| ||
|
I. Долина реки Имос состоит из ряда горных уступов, по которым бойко скатывается живая горная вода. Еще издали, когда подходишь к Имосу, уже чувствуешь близость этой воды, именно чувствуешь, потому что в ней есть что-то особенное. По крайней мере, это последнее верно для меня: идешь по лесу и вдруг остановишься — река близко... Трудно отдать отчет в этом чувстве темного органического характера, когда еще ухо не в состоянии различить вечного шепота горной воды, а глаз не замечает постепенных изменений в окружающем лесу. Впрочем, таких рек, как Имос, немного — это настоящая горная красавица, бурливая и капризная, которая не может успокоиться даже в степи, где катится сильной струей в плоских и безлесных берегах. Мне приходилось бывать на Имосе главным образом осенью, около сентября, когда первые утренники расцвечивали лес яркими красками. Самым красивым местом были Чингортские золотые промыслы, залегшие на дне горного узла, где течение Имоса сдавлено перекрещивавшимися горными отрогами. Массив составляла гора Уст-Маш, надвигавшаяся с севера. Параллельно с ней тянулась цепь лесистых гор, известных под общим названием Дойкар. Между ними образовались сдвиги из горных разветвлений, а с юга крутым лбом врезывалась гора Отряхина. Разобраться в этой путанице можно было только глядя откуда-нибудь сверху, с одной из горных вершин, откуда Чингортские промыслы представлялись чем-то в роде глубокой чаши. Река Имос сначала огибала Усть-Маш, потом образовала прибой у Отряхиной и, отброшенная сланцевой скалой, разливалась по средине глубокого лога. Дальше она вырвалась на открытое место, где параллельно с горами Дойкар развертывалась роскошная речная долина. Главную красоту всей картины составляли смешанные лесные насаждения: высоты были: заняты хвойным лесом, южные склоны — осинниками и березняками, а ближе к воде поднималась лесная гуща из черемух, лип, рябин, смородины и тальников. В некоторых местах реки было совсем не видно,— так она зарастала прижавшейся к воде зеленью; в других она бурно катилась по каменистому дну мимо старых отвалов, голых куч из речника: и не успевших зарасти приисковых перемывок. В общем вся местность могла поразить непривычного человека своей суровостью; но, по-моему, в этом и заключалась прелесть этого медвежьего уголка. Даже приисковая работа не могла ничего сделать здесь: все дно горной котловины было изрыто по разным направлениям, но все эти ямы, кучи и канавы быстро затягивались свежей и молодой зеленью, скрывая нанесенные человеком раны. Осенью лиственный лес быстро редел и казался прозрачным, как транспарант. Чистый горный воздух делал чудеса перспективы. Отдельные части горной панорамы точно сближались между собой. Общий зеленый тон сменялся осенними блеклыми красками, точно гобелены. Это была последняя красота короткого северного лета. Особенно хороши были березняки со своей яркой, лимонно-желтой листвой и хвойный лес, горевший кровавыми пятнами тронутых первой холодной ночью осин. Зелень сохранялась только у самой реки, где холод умерялся скрытой теплотой воды, да там наверху, где зубчатой стеной рвались в небо прорезные стрелки елей и пихт. Пред вашими глазами развертывалась бесконечная гамма этих осенних тонов умирающей зелени. Под ногами мягко шелестит облетевший лист. Трава побурела и сделалась жестче. Воздух пропитан каким-то особенным острым ароматом. Ели и пихты кажутся еще зеленее и манят своей полированной хвоей в какой-то сказочный мир. Сухая, крепкая осень — самое лучшее и поэтическое время в году, и только одним охотникам доступна эта поэзия осенних листьев. Да, бродить по лесу с ружьем в это время — редкое и единственное удовольствие. Переживаешь такой прилив бодрого, хорошего чувства, и, вместе с тем, в глубине души щемит та грустная нотка, которая составляет отличительную черту северного характера. В жизни, так мало красных дней, поэтому поэзия умирающей зелени особенно близка сердцу. С представлением об осени у меня всегда связывается картина именно Чингортских промыслов, где это время года является в таких характерных формах. В первый раз на р. Имос я попал очень давно и притом в середине лета. Горы, как горы, лес, горная река — все это вещи самые обыкновенные на Урале. В следующий раз мне пришлось побывать прямо на Чингортских промыслах и даже по специальному приглашению от «общего знакомого», как называли Петра Васильевича Вихрева, поселившегося на Имосе с громким титулом управляющего золотыми промыслами. Дорога с Коренного завода шла все лесом, давая веточки на другие промыслы, к озеру Черному и на лесные покосы. Затерявшийся в горах полустанок служил конечным пунктом. Оставив здесь лошадей, я отправился пешком: до промыслов было верст пять. Чтобы не терять напрасно времени, я взял курс прямо лесом. — Вы не сбейтесь косогором-то,— объяснял мне станционный смотритель, он же и скупщик краденого золота.— Оно как раз уведет к Дойкару... На шелонник* держите. Под Дойкаром, конечно, промыслы, только там не Петр Васильич, а Игнатий Яковлич орудует. Значит — Низовцев Игнатий Яковлич, они тоже от канпании... В горах-то оно обманчиво, как раз заблудиться можно, когда голову обнесет... А вы все на шелонник, все на шелонник держите! Упретесь в Петра Васильича... ______________________ * Шелонник — юго-запад. ______________________ Практическое осуществление таких указаний не всегда бывает удачно: вместо ожидаемого ложка дорогу загородит гора, вместо просеки точно нарочно вырастает дремучий ельник и т.