Д.Н. Мамин-Сибиряк
На кумысе

Из летних экскурсий

На главную

Произведения Д.Н. Мамина-Сибиряка


I.

— Ну, так как насчет травы-то, Егорыч, а?...

— Чего: как?.. Пущай коней, а потом рассчитаемся... Не стало ее, травы-то, што ли?

— Оно, конешно, травы у вас вудоволь, а только все-таки... Ты уж напрямки скажи цену, штобы без сумленья.

— Да говорят тебе: пущай... Эко разговор нашел: трава. Все одно на корню простоит...

Разговор происходит где-то под окном. Я его слышу сквозь сон, но не могу проснуться,— так крепко спится. Один голос, без сомнения, принадлежит моему кучеру Андронычу, а другой — неизвестному лицу. Наступает пауза, и я снова засыпаю.

— Так уж ты делом, Егорыч, говори!

— Да я же тебе сказал. Эк привязался человек!

— В самом деле, штобы аккуратно... После сам судачить будешь. А травы у вас, прямо сказать, не в проворот. Все равно, в дудку уйдет... По дороге-то видели тоже достаточно. Барин спрашивал: «зачем, говорит, сухие дудки?» А я и рассказываю, што в казаках у вас не укосить этой самой травы, вот она стоит, стоит, да в дудку вытянется... Известно, какие места: одно слово — ренбургская губерния, орда пошла.

— У нас какая трава: ковыль... крепкая, одно слово. Пусти-ко городскую лошадь с овса да прямо на свежую траву — измоет ее, а на нашей только жиру нагуляет.

— Знаем... Не в первой по степе-то ездишь. Слава Боту, тоже было поезжено... В третьем годе барыню под Троицк на кумыз* возил, ноне вон барина предоставил. Ну, так как насчет травы?

______________________

* В степи говорят «кумыз», а не кумыс.

______________________

— Пущай, сказано.

— Ну...

Пауза. Я открываю глаза. Маленькая конурка залита ярким июньским светом, который просто слепит. Единственное окно выходит на двор. Где это я? Ах, да, на кумызе... Последняя мысль заставляет меня быстро подняться с места и распахнуть окно. В комнату врывается струя холодного утреннего воздуха, пропитанного ароматом той степной травы, о которой сейчас идет разговор. Я быстро надеваю охотничьи сапоги, шведскую куртку и кричу в окно:

— Андроныч, попроси у хозяина коробки съездить в коши...

Хозяин, оренбургский казак Егорыч, подходит к окну сам и, почесывая одною рукой спину, объясняет, что можно ехать и на его лошади,— сделайте милость, все равно так же стоит. Невысокая фигура Егорыча с его бабьими покатыми плечами решительно не имеет в себе ничего воинственного, а рябое подслеповатое лицо с белокурыми, скатавшимися волосами — того меньше. Может быть, есть своя казачья хитрость, но и только.

— Разе у нас своих коней не стало?— ворчит Андроныч.— Нам коробок только.

— А вон он стоит, у плетня.

Комната у меня такая маленькая, что, по поговорке, кошку за хвост негде повернуть. У двери четвертую часть помещения заняла битая из глины печь. Пол покосился. Пахнет свежею известкой и застоявшеюся сыростью. Две лавки и крошечный стол составляют всю мебель. Чемодан и разные дорожные вещи свалены в углу. Квартира попалась неказистая, но не из чего было выбирать. Пока Андроныч закладывал свою лошадь, я выхожу на крылечко умыться. Рукомойником служит какой-то глиняный черепок, подвешенный к крылечку сбоку. Тут же и помойная яма, а в ней роется свинья с двумя поросятами. Вода такая холодная, и я с удовольствием вытираю себе ею шею,— на свежем воздухе так редко приходится умываться, а помойная яма со свиньей и поросятами в счет нейдет.. Егорыч продолжает стоять у окна и наблюдает церемонию умыванья. Видимо, он не умеет даже спросить: каково изволили почивать? а просто зевает на нового человека, который свалился нежданно-негаданно на его казачью голову в виде непредвиденной доходной статьи.

— А других квартир нет в деревне?— спрашиваю я, хотя отлично знаю, что квартир нет.

— Каки у нас в станице фатеры!

— А другие кумызники как живут?

— А те, значит, раньше приехали... с весны еще, значит.

— Я видел вчера несколько хороших домов.

— Каки у нас дома! Всего-на-всего один. У суседа, значит, напротив сусед, так у ево адвокат из Мияса.

Нет, в моем хозяине решительно ничего незаметно казацкого, что даже обидно: станица Михайловка принадлежит к области Оренбургского казачьего войска, а Егорыч стоит вахлак вахлаком, как самый обыкновенный мужик. Обстановка его казачьего жилья тоже незавидная: избенка проваленная, крылечко покосилось, двор грязный, хозяйственные пристройки из березового плетня, крыши из соломы. Прибавьте к этому, что Егорыч один из самых зажиточных казаков, кроме, может быть, «суседа напротив».

— Так вы к Баймагану в кош?— спрашивает Егорыч, когда Андроныч с городским шиком «подает» к крылечку.

— К Баймагану... А разве есть еще у других киргизов кумыз?

— У Демариной стоит один, потом к Житарям,— ну, те, значит, победнее, а Баймаган побогаче будет. Тридцать, жеребых кобыл содержит.

— А другие кумызники тоже у Баймагана берут кумыз?

— У кого же больше? Все у него.

Убедившись, что и «другие» пьют кумыс у Баймагана, я совершенно успокаиваюсь,— великая сила для русского человека в этом невинном слове «другие», или «как другие». Если эти «другие» делают так, значит, это хорошо: они уж знают, эти «другие», как получше устроиться, а нам остается только воспользоваться их опытностью. Отлично, едем к Баймагану, о котором я слышал еще в Екатеринбурге.

— А бутыль-то у вас есть?— останавливает нас Егорыч.— Бутыль под кумыз...

— Эх, надо было из городу захватить!— как-то даже охнул Андроныч и почесал затылок.— Ведь, вот сколько разов езжу с кумызниками, а поди ты...

— Может быть, у Баймагана найдется?— нерешительно делаю я предположение.

— Какие у ево бутыли!...

Искомое оказывается под рукой: бутыль есть у Егорыча, и он только тянул время. Говорить о цене, конечно, смешно: давай сюда бутыль. Это была настоящая кабацкая «четверть» из пузыристого зеленого стекла и в достаточной степени грязная.

— О прошлом годе кумызники же подарили,— объясняет Егорыч, запрятывая бутыль в передок.— А вы, барин, когда будете рядиться с Баймаганом, насчет Аники опасайтесь...

— Какого Аники?

— А который кумыз от него по кумызникам развозит, этот самый Аника и есть... Он бутылей десять везет зараз, да как по стакану из каждой хлебнет, вот и пьян. Уж это верно... Тоже наняли козла капусту караулить.

— Ну, это ужь мы сами знаем...— резко обрывает Андроныч кляузничающего доброжелателя.— Слава Богу, не в первой в степе-то жить.

В переводе это означало, что Андроныч и сам не прочь отбить работу у неизвестного Аники — все равно, лошади даром будут стоять. Отчего, в самом деле, не нажить двугривенного, хотя Андроныч совсем не жадный, обстоятельный мужик.

— Он вот еще с вас за бутыль-то сбреет здорово...— совсем уж невежливо прибавляет Андроныч, пока Егорыч отворяет ворота.— В Кочкаре купим лучше. Эх, из городу бы захватить!

— Тридцать копеек давайте за бутыль: больше не надо,— кричит нам вдогонку Егорыч.— Все равно, так же лежит.

— Ладно, наговаривай,— ворчит Андроныч в ответ.: — Тридцать копеек... Тоже и выговорит человек!...

II.

Выезжая из ворот, я заметил того миясского адвоката, который занял в станице лучший дом. Он теперь сидел у раскрытого окна и равнодушно смотрел на широкую, грязную улицу, как человек, которому нечего было желать. Сознаюсь, у меня мелькнуло какое-то чувство зависти к этому человеку: есть же на свете люди, которые во всяком деле забирают первые места, и есть люди, которым достаются последние.

— Дорогу-то расспросил, Андроныч?

— На-вот... Слепой доедет.

Станица Михайловка состояла всего из одной широкой улицы, утонувшей в грязи, даже в жаркие июньские дни. Два ряда бревенчатых избушек уныло смотрели друг на друга через эту грязь. Общий вид получался самый жалкий, но это убожество выкупалось отличным сосновым бором, который стеной подошел к самой станице; их разделяла гнилая степная речушка, сочившаяся ниточкой из степных «озеринок». Это с одной стороны, а с трех других открывалась панорама уже степного характера. Едва всхолмленная равнина зеленым ковром уходила из глаз, напоминая «врачующий простор» южно-русских степей.

Наше появление вызвало на улицу несколько собак, проводивших нас за околицу, с свойственным деревенским собакам лающим любопытством. На завалинке одной избы я заметил два пиджака, в бору мелькало светлое летнее платье, в одном оконце показалось свежее женское лицо,— все это, без сомнения, были кумызники. Миновав последние избушки, наш коробок круто повернул к речке, а переправившись через нее, маленькою дорожкой покатился по зеленой опушке. Попались еще два кумызника, молодые люди с веревочными гамаками через плечо. Утро было отличное. В бору еще стояла ночная свежесть, но со степи уже наносило теплым ветерком, точно кто дохнет вам прямо в лицо. Вон и степной ковыль качается своими султанами, и пахнет полынью, и пестреют яркие степные цветочки.

— Нет, он шельма, Егорыч-то, — думал Андроныч вслух, распуская вожжи.— Возьмите, слышь, его лошадь, а мы-то разе на костылях приехали? Слава Богу, свои кони есть... Возьми бы у него лошадь, да и плати ему. Тоже вот бутыль... Вся-то ей цена пятиалтынный, а он: «тридцать копеек возьму». Этак ежели каждый год господа будут у ево покупать бутыль да ему же дарить, так этому и конца не будет... У денег, конечно, глаз нет,— ну, да и зря потачить казачишек этих не следует.

На Андроныча накатывалась иногда полоса беспричинной придирчивости, как было и сейчас. В поведении Егорыча пока ничего обидного для нас не было, но Андроныч уже не взлюбил его и выискивал casus belli.

— Ну, а как вы с травой-то сделались?— перебил я его.

— Да с ним, с темною копейкой, разе сговоришь? Я ему русским языком говорю: сколько? а он свое зноздит: пущай коней. После-то рассчитывайся как знаешь...

— Чего же ты ворчишь? После-то он, может быть, самую малость с тебя возьмет.

— Да мне деньги плевое дело, а так... несообразный человек... Вон она, трава-то ихняя, стоит: эвон сколько сухой дудки — некошеное место. А трава-то, трава-то...

Бор остался назади, а вместо него зелеными облаками поднимались березовые островки. Между ними лежали роскошные покосы. Поднимавшиеся сухие дудки прошлогодней травы подтверждали слова Андроныча: место, действительно, оставалось некошеным.

— Экое место пустует, а?— благочестиво негодовал мой возница, качая головой.— Бить их некому, казачишек-то. Ковыльная трава пошла, все одно што чай — вот какое место...

Между березовыми пролесками синею струйкой поднимался дымок. Вместо ожидаемых кошей, оказался прииск. Человек пятнадцать башкир работали в каком-то болотце. Отсюда открывался далекий вид на целый ряд таких работ, но большая часть была давно заброшена и желтели только валы перемывок.

— Землю портят, подлецы,— ворчал Андроныч.

До стойбища Баймагана оставалось всего с полверсты. На небольшой поляне, с трех сторон защищенной березняком, как шапки, стояли три коша. В тени берез спасался от овода косяк дойных кобылиц. На встречу нам выскочила целая стая высоких и тощих киргизских собак. У крайнего коша курился небольшой огонек и жарким пятном вырезывалось кумачное платье маленькой девочки, глядевшей на нас большими, темными глазами. Когда мы подъехали, из середины коша вышла красивая девушка киргизка и что-то заметила красному платью, которое, позванивая серебряным монистом, как ящерица скрылась в коше. Киргизские девушки носят серые мерлушковые шапки, а женщины повязывают голову длинным белым покрывалом.

— Хозяин дома?— с вежливостью городского человека обратился Андроныч к киргизской красавице.

Она молча указала рукой на крайний кош и чуть-чуть улыбнулась. Лицо у ней, действительно, было красивое, и матовая смуглость кожи эффектно оттенялась смолью черных волос, темными, большими глазами и писаною бровью; только скулы были немного приподняты, а то совсем красавица. Пестрый шелковый бешмет так шел к этой степной красоте.

