в стороне. Теперь он прошел прямо в одну из беседок и велел лакею подать стакан чая. Отдохнуть здесь всегда так удобно: кругом зелень, которая глядит на вас красными глазами садовых фонарей-шаров, из залы доносятся звуки штраусовского вальса, а в ближайшей беседке кто-то так звонко и хорошо смеется. Конечно, все это устроено на мещанскую руку, но ведь дачники могут себе позволить эти деревенские дешевенькие развлечения, особенно у кого есть скучающие барышни и танцующие молодые люди. — Кто в зале?— коротко спросил Куржаков, когда лакей подал чай. — А так-с... интенданты с барышней, двое газетчиков, студенты, канпания из Петербурга. Лакей взмахнул салфеткой и почтительно улыбнулся,— он знал, кого было нужно барину, и что Елена Антоновна еще «не пришли-с». Куржаков в его лакейской систематике был отнесен в разряд чистой публики, с которой особое обращение. Стакан был выпит вполовину, когда вальс кончился и публика из залы направилась в сад. На освещенном экране широко распахнутой стеклянной двери замелькали темные силуэты мужских и женских фигур. В аллее зашуршали легкие шаги. Проходившие парочки бесцеремонно заглядывали в беседку, где сидел Куржаков, на мгновение прекращали болтовню и шли дальше. — А!.. Вы вот куда спрятались?— послышался знакомый голос, заставивший Куржакова вздрогнуть.— Шура, теперь ты свободна... Кстати, вы не знакомы?.. — Нет, мы уже были представлены, но Александра Семеновна не обращает на меня никакого внимания,— пошутил Куржаков, протягивая руку черноволосой девушке с бойкими карими глазами. — Вы сами не хотите меня узнавать и даже не кланяетесь!— жаловалась Шура, нехотя протягивая свою руку.— Я ухожу, Елена... «он» меня ждет! — Иди, иди!.. Елена Антоновна показалась Куржакову сегодня особенно эффектной, хотя она пришла в своем обычном барежевом платье с голубой шелковой отделкой и в летней соломенной шляпе с широко отогнутым полем. На одной руке болталась летняя накидка из сурового шелка; маленькие мягкие руки в голубых шелковых перчатках казались больше. — Я сегодня пришла одна,— заговорила Елена Антоновна, усаживаясь без приглашения за стол напротив Куржакова.— Петрусь уехал в город и вернется, вероятно, с последним поездом. Если бы не Шура, мне не с кем было бы войти в сад. — Отчего вы мне давеча этого не сказали? Елена Антоновна как-то в упор посмотрела в лицо Куржакову и опустила глаза. Лицо у ней было неправильное, с длинным овалом, но зато оно освещалось, парой таких прелестных серых глаз, рот был такой свежий, и, когда она улыбалась, из-за розовых, еще пухлых по-детски губ показывались два ряда прекрасных белых зубов. Как у всех блондинок, цвет лица поражал своей молочной белизной, и его портили только крошечные веснушки, выступавшие у переносицы. Небольшой белый лоб прятался под шелковистыми прядями каких-то детских кудряшек. Куржаков вообще любил белокурых женщин и теперь даже полюбовался Еленой Антоновной; красавицей ее назвать было нельзя, но иногда она своей детской красотой казалась ему удивительно хорошенькой. Прибавьте к этому, что она умела одеваться и держала себя с тем тактом, как умеют держать себя женщины только из хорошего общества. — Могу вам предложить чаю?— спрашивал Куржаков, переживая приятное волнение в этом tete-a-tete с хорошенькой женщиной. — Нет, благодарю,— ответила она, точно просыпаясь от какой-то надоедливой мысли.— А впрочем, пожалуй! Когда она опять посмотрела на Куржакова своими детскими глазами, он заметил, что у ней над левой бровью крошечное родимое пятно, в роде тех мушек, какие наклеивали себе дамы в прошлом столетии. И Елена Антоновна славная такая, и родинка миленькая... III. — Пойдемте в залу!..