д. На этот раз дело обошлось вполне благополучно: держи на шелонник — и все тут. Прямой и непременно ближайший путь лесом часто оказывается очень длинным. День стоял отличный, солнечный и светлый, с крепким осенним холодком. Солнце светило ярко, но в этом осеннем свете не было уже летней теплоты. По мокрым местам попадались отдельные островки свежей зелени; последние цветы напрасно тянулись своими головкам к свету, в котором уже не было животворящей силы, как летом. Холодные осенние тени бродили в лесу, где все точно замерло. Эта торжественная тишина сначала пугает, пока ухо не привыкнет к ней. Одни дятлы продолжали свою работу, да где-то свистнул рябчик и боязливо замолчал... Я шагал с ружьем на-перевес, соображая, как бы не промахнуться с косогорами. Но с ближайшей прикрутости открылся вид на долину Имоса, а промыслы были сейчас под ногами. У опушки леса дымили старательские балаганы, дальше шла широкая полоса изрытой земли, а на противоположной стороне над самой рекой красовалась приисковая контора — единственный дом, напоминавший о возможности жить по-человечески. Недалеко попыхивала белыми клубами паровая машина; около нее горбились крыши двух казарм. В ямах пестрели кучки рабочих; тут же весело курились огоньки и стояли лошади с таратайками. Спустившись по крутому откосу горы, через десять минут я уже подходил к конторе и издали узнал длинную фигуру Вихрева, который задумчиво шагал от машины домой. — А, это вы... очень рад, батенька,— заговорил он тоном человека, с которым расстался вчера, хотя мы с ним не видались несколько лет.— Жаль, что опоздали: дупеля и вальдшнепы улетели... — Вы не охотник, так для вас это, кажется, все равно? — Низовцев говорил... Сосед по промыслам. А Наталья Павловна будет очень рада... да. В длинной фигуре Вихрева, походившей на сильно подержанную машину, равнодушие ко всему, не исключая самого себя, было тем же, чем служит ключ в музыке. Усталое, неподвижное лицо с красивыми глазами не поражало энергичностью выражения, и только, когда улыбка открывала длинные лошадиные зубы, являлась какая-то тень мысли. Стриженые усы придавали Вихреву немного солдатский вид. В длинных охотничьих сапогах, в шведской кожаной куртке и широкополой шляпе он походил на одного из тех разбойников, какие на страницах «Нивы» нападают на доверчивых путешественников. Вихрев имел привычку закладывать руки в карманы, особенно на ходу, что придавало ему вид беспечно прогуливающегося человека. — Наталья Павловна будет рада...— повторял он, шагая рядом со мною.— Мы здесь уже два года живем, и мне, право, нравится. Как на даче... И Наталья Павловна одобряет. По вечерам иногда приезжает Низовцев и привозит газеты... Вы его полюбите с первого раза. Контора была в два этажа. В нижнем помещалась собственно контора, а в верхнем — квартира управляющего. В небольшом палисаднике перед окнами мелькнуло женское платье. — Это Журенька со своими цветами возится,— лениво объяснил Вихрев, по дожидаясь вопроса.— Вы не помните Журеньку?.. Вылитая мать... Наталья Павловна находит у нее сильный темперамент. — Она, кажется, училась в гимназии? — Да... Но из шестого класса вышла. Что-то такое... одним словом — школьное недоразумение. Наталья Павловна сама ездила объясняться с начальницей и наговорила ей дерзостей. Тем все дело и кончилось... Журенька уж совсем большая. II. — Журенька, узнаёшь гостя?— крикнул Вихрев еще издали. Девушка выпрямилась, посмотрела равнодушно в нашу сторону и ничего не ответила. Она даже не сделала того машинального движения, каким при появлении незнакомого человека поправляются разные мелочи женского туалета. Длинное лицо имело в себе много отцовского, а немного удивленные глаза придавали ему тот телячий вид, какой иногда бывает у девушек в переходном возрасте. Высокий роста, густые каштановые волосы, цвет лица — все было, как следует быть, и Журенька имела право назваться видною особой. И руку она подала так же деревянно, как это делал отец: видимо хотела сказать что-нибудь в виде приветствия, но перевела глаза на отца и едва заметно улыбнулась. Наталья Павловна встретила нас на лестнице, как всегда, одетая во все черное и с гладко зачесанными темными волосами. Это была среднего роста женщина с девичьей талией, подвижная и порывистая, с красивою небрежностью в движениях и ласковым улыбающимся взглядом. — Вот Наталья Павловна...— заговорил Вихрев, как судебный пристав, передавая мою особу с рук на руки жене.— А Журенька, кажется, не узнала гостя. — Какой ты странный, Петр Васильич: Журенька была тогда еще маленькою замарашкой, когда мы жили в Коронном, а потом она поступила в гимназию... К особенностям четы Вихревых принадлежало, между прочим, и то, что они величали друг друга полными именами и не выносили интимных полуимен. То есть этого хотела Наталья Павловна, женщина вообще со странностями, как она сама отзывалась о себе. — Как же это вы попали к нам?— удивилась она, когда мы вошли в гостиную. — Очень просто, Наталья Павловна,— объяснил за меня Вихрев:— я иду от машины, и он идет, а потом мы пошли вместе. — А где же лошади, экипаж? — Ах, да, действительно: где же у вас лошади?— спохватился домовладыка.— Оставили на станции и пешком через гору? Очень хорошо... А только этот станционный смотритель кругом обирает меня: я мою золото, а он его скупает. Наталья Павловна пробовала воевать с ним, но безуспешно... Пока происходила эта болтовня первой встречи, хозяйка успела показать всю свою квартиру. Дом, конечно, старый, построен еще при казенном управлении промыслами, но жить можно. Правда, по зимам в комнате Журеньки промерзает один угол, потом печка в гостиной иногда дымит, но для промыслов такая квартира — настоящая роскошь, как хотите. Вон в старых казармах для рабочих — так там совсем нельзя жить: такая масса блох. Хорошо то, что здесь положение Петра Васильича совсем независимое, а летом как на даче. Даже такие пустяки, как возможность Журеньке иметь свой собственный садик, уже много значат. Положим, цветы у Журеньки каждое лето зябнут, как говорит старик-штейгер, заменяющий чиновника особых поручений, и положим, что сама Наталья Павловна совсем не любит подобных глупостей, но все-таки работа на свежем воздухе укрепляет. И т.д., и т.д., и т.