На наши голоса показался, наконец, и сам хозяин, толстый киргиз Баймаган*. Отогнув расшитую кошму, закрывавшую вход, он знаком руки пригласил нас войти. В своем длинном бешмете из черного ластика и фиолетовой бархатной тюбетейке Баймаган походил на какую-то духовную особу; скуластое, узкоглазое лицо с узким лбом и жиденькою бородкой было настоящего киргизского типа, а смуглая кожа лоснилась, как хорошо выделанный опоек. Прищуренные глаза смотрели с тою смесью простодушия и хитрости, какая присуща всякому степняку.

______________________

* Баймаган — сокращенное Бай-Магомет. Бай — господин.

______________________

— Милости просим,— говорил он, пропуская нас в кош.

— Кумыз приехали пить,— объяснял Андроныч, оглядывая обстановку коша.

Снаружи кош Баймагана имел вид громадной тюбетейки, из новой серой кошмы, сажени три в диаметре и сажени две высоты. Верх составлял деревянный круг (чанарак) с отверстиями, в которые вставлены были плоские и выгнутые деревянные крестовины (ууки), образовавшие, как ребра, остов коша; нижняя часть этого деревянного скелета состояла из складной деревянной решетки (керега), к которой крестовины купола привязываются волосяными арканами. Снаружи все покрыто кошмами (войлок), а внутри крестовины переплетены узорчатыми тесьмами. Деревянная решетка внутри была задрапирована коврами, а вход в кош — расшитою кошмой (такимет). Как основной строительный материал, так и внутреннее убранство варьирует, смотря по богатству хозяина, но в общем кош составляет довольно ценную вещь и обходится рублей в 300 среднего достоинства. Самые лучшие коши делаются из белых кошем. Нужно заметить, что такой кош служит всего года 3—4, а потом кошмы изгорают, и нужно их заменять новыми. Внутреннее убранство коша Баймагана обличало полный достаток хозяина: тут были и зеленые тагильские сундуки, накрытые дешевыми бухарскими коврами, и скрытая под пологом кровать — направо от двери, и горы подушек под курпе (степные шелковые одеяла), и кошма на полу, и ружье на стенке и т.д. Сейчас направо между дверью и кроватью, на особой деревянной подставке с низенькою деревянною решеткой, что-то вроде крестьянской зыбки, помещалась «саба» — кожаный громадный мешок с кумызом; в каждой такой сабе устроен пискек — деревянная мутовка, которой постоянно взбалтывают кумыз. Как подставка сабы, так и верхний конец пискека были покрыты вычурною резьбой, костяными инкрустациями и раскрашены с азиатскою пестротой.

Около сундуков, на кошме спал совсем голый мальчик лет шести, которого Баймаган сейчас же прикрыл курпе. У сабы на корточках сидела старая киргизка и в деревянной чашке переливала кумыз. Зачерпнув его деревянным ковшом с узорчатою ручкой, она поднимала руку и выливала кумыз в чашку тонкою, пенившеюся струей. По костюму можно было догадаться, что это жена Баймагана, а по лицу, что это мать встретившей нас девушки. Налево от двери стоял крашеный деревянный стол и два стула. Баймаган усадил нас к нему и подал два стакана кумыза.

— Нам покрепче,— тоном специалиста предупредил Андроныч.— Люблю я этот кумыз, больно ядрено с него отрыгается. Ну-ко, Господи благослови.

Мне раньше случалось пробовать кумыз, но это прославленное питье не представляло ничего привлекательного: что-то такое в нем есть неприятно-острое и потом этот вкус прелой, квашеной кожи. Подождав, пока Андроныч выпил свой стакан и аппетитно крякнул, я принялся за свою порцию.

— Ничего, ядреный кумыз,— хвалил Анороныч, вытирая усы рукой.— Так и шибануло в нос, как от кислых штей.

Первый стакан я выпил с большим трудом, хотя и не испытывал положительного отвращения — кумыз был «молодой» и сильно ударил в нос. Как с лекарством, с этим питьем положительно можно было помириться, хотя настоятельной необходимости надуваться им и не предвиделось,— сколько попьется.

— После сам попросишь, — заметил с самодовольною улыбкой Баймаган.— Не нужно много пить сразу,— отобьет.

Киргизка мотнула в подтверждение головой, машинально продолжая свою монотонную работу. Баймаган осведомился, откуда мы приехали, где остановились и долго ли проживем. Говорил он ломаным русским языком, но совершенно достаточно для киргиза, и держал себя настоящим степным, джентльменом. Когда зашла речь о цене за кумыз, он ответил совсем стереотипною фразой:

— Как другие платят... Лишнего не возьмем.

Андроныч, чтобы не мешать этим переговорам, после двух стаканов вышел из коша, как и следовало сделать «прахтикованному» городскому человеку, умевшему держать себя с господами. Мне очень понравилось в коше Баймагана, где все было устроено с таким удобством; не даром еще Геродот завидовал подвижным домам кочевавших скифов. Спавший маленький степняк проснулся и с детским кокетством улыбался из-под своего курпе; переливавшая кумыз мать любовно поглядывала на будущего батыря и тоже улыбалась.

— Ты давно здесь живешь?— расспрашивал я Баймагана с любопытством настоящего кумызника.

— А лет двадцать... у Поклевского служу...

— Как у Поклевского?

— А в Демариной у него винокуренный завод, так я у него и служу.

— А-а!— промычал я, чувствуя, как создавшаяся степная иллюзия разлетается в прах, а кош со всей его обстановкой превращается в театральную декорацию, в жалкую тень несуществующего порядка вещей.

Когда я вышел из коша, Андроныч мирно беседовал у огонька, курившегося под большим чугунным казаном (большой азиатский котел) с оборванным киргизом.

— Девка-то, которая даве на встречу выходила, дочь будет Баймагану,— объяснял Андроныч дорогой.— Да... А этот кыргыз, с которым я сидел, в строшных у ево. Хайбабулой звать... За табуном ходит.

После короткой паузы Андроныч прибавил:

— И народец только...

— А что?

— Да так. Отецкая дочь, например, а живет в коше у жениха. Когда калым заплатит, тогда женой будет, а теперь так... невитое сено.

— У них такой обычай.

— Заплати сперва калым, тогда и девку уводи, а то... нар-родец!... Этак всякий по-ихнему-то обычаю начнет девок обманывать, разе это порядок?... А вы Егорычу за бутыль денег не отдавайте... ей-Богу... Што ей, бутыле-то, сделается?...

III.

Каждую весну тысячи больных мечтают о кумызе, и только ничтожный процент из этих страждущих тысяч имеет хотя приблизительные сведения о том, куда и как ехать. По нашей всероссийской халатности, до сих пор еще нет даже коротенького путеводителя для кумызников, и каждый принужден доискиваться через знакомых, где, что и как. Такие знакомые посылают обыкновенно к своим знакомым, а эти последние к своим, и так без конца. Получается настоящее хождение грешной души по мукам, пока жаждущий кумыза не натолкнется на бывалых кумызников. Но и тут беда: один хвалит одно место, другой — другое, третий — третье, и все обязательно именно то, где они сами лечились. Извольте тут выбирать. Всего курьезнее, когда больной обращается к врачам. Мы знаем несколько таких случаев, что с Среднего Урала врачи отправляли больных пить кузыз в Самару или Уфу,— недостает только, чтобы послали в Царское Село, где тоже есть кумыз. Вот уж, по-истине, из своего леса в город за дровами ездить...

Самарский кумыз в достаточной степени известен грамотной публике и не раз служил предметом жестокой полемики между врачами: одни признают за ним всеисцеляющее значение, другие допускают условно, а третьи отвергают по всем пунктам. Мы не бывали в Самаре и не можем судить о тамошнем кумызе, по заметим здесь, что, по нашему мнению, раз возникает целый курорт — кумыза не может быть. Обращать это питье в средство для наживы известных предпринимателей решительно невозможно, потому что оно имеет смысл и значение не как продукт фабрикации на заказ, а только на месте своего исторического существования, органически связанное со всем бытом создавшего его степного населения. Есть выработанная многими летами степная культура, и кумыз является живым ее продуктом,— настолько живым, что ни одна лаборатория не приготовит его, несмотря на все чудеса европейской науки, техники и специально врачебного искусства. Чтобы такое заявление не показалось голословным, скажем только то, что, ведь, в лучшую лабораторию не перетащить целую степь с ее ковылем и солончаковыми травами, с ее горячим солнцем, степною породой скота и всем обиходом степного хозяйства и быта. Если вы желаете пить кумыз, поезжайте в степь... Этим мы не желаем сказать, что все врачи, отсылающие больных в Самару или в Уфу, непременно шарлатаны или дураки: вся беда в том, что они сами глубоко верят в этот самарский кумыз, тем более, что больные здесь проходят даже целый «курс лечения» под надзором специальных врачей-кумызников. Конечно, врач для больного необходим, но только не для кумызного курса. Если что может говорить за самарский кумыз, так это удобство подъездных путей к нему и некоторые курортные приспособления: больничные номера, больничная кухня, всегда готовый к услугам врач и т.д. Против этого трудно что-нибудь сказать.

Переходим теперь к кумызу в собственном смысле,— к тому кумызу, который неразрывно связан с кочевым образом жизни или, по крайней мере, с летними «кошевками» (от слова «кош»). Где разлеглась необозримая степь, где стоят юрты кочевников, кибитки или коши, там и кумыз. Область кумыза захватывает громадное пространство, которое начинается у подножья Урала и заканчивается китайскою границей. Мы будем говорить здесь о приуральском кумызе, как более нам известном и более доступном для публики.

Кумызники весной приезжают обыкновенно в Екатеринбург и здесь уже окончательно выбирают место лечения. Прежде всего является вопрос, какой пить кумыз: башкирский или киргизский? Башкирия под рукой: 100—150 верст от Екатеринбурга к югу и вы найдете кумыз в любой башкирской деревне. Собственно есть приуральская Башкирия (знаменитая хищениями Уфимская губерния) и зауральская (южная часть Екатеринбургского уезда и восточный склон Южного Урала). Вам укажут на татарскую Караболку и еще несколько подобных мест, куда ездят больные, а, главным образом, в тот угол, который образуется течением рек Синары и Течи. Здесь, действительно, сохранился почти нетронутый клочок сплошного башкирского населения. Есть еще так называемые горные башкиры, которые засели разрозненными гнездами по склонам Южного Урала. Но дело в том, что вымирающее башкирское племя ужасно бедно, башкирский скот хуже тех тощих коров, каких видел во сне египетский фараон, а вследствие этого качества башкирского кумыза крайне сомнительны. Прибавьте к этому неопрятность, неряшливость и просто лень настоящего башкира. Вот те причины, почему башкирский кумыз жидок, имеет синеватый цвет и совсем потерял букет настоящего степного кумыза. Хорошие породы башкирских лошадей давно вывелись, привольные пастбища стеснены со всех сторон, а, главное, мертвая лень вымирающего степняка,— с этим ничего не поделаешь. Правда, башкирский кумыз под рукой и все лечение обходится очень дешево, а поэтому его будут пить все те, кому нельзя уезжать подальше почему-нибудь,— говоря проще, у кого недостает средств.

Другое дело кумыз киргизский — белый, крепкий, душистый, с специальным букетом степной травы. Лучший кумыз, как рассказывают, в Кокчетаве. Если ехать из Екатеринбурга, то маршрут такой: от Екатеринбурга до Тюмени — по железной дороге, от Тюмени до степного городка Петропавловска 400 верст на лошадях и от Петропавловска до Кокчетава еще 200 верст тоже на лошадях. В общей сложности получается маршрут около 1000 верст, сокращаемый только железною дорогой. Кокчетав славится, как степная Швейцария: горы, озера, лес и т.д. Кумыз, конечно, превосходный, но ездить туда, к сожалению, имеют возможность только люди со средствами, которые в состоянии пролечить 200—300 рублей. Побывавшие в Кокчетаве отзываются о нем с восторгом, а насколько это верно — судить не берусь. Впрочем, репутация Кокчетава, кажется, не нуждается в новых доказательствах: глас народа — глас Божий. Следующий за Кокчетавом номер представляет «троицкий кумыз», т.е. кумыз около города Троицка, Оренбургской губернии. От Екатеринбурга до Троицка около 400 верст,— расстояние сравнительно небольшое и в хорошую погоду его можно проехать даже с удовольствием, особенно по Башкирии, где тянется ряд прекрасных озер. Ездят на кумыз прямо «под Троицк», но опытные люди не советуют забираться туда, потому что безлесная степь в жаркое лето сама по себе стоит хорошей болезни. В Троицком уезде есть много других уголков, где кумызники, кроме кумыза, находят какую-нибудь рощицу, озерко воды или степную речку. Много значит быть по близости от какого-нибудь рынка, где можно иметь кусок говядины, почтовую контору и, главное, близость врача. Станица Михайловка, о которой говорилось в предыдущих главах, совмещает в себе все упомянутые требования, почему с каждым годом в нее набирается больных все больше и больше, особенно из Екатеринбурга, для которого она начинает служить лечебною станцией.