— предлагала Елена Антоновна, отодвигая свою чашку. — Идемте!.. Она сама подала Куржакову свою теплую голубую ручку и крепко оперлась на его выгнутый кренделем локоть, так что при каждом шаге их плечи сталкивались. Он заметил, что она так грациозно раскачивалась на ходу, и с удовольствием почувствовал чисто-женскую теплоту крепко державшейся за него руки. Так они шли еще в первый раз, может-быть, потому, что Петрусь в городе и они одни. Эта невольная мысль приятно пощекотала самолюбие Куржакова, и он гордо выпрямился, когда вместе с дамой стал подниматься по широкому деревянному крыльцу в залу. Впрочем, может-быть, этим путем она хотела избавиться от нечаянного tete-a-tete в беседке и предложила свою руку в награду за деликатность вообще. В зале они заняли самый дальний столик. Публики было человек пятнадцать. Куржаков издали раскланялся с одним студентом и знакомым интендантским чиновником. В глубине залы, на деревянной эстраде стоял разбитый рояль, и вечно подгулявший тапер барабанил какую-то жестокую польку. По зале кружились две пары, вызывая замечания и улыбки разместившейся за двумя столами «компании из Петербурга». Шура танцевала со студентом и, делая тур мимо Елены Антоновны, улыбалась ей счастливой улыбкой. Потом студент танцующим шагом подлетел к Елене Антоновне. Она мельком взглянула на Куржакова, лениво улыбнулась и молча подала свою руку кавалеру. Куржаков понял, что ему не следовало уступать своих обязанностей бойкому студентику, и нетерпеливо стал следить за кружившейся по зале парой. Елена Антоновна танцевала совсем недурно, с грацией восемнадцатилетней девушки. Тяжелая белокурая коса так и трепалась у ней на спине, а из-под платья красиво мелькали носки маленьких голубых ботинок. — Нет, я больше уж не уступлю вас никому!— заявлял Куржаков, когда Елена Антоновна, раскрасневшаяся и с полуоткрытым ртом, заняла свое место у его столика. — Сами виноваты,— прошептала она, ласково блестя потемневшими глазами.— Мне не хотелось... Она не докончила фразы, закрыла глаза и засмеялась. От движения ее веера на Куржакова пахнуло модными духами foin coupe. Он сейчас только заметил приколотую на груди Елены Антоновны бутоньерку с кустиком белых маргариток и почувствовал себя так весело. Право, какая миленькая эта Елена Антоновна, а Петрусь в городе — не нужно терять дорогого времени. Вальсируя со своей дамой, Куржаков прошептал маленькому розовому ушку: — Одна маргаритка моя — на память о сегодняшнем вечере... Всего одна маргаритка!.. Она вместо ответа прижалась к нему, и маленькая голубая ручка крепко сжала его руку. Красивое лицо Куржакова раскраснелось от движения, а в глазах летело все кругом — стены залы, эстрада с роялем, стеклянная дверь в сад, Шура со своим студентом. Он танцевал с увлечением, как никогда, и ему начинало казаться, что Елена Антоновна совсем другая женщина, а не та, какую он знал до сих пор, что он так давно знаком с ней, и воображение договаривало остальное: в вихре вальса он видел маленькую дачку с березовым садиком, задрапированную парусиной террасу, полуосвещенное окно и ее, Елену Антоновну, в белом пеньюаре и с рассыпавшимися по плечу белокурыми волосами. А главное — этот дурак Петрусь в городе, следовательно... Его вдруг охватил чувственный порыв — и он крепко обнял талию своей дамы. — Довольно... я не могу...— прошептала она, как-то вдруг распускаясь в его руках в середине тура, так что он должен был довести ее до места.— Здесь душно... на воздух! Следивший за ними лакей выжидающе остановился на крыльце, когда они выходили из зала. — Бутылку лимонада и две рюмки коньяку...