д. Походная обстановка Вихневых мало изменилась: та же этажерка для книг, тот же продавленный диван, та же кипа старых газет на стуле и тот же беспорядок. При постоянных переездах с места на место Петр Васильич не уживался нигде: трудно было сберечь и это, особенно когда приходилось закладывать и эту скудную часть общего подвижного состава. Жизнь четы Вихревых представляла со стороны сплошную загадку. Эти вечные переезды, сиденье без дела по месяцам, когда проедались последние крохи, наконец полная непрактичность и детская доверчивость домовладыки — все это могло пустить по миру любую семью, а Вихревы жили да жили. Через полчаса я имел удовольствие сидеть на том же диване, на котором сидел пять лет тому назад, а Наталья Павловна разливала из томпакового кофейника кофе. Решительно все было по-старому, и я уверен, что если бы Вихревых судьба забросила на луну, то они и там устроились бы так же, как устраивались везде. Секрет этой феноменальной живучести заключался в Наталье Павловне, этой удивительной женщине, одной своей спокойной улыбкой побеждавшей непреодолимые препятствия. Буквально из ничего она с быстротой перелетной птицы свивала новое гнездо и, главное, никогда не утрачивала своего ровного расположения духа. Девяносто девять из ста женщин в ее положении давно повесились бы, а она еще могла сохраниться, как женщина, и выглядела институткой. — У нас здесь есть даже общество,— рассказывала она, колеблясь над вопросом — выпить самой чашку кофе или пожертвовать эту чашку Журеньке. Наталья Павловна так любила кофе, а запас весь истощился.— Да... Часто завертывает Низовцев, сосед по промыслам. Очень образованный молодой человек, из хорошей фамилии, и попал сюда благодаря ошибкам молодости. Где-то там в Петербурге он имел прекрасное место, впереди была блестящая карьера... но эти баловни женщин всегда плохо кончают. Одним словом, Низовцев в одно прекрасное утро очутился в нашем медвежьем углу и имеет достаточно свободного времени, чтобы одуматься и приобрести более серьезные взгляды на жизнь. — Да, он подает большие надежды,— вторил Вихрев, машинально повторяя мысли жены.— Его общество особенно полезно для Журеньки, как говорит Наталья Павловна. Эта выходка, выдавшая головой интимную семейную политику, заставила хозяйку вспыхнуть до ушей, а Вихрев испуганно посмотрел кругом, точно отыскивая помощь. — Вы не подумайте, что мы хотим сбыть дочь за него,— с достоинством поправилась Наталья Павловна.— Нет, просто девушке в возрасте Журеньки необходимо общество, а в нашем положении рад будешь всякому чурбану... Впрочем, Низовцев вполне порядочный человек, как вы сами увидите. Да и Журенька такая девушка, которую трудно смутить... — Однако, Наталья Павловна, ты сама признаёшь за ней сильный темперамент? — Да, но сейчас она еще совсем девчонка, Петр Васильевич. Меня даже беспокоит ее апатия — точно деревянная вся... В ее годы я понимала уже очень много. На кого больше походит, по-вашему, Журенька?— обратилась Наталья Павловна ко мне.— Девчонки всегда походят больше на отцов... Не правда ли? И это очень печально в большинстве случаев... — Пожалуйста, без комплиментов, Наталья Павловна,— шутил Вихрев, счастливый оживлением жены. Появление Журеньки прекратило этот семейный разговор. Она присела к нашему столу, выпила свою чашку кофе, «помолчала о разных предметах»; и ушла в свою комнату, провожаемая счастливым взглядом Натальи Павловны. — Мне ее жаль, бедняжку...— сдержанным шепотом заговорила растроганная мамаша.— Нам, старикам, все равно, где ни жить, а Журенька так молода и еще решительно ничего не видала. Я замечаю, что ей иногда страшно скучно с нами... — Это пустяки!— спорил домовладыка.— Секрет всякого счастья заключается в том, чтобы уметь быть довольным настоящим... да. Сыта, одета, есть свой угол — чего же больше? Не вывозить же нам ее в свет... Наталья Павловна промолчала и незаметно перевела разговор на другую тему, как это умела делать она одна. Прежде всего последовал длинный разговор о том, как Петр Васильич остался без места, что повторялось слишком часто и что не мешало Наталье Павловне каждый раз удивляться, как это могло случиться. Ах, как много было хлопот, неудач и неприятностей, пока Петру Васильичу предложили место управляющего на Чингортских промыслах. Но и тут затруднение: раньше было хотя и плохо, но все-таки жили в населенных пунктах — то в городе, то по заводам, а тут извольте переезжать куда-то в лес. — И вот привыкли, совсем привыкли!— удивлялась Наталья Павловна, обводя глазами комнату,— так что даже было бы жаль, если бы пришлось уезжать отсюда... В самом деле! Я это часто говорю Петру Васильевичу. — А разве уже есть какие-нибудь недоразумения?— полюбопытствовал я. — Определенного пока ничего нет, но...— уклончиво отвечал Вихрев, свертывая папиросу.— Знаете, эта частная служба всегда подвержена тысяче всевозможных случайностей. Промыслы принадлежат компании: приедет какой-нибудь компаньон, и вдруг этому компаньону не понравится просто моя физиономия... — Это может быть везде. — Нет, я уж знаю... Вот и Наталья Павловна то же скажет. По части недоразумений и всяких случайностей Вихревы были замечательные люди: сыр-бор загорался из ничего. Являлось основательное подозрение, что и на промыслах они тоже не прочны, но Наталья Павловна предупредила мой вопрос: — Знаете, теперь у нас большая забота с Журенькой... Не прежняя пора, чтобы бродить с места на место, и приходится мириться с собственным положением. Конечно, насколько это терпимо... Может быть, это просто происходит и от старости, когда свой теплый угол дороже всего. — Я не согласен записываться в старики!— спорил Вихрев, начиная шагать по комнате.— Вы, Наталья Павловна, как знаете, а я не хочу... Да, не хочу, и конец делу! III. Когда мы покончили обед, под окном конторы послышался лошадиный топот. Наталья Павловна так и подпрыгнула на месте, точно уколотая, и тревожно посмотрела на Журеньку, которая не шевельнула бровью. — Это Игнатий Яковлич... верхом...— объявил Петр Васильич, выглядывая в окно. — О, я угадала по топоту...— ответила Наталья Павловна, оглядываясь на дверь.— У него такая прекрасная лошадь, и потом ездит он неподражаемо. В комнату в это время входил среднего роста господин в ботфортах, шведской курточке и жокейской шелковой фуражке. Открытое свежее лицо с русой бородой невольно бросалось в глаза. Не снимая перчаток, он поздоровался с дамами, потрепал Вихрева по плечу и раскланялся со мной, не дожидаясь официального представления. — Счастливый к обеду...— пошутил он, кидая взгляд на развалины нашего пиршества.— Вот что значит человек, которому не везет решительно ни в чем. — Я сейчас велю подавать...— засуетилась Наталья Павловна. — Нет, не беспокойтесь: я уже пообедал... День отличный, и я вздумал прокатиться. Кстати, у нас был когда-то разговор о катании верхом, Евгения Петровна? — Я не помню...— равнодушно ответила Журенька и вопросительно посмотрела на мать.