Из Екатеринбурга дорога в Михайловку идет на город Челябу, а оттуда на отряд Кочкарь — всего 300 верст ровно. От Кочкаря до Михайловки 12 верст. О сосновом боре в Михайловке мы уже говорили, а в Кочкаре вы найдете почтовое отделение и большой рынок. Врач живет на золотых промыслах г. Подвинцева; от Михайловки это около 20 вер.,— расстояние сравнительно ничтожное. Все это, взятое вместе, делает Михайловку и окрестные деревушки самым подходящим местом для кумызного лечения. Публика сама открыла его, а это тоже говорит достаточно за себя. Слово «станица» неразрывно связано с вольными казачьими землями, и территория Михайловки составляет ничтожную часть целой области Оренбургского казачьего войска. Простой народ по старой памяти зовет эти вольные земли просто «ордой», как и Башкирию. Но киргизов-кочевников давно уже оттеснили вглубь Барабинской степи, а на местах прежних киргизских стойбищ выросли казачьи станицы с такими удивительными названиями, как станица Париж, станица Берлин, станица Кульм, станица Кацбах и т.д. Впрочем, такие громкие имена нисколько не мешают процветать более скромным станицам, как наша Михайловка.

Нужно заметить, что эта оставшаяся за штатом «орда», а теперь казачья вольная земля, за последние пятьдесят лет примкнула к тем заветным уголкам, где сосредоточилась золотопромышленность, и золотые промыслы Кочкарской системы стяжали себе на этом поприще громкую популярность. Как увидим ниже, золотая лихорадка не миновала и такого гнилого угла, как наша станица Михайловка.

IV.

В Михайловке набралось кумызников человек десять и, как на всяких других курортах, они сбились в одну кучку. Исключением являлся все тот же миясский адвокат, который, видимо, не желал «якшить» ни с кем и одиноко сидел у своего окна или уходил гулять в бор с женой.

— Этот самый абвокат, который напротив, на водку по двугривенному казачишкам дает за каждую малость,— негодует мой возница.— Мне, говорит, все равно... Известно, у денег-то глаз нет.

Адвокат с своими двугривенными производил вообще сенсацию, и казаки начинали смотреть на других кумызников свысока. Появление барина производило уже свое разлагающее влияние: являлось скромное желание получить именно такой легкий двугривенный, и цена своих домашних пятаков понизилась.

Остальные кумызники состояли из трудящегося люда: двое заводских служащих, два купеческих приказчика, небольшой банковский чиновник, сельский учитель, секретарь какой-то городской думы. Дам было немного: жена врача, потом средних лет дама из Златоуста или Миясского завода и, кажется, еще была третья. Все это общество вело дачный образ жизни: утром кумыз, потом прогулка в бору, опять кумыз, опять прогулка или лежанье в гамаках, обед и еще кумыз. По вечерам группа кумызников собиралась где-нибудь на заваленке и скромно убивала время в тихой беседе. Трудных больных не было, и кумызники походили скорее на дачников, какие околачиваются по забвенным деревушкам около столиц.

Больнее других, кажется, был сельский учитель, белокурый молодой человек с круглым, румяным лицом. Когда он кашлял, так и казалось, что у него в груди что-то раскололось.

— А вы давно кашляете, Егор Григорьевич?— спрашивал я его.

— Да уж порядочно... Еще когда приказчиком в Троицке служил. Как весна, так я в школу без бутылки кумыза не хожу: занимаюсь с ребятами, а сам кумыз сосу.

Он служил в Троицком уезде, верстах в пятидесяти от Михайловки, и каждое лето поддерживал свое здоровье только кумызом. Как бывалый человек, Егор Григорьевич много рассказывал о меновом дворе в Троицке, о быте кочевавших в степи киргизов, о своей приказчичьей службе у какого-то купца. Выбиться в учителя ему стоило большего труда, и, может быть, в этом заключалась причина болезни. Знакомство с киргизским языком Егора Григорьевича для меня лично было особенно дорого,— он мог служить прекрасным переводчиком. Поводом к сближению для нас послужила охота: учитель «немножко» охотился, как и я.

В Михайловку вместе со мной приехала одна знакомая, М., которая заняла такую же комнатку, какая была у меня. Бывшая московская курсистка нуждалась, прежде всего, в отдыхе: нервы развинтились, не было аппетита, не было сна, — одним словом, настоящий интеллигентный человек. На кумыз она привезла с собой целый чемодан университетских записок, книг и разных тетрадок.

Ближайшим кумызным пунктом к Михайловке являлась деревня Демарина, до которой было рукой подать,— всего версты три. Демаринские кумызники приезжали или приходили навестить михайловских, а эти последние отплачивали визиты. В Демариной оказался знакомый по Екатеринбургу купец Иван Васильевич, приехавший на кумыз для своего племянника, студента московского технического училища. Это открытие произвело взаимное удовольствие.

— У нас квартиры в Демариной лучше,— хвастался Иван Васильевич из демаринского патриотизма.

— А у нас бор...

— И у нас бор.

— Зачем же вы тогда в наш бор ходите гулять?

В Демариной проходили кумызный курс две учительницы, фельдшер, два гимназиста и еще человека три неизвестных. Иван Васильевич являлся душой общества и старался устраивать импровизированные развлечения: бег деревенских мальчишек на призы в 5, 3 и 1 к., деревенские песни, кавалькады на крестьянских лошадях и т.д.

— В воскресенье как-то устроили бег пьяных мужиков...— смеялся Иван Васильевич, довольный своею выдумкой.— А заненастит, мы книжку читаем...

Проживавшие в Демариной гимназисты стреляли неизвестную дичь, а мы с Егором Григорьевичем обсуждали серьезный вопрос, где лучше открыть наш охотничий сезон.

В общем, кумызники изображали собой, как на всех русских курортах, скучающую публику и жадно хватались за каждый предлог к развлечению. Впрочем, своеобразная обстановка казачьей станицы доставляла своеобразный материал на каждом шагу. Андроныч, по прежнему, каждое утро начинал бесконечною беседой с Егорычем о траве, и меня интересовало, чем разрешится вся эта история. Конец оказался ближе, чем можно было предполагать.

— Он грозится застрелить моих коней...— заявил в одно прекрасное утро Андроныч, обращаясь ко мне, как к нейтральному лицу.

— Кто он?... Егорыч?.

— Нет, зачем Егорыч... А у Егорыча есть брат, тоже казак, так вот этот самый брат и грозится: только, говорит, выпусти коней на траву — сейчас застрелю. У них вместе надел-то... Ну, и нарродец! Хуже кыргызов в тыщу раз... Не сговоришь с ними...

Угрозы таинственного брата повели к тому, что стали привозить кошеную траву на дом, а лошади стояли в конюшне. В этот неразрешимый вопрос о траве запутан был даже каким-то образом Баймаган, хотя, в конце-концов, все дело свелось на тридцать копеек за пару лошадей — цена десятины травы. Можно только удивляться терпению сторон, тянувших друг из друга душу по поводу такой ничтожной суммы, но тут сказался настоящий русский человек.

Вопрос о питании в Михайловке являлся своего рода голодным призраком. Положим, необходимую провизию легко было достать в Кочкаре, но приготовить ее — это было другою стороной медали. Приготовление нашего первого обеда обставлено было такими подробностями, о которых стоит сказать несколько слов. Начать следует с того, что в Михайловке дров не полагалось, а их заменял березовый хворост. Великолепный сосновый бор торчал под носом, но он являлся заповедным местом, зорко оберегаемым лесенками.

— Ничего, можно и хворостом истопить печку,— решил Андроныч, принимавший в приготовлении обеда самое деятельное участие; он когда-то «бегал поваренком» на каком-то камском пароходе и поэтому имел полное право говорить обо всем, что касалось еды, с известным авторитетом.— И биштексу можно приготовить, и пельмени.

Главным действующим лицом первого обеда явилась русская печь из битой глины. Когда ее затопили хворостом, весь дым, вместо того, чтоб идти по назначению в трубу, хлынул в комнату. Для необходимых разъяснений была вызвана хозяйка квартиры, молодая казачка.

— А от ветру выметывает,— объяснила она довольно равнодушно.— Надо окошко затворить.

— Да в окошке-то двух стекол нет.

— Ну, на ставень затвори.

На мою долю выпала обязанность закрывать окно, причем я убедился, что ветра почти не было.

— Ну, что, идет дым?— спрашивал я сквозь притворенный ставень.

— Так валом и валит... о, штоб им!— ругался Андроныч, задыхаясь от дыма.— Тоже называется печь... тьфу!

Таким образом, приготовление первого бифштекса обошлось очень дорого и это не мало огорчило всех действующих лиц. Подвернувшийся под руку Егорыч выслушал от Андроныча целый ряд горьких истин.

— Простой русской печи скласть не умеют, а еще название: казаки... Чиновничью фуражку носят туда же. Как вы по зимам-то живете с этакими печами?

— А хто ево знат, — отвечал Егорыч, почесываясь.— Ежели бы кирпич, а то из глины печи налаживаем.

— Да не все ли равно?... Ах, вы, чиновники, чиновники! Да у нас к городу в последней лачуге лучше живут, потому первое дело печь.

— А хто ево знат... Такое уж заведенье у нас.

Нужно заметить, что эта отчаянно дымившая печь отравляла не раз наше существование в Михайловке, и дело, в конце-концов, свелось на то, что ее оставили совсем в покое. Утешением, как и всегда в таких случаях, послужило то, что и другим кумызникам, вероятно, приходилось не лучше: на людях и смерть красна. До конца ворчал один Андроныч, лично обиженный дымившею печью.

V.

Мой кумызный день приблизительно проходил в таком порядке. Утром приходилось вставать часов в шесть, чтобы сейчас же ехать к Баймагану,— ранний утренний кумыз самый лучший. Да и само по себе летнее утро «в орде» так хорошо, что просыпить его было просто бессовестно. Пока едешь до кошей, дремота успеет пройти. Андроныч в коротких словах сообщает последние новости, т.е. кого-нибудь бранит, а в данном случае казаков, возмущающих его мужичье сердце своим безобразием.

Баймаган в этот час всегда дома, а его жена всегда за своею чашкой с кумызом. Мы в коше держим себя уже своими людьми и в приятной беседе выпиваем утреннюю порцию — два больших стакана кумыза. Через три дня я уже начал его пить с удовольствием, особенно утром, и каждый раз испытывал такой прилив бодрости, как в сказках, когда богатыри молодели от живой воды. Так хорошо и легко делалось на душе. Меньше всего можно сравнить такое состояние с опьянением, как это принято, говоря о кумызе. Может быть, в очень большом количестве он так и действует, но мне лично не приходилось ни разу испытать ничего подобного: чувствуешь себя хорошо, легко, бодро — и только.

— Много у тебя кумызников, Баймаган?

— А есть человек пятнадцать... Каждый год все больше приезжает кумызник. Из города едет... В городе — больной, в степи — здоровый.

У Баймагана в обращении есть что-то джентльменское. Мне нравится в нем эта смесь простоты и достоинства. С кумызниками он, видимо, боится быть назойливым и редко завернет к кому-нибудь из знакомых.

К чаю возвращаемся назад. Андроныч везет несколько бутылей с кумызом: он-таки отбил у вороватого Аники это право. Кумыз крепкий, и все пробки сделаны с отверстиями, чтобы не разорвало бутыли. М. уже встала и ждет нас за самоваром. Она начала пить кумыз с двух стаканов в день и увеличивает порцию новым стаканом. Если начать пить кумыз сразу большою порцией, то может совсем отбить всякую охоту к нему, как и бывает. Самые усердные кумызники доходят до полуведра в день, но я не думаю, чтобы излишество было полезно: нужно пить столько, сколько хочется. Я забыл сказать, что кумыз приготовляется не одинаковой крепости: слабый, для начинающих, сильно разбавленный свежим кобыльим молоком, средний и крепкий. Баймаган знает, кому какого кумыза нужно, и предупреждает вперед, как следует вести дело.

— Куда мы сегодня отправляемся?— спрашиваю я за чаем, хотя идти, кроме бора, решительно некуда.