— шепнул ему Куржаков на ходу и, обернувшись, прибавил:— туда... в беседку... Лакей почтительно осклабился и зашагал своей развинченной лакейской походкой к буфету: чистые господа всегда так делают... по-благородному, а не то, чтобы спросить прямо графин водки. Она тяжело дышала и машинально обмахивала пылавшее лицо веером. Сад был окутан белесоватой мглой, и на них глядели зеленые и красные фонари, как фантастические светляки. От охватившего Куржакова волнения у него пересохло в горле, и сердце усиленно билось... Последний поезд приходит в двенадцать часов, а сейчас только десять. Каждая минута дорога... Отсюда незаметно можно пройти на дачу к ней, а то даже в парк, и так же незаметно вернуться. В его голове мелькнула давешняя картина засыпавшего озера, и он уже видел себя в лодке вместе с Еленой Антоновной,— ведь она здесь, почти в его руках. Отчего не позволить себе маленький дачный роман, который забывается героями и героинями при возвращении в город, и притом это решительно ни к чему не обязывает. Схватить ее, горячо-горячо обнять и расцеловать все лицо, волосы, шею, розовые уши и этот полураскрытый, точно просящий поцелуя ротик... Пред ними целых два часа свободного времени, а она такая умненькая и ласковая — не будет надоедать, как другие женщины, и единственным результатом всего приключения останется какая-нибудь засохшая маргаритка. — Не правда ли, какая прекрасная ночь?— заговорил Куржаков. наклоняясь к ее лицу. — Да... белая ночь...— ответила она каким-то притихшим голосом.— Когда я была молода... Не докончив фразы, она опустила голову и грустно засмеялась. — Когда вы были молоды?..— повторил реплику Куржаков. — А как вы думаете, сколько мне лет, Леонид Васильич? — Нескромный вопрос... Впрочем, время вам не страшно. Могу вам дать двадцать четыре года. — Нет, всего двадцать два... Да, когда я была молода, я очень любила такие белые ночи... — А теперь? Она едва заметно отодвинулась от него и, после короткой паузы, совершенно другим тоном спросила: — Вы думаете, что мне очень весело сегодня?.. Я танцую, улыбаюсь, болтаю с вами глупости, а у самой ад на душе... Вас я совсем не знаю, но у женщин есть чутье, которое их не обманывает: вы порядочный человек, и вам я могу сказать все... Да, все, все, потому что во мне изболела вся душа... и я... я... В ее голосе вдруг послышались подступавшие к горлу слезы, и Курзенков проговорил: — Вам нужно освежиться, Елена Антоновна... Вы взволнованы... — Ах, не то...— как-то простонала она.— Вы меня не понимаете... IV. Мимо них пробежал лакей с лимонадом и, как заяц, юркнул в беседку, где пили чай. Но теперь эта угодливость взбесила Куржакова: давешнего розового настроения как не бывало, и он предчувствовал какое-то неприятное объяснение. Вот наткнулся-то, а тот дурак бежит сломя голову с коньяком... У Куржакова даже мелькнула малодушная мысль, что, может-быть, Петрусь сюрпризом приедет с десятичасовым поездом и выручит его из неловкого положения. Но она ничего не хотела замечать и, плотно прижавшись своим плечом к его плечу, говорила и говорила, как говорят люди, сорвавшиеся со своего винта. — Ведь мне всего двадцать два года... я жить хочу...— шептала Елена Антоновна, глотая слезы.— Нет, я устала жить... Вы, может-быть, читали дело Макаруевых? — Да... бракоразводный процесс?.. — Да... Так я и есть m-me Макаруева, а сейчас ношу свою девичью фамилию: Погодина. Боже мой, сколько грязи, унижения вынесла я, прежде чем вырвалась на волю... да, на волю! Последнюю фразу она произнесла с особенным ударением и опять грустно засмеялась. Куржаков положительно опешил и не находил, что сказать, а она принимала это за молчаливое сочувствие ее двадцатидвухлетнему горю... Он, искавший в ней материал для легкой дачной интрижки, наткнулся на раздирательную семейную драму. Этого только недоставало... Да, он помнил это дело Макаруевых: богатый старик женился на бедной девушке, долго мучил ее своей ревностью, а потом начались побои, грязные сцены, лжесвидетели, оргии. Все это потом было вытащено на скамью подсудимых, а отсюда дело разлетелось по всей России, благодаря прессе. Он припомнил, как тогда возмутила его дикая семейная обстановка несчастной молодой жертвы и как он жалел ее, а теперь она идет с ним под-руку. — Да, я читал... помню...— виновато бормотал он.— Самая грустная картина... — Но подумали ли вы, какой нечеловеческой энергии стоило мне вырваться на волю из этого ада?