— Потом я боюсь лошадей. — О, это пустяки!.. Из вас выйдет прекрасная амазонка... Низовцев держал себя с уверенностью человека, пользующегося большим успехом у женщин. Но замашки настоящего фата скрывались, благодаря выдержке и привычкам хорошего общества. На меня он произвел нехорошее впечатление, и это, видимо, огорчало Наталью Павловну. Разговор как-то не вязался, и Низовцев уехал, не мешая tete-a-tete старых знакомых. На прощанье он пригласил меня к себе на прииск, где обещал хорошую охоту. — Прекрасный человек,— сделала резюме Наталья Павловна, когда Низовцев лихо поскакал от конторы на своем буром иноходце.— А ты, Журенька, совсем не умеешь держать себя с посторонними людьми: настоящая поповна... Недоставало только, чтобы ты покраснела и убежала как горничная! — Мама, я не люблю ездить верхом... — Пустяки!.. Каждая девушка должна любить верховую езду, как вообще сильные движения, а Низовцев научил бы тебя держаться в седле как следует. Он прекрасно ездит... — И пусть ездит, а я не хочу. — Каприз?.. — Нет... Наталья Павловна обратилась с немой жалобой во взгляде ко мне и замолчала. Журенька надулась и, воспользовавшись наступившей паузой, ушла в свой цветник. — Это какая-то рыба!— возмущалась Наталья Павловна.— Кто любит цветы?.. Одни старые девы... Меня просто рвет эта страсть к цветам!.. Недостает только болонки... — Не следует волноваться из пустяков, Наталья Павловна,— нерешительно заметил Вихрев. Ответа не последовало. Эта чета Вихревых принадлежала к типу интеллигентных перелетных птиц. Петр Васильич когда-то был в университете, из которого вышел «по независящим обстоятельствам». Время было порывистое и говорливое. Петр Васильич, находясь без определенных занятий, вращался по старой привычке в студенческих кружках. Между прочим, он здесь познакомился и с Натальей Павловной, которая бросила родное дворянское гнездо для новой жизни с новыми людьми. — Чад какой-то был...— вспоминала она иногда про доброе старое время.— Возьмите того же Петра Васильича: ведь двух слов не скажет толком, а тогда гремел, да еще как гремел!.. Это было просто брачное оперение мысли... Недостатком Натальи Павловны было то, что она сама первая смеялась над сорвавшимся с языка острым словцом, хотя смеялась очень мило, как все хорошие люди: глаза так и вспыхнут, а около рта заиграют две ямочки. — Да, у Петра Васильича была тогда такая красивая голова и решительный взгляд, и женщины им увлекались.— Наталья Павловна опять улыбалась и смотрела на мужа с чувством собственности. За первыми радостями последовала скитальческая жизнь, полная мелких дрязг и переворотов. Петр Васильич оказался прежде всего ленивым человеком, потом он не умел поставить себя нигде, и наконец неудачи всякого рода сыпались на его голову, как на Макара шишки. Явилась Журенька, за ней еще два ребенка, которые не могли «приспособиться к обстоятельствам» и выбыли из строя «сражавшихся в борьбе за существование». Высокие слова и научные термины были слабостью Натальи Павловны. Кто-то из хороших знакомых наговорил Вихревым про Урал с три короба: и места много, и крайняя нужда в интеллигентных работниках, и непочатые углы, взывающие о культуре. Уехали на Урал, где из года в год и тянулись, повторяя те же неудачи, разочарования и ошибки. Наталья Павловна иногда скучала по волжским яблоням, дубовым рощам и соловьям, но приходилось мириться с уральской хвоей и уральскими людьми. Удивительная была это женщина Наталья Павловна, не замечавшая даже, что свой семейный корабль тащит она одна. Уж очень много было в ней чисто-женской живучести. Свои личные дела всегда у ней шли как-то между прочим, и она больше заботилась о других. А этих «других» с каждым годом появлялось все больше и больше: один лучше другого, и каждому нужно отыскать занятие, пристроить, обласкать, успокоить и вообще пролить в страждущую душу бальзам утешения. Результатом такой возни являлась самая черная неблагодарность. Наталья Павловна страдала нравственно за свой неудачный выбор, а потом утешалась каким-нибудь новым «сюжетом» до новой неприятности. Правда, знакомые Натальи Павловны очень роптали на нее: сидит такой знакомый в своем кабинете и получает письмо Натальи Павловны с приложением действующего лица, о котором так мило просят похлопотать и вообще посодействовать. Знакомый человек мысленно ругает Наталью Павловну и посылает ко всем чертям, улыбается и жмет руку рекомендуемому, потом лжет и за себя и за него, пока тот не устроится, и в конце концов, вздохнув свободно, говорит вслух самому себе: «Нет, уж, Наталья Павловна, merei beaucoup, это в последний раз... Это уж, чорт знает, что такое! У меня своих дел по-горло... да!» Наталья Павловна отлично знала человеческое сердце и с самым покорным видом выслушивала от таких знакомых разные горькие истины, а потом подсылала к ним новых клиентов. — Вам бы уж лучше прямо богадельню устроить, Наталья Павловна! А еще толкуете о разумном эгоизме!— ворчит кто-нибудь.— Вы сами себе противоречите и своими рекомендациями создаете каких-то привилегированных людей. Всех не пристроишь, да и наше время такое... да! — Вы всегда можете отказаться, Семен Семеныч, и я не буду в претензии. — Да, я хочу тоже быть разумным эгоистом. — Самое лучшее! — И прекрасно! Я сам отлично проштудировал теорию утилитаризма по Миллю и убедился во вреде покровительства. Такова была эта Наталья Павловна, которую настолько все уважали, что совсем не замечали скромного существования главы дома. Петр Васильич умел остаться в стороне и покорно нес свою долю домашнего животного. Он не был дурным человеком, как не был и хорошим, а так... чорт знает, что такое. Знакомые Натальи Павловны иногда подсмеивались над ним, называя в шутку «общим нашим знакомым». Зная давно эту оригинальную чету, я был особенно удивлен тому беспокойному и тревожному настроению, в каком находилась Наталья Павловна. Причина была налицо: Журенька. Это было еще страннее, потому что Наталья Павловна слишком скептически относилась к брачным комбинациям. — Помилуйте, девочка в шестнадцать-семнадцать лет ничего не понимает, и вдруг связать свою судьбу навек... Все наши законы против женщины! — Однако вы сами выходили замуж? — И всегда в этом раскаиваюсь... Заметьте: раскаиваюсь, а не жалуюсь. Мы забыли сказать, что