— Конечно, в бор. Там так хорошо.

Сейчас после чаю Андроныч подает дорожный экипаж, в него складываются необходимые припасы, книги, бутыль с кумызом и отвозятся на место назначения. Бор в двух шагах так и манит своею смолистою прохладой, вечным шепотом и ароматом степных цветов, каких совсем нет в среднем Урале. У дороги растет полынь, синие колокольчики качаются от малейшего ветерка, как живые, пахнет кашкой, в зеленой сочной траве зреет крупная земляника. Над камышами, какими заросли степные озеринки, реют ястреба-утятники, а над степью с жалобным криком вьются неугомонные авдотки и кроншнепы.

Андроныч устанавливает экипаж в бору, в двух шагах от лесной опушки, и отправляется домой отдыхать. Он обладает способностью спать когда угодно и сколько угодно. В бору мы остаемся до самого вечера: пьем кумыз, гуляем, читаем. С нашего пригорка видно было всю Михайловку, ближайшую озеринку, разлив гнилой реченки, в которой полощутся гуси. Между деревьями мелькают гуляющие кумызники. Учитель Егор Григорьевич соорудил себе из веревок подобие гамака и, когда несет его, перекинув через плечо, делается ужасно похожим на тех итальянских рыбаков, каких рисуют на дешевеньких олеографиях. Картина самая мирная.

Мы начинаем читать. Каждая прочитанная глава запивается кумызом, а за кумызом следует легкая прогулка. В жаркие дни комары решительно не дают покоя: лезут в рот, в нос, жужжат и вообще безобразничают, точно пьяные от этого чудного летнего дня.

Иногда беру двустволку и начинаю подкарауливать ястребов. Бор служит для них прекрасным гнездом. Случалось не один раз «промазать», но один хищник попался-таки: он так хорошо выплыл над синим окном между вершинами сосен и комом свалился к моим ногам.

— Ястребка порешили, — проговорил за мной старческий голос.

— Да.

— Много их здесь, варнаков. И сколько они этих утят изводят — страсть. Цыплят тоже воруют на половину...

— Что же их не стреляете?

— Кому их стрелять-то?... Мы-то не здешние, значит, будем, троицкие мещане, а казаки самый проваленный народ. Прямо нужно сказать...

Передо мной стоял ветхий, сгорбленный старичок; синяя пестрядинная курточка была перехвачена ремешком, разношенная войлочная шляпа лезла на лоб, а из-под нее пытливо глядели слезившиеся серые глазки. Разная охотничья снасть болталась на поясе, а дрянное тульское ружье служило вывеской грозного лесного сторожа. Старичок присел на пенек, понюхал табаку из берестяной тавлинки, чихнул и, щурясь от солнца, заговорил:

— Маета одна — вот какая наша жисть... Бор-то, выходит, казачий, а стережем его мы, троицкие, потому казакам нельзя ничего доверить: до последнего сучка все упятят на промысла. Лесу-то в степе нету, ну, им любопытно... Сперва-то сами караулили, да плохой толк: караульные же и воровали лес. А как начальство узнало, сейчас нас поставили... Такая битва была, ну, а теперь ничего. Застрелить грозились...

Этот лесник проходил мимо нас каждый день и каждый день жаловался на казаков, как и казаки в свою очередь жаловались на лесников.

— А дома-то вам не у чего жить, дедушка?— спрашивала М.

— Какое наше житье? Известно — мещанское положение... Ни тебе земли, ни какого угодья, а пропитал добывай, как знаешь. Разе можно нас сравнять с казачишками? Им, подлецам, по 15 десятин на душу от казны идет, да еще сколько несчитанной наберется. Уйма земли, одно слово. А они што делают? С голоду помирают на угодье-то на своем. Да... Взять хоша Егорыча,— вы у Егорыча на фатере стоите?... Ну, так этот Егорыч по весне ноне хвалился: «Я, грит, земли на шесть солковых продал!» Это по три гривны за десятину в ренду, значит, сдал демаринским. Всего-то причитается двадцать десятин... У него, значит, своех 15 десятин, да на сынишку записали ему тоже 15 — вот он и торгует. Четверть водки выставил станичным старикам,— ну, они сейчас ему душу лишнюю и дали. А остальные 10 десятин про себя оставляет: под пашней десятины три, в пару три, а четыре косит. Это уж самый богатый у них... Да на этакой земле стон бы стоял, а он своих шесть солковых считает. Так, зря землю содержат...

— Бедно живут?

— Страсть бедно! Во всей-то станице наберется дома три, в которых от хлеба до хлеба дотянут. А все от лености от ихней, от казачьей... Лежат по станицам, как жернова.

В Михайловку мы возвращались на закате. Кумыз располагает к простуде, поэтому нужно во-время уходить от вечерней сырости.

VI.

— В субботу в Кочкаре базар...— по обыкновению, нерешительно заявляет Андроныч.— Овса коням надо купить, тоже вот насчет провизии, а в Кочкаре все есть.

— Что же, едем.

Ранним утром в субботу мы ехали вдвоем в Кочкарь. Сначала дорога шла ровным местом. В стороне паслись стада коров и табун киргизских лошадей. Киргизка-девушка ловко гарцевала в мужском седле, сбивая в кучу разбегавшихся лошадей длинным тонким шестиком с арканом. Эта амазонка тряслась в седле по целым дням.

— Эвон ихние коши!— указал Андроныч на зады Михайловки, где точно присели к земле два коша.— Это пастухи живут. Бедные-разбедные кыргызы. Наши-то чиновники не могут сами скотину пасти, так вот и нанимают кыргызов, а те вон девку морят... Помотайся-ко день-то деньской в седле, милая: это и мужику в пору. Нарродец!

В версте от Михайловки, на берегу той же безыменной гнилой степной реченки, точно вросла в землю бедная деревушка Секлетарка; в трех верстах рассыпала свои домики Демарина, сравнительно большая деревня, дворов в двести, если не больше. Обе эти деревни были «господские», т.е. помещичьи, и теперь среди окружавшего их казачьего приволья испивали горькую чашу безземельного существования, потому что с даровым наделом не далеко ускачешь. В базах казаков демаринцы и секлетарцы были просто «мужики», которым и Бог велел бедовать. Впрочем, поддержкой для Демариной служил винокуренный завод нашего уральского магната А.К. Поклевского-Козелл. Наша степная речка-гнилушка соединилась в Демариной с другою такою же гнилушкой и образовала довольно красивый прудок. Пониже пруда красовалась на берегу «винная фабрика», а напротив вырос целый порядок хороших барских домов с громадными службами, пристройками и разною хозяйственною городьбой. Видимо, служащим г. Поклевского живется не дурно. Тут же открывалось целое «заведение» для производства кизяка, каким отапливалась винная фабрика. Ничего грустнее, кажется, представить себе нельзя, как эту выделку кизяка. Везде навалены кучи навоза, а потом особый навозный ток, по которому гоняют лошадей. Когда этим путем обыкновенный навоз превращается в отвратительную навозную жижу, ей дают немного «захряснуть», т.е. сгуститься, и потом уже лепят правильной формы навозные кирпичи. Когда эти кирпичи просохнут, кизяк получается в своей окончательной форме. Вот конечный результат безжалостного истребления лесов, и мы убеждены, что наши уральские заводчики в недалеком будущем доведут и себя, и трехмиллионное уральское население вот до такого же кизяка...

От Михайловки до Демариной идет сплошь наш сосновый бор, а за Демариной тянется смешанный лес, принадлежащий уже г. Поклевскому. Там и здесь, наученные горькою нуждой, хозяева берегут каждое дерево, как зеницу ока. Около Демариной в двух местах торчали такие же бедные копии, как и у Михайловки: последние представители захудавшей «орды» влачили здесь самое жалкое существование. Впрочем, у одного из демаринских киргизов, как говорили, был хороший кумыз, что впоследствии вызвало целое возмущение против Баймагана. Кто-то из кумызников распустил слух, что Баймаган разбавляет свой кумыз простым коровьим молоком или даже водой, а поэтому часть кумызников перешла к демаринскому киргизу, а другая к дальним кошам, которые виднелись из Михайловки на самом горизонте. Мы до конца сезона оставались верноподданными Баймагана и, сравнивая его кумыз с кумызом других киргизов, не находили ничего подозрительного. Во главе этого движения против Баймагана, если не ошибаюсь, стоял неугомонный Иван Васильевич, который, в качестве испытанного кумызника, считал себя специалистом в этом деле.

От Демариной дорога идет сначала в сосняке, а потом в гору прекрасною березовою рощей. С этого пригорка открывается широкая степная панорама, которая уходит из глаз слегка волнистою линией.

— Эвон промысла-то вправо,— заметил Андроныч, указывая кнутовищем на облачко дыма, прятавшееся за широким холмом,— а прямо Кочкарь... Вон в лощине спряталась деревушка: это и есть Кочкарь. Народу-то сколько со всех сторон прет на базар...

С нашей возвышенности, действительно, было отлично видно, как по незаметным для глаза проселкам катились в Кочкарь телеги, ехали вершники и медленно тащились пешеходы. Можно было только удивляться такому сильному движению, тем более, что сам Кочкарь издали казался каким-то вороньим гнездом, и только каменная церковь белела под утренним солнцем, как свеча. Мы начали обгонять телегу за телегой, приисковые таратайки и «лопотавших» пешком баб с узелками.

— Эй, умница, садись, довезем,— шутил Андроныч, обгоняя какую-то долговязую казачку.

— И то подсадили бы.

— Говорят: садись... верхом.

— О, штоб тебе гужом подавиться!

Андроныч доволен своею извозчичьею шуткой и повторяет ее несколько раз, получая в обмен отборные ругательства. Мы быстро подкатились по мягкому черноземному проселку к месту нашего следования. Под самым селом в ложке копошились старатели, перемывавшие старые отвалы; у въезда стояло несколько кошей. Село оказалось небольшое, но оно точно было залито народом. Мы хотели по главной улице проехать прямо на почту, но путь был загорожен телегами с овсом, мукой и разным другим товаром. Толпа в несколько тысяч человек буквально запрудила все и, чтобы попасть на почту, нам пришлось объехать село.

— Одначе, здорово народу понаперло...— вслух рассуждал Андроныч, успевший поругаться с встречными телегами.— Как в котле кипит народ. Вот тебе и Кочкарь... ловко!

Нужно сказать, что, действительно, картина получалась совершенно неожиданная, несмотря на то, что Кочкарь не сходил с языка за последнюю неделю: «в Кочкаре все добудем», «только до Кочкаря доехать», «это, ведь, не в Кочкаре» и т.д. Я ожидал встретить бойкий степной Торжок, но действительность далеко превосходила все, виденное до сих пор: крошечное сельцо просто было затоплено народом. Главный контингент базарной публики составляли рабочие с промыслов, которые явились сюда для закупок и, главное, чтобы погулять. Каждый промысловый грош пел здесь петухом... До почты мы кое-как добрались. Она помещалась в двухэтажном деревянном доме. В конторе набралось несколько человек того особенного склада, которых создает бойкая промысловая жизнь: ни к настоящему заправскому купцу его не применишь, ни к чему другому, а так — сам по себе человек, который занимается собственными делами. Один получал деньги, другой отправлял заказное письмо, третий сидел в уголке и с деловым, видом просматривал какую-то «ведомость», как называют здесь газеты. Молодой, белокурый почтовый чиновник держал себя с большим гонором и, ответив на все запросы и требования, обратился к какому-то оборванцу, переминавшемуся у печки:

— Ну, так как, Ефим?

— Дай гривенничек... ох, смерть моя!— бормотал оборванец, отмахиваясь руками.

Почтмейстер медленно раскурил папиросу, покрутил усы и заговорил каким-то проповедническим тоном:

— Ефим, а что в Писании-то сказано об образе и подобии Божием, а?... Где у тебя образ-то Божий? Посмотри ты на себя, на рожу на свою, а ты: «дайте гривенничек».

— Заслужу, ей-Богу... а-ах, Боже ммой!...

Этот назидательный разговор неожиданно закончился тем, что Ефим вдруг из смиренного тона перешел в азарт и принялся ругаться.

— Я тебе покажу подобие... я...

Это был типичный представитель промысловой, золотой роты, которая по субботам осаждала в Кочкаре все кабаки. Очутившись на базаре, мы могли наблюдать целую толпу таких приисковых Ефимов — пьяных, оборванных, ругавшихся. Один шел буквально с голою спиной: от рубахи оставались одни рукава, ворот и перед, а остальное все изгорело или было вырвано. Андроныч только разводил руками и повторял: «ловко... а-ах ловко!»