— повторяла Елена Антоновна, продолжая размахивать веером.— Я опомнилась только за дверями суда... Меня поздравляли... сделали овацию, впереди была новая жизнь... Куржаков облегченно вздохнул:— «Какая-нибудь семейная история — и только. Повздорили с Петрусем, и пошла писать губерния, а теперь дамочка ищет постороннего утешения,— нет, благодарю покорно, не на того напали, Елена Антоновна!» Он именно этими словами и подумал, отыскивая глазами Шуру, гулявшую со своим студентом,— хоть бы ей сдать на руки свою расчувствовавшуюся даму. Конечно, момент оставался по-своему удобным — сочувствовать, утешать, гипнотизировать теми жалкими словами, какие так любят огорченные женщины, и кончить парком или легкой прогулкой к себе на дачу. Вопрос усложнялся только тем, что Елена Антоновна могла выгнать Петруся, и тогда извольте с ней возиться,— нет, чорт возьми, где у него глаза были?.. Эта не из таких, которые клюют радости жизни по зернышку,— привяжется, так не рад будешь. И потом, каков темперамент — слезы, драматический шепот, нервы... Вообще, как-нибудь сбыть ее с рук, и тому делу конец, а в двенадцать часов подъедет Петрусь. У него в голове мелькнула даже мысль: уж не подманивает ли его Елена Антоновна на удочку сочувствия? Мало ли что бывает. Есть очень ловкие особы, да он-то не из таких... Да-с. — И когда ни одной души кругом... когда пустота душит...— задыхавшимся голосом говорила Елена Антоновна.— Ведь это ужасно... жить страшно!.. «Так, так... эге, вон куда пошло дело!..— повторял Куржаков про себя, задерживая шаги.— Нет, голубушка, мы не годимся для трагических ролей...» А белая ночь по прежнему хороша, по прежнему фантастические тени бродили в темной листве, и по прежнему захватывающей волной лились звуки штраусовского вальса. — Я вам надоела?— неожиданно спросила Елена Антоновна, и в тоне ее голоса прозвучала нотка какого-то детского страха.— Впрочем, какое кому дело до чужого горя... Вы молоды, независимы... ваша жизнь впереди... — Нет, помилуйте, Елена Антоновна... Я вхожу в ваше положение и... и... Он опять бормотал что-то жалкое и несвязное, подбирая слова, как попавшийся школьник. — Значит, я не ошиблась в вас... благодарю. «Тьфу... Вот чортова баба навязалась!» — уже со злостью думал Куржаков. — После развода с мужем я жила целый год одна...— продолжала Елена Антоновна, слишком занятая своим горем, чтобы замечать настроение своего кавалера.— А потом познакомилась с Петрусем... Он такой веселый и, как мне казалось, добрый. Мы часто встречались у разных знакомых, а потом сошлись... У меня оставались свои маленькие средства, и я открыла модную мастерскую, Петрусь служил на железной дороге... А потом он все бросил и переехал ко мне. Так может сделать только последний человек: жить трудом жены... Но этого мало: Петрусь начал кутить, сошелся с одной швейкой... о, всего не перескажешь! И все это делалось и делается на моих глазах... Иногда делалось нарочно, чтобы оскорбить меня. За что? Что я такое сделала? Я, которая всегда искала только своего тихого семейного угла, я, которая готова была отдать все за любимого человека, я, которая умела все простить за одно ласковое слово,— я должна видеть кругом только разврат, пьянство, безобразие и оскорбления... Вот и сейчас, что это за жизнь на даче: переехала отдохнуть, успокоиться, а вместо того... Вы думаете, Петрусь приедет с последним поездом, как обещал? — Наверно приедет, уверяю вас... Она горько засмеялась и махнула рукой. — О, нет... Он вернется только к утру и как всегда — пьяный. Приедет на извозчике и потребует денег... Денег у меня нет, и он поднимет скандал. Крик, ругань, неприличные слова.. Стыдно соседей, а деваться некуда. Я боюсь, когда все кончится здесь в «Розе» и придется итти домой, чтобы целую ночь ждать... Каждый стук колеса заставляет вздрагивать, каждый шорох... А