главной особенностью Натальи Павловны было то, что она никогда не плакала. Решительно никогда, как никогда не жаловалась на свое положение. Появление Низовцева и отношение к нему Натальи Павловны просто ставило меня в тупик: она так и разыгрывала мамашу, жаждущую устроить судьбу дочки. Да и сам Низовцев был новым человеком в ее репертуаре: с такими людьми она прежде не имела никаких сношений. Единственным объяснением отчасти могло служить разве только то, что, живя в лесу, поневоле будешь рад всякому живому человеку. IV. Прииск Козырный, где жил Низовцев, находился верстах в пяти от Чингортских промыслов. Нужно было спуститься вниз по течению р. Имоса, и налево, где начинался кряж Дойкар, в узкой горной лощине залегла золотоносная россыпь. Издали видно было только высокую трубу паровой машины. Прииск был открыт недавно, и производились разведки. Широкая русская изба, на живую руку сделанная из свежих сосновых бревен с сочившейся из них смолой, приткнулась к горе: эти и была контора, где коротал свои дни Игнатий Яковлевич. Я воспользовался приглашением Низовцева побывать на охоте в его владениях и пришел на прииск ранним утром. Хозяин встретил меня в небрежном утреннем костюме, слишком изящном для приисковой бивачной жизни. Дрессированный пойнтер кофейной масти выскочил на крылечко и с азартом принялся лаять по моему адресу. — Набоб, тубо... Внутренность избы поражала своим женским туалетом: тут было и зеркало, и столик с разными косметиками, и целый ассортимент щеток и щеточек, и походная кровать, прикрытая белоснежным покрывалом, и мраморный умывальник со щетками и баночками, и коврики под ногами, и ночной столик с букетом из последних осенних цветов. Письменный стол, заваленный безделушками, альбомами и фотографиями, занимал простенок между двумя окнами. Над диваном на персидском ковре было развешено разное оружие: двустволка Лебеды-отца, винтовка, штуцер, несколько револьверов, неизбежный кинжал с серебряной насечкой, и даже было рогатина. Впрочем, такие арсеналы служат плохой рекомендацией, как всякая реклама или вывеска, а являются только глупой декорацией. Несколько олеографий дополняли обстановку. Над письменным столом, на особой полочке, во всю длину простенка были расставлены фотографии в различных рамочках — все были женщины и все молодые. Очевидно, эта полочка являлась «памятью сердца»... — Вы меня извините великодушно!— повторял несколько раз Низовцев, скрываясь за драпировкой, отделявшей кровать.— Я сейчас к вашим услугам. Набоб, куш!.. Что Наталья Павловна?.. Кстати, как вам понравилась эта m-mlle Журенька?.. — Я слишком давно ее знаю, с раннего детства, чтобы судить как девушку... — Вы правы. Беспристрастным судьей может быть только совершенно посторонний человек... В ней есть задатки, и если бы придать им определенную форму, известный шик... Женщины, вообще, моя слабость. Мы сегодня отправимся с вами в Дойкар, где есть хорошее местечко, и Набоб поработает отлично! Из-за драпировки Низовцев показался в охотничьих лакированных сапогах, в какой-то мудреной жокейской фланелевой курточке и синих штанах военного покроя. Он щеголевато выпячивал грудь и несколько раз взмахнул руками, как гимнаст, который выходит на арену цирка. — Мы выпьем кофе и потом отправимся!— проговорил он, позвоните в колокольчик с письменного стола. На звонок явился казачок в синей суконной поддевке, таких же шароварах и красном кушаке, точно один из членов какой-нибудь певческой капеллы a la Славянский. Получив приказание барина, он повернулся на каблуках и неслышно удалился, как и следует слуге в порядочном доме. Через четверть часа мы пили кофе из серебряного кофейника, причем Низовцев сам разливал его по китайским чашечкам без ручек. — Можно, знаете, везде жить, если подтянуть себя и взять с руки!— философствовал он, прищуривая глаза.— И нет такого положения, из которого нельзя было бы выйти! Поймав мой нетерпеливый взгляд в окно, он быстро закончил свою порцию кофе и начал вооружаться. Место для конторы было выбрано очень удачно: от северо-восточного холодного ветра ее защищала гора, а к югу, точно широкими воротами, открывался вид на долину р. Имоса. Вершины Усть-Маш и Дойкар высились с боков. Из окна конторы открывался очень милый и оригинальный вид, хотя самый прииск Козырный ничего замечательного не представлял собой: дымила одна машина, да в разных местах сонно копались до двадцати рабочих. — Странное название прииска!— говорил я, когда мы наконец отправились на охоту.— Это вы придумали? — Да, да... Набоб, en avant!.. Видите ли, жизнь наша все-таки в конце концов — игра и большею частью очень скверная, а я люблю козырей. Козырь — в этом все... Меня начинали забавлять эти отвлеченности и аллегории, которые совсем уж не вязались с привычками и обстановочкой прогоревшего барина. Впрочем, в таком медвежьем углу философия являлась последним утешением. — Вы не устали ли?— несколько раз осведомлялся Низовцев с изысканной любезностью, когда мы поднимались в гору.— Мы возьмем отличное утро... Вот увидите! Охота действительно удалась: Набоб сделал несколько хороших стоек на вальдшнепов; на одном брусничнике мы «натакались» на целый табун косачей, начавших уже «грудиться»: самцы с самцами, молодки с маткой. Лес огласился звонким хлопаньем наших выстрелов, и можно было расслышать сухой шум, с каким летела дробь сквозь осеннюю листву, точно мы стреляли по бумажным декорациям. Были промахи и просто неудачные выстрелы, которые мы объясняли друг другу «крепким пером» осенней птицы: известно, что самые меткие выстрелы иногда не «ранят» птицы, и есть масса причин, почему ваше ружье начинает «живить» самым бессовестным образом. В общем мы все-таки могли похвастаться большим успехом и поэтому, выбрав уютное местечко у молодой еловой заросли, расположились отдохнуть. — Мы здесь можем получать королевское удовольствие ни за грош!— говорил Низовцев, располагаясь на траве.