О Кочкаре (полная форма — Кочкарский отряд, т.е. средоточие какой-то казачьей власти) можно сказать без преувеличения, что он целиком представляет один сплошной базар и, нужно отдать справедливость, прекрасный базар. Сотни деревянных лавчонок сбились в несколько отдельных кучек, и центр стали занимать уже настоящие магазины. Вырос целый каменный корпус из таких магазинов с железными дверями, массивными железными решетками в окнах и каменными крылечками; в них полный выбор всего, чего душа просит, начиная от красного товара, чаев, разной галантереи и кончая сапогами, скобяным товаром и винами. Мы нашли даже керосиновую кухню. Такие уездные города, как Златоуст, могут справедливо завидовать бойкой кочкарской торговле. Был даже особый мясной ряд, где торг вели и в лавках, и в дощатых балаганах, и прямо с возов.

— Андроныч, хочешь в кузницу?— предлагал я,— мы называли кузницей кабак.

— Подковать безногого щенка?— ухмыльнулся Андроныч и на всякий случай почесал в затылке.— Чего-то ровно не манит... Целую неделю не принимал: как стал кумыз пить, от водки сразу отшибло.

Поломавшись для приличия, Андроныч подвернул к кабаку, и я остался один. Мне хотелось потолкаться именно в. этой толпе и прислушаться к ее говору. Остановиться так, зря — было неловко и вызвало бы в публике известное недоразумение, а теперь решительно никто не обращал на меня внимания. Кого тут не было: казаки в своих студенческих фуражках с синим околышем, приисковые рабочие, крестьяне, киргизы, цыгане и т.д. Улица была заставлена сплошь телегами. Могли проезжать только цыгане, галдевшие больше других. У стенки кабака золотая рота играла в орлянку, в двух местах шла азартная мена лошадьми, в третьем две цыганки наговаривали подгулявшему старику-крестьянину.

— И все ты врешь, все врешь!..— заплетавшимся языком повторял старик, пошатываясь.

— А есть у тебя на сердце думка...— цыганским речитативом певуче наговаривала черноволосая гадалка.

— Веррно!... Есть думка...

— А еще есть у тебя человек, который в глаза тебе смотрит... А бойся ты этого человека,— свой ворог хуже чужого. Стоишь ты у кабака, а думка у тебя не в кабаке — далеко твоя думка...

— Веррно!

Переменив тон, цыганка жалобным голосом закончила свой обычный цыганский припев:

— Позолоти рученьку... пожалей цыганеночка черномазенького... Для души для своей постарайся!...

— Опять врешь!— опомнился разомлевший было старик.

— Сердца ты своего не знаешь: золотое твое сердце... Крут ты сердцем, а отходчив. Рученьку позолоти... от своего счастья не отпирайся...

— Наводнение народу...— почтительно проговорил какой-то неизвестный господин, подходя к моему экипажу.— Вы с промыслов?

— Нет, кумызник.

— А!— нерешительно протянул незнакомец.— Так-с... А я так и подумал, что с промыслов. Издалека будете?

Бесцеремонность такого разговора объяснялась тем, что незнакомец не поверил в мое кумызничество и по городскому костюму, вероятно, заподозрил во мне скупщика краденого золота,— этих последних в Кочкаре достаточно.

— Удивительно вам смотреть на наш Кочкарь?— умильно продолжал незнакомец, подробно сообщивший на всякий случай и собственный адрес.— Как на пожар сбегается народ сюда по субботам, а все золото подымает... Был у нас тут дьякон, так он какие деньги нажил на золоте: счастье человеку привалило. Да-с... Пять лет назад что такое Кочкарь был? Деревня и больше ничего, а теперь в том роде, как американские Соединенные Штаты... Помилуйте-с, тоже и мы почитываем разные ведомости. Вот в Австралии золотишко тоже открыли... А позвольте узнать, чем вы занимаетесь?... Обязанность какая у вас, например, в городе?...

Вернувшийся из кабака Андроныч во-время прервал это интересное знакомство с любопытным кочкарским обывателем. Обратно мы поехали тоже объездом, кругом села, потому что улица, по прежнему, была загорожена сплошными рядами телег.

— Вот так Кочкарь... ну, ловко!— повторял Андроныч, запрятывая бутылку с водкой за пазуху.— Как в Пасху народ развернулся... Ловко!... Розговенье!..

На обратном пути мы начали обгонять телеги, катившиеся уже домой. Пьяные мужики лежали на дне, как телята, а лошадьми правили бабы. Это обыкновенная картина патриархального возвращения с праздника... Было часов около десяти утра и в воздухе начинал чувствоваться летний зной.

— До жары поспеем домой,— говорил Андроныч, погоняя лошадь.— Вот так Кочкарь... ловко!...

Какая-то забубенная приисковая голова, мотавшаяся в телеге, хрипло напевала:

Отчего машина ходить?
Машинист не заводит...

А кругом было так чудно хорошо, над головой висело такое глубокое небо, так весело звенели в воздухе невидимые жаворонки, из степи наносило таким теплым ароматом точно курившейся благовониями земли...

VII.

Наша жизнь «на кумызе» шла своим порядком — день за днем, неделя за неделей. Лето выдалось серенькое. Постоянно перепадали дожди, и особенного, настоящего степного жара мы совсем не чувствовали. Те же поездки по утрам к Баймагану, потом прогулка в бору, кумыз и т.д. Собственно говоря, время катилось незаметно, и если в чем чувствовалось некоторое лишение, так это в свежей газете,— сказывалась городская привычка к последним новостям и печатной бумаге. Но в отсутствии газет была и своя хорошая сторона, именно время от времени полезно отрешиться от всякой текущей злобы русского дня, от тех искусственных интересов, которые так настойчиво навязывает столичная пресса скромному провинциальному читателю,— вообще, отдохнуть и развязаться с тем строем мелких ежедневных привычек, которыми незаметно опутывается каждое существование.

Не хочу я знать ничего ни о Болгарии, ни о последнем концерте Софии Ментер, ни о «зверском преступлении», которое непременно совершается в разных весях и градах, ни о падении русского рубля, ни о видах на урожай, которые к осени всегда оказываются неверными, ни о закатывающихся и восходящих светилах всероссийского хищения, ни даже о самом Льве Толстом, который кладет печь своими руками какой-то убогой старушке,— ничего не хочу знать... Наваливается по временам чисто-кумызная лень, и мысль сосредоточивается на том, что видят глаза. Это почти растительное существование, когда обычная напряженность нервной деятельности сменяется тупым покоем: я просто ничего не хочу знать... Вон растет же степная трава, и я желаю существовать так же, погружаясь в дремоту сладкой степной лени. Кстати, два слова о траве... Какая она здесь отличная, эта трава: так и прет из благодатного чернозема. Это настоящее зеленое травяное царство, с которым вместе выросла и сложилась неумирающая культура. Если есть цивилизация хлебных злаков, как рис, пшеница, рожь, ячмень, то есть и цивилизация травы,— самая древняя цивилизация, окутанная поэтическою дымкой. Если с каждым ржаным колосом растет известная «власть земли», то здесь еще большая «власть земли» растет прямо с травой: там нужен известный уход, хозяйственный обиход, а здесь все делается само собой. Будет трава, будет и скот, а со скотом жив будет и человек. Там нужны усилия, труд, хозяйственные соображения, сложная организация и всевозможные приспособления, а здесь — Аллах велик: если не родится трава и с голоду передохнет скот, все-таки, Аллах велик. Пусть вся Европа судорожно трясется со всеми чудесами своей цивилизации, пусть дымят кирпичные и железные трубы, пусть гремят машины, пусть вертятся миллионы колес, валов и шестерней, — здесь мирно пасутся на зеленом просторе табуны степных лошадей, стада курдючных овец, и жизнь катится так же тихо, как сонная вода степных речонок. Ведь, дороже всего покой,— то состояние, когда человек чувствует себя самим собой и не болит каждым наступающим днем, не выбивается из сил и не сходит с ума от собственных успехов. Из этого степного покоя и лени вырастали страшные исторические катаклизмы, как пожар вот этой самой степной травы,— лилась реками кровь, горели селения, разрушались целые царства, а потом опять покой, поэтическая лень и полусонные грезы.

Какая другая цивилизация изобрела что-нибудь хотя приблизительно похожее на кумыз, этот символ равновесия телесных и душевных сил? Ни одна! Есть вино, пиво, водка, опиум, но все это еще только сильнее расстраивает и без того поднятого на дыбы человека. Божественный напиток — этот кумыз и, может быть, ничто так не успокаивает нашу цивилизованную нервность, суету мысли и вечные судороги чувства... Невольно переношусь к тем тысячам страдальцев, которые «не находят места» и добивают себя окончательно каким-нибудь «одобренным медицинским департаментом» самым верным средством. Даже совестно делается, когда встают перед глазами все эти труженики и жертвы великой цивилизации. Чем платить докторам за визиты, чем переплачивать удесятеренные аптечные таксы, чем шататься по модным курортам и сомнительным «водам», не лучше ли «взять лето» где-нибудь в степи и действительно отдохнуть душой и телом?... Я говорю о том, когда можно и следует предупредить болезни, а не о том, когда доктора, чтобы отвязаться от умирающего пациента, посылают его умирать куда-нибудь подальше, в самый патентованный уголок, снабженный всякими дипломами и аттестатами. Мы именно не ценим своих богатств, которые вот тут, сейчас под носом. И чего стоит тоже лечение кумызом?— расколотый грош. За месяц (пей, сколько можешь) Баймаган берет от 10 до 12 рублей, а дальше в степи, вероятно, еще дешевле. Остается, следовательно, один проезд, стоимость которого при железных дорогах тоже очень невелика: есть оренбургская железная дорога, строится самаро-уфимская, которая, пройдя на Златоуст, поведет в настоящую степь... В степи так много приволья,— всякому найдется уголок. Мысленно я уже вижу тысячи больных, которые из России перекочевывают на лето «в орду», на склоны южного Урала, в Барабинскую степь; но вопрос, когда это будет?...

Я заношу дословно те мысли и чувства, какие занимали меня, и, перечитывая их на бумаге, вижу недоверчивую улыбку читателя... Все это мечты, осуществления которых придется ждать, вероятно, еще долго-долго.

Перехожу к действительности, которая через две недели кумызничества в Михайловке была как на ладони. Ничего неясного или сомнительного, хотя кругом новый оригинальный быт специально-казачьего существования. Егорыч, наш хозяин, всегда дома, всегда ничего не делает и всегда ругается: увидит свинью — свинью обругает, подвернется сынишка, корова, жена — их обругает, а то просто бродит по двору и ругается в пространство. Андроныч сидит на крылечке, вертит из серой бумаги свои цыгарки, курит, сплевывает и презрительно улыбается.

— Ну, так как насчет травы, Егорыч?— лениво тянет он свою бесконечную канитель.— Брательник-то твой грозится... Раньше коней обещал пристрелить, а теперь самого, говорит, изувечу...

— Брат?... Да я... Мне плевать на брата — вот и весь сказ,— ругается Егорыч с обычным азартом.— После отца мы с ним разделились... На, говорит, тебе дом, только до смерти корми мать. Разе я виноват, што она через шесть недель померла? Конешно, брату обидно, потому, все-таки, значит, дом...

Иногда завертывал какой-то таинственный «сусед», тоже казак. Он приходил в полушубке и валенках, усаживался на крылечко с трубочкой, долго молчал и, выждав момент, говорил:

— Егорыч, а Егорыч...

— Ну тебя к чорту!

— Нет, ты послушай: ежели ударить ширп под Темировым — царство... Богатимое золото, сказывают. А то вот теперь маемся, жидель моем... Егорыч, а?..

— Уйди, грех!

— Царство, говорю. Айда поширпуем... Вон у брата, сказывают, хорошо робят.

— Сказывай!.. Много выробливаете, да только домой не носите.

— А ты как думаешь? Вечор был двугривенный, думал с ним украдиться, так нет, вырвало... Подъехали миясские старатели,— ну, и в кабак.

Все эти подходы под богатство Егорыча вызывали в Андроныче какое-то уязвительное настроение. Выслушав разговоры о золоте под Темировым, он вступался в беседу сам:

— Живете вы чиновниками, а вот церкви не можете выстроить,— разе это порядок? Какая-то часовня, да и ту вам Поклевский выстроил. Так я говорю?

— Это ты верно... Дай-ко в сам деле цыгарку подержать?

— Ну, ничего у вас нет и лезете вы своим рылом прямо золото искать, а земля пустует.

— Неурождай у нас, народ больно подшибся,— третий год земля не родит.