ведь я хорошая женщина: скромная, трудящаяся, любящая... Господи, и такой ад в двадцать два года!.. Леонид Васильевич, пожалейте хоть вы меня... я жить хочу... я так молода... Она глухо зарыдала, закрыв лицо веером. Эта изящная женская фигурка, которою Куржаков так любовался, теперь вздрагивала и сгибалась под тяжестью горя. Но что же он-то мог сделать?.. У них идет скандал, а он-то при чем тут?.. Вмешиваться в чужие семейные дела он совсем не охотник. Эта жестокая мысль пронеслась в голове Куржакова так же быстро, как летними вечерами в воздухе над самой вашей головой проносится ночная птица. У Куржакова явилось какое-то злое и не хорошее чувство. V. Ресторан «Роза» закрывался около двух часов, и Куржакову пришлось дежурить до конца. С каким нетерпением он ждал теперь двенадцатичасового петербургского поезда. Из залы слышен был свисток. С поезда пришли в ресторан две новых пары, а Петруся не было. — Я говорила вам...— печально заметила Елена Антоновна.— Он будет утром... о, Боже мой, Боже!.. Она как-то вся притихла, осунулась и точно сделалась ниже. Курзкакову казалось, что эта была совсем другая женщина и даже совсем некрасивая. Под глазами выступила синева, губы запеклись, воротничок на шее съехал на-бок, волосы сбились в какие-то мочалки. Издали ее можно было принять за немного подгулявшую женщину, и только глаза, эти детские, говорившие глаза смотрели с небывалым лихорадочным блеском. Востроносая Шура была и красивее и лучше, и Куржаков удивился, как не замечал этого раньше, хотя видал эту Шуру десятки раз. Вообще, он испытывал целый ряд неприятных ощущений и старался не смотреть на свою даму. — Я вам надоела...— шептала Елена Антоновна, кусая губы.— Вам скучно со мной... ах, прежде я была такая веселая!.. Чтобы, выдержать свою роль до конца, Куржаков принялся что-то рассказывать про себя,— о других он не любил говорить, как все эгоисты и сдержанные люди. Во-первых, нужно же было что-нибудь говорить, а во-вторых — необходимо было отплатить откровенностью за откровенность. Он родился на юге, кончил университет в Петербурге и теперь готовился к диссертации. Собственно, дело не в диссертации, а в известном имени, в репутации. У него есть кое-какие связи, и нужно их поддерживать, хотя это иногда и скучно. Средства у него крайне ограниченные, но он нетребовательный человек. Елена Антоновна внимательно слушала его с широко раскрытыми глазами и по временам нервно вздрагивала, как долго капризничавшие дети. Она ловила только внешний звук, механическое сочетание слов, а смысл исчезал. — Не сходить ли нам на минутку домой?— проговорила Шура, подходя к столику под-руку со своим кавалером. — Ах, пора... да, пора...— испугалась Елена Антоновна, поднимаясь с места.— Леонид Васильевич, позвольте вас поблагодарить... Куржаков предложил ей руку, чтобы проводить до дачи. Огни в зале догорали, в саду слабо мигали всего два фонаря, где-то методически стучали бильярдные шары, пьяный тапер спал на стуле, свесив красную, грязную руку. В зале оставалось всего человек пять. — Идемте...— повторил Куржаков, сдерживая невольную радость. Елена Антоновна подала ему свою руку, но эта маленькая голубая ручка лежала теперь на его руке, как мертвая. Выходя из залы, Куржаков подумал, что ведь мог выйти целый скандал, если бы Елена Антоновна грохнулась в обморок или разыграла легкую истерику. Дело клонилось уже к тому, и Куржаков заставил ее выпить лимонад с рюмкой коньяку. Она машинально глотала искрившуюся влагу и под конец поперхнулась — это вышло очень неизящно, особенно когда Елена Антоновна закашлялась, схватившись за грудь. По лицу у ней бежали детские слезы, шляпа сбилась на-бок. В довершение всего, она забыла зонтик в зале, и Куржакову пришлось вернуться за ним. — Проклятые бабы...— бранился он, стараясь не глядеть на совавшегося перед ним лакея.