— Где вы найдете такую охоту?.. Я был в Германии и во Франции: одна жалость, а не охота. Нагонят дичи в парках и стреляют ее, как в курятнике... А по-моему нет выше удовольствия, как именно охота — этот последний остаток первобытной поэзии. Правда, нужно отдать справедливость нашей жестокости, но ведь жизнь-то в общем складывается так нелепо и искусственно, что необходимо встряхнуть нервы. Лучшим моментом, как и везде, является ожидание, это особенное чувство, от которого сладко замирает сердце в груди... На сцену явилась охотничья фляга с походными серебряными стаканчиками и охотничья закуска. Набоб улегся на почтительном расстоянии, как и следует благородному псу; он тяжело дышал, уткнувшись мордой в траву. Разложив дичь по разрядам, Низовцев проговорил: — Не правда ли, будет хороший сюрприз Наталье Павловне? — Да! — По-моему, это самый изящный подарок, какой только можно сделать женщине. Да!.. А вы давно были в Петербурге? После двух стаканчиков у Низовцева глаза заметно сузились и явилась блуждающая самодовольная улыбка. Без всякого вызова с моей стороны он пустился в личные воспоминания и оказался самым обыкновенным болтуном, который из-за красного словца выдает самого себя головой. От прежней выдержки, как от разбитого яйца, осталась одна скорлупа. Сказался тут зуд, который требует выговориться. «Что ни говорите, а если стоит вообще жить, то только в столицах. Да! Все там стягивается: красота, ум, талант, гений». У Низовцева была хорошая рука, которая помогала ему легко идти по бойкой дороге. Он стал перечислять по пальцам всех героев и героинь громких процессов последних лет,— да, он был лично знаком с ними, и — увы!— они ушли дальше его: кто в Иркутске, кто в Красноярске и вообще по разным сибирским глубинам. У Низовцева была своя история, кончившаяся тоже скамьей подсудимых, но вышло как-то глупо: он и попался как-то боком, по чужому делу, как попадают в лузу бильярда «от шара шаром». Это сравнение очень понравилось Низовцеву, и он его повторил несколько раз. — Вы надеетесь вернуться в Петербург?— спросил я, чтобы сказать что-нибудь. Низовцев точно проснулся и с удивлением посмотрел на меня: «Что такое вернуться в Петербург?» — Нет, мое время уже ушло!— задумчиво ответил он.— Вышел из колеи, оброс мохом, а показаться смешным — это хуже смерти... Кстати, вы давно знакомы с «нашим общим знакомым»? — Да, порядочно... — Знаете, мне иногда его жаль... да! Нехорошо, когда мужчина так слепо подчиняется женщине, даже такой, как Наталья Павловна. Я скажу больше: это дурно даже для этой женщины, потому что... как это вам сказать? Одним словом — в каждом явлении и факте должен быть известный центр тяжести, и его отсутствие служит признаком разрушенной внутренней связи... Мы возвращались на прииск другой дорогой, через березняк, где земля была усыпана облетевшим сухим листом. Небо заволакивала осенняя серая мгла, надвигавшаяся из-за Усть-Маша. Порывистый ветер вырывался откуда-то точно в отворенное окно и судорожно рвал сухой мертвый лист, кружившийся в воздухе, как бумажка. Эти мертвые движения, конечно, не могли оживить мертвых красок и придать лесу живой «зеленый шум». V. Осенний вечер. Перед конторой на Чингортских промыслах ярко пылает громадный костер. Кучер Яков — у Вихрева есть теперь свой кучер и свои лошади — кучер Яков привез с Имоса несколько сухарин (сухие палые деревья) из лесу, хворосту и очень занят, чтоб устроить «агроматное пальмо». Около костра бегает Журенька, счастливая фантастическою картиной. Она в одном ситцевом платье, на плечах едва накинут оренбургский платок из козьей шерсти. — Журенька, ты простудишься!— повторяет Наталья Павловна, наблюдая дочь счастливыми глазами.— Теперь земля холодная, а ты в одних прюнелевых ботинках! — Ничего, мама... Мама, посмотри, какое темное небо, а от костра кверху свет идет воронкой. Журенька очень довольна, и Наталья Павловна очень довольна. Эта последняя точно молодеет в присутствии дочери и заискивающе смотрит на своих гостей, т.е. на нас, точно хочет сказать: «Ведь Журенька еще ребенок, совершенный ребенок... Обрадовалась дурочка огню!». Мы не можем отнестись с такою детски-чистою радостью к пылающему костру и сидим на длинной скамье, вытянув ноги на разостланный ковер: известный возраст требует известных солидных удобств. Низовцев сидит рядом с Натальей Павловной и молча посасывает походную английскую трубочку: он враг всяких «дачных импровизаций» и постарается не выдать себя. — Пойдемте в комнату...— нерешительно говорит Петр Васильич, поджимая ноги от холода.— Можно еще насморк получить. — Вот вы всегда так... Петр Васильич!— замечает укоризненно Наталья Павловна. — То-есть как это «так», Наталья Павловна? — Никакой поэзии нет в вас, Петр Васильич... да. Наконец, хоть раз в жизни нужно же подумать о других... — Ну, вы наслаждайтесь тут поэзией насморка, а я пойду!— упрямится домовладыка и своею разбитою, усталою походкой исчезает в той мгле, которая черным кольцом охватывает освещенный костром круг. Наталья Павловна рассердилась. Ведь она никогда не требовала никакой поэзии, никогда не жаловалась на свои вечные будни, зачем же он не хочет понять, что настоящая минута доставляет ей удовольствие... Да, маленькое удовольствие, на какое всякий имеет право,— а он... «поэзия насморка». Счастливая минута отлетела, и Наталье Павловне делается так жутко, как это бывало в детстве: и обидно, и слезы щиплют в горле, и нет виноватого. А ночь такая темная-темная, огонь так весело трещит, взметая клубы черного дыма и целый фейерверк искр. Над головами уходит кверху колеблющимся столбом свет, как труба, по которой летят искры: окружающая темнота точно раздается при каждом всполохе огненных языков и сейчас же смыкается, когда пламя падает. Яков хлестко рубит упругую сухарину, от которой топор отскакивает с тонким звоном. Журенька ждет момента, чтобы взять свежее полено и бросить его в костер; взовьется сноп искр, а около свежего дерева так и затрещат тысячи искорок. Журенька продолжает быть счастливою, и Наталье Павловне делается жаль эту несчастную девочку, для которой воспоминание о таком вечере, может-быть, на целую жизнь останется самою светлою точкой, как это и бывает. Когда костер сгорел дотла, мы вернулись в контору. Петр Васильич сидел у стола и подсчитывал какую-то объемистую приисковую книгу. Взглянув на него, Низовцев едва заметно улыбнулся: «Поэзия насморка»... И скажет наш общий знакомый словечко! — Евгения Петровна, хотите партию в шахматы?