— С чего она вам будет родить, коли на два вершка глубины пашете? Разе так пашут? Эх, вы!.. Вот живем две недели, а еще вашей работы не замечали. Дай-ко экую-то землю да настоящему крестьянину... На готово вы тут все осатанели. Поглядели бы, как по другим протчиим местам народ у настоящей неродимой земли бьется, а у вас золото на уме. Бить вас некому, вот в чем главная причина...

— А ты бы в казаках послужил, тогда бы не то запел.

— Какая ваша служба? В пять лет на три месяца съездите — вот и вся служба.

— А муниция? Вон новая форма на шашку вышла в Оренбурге, дыру начальство велело просверлить в рукоятке,— ну, я к слесарю, а слесарь: полтора солковых... И отдал. Это как, по-твоему?

В подтверждение своих слов Егорыч вытаскивает из чулана всю казачью амуницию и тычет Андронычу прямо в нос продыравленною шашкой. «Сусед» поддерживает его и к случаю опять начинает тянуть душу: «Эх, ударить бы ширп под Темировым — царство!»

В Андроныче сказывался бывалый человек, который успел произойти все: бегал поваренком на пароходе, работал огненную работу на каком-то заводе, наконец, пахал, пока окончательно не пристроился в городе извозчиком. В нем, несмотря на все эти формации, оставалась крепкая вера в землю, в пашню, а все остальное шло так себе,— мало ли народу околачивается около господ, на фабриках, на пароходах, на железной дороге? Настоящее, крепкое, все-таки, оставалось там, в деревне. С этой точки зрения он и смотрел на измотавшихся казаков, которые голодали среди своего нетронутого земельного богатства. Так же смотрел на них лесник, троицкий мещанин, как и все эти бедовавшие обитатели Демариной, Секлетарки и Житарей. Действительно, обстановка казачьего существования была самая возмутительная: или они ничего не делали, как наш Егорыч, или от своей земли бежали «ширповать» на промысла, как его «сусед».

Всего интереснее, как проявлялась энергия этих замотавшихся «чиновников» перед праздником, когда сам собой возникал вопрос о выпивке. Денег нет, и негде их взять, а выпить нужно, потому что праздник. С вечера начинались таинственные совещания где-нибудь на заваленке, у кабака, на задворках. Но результат был один — сдать землю под гурт: из степи прогоняли на Урал гурты курдючных баранов и после длинного перехода гуртовщики нагуливали жир на дешевых казачьих землях. Парламентером являлся Баймаган или его зять и начиналась та же дипломатическая путаница, как с травой Андроныча. Спорили, торговались, запрашивали и по первому задатку пропивали землю за грош. Но к поспевавшему сенокосу явился другой источник такой праздничной выпивки.

— Ловить житарей будем...— таинственно сообщал Егорыч накануне одного праздника.— Они господские, земли у их по три осьмины на душу,— ну, они к нам траву и ездят косить. А мы будто не видим: коси себе на здоровье. Косят-косят, а под праздник мы их и накроем: коней отымем, косы тоже,— выкупай!.. Вот мы и с праздником.

Все это не было выдумкой, и мы скоро имели удовольствие присутствовать на таком казачьем празднике. Во дворе набралось человек десять казаков, пьяных баб, и поднялся такой ураган непечатной ругани, что даже Андроныч был сконфужен. Пьяные казаки, угощавшиеся на счет пойманных «житарей», пели свои казацкие песни или искаженные номера рыночных песенников.

Поспевшие ягоды вызвали на сцену маленьких эксплуататоров, которые старались выжать из кумызников свою долю. Казачья детвора осаждала с утра. Возникла беспощадная конкуренция, а спрос был совершенно ничтожен: кумызникам есть ягоды и зелень вообще не полагается. Исключение представляли только я и М.: несмотря на запрещение, мы исправно ели спелую прекрасную землянику и ничего дурного не испытывали. С ребятами конкурировали две сироты-казачки, у которых просто совестно было не купить.

— Обратите внимание на детей,— говорила М., выпоражнивая чайные блюдечки с ягодами,— ни одного красивого или типичного личика... Да и во всей станице его не найдете: это какое-то общее вырождение, особенно по сравнению с заводами или самыми простыми крестьянскими деревнями.

Полная бесцветность оренбургского казачьего типа, действительно, бросалась в глаза, и долговязый Аника, возивший кумыз, мог считаться красавцем. Особенно низко стоит женский тип: на целую станицу ни. одной красивой женщины.

VIII.

В июле мы в виде пикника устроили поездку на промысла «Кочкарской системы». Инициатором этой прогулки был все тот же Иване Васильевич. Мы отправились в двух экипажах. Двадцать верст пути по мягкому черноземному проселку промелькнули незаметно. Дорога шла через Демарину. Оставив повертку на Кочкарь влево, наши экипажи быстро подвигались по холмистой степной равнине, оперенной тощими зарослями только по низинам и болотинам. Переехали в брод какую-то безыменную степную речку и, поднявшись на пригорок, увидели вдали знаменитые золотые промысла. Воображение уже было подготовлено встретить что-то необыкновенное, но действительность превзошла всякие ожидания. Представьте себе широкую, уходившую из глаз долину, которая сплошь была занята приисками. Издали можно было заметить только изрытую по всем направлениям землю, характерные приисковые постройки, дымившиеся высокие трубы и копошившихся, как муравьи, рабочих. Работа шла сплошь, потому что вся почва была насыщена драгоценным металлом. По своей грандиозности эти промысла являются в своем роде единственною картиной.

Взрытая весенними ручьями дорога подвела нас к первому прииску. На первом плане стоял громадный деревянный дом, построенный на широкую ногу, как строились в доброе старое время одни помещики. Большими окнами этот дом так весело глядел на промысла и на расстилавшуюся за ними степную даль. На террасе показалось белое летнее платье приисковой дамы.

— Надо полагать, Симонова дом...— соображал Андроныч, лихо подтягивая свою пару;— а, может, и Новикова.

Для меня так и остался этот дом неизвестным, потому что Иван Васильевич с племянником-студентом ехал в переднем экипаже.

Кто в первый раз видит даже большие золотые промысла, тот неизбежно испытывает некоторое разочарование. Особенно это относится к нашим уральским приискам, разбросанным по логам и течению мелких горных речушек. С мыслью о золотопромышленности неразрывно соединяется представление чего-то грандиозного, а на деле новичок видит грязные канавки, ямы, кучи свежей земли и на живую руку кое-как сгороженные приисковые постройки. Вообще, все так мизерно и так первобытно, особенно где работают старатели, а старательских работ 99%. Промысла Кочкарской системы, наоборот, могут поразить: это целый город, который тянется на десятки верст. Горячая работа кипит на каждом клочке. Тут идет и добыча жильного золота, обставленная довольно сложною техникой, и разработка рассыпного с промывкой на старательских «машертах», и новые разведки. Наши экипажи быстро катились мимо оставленных старых работ, где торчали одни пеньки и мутная вода стояла в ямах, да кое-где черным квадратом открывалась пасть брошенной шахты. Но тут же ставились и новые работы, и выработанное место давало опять золото.

Мы остановились у деревянного сарая. Снаружи устроен был деревянный барабан с конным приводом; одна лошадь кружилась у этого ворота, наматывая длинную снасть на барабан, точно вытягивала жилы из деревянного корпуса, куда ползли два каната. Поднимавшаяся с крыши железная труба говорила о присутствии паровой машины.

— А вон и Костя...— крикнул Иван Васильевич, когда из толпы рабочих выделился молодой человек в охотничьих сапогах и шведской куртке,— он был весь в яркожелтой приисковой глине.— Из шахты сейчас, Костя?

— Из шахты,— весело отвечал Костя, блестя своими темными большими глазами.— Хотите спуститься?

— Спасибо... Мы лучше проедем к Гавриле Ермолаичу.

Костя, второй племянник Ивана Васильевича, студент Казанского университета, в качестве естественника довершал здесь свое образование практикантом. Он показал нам внутренность корпуса, где тяжело мололи золотоносный кварц чугунные бегуны.

— А где шахта?— спрашивал я, оглядываясь кругом.

— Да вот...

Рабочий открыл маленькую западню, немного больше квадратного аршина, и посоветовал заглянуть. Разглядеть там что-нибудь после яркого дневного света было решительно невозможно, кроме первых ступенек грязной лесенки-стремянки. Из шахты, как из погреба, пахнуло тяжелым, сырым, холодным воздухом, а там, в неведомой глубине земных недр, что-то такое громадное сосало и хрипело. Наружный вид шахты, во всяком случае, не имел ничего внушительного, как западня любого подполья или погреба. Паровая машина откачивала из шахты воду, а при помощи деревянного барабана «выхаживали» на поверхность бадьи с пустою породой и жилой, т.е. золотоносным кварцем. В особом отделении две бабы сортировали добытую породу. Золотоносный кварц, плотный или разрушистый, сильно окрашенный железными окисями или с примесями колчедана, тоже не имел в себе ничего внушительного: кварц как кварц, а золота совсем не видно. Кстати, рабочие на всех золотых промыслах говорят: «скворец» или «скварц», а вместо колчедан — «колчеган». Признанный золотоносным, кварц поступает на бегуны. Представьте себе громадную чугунную сковороду сажен двух в диаметре. По ней грузно катятся два чугунных колеса и размалывают кварц в порошок. Вода сносить образующуюся муть на длинный шлюз, дно которого покрыто амальгамированными медными листами. Невидимое золото, таким образом, улавливается ртутью, а потом ртуть выпаривается и «драгой бисер» получается в его настоящем виде — яркий, блестящий, как желток пасхального яйца. Работа с амальгамацией медных листов и очищение амальгамы с уловленным золотом крайне вредны для рабочих, но не легка работа и там, на глубине 20—40 сажен.

— Так в шахту не хотите?— еще раз осведомился наш путеводитель.— Напрасно... Впрочем, впереди еще несколько шахт, выбирайте любую.

— Я непременно буду спускаться в шахту, — энергично заявляла М.— Помилуйте, быть на промыслах и не спуститься в шахту.

— Да, ведь, у вас одышка? Наконец, костюм...

— Все-таки, спущусь, иначе не зачем было ехать.

По пути мы осмотрели еще землянки старателей, приткнувшиеся к старому отвалу, как гнезда стрижей. Рабочих заставляет закапываться в землю недостаток леса, который здесь особенно чувствуется. Одна землянка, впрочем, имела вестибюль из обыкновенных квартирных дров, а другая была устроена уже совсем роскошно — с русскою печью, настоящею дверью, крошечным оконцем и даже была раскрашена внутри. Ее строил какой-то фотограф, работавший теперь на промыслах простым старателем.

— А что, несчастий у вас не бывает?— спрашивал я штейгера, который показывал разное «жительство».

— Как не бывает!— бойко отвечал разбитной приисковый человек.— Севодни утром лошадь свалилась в старую шахту. Едва вытащили, хвост оторвала, ногу переломила.

— Для чего же тогда тащили?

— А татарам продали на мясо. Потом, на той там неделе один рабочий тоже в шахту сверзился, с тридцатого аршина сорвался. Счастье его, что вода внизу была... Ну, ничего, сам вылез. «Больно холодная, говорит, вода».

— Значит, остался жив?

— Ничего, слава Богу. Только на другой день жаловался што пятки болят. Тоже вот по весне один ребенок свалился в дудку*, да нашли во-время — живехонек.

______________________

* Так называют круглые шахты, которые делают иногда зимой.

______________________

В нескольких саженях от шахты стояла громадная казарма для рабочих «кондратных», «ходивших у машины» мелких служащих и разной другой приисковой челяди.

Мы двинулись дальше и по пути осмотрели еще одну шахту, только недавно заложенную, т.е. осмотрели то, что было наверху. По сторонам без конца тянулись давно брошенные и новые выработки, ворота над шахтами, старательские «натерты», канавы, прудки, кучки свежей земли и живописные группы приисковых рабочих, пестривших картину. Много здесь околачивалось приискового люда, именно тех золоторотцев, которые по субботам в Кочкаре ставили ребром свои последние гроши. Золотые прииски создают подвижную рабочую массу, которая навсегда отрывается от своего дома и кочует по промыслам из года в год. Главный контингент промысловых рабочих дают уральские горные заводы, где население осталось без земельного надела, такое же безземельное городское мещанство, казаки, «господские» деревни и разная орда. Замечательно, что на промыслах Кочкарской системы лучшими рабочими считаются казанские татары, которые бредут в Оренбургскую губернию из Лаишевского уезда,— прежде всего, это трезвый народ, а это одно уже выдвигает их из пьяной золотой роты.