— И тот дурак, кто с ними связывается. Лакей проводил глазами «настоящего барина» и покачал головой,— он тоже обвинял барыню, потому что не получил сегодня обычного «на чаек». А какая прекрасная ночь стояла там, на улице. Все потонуло в серебристом тумане, и небо искрилось и горело фосфорическим светом. Действительно настоящая белая ночь... Бери книгу и читай. Публика на дачах еще не спала, и кое-где глядели красные огоньки. Гуляющих, впрочем, было мало, потому что все сбились по своим углам. При лунном освещении все строения, даже самые жалкие лачужки, приняли почти красивый вид, как это бывает только в матовом стекле камер-обскуры. Главную красоту представлял общий белесоватый тон, точно все было покрыто матовым серебром. А там внизу, где под горой пролегала железная дорога, разлился густой белый туман, точно молочное море. Шура под-руку со своим студентом шагала впереди и несколько раз вскрикивала, когда из-под ног прыгала лягушка. «Этакая хитрая девчонка...— думал со злобой Куржаков:— визжит, как поросенок, чтобы лишний раз прижаться к этому дураку». Куржаков начинал ненавидеть студента, как товарища по несчастию — вот два дурака, да еще каких дурака! Елена Антоновна молчала всю дорогу и некрасиво шаркала ногами,— раньше он не замечал этого. Только уже подходя к своей даче, она замедлила шаги, и голубая ручка сделала тревожное движение. — Простите меня,— прошептала она, когда Куржаков стал прощаться.— С каждого будет и собственных неприятностей, а я надоела вам, как смертный грех. — Помилуйте... напротив, я так доволен сегодняшним вечером. Студент уже успел проститься со своей дамой, когда они подошли к решетке дачи. Елена Антоновна молча пожала ему руку и остановилась. — Спокойной ночи...— пожелал Куржаков, облегченно вздохнув. — Прощайте,— донеслось ему вслед, когда он быстро зашагал к себе, размахивая палкой. Но ему пришлось еще вернуться: Елена Антоновна выбежала на дорогу ужо без шляпы, крикнула его и, когда он подошел, смущенно подала ему белую маргаритку из своей бутоньерки. — На память,— проговорила она, улыбаясь и перекидывая свою косу через плечо.— Не поминайте лихом... Не дождавшись благодарности, она быстро, как девушка, скрылась в своем садике, и Куржаков слышал только, как со звоном захлопнулась где-то стеклянная дверь. Он постоял на месте, швырнул маргаритку прямо на дорогу, плюнул и медленно побрел на свое пепелище. «Ведь задастся же такой милый вечерок!— думал он вслух, давая волю накипевшему негодованию.— Дурак и еще раз дурак...» Подходя к своей даче, он немного успокоился, как человек, благополучно избежавший какой-то опасности. Прежнее злое чувство сменилось сожалением... В самом деле, какая несчастная эта Елена Антоновна. В ушах еще стояли задыхавшиеся фразы: «Ведь я жить хочу... я так молода...» С другой стороны ему доставила большое удовольствие мысль, что он до конца остался порядочным человеком,— другой на его месте, конечно, воспользовался бы нервным настроением Елены Антоновны и по-своему постарался бы утешить ее. Продолжением этих мыслей явилась вслух сказанная фраза: — А те подлецы хороши, и муж и любовник... Чудная белая ночь начинала тускнеть. Звезды меркли, уступая еще невидимому свету, который должен подняться с востока. В воздухе чувствовалась неприятная, острая свежесть. В парке звонко куковала кукушка. VI. На другой день Куржаков проснулся с легкой тяжестью в голове и неприятным вкусом во рту. Свой утренний чай он выпил на скорую руку, потому что нужно было попасть в Петербург с восьмичасовым поездом. В душе у Куржакова оставалось какое-то бессмысленное, неприятное чувство, которое объяснилось, когда он припомнил вчерашнее приключение. При дневном свете оно ему показалось совсем иным: пустяки, и больше ничего. А он еще рассердился вчера на Елену Антоновну и называл подлецами совершенно неизвестных ему людей,— вот что значит потерять душевное равновесие и та фантастическая