— предлагал Низовцев с изысканной любезностью. — Если без рокировки, то я согласна... — Все, что вам угодно! Есть две скучнейших вещи на белом свете: шахматы и крокет. Для меня лично в десять раз приятнее слушать даже две флейты зараз, чем присутствовать при одной партии любой из этих «игр», придуманных скучающим человечеством для еще большей скуки. Однако Наталья Павловна была довольна и посмотрела на Низовцева благодарным взглядом: она любила, когда он играл с Журенькой. Шахматная доска хоть на время образовала желанную парочку, притом у Журеньки, когда она обдумывала какой-нибудь мудреный ход, на лице являлось такое умное выражение Когда мы сели на диван, который был настолько далеко от игроков, что можно было без риска разговаривать вполголоса, Наталья Павловна спросила меня в упор: — Вам не нравится Низовцев? — Я слишком мало его знаю. — Однако мы в большинстве случаев руководствуемся нашими первыми впечатлениями и по ним составляем известные представления о людях. — В таком случае — нет, не нравится. — И вам не нравится, что я ухаживаю за Низовцевым, как чиновница, которая хочет сбыть с рук заневестившуюся дочь? — Эти вещи трудно судить со стороны, особенно когда они вас совсем не касаются. Мой ответ заставил Наталью Павловну улыбнуться,— я уж говорил, что она так хорошо смеялась. Это моложавое лицо было еще полно силы и задумчивой прелести, какая сохраняется только у очень сильных и живучих натур. Мне нравилось, когда Наталья Павловна смотрела на кого-нибудь своими доверчивыми, серьезными глазами: в них, или, вернее сказать, в этом взгляде было столько женской чистоты и сердечности. — В наших детях мы повторяем нашу жизнь,— задумчиво говорила Наталья Павловна, принимаясь за какое-то шитье.— Я говорю о женщинах. Это все равно как те муки, которые переживает преступник, когда на тысячу ладов повторяет в своем уме все одно и то же преступление. Ведь люди так похожи друг на друга, а в своих ошибках — в особенности. Недаром, по словам Гейне, с каждым человеком родится и умирает вселенная... Теория полного невмешательства родителей в самый критический момент жизни своих детей, конечно, имеет много за себя, как гарантия от самодурства и разных слишком практических расчетов, но есть и другая сторона: матери переживают себя еще раз в судьбе дочерей. Вы не бойтесь, что я буду жаловаться на бабью свою долю и обвинять мужчин. Есть вещи хуже! Несправедливость кроется в известной физической организации, в тех стихийных силах и законах, в которых похоронено библейское проклятие женщины. Можно забыть о себе, можно помириться с индивидуальной болью, но ведь тут дело идет о другом человеке, и сердце изнывает во втором издании, если можно так выразиться. — Вы даже усвоили отвлеченную манеру Низовцева говорить. — Может-быть... Скажу вам откровенно: сначала он мне очень не нравился. Да и что могло быть общего между нами? Лично я уже давно пережила острую пору своего существования, насмотрелась всяких людей и имею порядочный материал для сравнения... Да, Низовцев мне сначала положительно не понравился и в особенности потому, что он вышел из среды, слишком мне знакомой по крови: это дворянский ублюдок с прожигательской складкой. Такие именно люди сводят с ума известного сорта женщин, как было и в данном случае. Одним словом — столичный хлыщ и больше ничего. Но, живя в лесу, не приходится быть особенно разборчивым на знакомство. Я имела много времени ближе вглядеться в этот тип и — знаете... как это вам сказать?.. — Нашлись оправдательные документы?.. — И так и не так... В сущности, Низовцев не глупый и хороший малый, а настоящая школа поможет ему отделаться от столичной грязи. В результате получился вывод, что Журенька могла бы быть с ним счастлива... Да, в нем есть эта живучесть, та грубая энергия, которая нравится женщинам, и потом целый ряд маленьких особенностей и привычек, созданных известной культурной средой. Как мать, я, вероятно, создала своего собственного Низовцева и живу в фантастическом мире, а действительность, как видите, нейдет дальше какой-нибудь партии в шахматы. Наталья Павловна сама засмеялась и так умненько посмотрела на игроков, сидевших с недовольными, надутыми лицами. Петр Васильич откладывал что-то на счетах, смешивал костяшки и безостановочно жег одну папиросу за другой. За ужином, когда была подана холодная дичь, убитая нами накануне, произошла неприятная размолвка между Низовцевым и Натальей Павловной. Поводом послужило какое-то ничтожное замечание первого о женщинах. Хозяйка приняла его очень близко к сердцу и просто-напросто раскапризничалась. Бедный Петр Васильич сидел как на угольях и напрасно придумывал маленькие хитрости, чтобы обратить все в шутку. Этого было достаточно, чтобы вся энергия обратилась на его голову, и Наталья Павловна все шла дальше и дальше по пути неправды, пока несчастный ужин с холодной дичью не кончился. Журенька присутствовала совершенно равнодушным зрителем и на правах недоростка вышла из-за стола раньше всех. Мы расстались очень неловко. Низовцев кусал бороду. Петр Васильич безмолвно разводил руками и тер свой лоб. — Оставайтесь еще на денек?— говорила мне Наталья Павловна, делая усилие непременно быть любезной. — Благодарю вас, но мне завтра нужно будет уехать ранним утром. Наталья Павловна повернулась ко всем нам троим спиной и молча ушла в свою комнату: мой ответ был последней каплей в чаше сегодняшних огорчений. — Наталья Павловна, по видимому, не совсем здорова...— говорил, Вихрев, провожая Низовцева по лестнице со свечей в руках. VI. Ровно через год мне пришлось завернуть на Чингортские промыслы, на этот раз уже «по пути». Та же местность, такая же крепкая осень, та же контора, те же цветы, за которыми ухаживала Журевька, точно я только вчера уехал отсюда. Получалась любопытная иллюзия, точно целый год был вычеркнут из поступательного движения реки времен. Я мог бы сказать, что действующие лица моего рассказа оставались те же, но это неправда: первое, что встретил я в приисковой конторе, был молодой врач из Коренного завода, Илья Никитич Засухин. Журенька по прежнему щеголяла в своих ситцевых платьях на манер bebe, Низовцев по прежнему разыгрывал джентльмена, Вихрев не выпускал изо рта папирос, а Засухин сидел на продавленном историческом диване и спорил с Натальей Павловной, спорил невозмутимо, методически, доказательно, точно ехал по железной дороге или прописывал рецепт в тысячу и один раз. — С вами невозможно спорить, доктор!