Верстах в пяти от главного центра промыслов из-за мелкой березовой заросли выглянули шатровые крыши какого-то строения. Ближе это оказалось сплошным рядом всевозможных построек, слившихся в одно; недоставало только общей крыши. Мы въехали сначала на какой-то задний двор, на котором, как где-нибудь на большой почтовой станции, рядами стояли дорожные экипажи, роспуски, телеги и просто приисковые таратайки; громадная людская и целый ряд конюшен говорили о большом хозяйстве. За первым следовал второй двор, уже чистый, и наши экипажи остановились у подъезда большого дома, устроенного с довольством настоящего барства.

— Гаврило Ермолаич дома?

— Дома-с.

Сам хозяин появился на крыльце и начал приглашать нас к себе. Это был средних лет красивый господин, плотный и свежий; умное типичное лицо, обрамленное темною окладистою бородой, поражало чистотой великорусского типа. Собственно нам нужно было только добыть позволение спуститься в шахту, но пришлось войти в дом, который я опишу подробнее, чтобы познакомить читателя с обстановкой больших золотопромышленников..Такие хорошие барские дома встречаются только в Москве, где-нибудь на Поварской,— низкий, широкий, с антресолями и позднейшими пристройками. Я люблю старинные дома, которые удержались еще в раскольничьей старине,— от них так и веет стародавним, вековым укладом и семейным довольством. Из передней мы прошли через столовую прямо на садовую террасу, защищенную маркизой. После дорожной пыли и летнего зноя отдохнуть здесь было совсем не дурно. М. и Иван Васильевич были старыми знакомыми хозяина, и между ними завязался оживленный разговор. Перед террасой сплошным цветником развертывался небольшой сад. На центральной куртине бил фонтан, приводимый в действие стоявшим недалеко, эклипсом. Направо оранжереи, в глубине неизбежная земляная горка. Мы осмотрели и сад, и оранжереи, где хозяин угощал нас вишнями прямо с дерева.

— Я вас без завтрака не пущу,— говорил он, когда мы опять возвращались на террасу.

Пришел приисковый доктор П—в, тоже оказавшийся общим знакомым. После завтрака Гаврила Ермолаич показал нам коллекцию золотых штуфов и несколько орудий каменного века, найденных г. Шешковским в Оренбургской губернии; в числе последних были прекрасные экземпляры каменных топоров и долот из зеленоватой яшмы. В столовой, между прочим, я обратил внимание на старую картину доморощенного художника.

— Это что такое изображено, Гаврила Ермолаич?

— Святая родина.

— Невьянский завод?

— Да.

В зале стоял прекрасный биллиард, на столиках лежали детские учебники и последний нумер Новостей. Вообще, все устроено было полною чашей, без ненужной роскоши, а по средствам хозяев даже очень скромно. Впечатление производило, главным образом, то, что мы были, все-таки, в степной глуши, далеко от настоящего города, каким является на Урале один Екатеринбург.

До ближайшей шахты было версты две. Равнина, едва опушенная мелким березником, во многих местах была изрезана глубокими рвами: это так называемые «разрезы». В одном месте работала небольшая механическая мастерская. Из трех шахт мы выбрали самую последнюю, стоявшую на обрыве заброшенного глубокого разреза. Надземная часть ничего особенного не представляла, за исключением разве того, что не были еще поставлены бегуны, потому что нечего еще было молоть,— шла разведка. В небольшом деревянном корпусе работала паровая машина, откачивавшая воду и поднимавшая из шахты землю.

— Вот мы где спустимся,— решила М., несмотря на протесты всей компании и особенно доктора.

Иван Васильевич и доктор не пожелали нам сопутствовать. М. поверх платья надела сермяжку, вместо шляпы — фуражку, но подходящих сапог не нашлось. По совету машиниста, ботинки обернуты были просто холстом, чтобы нога не катилась по мокрым ступенькам стремянки. Студенту-технику, мне и М. молодой штейгер дал по стеариновой зажженной свече, и мы отправились к западне, которая вела в шахту. Нужно было спуститься на глубину 25 сажен. Со свечами в руках мы имели совсем похоронный вид. Вот пахнуло погребною сыростью, и те же сдавленные хрипы рванулись из черневшей под ногами глубины. Главное неудобство спуска заключалось в том, что одною рукой приходилось держать зажженную свечу, значит, свободною оставалась только другая и ею нужно было крепко держаться за мокрую ступеньку.

Когда штейгер и студент исчезли в шахте и пропали даже огоньки их свеч, по очереди начал спускаться я. Стремянка устроена самым простым образом, как всякая лестница, какую приставляют к домовым крышам. Неудобство заключалось только в том, что она поставлена почти вертикально, кругом темно, и ступеньки покрыты грязью. Приходится нащупывать ногой каждую следующую ступеньку и только тогда делать шаг в глубину. Ступеней через пятнадцать, двадцать следовала досчатая площадка — погреб-погребом и решительно ничего страшного. За стремянкой помещается следующее отверстие с следующею стремянкой и т.д. Ширина шахты с порядочную комнату. Стены выложены крепким деревянным срубом. По одной половине идет стремянка, а в другой — «ходит машина», т.е. работает водокачка и поднимаются бадьи с породой. Хрипение шахты объясняется движением воды по трубам и трением штанговой машины.

— Спускайтесь!— кричу я М. со дна первого отделения стремянки.— Опасности никакой нет.

Храбрая путешественница очень удачно сделала первое «колено» стремянки, и я успокоился за дальнейший спуск,— на любой площадке можно было отдохнуть. Всех таких колен, как мне помнится, было около 14, и для более наглядного представления спуска в шахту могу привести такое сравнение: представьте 14 погребов, поставленных друг на друга: вот вам спуск в шахту. Опасности нет, потому что вы имеете дело только с одним коленом стремянки, а темная глубь шахты закрыта площадкой. В случае, если бы вы и свалились, то весь ужас закончился бы только хорошим ударом о доски,— отверстие к следующему колену обыкновенно помещается за стремянкой. Конечно, можно свалиться, при некоторой ловкости, и в него, а также и в ту сторону, где с хрипением работает штанговая машина и поднимаются на накатах бадьи, но при нормальном состоянии безопасность полная. Что касается воздуха в шахте, то и тут я лично ничего особенного не испытывал: сыро, холодно, как в любом подвале, и только. М. хотя и жаловалась на недостаток воздуха, но спускалась все ниже и ниже молодцом.

В средине спуска мы осмотрели заброшенную боковую шахту, которая червем уползала куда-то вбок. Под ногами шлепала застоявшаяся вода, по бокам, при колебавшемся свете стеариновых свеч, точно ребра, торчали вертикальные стойки, а под головами бревенчатый потолок. В некоторых местах приходилось нагибаться, но это маленькое неудобство с лихвой выкупалось мыслью, что вы ходите под землей на глубине десяти сажен. В одном месте наш проводник показал нам выходную шахту, которая вела на дно разреза; вверху, в суживавшейся трубе, как глаз, брезжился белый дневной свет.

Через 15—20 минут мы были на самом дне главной шахты. На канате висела пустая бадья, под ней кучка какого-то серовато-желтого щебня, приготовленного к путешествию наверх. Тут же валялась тачка, две лопаты и кайло.

— А где же рабочие?

— Пойдемте в забой,— говорил штейгер, исчезая с своею свечей в боковой шахте.

По дощечкам, наложенным для откатки добытой породы, мы пошли опять вбок. Где-то глухо раздались мерные тупые удары, вроде тех, какие вы слышите при выстукивании больного. Работа оказалась ближе, чем можно было предполагать по этим ударам. Те же прямые стойки, тот же бревенчатый потолок и та же сочившаяся под ногами вода привели, наконец, к самому месту действия. Шахта сделала крутой поворот, и мы, при слабом освещении рудниковой лампочки, увидели двух рабочих, долбивших отвесную стену забоя. Весь эффект этой подземной работы как-то сразу исчез: вверху и паровая машина, и ворот, и штанга, а здесь, внизу, два самых обыкновенных мужика, как дятлы, долбят каменную стену — и только. Один держал стальное сверло, приставив его к камню, а другой колотил по нём железною балдой. Таким образом выдалбливалась дыра, в дыру закладывался динамитный патрон, рабочие поджигали фитиль и убегали за поворот шахты, следовал взрыв, а в результате получались кучки щебня. Каждый вершок вперед покупался поистине египетскою работой.

— Отчего у вас не работают и здесь машиной?— спрашивал я штейгера.— Ведь, есть какие-то сверлильные станки, которые работают сжатым воздухом.

— Было пробовано-с, только для нас это дело не подходящее... Неспособно даже весьма.

Мы внимательно осмотрели самый забой. Сплошной камень выпирал грудью, точно защищая скрытые в земле сокровища. В одном месте слезой точилась подземная вода, хозяйничавшая в неведомых глубинах. Приготовленные стойки (чурки) лежали на полу. Работавшие в забое мужики имели самый обыкновенный вид и, как мне показалось, одного я видел в Кочкаре.

— Сколько же в день надолбите камня?— спрашивала М.

— Разно бывает, барыня... Вершков с четырнадцать проходим, ино и помене.

— Почему же вы думаете, что жила должна быть именно за этим камнем?— спрашивал я штейгера.— Вот и шахта поворот сделала...

— Да уж скоро будет жила... Знаки есть.

— А если камень сажен на десять в толщину пойдет?

— Нет, скоро кончится.

Ничего путного я так и не мог добиться; штейгер повторял все одно и то же: «знаки есть», «скоро должна жила выйти» и т.д. На трудность своей работы мужики не жаловались: «наше привышное дело», «к духу привыкли», «по зимам в глубокой шахте теплее».

Возвращение было легче, чем спуск. М. сделала небольшую передышку в половине шахты и наверх вышла молодцом. После часовой полумглы яркий дневной свет просто слепил глаза, а благодатный степной воздух мог опьянить.

— Две недели назад я не могла подняться на небольшую гору,— говорила М., сняв с себя сермяжку,— право... а сейчас не чувствую даже усталости.

— Нужно подождать до завтра,— заметил доктор.

— И завтра ничего не будет... Я ожила с кумыза.

Довольные своим подвигом, мы отправились пить чай к доктору, квартира которого помещалась в одном из флигелей дома Гаврилы Ермолаича. Нужно заметить, что у него, кроме доктора и больнички, была и школа для приисковых детей.

Когда мы возвращались с промыслов, доктор обогнал нас: он ехал к какой-то шахте, где «человека сорвало». Старик рабочий заложил в забое динамитный патрон, но фитиль не действовал; в это время кончилась смена, и он отправился наверх, позабыв предупредить следующих забойщиков. Новая смена спустилась в шахту, и когда один заложил сверло в готовую скважину, а другой ударил по сверлу балдой, последовал взрыв. Один из рабочих сильно пострадал: все лицо слилось «под один пузырь», как объясняли нам дальше.

О промыслах Кочкарской системы можно сказать очень немного. Их начало вглубь времен отодвигается очень недалеко, всего лет на 40. Первыми зачателями явились здесь екатеринбургские промышленники, Рязанов или Харитонов, — не помню, который из них. За ними явились все последующие. Сначала было снято верховое, рассыпное золото и наступило затишье. Но когда открыли жильное, промысла оживились с небывалою силой, и сейчас на Урале по своей производительности являются первыми. Один Гаврила Ермолаич доставляет ежегодно больше 30 пудов, а за ним уже идут другие: Симонов, Новиков, Прибылев и т.д. В недалеком будущем этим промыслам предстоит новая роль: здесь уже начали, применять в первый раз химический способ обработки эфелей. Как оказалось, миллиарды пудов уже промытых песков содержат в себе большое количество химически связанного золота и, быть может, этого золота окажется даже больше, чем его было добыто до сих пор.

Кстати, наше путешествие в шахту не имело никаких дурных последствий. М. чувствовала себя прекрасно, а у меня дня два в ногах была только усталость, как после езды верхом с непривычки.

IX.

Наш кумызный сезон был на исходе. Несколько человек кумызников уже уехали. Оставались только те, кто приехал поздно или кому хотелось остаться на кумызе до последней возможности. Нужно заметить, что лучший кумыз получается только в то время, когда трава еще в соку, а как она начнет присыхать — и кумыз хуже. Таким образом, сенокос служит для кумызников приглашением отправляться домой. Мы решили не оставаться дольше Ильина дня.

Проснувшись однажды утром, чтобы ехать к Баймагану, я услышал усиленную ругань на дворе: ругался Егорыч, а потом неизвестный мне голос. Андроныч сидел с цыгаркой в зубах на крылечке в качестве публики.