логика, какая охватывает ночью. Теперь ему было не жаль Елены Антоновны, как не жалел он телеграфных столбов, когда-то бывших живыми деревьями. Все вздор и еще раз вздор. Он вышел с дачи ровно за 20 минут до восьми часов, как раз, чтобы поспеть на вокзал ко второму звонку. Ему пришлось идти мимо дачи Елены Антоновны, и он еще издали заметил стоявшие у нее извозчичьи дрожки,— Петрусь, следовательно, явился... Извозчичья лошадь стояла одна, а извозчика не было, и Куржаков подумал про себя: «Вероятно, начался question d'argent, и гражданская парочка задает жестокую перепалку...» Поравнявшись с дачей, Куржаков невольно остановился. На террасе происходило какое-то движение, и прежде всего выделялась сгорбленная фигура профессора Нескучаева. Очевидно, что там произошло что-то особенное, если понадобился доктор,— Нескучаев имел кафедру в медико-хирургической академии. Куржаков сделал уже несколько шагов по привычной дороге к вокзалу, но что-то его точно кольнуло и заставило вернуться. Калитка садика была распахнута, и он пошел к террасе. — Оставьте нас,— слышался резкий голос Нескучаева, по докторской привычке засучивавшего рукава белого летнего кителя. — Ммогу-у,— ответил пьяный голос. Когда Куржаков подошел, картина объяснилась: на полу террасы лежала Елена Антоновна, по-мертвому раскинув руки, а около нее на коленях ползала Шура,— последняя была в ночной кофточке и с разбившимися волосами. Она все старалась поднять голову Елены Антоновны, выкатывавшуюся из ее рук. мертвым движением. Нескучаев припал ухом к груди Елены Антоновны и свободной рукой старался найти пульс на ее руке. Видимо, она не раздевалась и лежала в том же барежевом голубом платье, в котором вчера танцевала с Куржаковым. Когда Куржаков взглянул на ее лицо, то в ужасе отступил — оно смотрело на него одним глазом и точно улыбалось. Одна бровь была приподнята с выражением удивления, и над ней Куржаков увидал знакомую родинку, которой любовался вчера. Покойница точно удивлялась, что вот она лежит здесь и за ней так участливо ухаживают совсем посторонние лица,— то, чего не дала жизнь, она нашла в смерти. У Куржакова точно захолонуло на душе, и он бросился помогать профессору, который молча указал ему на корсет. Расстегивая пуговицы лифа прыгавшими пальцами, Куржаков чувствовал еще теплоту живого тела, и контраст мертвого лица заставил его вздрогнуть. Неужели она умерла?.. — Даровая трагедия...— мычал Петрусь, сидевший на ступеньках террасы. Он был пьян и раскачивался из стороны в сторону. — Вышвырните вы этого... этого негодяя!— обратился Нескучаев к Куржакову. — Уйду... сам у-уйду...— бормотал Петрусь, с трудом поднимаясь на ноги. Он был во фраке, в смятой крахмальной сорочке и без галстуха. Молодое лицо с зеленоватым оттенком носило следы бессонной ночи, глаза были воспаленные, одна рука в светлой перчатке. Поднявшись, он зашагал через грядки и комом бросился в извозчичий экипаж. — Все кончено...— проговорил профессор, кончив выслушивание.— Цианистый кали отлично сделал свое дело. — Она умерла?— спросил Куржаков, сознавая, что делает глупый вопрос. — И недурно умерла. Эта беглая сцена была прервана отчаянным криком Шуры, которая припала головой к покойнице. Профессор поморщился, и Куржаков смотрел на удивленно в лицо Елены Антоновны и не мог оторвать от него глаз. В один миг в его голове пронеслась вся его жизнь и ярко вспыхнули те чувства, о существовании которых он даже не подозревал. Он был оглушен, уничтожен... Вот тут пред ним само лицо смерти, и где-то неотступный голос повторяет одно слово: ты виноват, ты виноват, ты виноват... Эти руки вчера тянулись к нему с мольбой о помощи, это надрывавшееся сердце искало ответа в другом, нет, простого слова участия, дружбы, братства, а что он думал в это время? Куржаков показался самому себе таким гадким, что с удивлением посмотрел на профессора, зачем он не гонит его, как