— У нас страда зачалась...— встретил он меня, показывая головой на Егорыча и другого казака, стоявших с косами в руках.— О, будь они прокляты, анафемы!..

— Что такое случилось?

— Да вы только поглядите на них... Право, чиновники!..

Егорыч был взволнован. Он вертел в руках свою косу и ругался: косовище за зиму подсохло и коса в пятке болталась, как параличная.

— Александр, а у тебя как?— спрашивал домовладыка.

— А, штоб ей...

— Куды вы торопитесь?— поддразнивал Андроныч.— Дайте траве-то порости... Всего семой час на дворе!...

Казаки начали ругаться усиленно. В самом деле, нужно ехать в поле, а косы не действуют.

— Это строшного Егорыч нанял,— объяснял Андроныч, указывая на нового казака.— Вон какой работник: отдай все... А косы по-башкирски налажены, хуже бабьего. Эй, Егорыч, ты веревочкой подвяжи пятку-то, в том роде и выйдет, как зубы болят!

Мы уехали в коши, не дождавшись конца сборов, а вернувшись нашли Егорыча в сенях: он спал сном праведника.

— Вот это прямое дело,— похвалил Андроныч,— значит, жену услал за ягодами, а сам отдыхать... То-то Александр этот настрадует им: тоже, поди, дрыхнет где-нибудь под кустом. Черти, да разе так страдуют? Ты на брезгу уж второй ряд проходишь с косой-то, а на солновсходе работа горит...

Эта попытка страдовать ограничилась одним добрым намерением. После двух дней работы Александр был прогнан, как не оправдавший возлагаемых на него надежд. Каждое утро Егорыч отправлял жену в бор за ягодами или за грибами, а сам оставался «домовничать», т.е. спал где-нибудь на холодке. А погода стояла отличная, и каждый час был дорог. Настоящие косари теперь работали по двадцати часов, а наши михайловцы все еще собирались. Это было просто возмутительно, тем более, что вся станица голодала уже третий год. Заматорелая казачья лень сказывалась во всей красе.

Вопрос о страде разрешился тем, что Егорыч нанял «башкыра». Это был сгорбленный семидесятилетний старик, походивший на нищего,— босой, оборванный, голодный. Он так жалко моргал своими слезившимися глазами и беззвучно жевал беззубым ртом.

— Свою-то землю, небось, в аренд сдал?— допрашивал его Андроныч с тем презрением, с каким относится русское население вообще к башкирам.

— Кунчал земля...— шамкал старик.— Пятнадцать десятин кунчал, бачка.

— А теперь пошел из-за своей-то земли в люди робить?

— Ашать* мало-мало надо, бачка.

______________________

* Ашать — Есть.

______________________

Этот старик подрядился косить десятину за полтинник, на хозяйских харчах. Для меня являлось неразрешимым, как он будет работать, такой старый и беспомощный, а, между тем, он уверял, что выкашивает по половине десятины в сутки.

— Мне всего три десятины подвалить, — объяснял Егорыч.— Полтора солковых отдам башкыру, вот тыщу пудов сена и наберу... У нас по тридцати копен с десятины,— больше трех сот пудов.

Вечером на другой день Егорыч помирал со смеху, припав животом к перилам крылечка.

— О, будь он проклят... ха-ха!

— Над чем ты хохочешь?

— А башкыр-то... ах, собака старая... ха-ха!... Ведь, выкосил полдесятины... А теперь по станице идти не может: пройдет сажен десять, да и сядет отдохнуть... Так его и шатает, как пьяного.

Действительно, вернувшийся с работы старик шатался на ногах от усталости. Он не мог даже говорить.

— Кунчал полдесятины, Ахметка?— заливался Егорыч.

Башкир каким-то остановившимся, мутным взглядом посмотрел на окружавшую его толпу хохотавших казаков и только бессильно махнул рукой. Сильнее других хохотал Егорыч, схватившись за живот.

— Вот те Христос, шатается, собака...

Я велел Андронычу принести бутыль с кумызом и предложил старику пить, сколько он хочет. Нужно было видеть, с какою жадностью он припал к чашке с целебным напитком.

— Ай, куроша, бачка... кумыз куроша,— вздохнул он, наконец, закрывая глаза от наслаждения.

Выпив целый самовар, старик свалился с ног и проспал до утра, как зарезанный.

Такая сцена с небольшими вариациями повторялась каждый вечер в течение шести дней и собирала свою публику. Лежебоки-казаки нарочно приходили с другого конца станицы, чтобы посмотреть на шатавшегося от рабочей истомы «башкыра». Сидят на завалинке, посасывают свои трубочки и ржут от восторга. К Егорычу присоединились соседи, долговязый Аника, пробовавший страдовать Александр и целая орава ребятишек-казачат. Мой Андроныч возмущался каждый раз, хотя к башкирам и ко всякой другой «орде» у него было органическое отвращение. Конечно, собака, потому что свою землю сдадут в аренду по полтине за десятину, да сами же и нанимаются ее обрабатывать, а то в люди уйдут чужую работу робить...

— И не разберешь, который которого лучше,— ворчал он, сравнивая казаков с ордой.— Всех их на одно мочало да в воду.

Когда кошенина поспела, Егорыч прихватил сестру-вдову и всем семейством отправился ворочать подсыхавшее сено. В результате вся эта хозяйственная операция, давшая около 900 пудов сена, обошлась ему «на большой конец» рубля в три. Значит, опять можно было лежать, благо скотина обеспечена сеном до следующей страды. Приблизительно в таком же виде шла страда и у других казаков. Исключение во всей станице представлял лесник-сторож, который страдовал своими руками, выкашивая лужайки и лесные прогалины. Он вполне разделял мнение Андроныча о казаках и орде. Да и трудно было с ними не согласиться: вопиющая правда резала глаз. Можно себе представить, как они вели остальное хозяйство, и постоянный неурожай являлся прямым результатом их закоснелой лени. Башкиры, по крайней мере, имели за себя некоторое объяснение, как степняки, которым всякое правильное хозяйство и вообще систематичный труд просто не по душе, а казаки в свое оправдание не могли привести даже и этого,— они были хуже башкир. А рядом «господские» деревни, кортомившие дешевую казачью землю и тоже работавшие на оренбургское казачье войско. Вообще картина получалась замечательная.

По утрам мы с Егором Григорьевичем раза два ездили на охоту. Поспели утиные выводки, и Андроныч с длинным шестом в руках вылавливал убитых уток. Впрочем, мы его не обременяли такою опасною работой, как плохие охотники. А дичи было много, и прекрасной дичи, как кроншнепы, просто наводившие тоску своими жалобными криками.

— Ну, вы как себя чувствуете, Егор Григорьевич?— спрашивал я учителя, когда мы грелись где-нибудь на свалке.

— По вечерам лихорадка одолевает... Если к осени не пройдет, не протянуть зимы. Вообще, скверно. А вы скоро уезжаете?

— Да... Накануне Ильина дня думал тронуться в обратный путь.

Мне этот Егор Григорьевич очень нравился. Он не бывал даже за Уралом и с любопытством степняка расспрашивал о России, о том, как живут в столицах, о людях, которые сочиняют целые книги, печатают газеты и т.д. Неведомая жизнь и неведомые люди рисовались в его воображении самым радужным образом, что и понятно для человека, который не видал города больше Троицка.

— Хоть бы одним глазом взглянуть,— задумчиво говорил он, опуская белокурую голову.— Все, знаете, думается, что где-то там, далеко, лучше и что люди уж там настоящие...

А лихорадочный чахоточный румянец так и разливался по его лицу: кумыз мог только подержать до известной степени, а не вырастить новые легкие.

X.

Мы расстались с Михайловкой в назначенный срок. Прощание с Баймаганом было самое трогательное. Старик приглашал на следующее лето, и когда я пожаловался на худые квартиры, заметил:

— Кош ставим... Живи кош — хорошо будет.

— А сколько это будет стоить?

— Пятнадцать рублей платишь — в кош живешь. Первое лето мало принимал кумыз, а потом много будешь принимать...

За месяц я заплатил Баймагану 10 рублей и он остался доволен. Когда мы в последний раз уезжали из кошей, Андроныч, почесывая в затылке, говорил:

— А, все-таки, поганая эта орда... Как же можно, например, штобы девку до калыму отдавать жениху? Ведь, это все одно, што по-нашему до свадьбы... Детей, слышь, не бывает,— ну, а наш, русский, не стерпел бы.

Подводя итоги своей поездки на кумыз, я ничего, кроме хорошего, не могу сказать, за вычетом тех неудобств, о каких говорено было выше. На меня и на всех остальных кумыз подействовал прекрасно, а М. вернулась домой совершенно здоровою. Дорогой я опять думал о том, как бы хорошо было устроить так, чтобы лечение кумызом в степи сделалось доступным всем,— собственно стоит только один проезд. Решающее значение в этом случае будет иметь строящаяся дорога Самара-Уфа-Златоуст.

По дороге нам то и дело попадались переселенцы, пробиравшиеся Христовым именем неизвестно куда. Целые семьи помещались на одной подводе и имели самый жалкий вид: полуголые дети, запеченные на солнце лица, вообще страшная бедность, глядевшая во все глаза из каждой прорехи. останавливались и подолгу разговаривали с вожаками. История переселения везде одна и та же: утеснение, в земле, не у чего жить, кулаки жилы вытянули, а там наслышались про вольную сибирскую землю. Томская губерния, Алтай и Амур в географии переселенцев составляли почти одно и то же. При виде этой нищеты, созданной крепостным правом, невольно напрашивалось сравнение башкирской и казачьей бедности.

— Как же вы доберетесь экую даль?— расспрашивал Андроныч с соболезнованием.— Тыщи три верст будет...

— А Бог-то?... Места-то вон какие пошли... Вот будем наймоваться в сенокос, а то, сказывают, на промыслах вот тоже работа есть и для чужестранного народа.

Кого тут не было: вологжане, пензяки, вятичи, воронежцы, нижегородцы — вся Русь проходила тут. И все такие славные были лица: шел коренной пахарь.

— Вот бы кому следовало отдать орду,— резонировал Андроныч, потряхивая головой.— Стоном бы стон пошел от работы, а не то што теперь вот эти самые чиновники, али там промысла... Землю только переводят напрасно.

Лошади отлично отдохнули и бежали дружно. Андроныч посвистывал на своем облучке, а мимо бесконечною панорамой расстилалась все та же орда. Какие хлеба стояли в стороне, особенно пшеница — настоящее золотое море, лоснившееся под солнцем жирными, разбегавшимися пятнами. Жилья было мало: кое-где мелькнет деревушка — и опять простор без конца. Подъезжая к первой станции, Андроныч особенно выразительно тряхнул головой, еще выразительнее почесал в затылки и, обернувшись, проговорил:

— А большую мы ошибку сделали, барин.

— Что такое?

— А надо было кумызу у Баймагана захватить... Все равно, понапрасну только бутыль Егорычу стравили. Уж так ба хорошо, так хорошо... От водки меня, почитай, совсем отшибло: думать-то о ней муторно.

Действительно, чего-то недоставало: вышла ошибочка.

На следующей станции (Туктубаевская станица, уже на Челябинском тракте) мы имели случай поправить свою оплошность. Не доезжая с версту до станции, мы увидели деятельную перекочевку башкирских кошей. Наш проселок огибал небольшое озерко. В стороне, где рос смешанный лес из берез и сосен, весело дымили огоньки, ржали лошади и красиво пестрели красные платья башкирских красавиц. Коня только успели поставить на новом месте, где трава стояла по пояс. Это было настоящее стойбище, кошей в десять. Мы сделали остановку и отправились прямо в кош к мулле.

— Есть кумыз?

— Есть кюмыза... ай, куруша кюмыза...— нахваливал какой-то кривой башкир, проводя нас к мулле в крайний кош.

С киргизами здесь не могло быть и сравнения. Коши меньше, кошмы прогорелые и дырявые, обстановка бедная, а сами башкиры, как везде, порядочные оборванцы. Мулла, еще молодой человек, сам налил нам кумыза, но мы едва могли одолеть по небольшой деревянной чашке: синий, жидкий, кислый — вообще, никакого сравнения с тем кумызом, какой мы пили у Баймагана. Воображаю, каким кумызом угощают публику где-нибудь в Самаре...

— Одна мучка, да не одни ручки!— заметил Андроныч, вытирая усы полой кафтана.

Д. Сибиряк.
1888


Впервые опубликовано: «Русская Мысль». 1888. Кн. IX—X.

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912) - русский писатель-прозаик и драматург.


На главную

Произведения Д.Н. Мамина-Сибиряка

Монастыри и храмы Северо-запада