прогнал Петруся... Страшная нравственная ответственность, которая не предусмотрена никаким законом, пронеслась над его головой, как буря. Весь вчерашний вечер вспыхнул в его воображении, как яркая картина на экране волшебного фонаря, и он видел себя таким маленьким, самодовольным, гаденьким и пошленьким. Точно из земли явилась полиция. Кто-то допрашивал, кто-то записывал, и Куржаков слышал только спокойный и твердый голос Нескучаева, который давал какое-то показание. Покойницу прикрыли простыней. Около террасы толпились любопытные, и городовой старался отогнать теснившихся у крыльца. — Не напирайте, господа... Известно: отошла. — Ну, я теперь могу идти,— равнодушно проговорил профессор, раскуривая папиросу. Уходя с террасы, профессор взял Куржакова за плечо и проговорил вполголоса: — Мертвая не нуждается больше ни в чьем участии, а вы займитесь живой приятельницей... гм... Бедняжка совсем растерялась. Это было сказано жестоко, но Коржаков не обиделся; он точно желал, чтобы его кто-нибудь оскорбил. Не ответив Нескучаеву ни слова, он молча взял Шуру под руку и повел в комнату. Она повиновалась ему, шатаясь, как пьяная. — Где ваша комната?— спрашивал Куржаков, останавливаясь посредине небольшой гостиной. — У меня нет своей комнаты... я спала на диване в гостиной... Дача состояла всего из трех каморок: гостиной, спальни Елены Антоновны и крошечной кухни. В гостиной царил большой беспорядок — валялся сломанный стул, рабочий дамский столик был опрокинут на-бок, а на нем лежало мужское пальто. На диване оставалась неубранной постель. Куржаков провел Шуру в спальню и дал стакан воды. Здесь было так чисто и уютно, как в птичьем гнездышке. У окна туалетный столик, в уголке мраморный умывальник, у внутренней стены железная кровать в чехле, напротив — репсовая голубая кушетка. Все осталось так, как было еще вчера днем,— хозяйка не прикоснулась к постели и провела ночь на террасе. — Как она вчера плакала,— рассказывала Шура, заливаясь новыми слезами.— Вы добрый, Леонид Васильевич... она всегда так уважала вас... ах, как она плакала! Я проснулась уж утром, когда приехал пьяный Петрусь... У них вышла история, как всегда... он стал бросать и ломать мебель... она выскочила на террасу... и так страшно застонала... я думала, что Петрусь ее ударил стулом... а когда выскочила, она уже упала на пол... Ведь она была такая добрая... хорошая... — Нужно одеться, Шура...— уговаривал ее Куржаков, как маленького ребенка. — Ах, все равно... — Где ваше платье?... Я помогу вам... — Ах, нет...— испугалась она.— Я сама... Она убежала в гостиную, схватила свое платье и вернулась с ним в спальню. Куржаков остался в гостиной один. В растворенную дверь на террасу врывался целый сноп яркого утреннего солнечного света и рассыпался по полу яркими бликами, золотыми полосками и жирными колебавшимися пятнами. В душе Куржакова проснулось давешнее жгучее чувство, и он вслух повторил засевшую в ухе готовую фразу: «Вы добрый, Леонид Васильевич...» А что он думал вчера, когда Елена Антоновна плакала перед ним... Да, он видел в ней одно тело, он был гадок. Будь на его месте другой, который отнесся бы к Елене Антоновне с участием, она осталась бы жива... Ведь она всю душу свою раскрыла ему, измученную душу, а он остался мерзавцем до конца. «Настоящий-то подлец я...— подумал Куржаков, хватаясь за голову.— Разве может живой человек жить в такой звериной обстановке?!» Когда одетая Шура вышла из спальни, Куржакова уже не было, он без шляпы крупно шагал к тому месту, где валялась в пыли брошенная им вчера маргаритка. Он хотел ее поднять и наклонился, но крошечная головка была раздавлена чьей-то ногой и превратилась в бесформенную массу. 1889 Опубликовано: Д. Мамин-Сибиряк. Осенние листья. Сборник. М. Изд. М.В. Клюкина. 1899.
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912) - русский писатель-прозаик и драматург. | ||
|