— горячилась Наталья Павловна, причем лицо у ней так и вспыхивало розовыми пятнами. — Нет, вы еще раз неправы: со мной можно спорить, как со спокойным человеком, который по крайней мере дает высказаться противнику,— невозмутимо тянул доктор, посматривая на часы. — Вот именно ваше спокойствие меня и бесит, потому что... потому что — откуда эта непогрешимость и... и... — И самоуверенность, с какой говорят все слишком ограниченные люди? — Я вас не просила договаривать за меня! А если хотите, то прибавьте еще: и самоуверенность... — Юпитер, ты сердишься,— значит, ты не прав,— ответил самоуверенный доктор латинской пословицей. Высокий, плотный, с большой угловатой головой и широким русским лицом, молодой доктор принадлежал к новому типу невозмутимых молодых людей. Под гребенку остриженные волосы, клинышком подровненная русая бородка, большой чистый лоб, спокойный и уверенный склад рта ничего сами по себе замечательного не представляли, как и дорожный костюм. Расшитая малороссийским узором рубашка плотно охватывала докторскую белую шею; большие акушерские руки носили ясные следы внимания. Высокие ботфорты, серая визитка из дешевого сукна и золотые часы дополняли всю постройку докторской амуниции. Он отвечал сдержанно и уверенно и, видимо, был доволен, что Журенька слегка раскрытым ртом ловит каждое его слово. Между ними уже установилась известная тонкость понимания, которая бесила Низовцева, кусавшего бороду. — Такого человека я встречаю еще в первый раз в своей жизни!— обратилась уже ко мне Наталья Павловна.— Столько-то минут на обед, столько-то на чай, на одеванье, на визит к больному, на спор с приятелем... Да ведь это не жизнь, а какие-то четыре первых действия арифметики. — Для маленьких людей совершенно достаточно,— соглашался доктор. — Это какой-то человек-часы, как я его называю... Ему хоть камни вались с неба, а столько-то минут прошло — нужно идти или ехать. — Совершенно верно, как и сейчас... Мне остается ровно час удовольствия беседовать с вами, Наталья Павловна. — Да ведь ночь на дворе? Хороший хозяин собаки со двора не выгонит, а вам до Коренного верст тридцать ехать... — Привычка, Наталья Павловна. Да и мое время принадлежит не мне: я продался заводоуправлению... — А в контракте с заводоуправлением вы выговорили себе хоть одну свободную минуту, если доведется умирать?.. — Нет... Я надеюсь жить очень долго. В течение оставшегося часа доктор успел поспорить с Низовцевым, который, как ни старался сохранить свою выдержку, но постоянно прорывался и тоже покраснел, как Наталья Павловна. Силы были далеко не равные, и крепкому джентльмену крепко бы досталось, если бы не истек докторский час. Доктор первый протянул свою акушерскую руку Низовцеву и тем же тоном проговорил: — Надеюсь, что мы, Игнатий Яковлевич, докончим наш спор в следующий раз... — К вашим услугам, Илья Никитич. По-мужски простившись с дамами и посоветовав что-то Петру Васильичу относительно его ревматизма, Засухин вышел. Журенька подскочила к окну, чтобы посмотреть, как докторская плетенка переедет через свежую приисковую насыпь. — Когда же и где он думает доканчивать с вами свой спор?— спрашивала Наталья Павловна Низовцева.— Кажется, я не приглашала его... — Этого разбора молодцы являются без приглашений,— не выдержал Низовцев, начиная шагать по комнате. — Папа, смотри, какая славная пристяжка у Ильи Никитича!— крикнула Журенька, распахивая окно. Петр Васильич подошел к окну, посмотрел и, потирая лоб рукой, проговорил: — Да, лошадь того... гм... Отличная грива, да. — Журенька, затвори окно,— холодно заметила Наталья Павловна, кутаясь в шерстяной платок. — Дозвольте и мне проститься....— заговорил Низовцев. — Игнатий Яковлевич, куда же вы?— взмолилась Наталья Павловна, поднимаясь с дивана.— Вы давно не играли в шахматы... Скоро чай будет. У меня новое варенье... Вы, кажется, заразились от доктора и тоже хотите превратиться в часы?.. Низовцев остался, но из этого ничего не вышло. Разговор не вязался; Журенька путала ходы и сдержанно зевала, от чего на глазах у нее выступали слезы. Душой общества сделался Петр Васильич, начавший бесконечную повесть о своих приисковых делах. — Видели вы станционного смотрителя?— спрашивал он меня, попыхивая папиросой. — Да... — Скупает и мое золото и у Игнатия Яковлевича тоже, а как его поймаешь? Знаю даже, когда скупает и по какой цене, а сделайте у него обыск — сам же в дураках останешься. Самое глупое положение: мы работаем, несем известную ответственность пред своими доверителями и до известной степени рискуем, а смотритель получает с нашей работы известный лаж... — Да ведь на приисках везде так, Петр Васильич. А с неизбежным злом приходится мириться... Платите за золото столько же, сколько платит смотритель. — А если я не могу этого сделать?.. Тогда все работы пойдут в убыток, и меня прогонят в шею... Впрочем, умные люди так делают: я скупаю золото Игнатия Яковлевича, он мое, и оба в выигрыше. — Нужно быть эгоистами, Петр Васильич — в этом весь секрет жизни,— заговорила Наталья Павловна.— Никаких увлечений, никаких чувств, один расчет везде и во всем. Таким только людям и стоит жить в наше время... — Это вы, Наталья Павловна, но адресу доктора?— с улыбкой заметил Вихрев. — Может-быть, и по адресу... Наше время прошло. Мы не умели жить, да я и не жалею об этом!.. Эти горькие истины говорились по адресу Журеньки, которая едва заметно улыбнулась, а потом встала и, сославшись на головную боль, ушла в свою комнату. Низовцев тоже уехал. Наталья Павловна бросила свою работу и напала на нас с Петром Васильичем. — Хоть бы способ-то новый придумали!..— говорила она, показывая на две книги, лежавшие на столе.— Это еще нас обманывали умными-то книжками... Цып-цып, курочка!.. И клевали... да. Смотрю — и теперь то же: Илья Никитич волокет каждый раз Журеньке те же самые книжки. Им говорить не о чем, так вот тебе, барышня, книжка... Прежде это делалось как-то само собой, такое время особенное было, а нынче один расчет. — Мне кажется, Наталья Павловна...— нерешительно заговорил домовладыка, напрасно стараясь подбирать самые необидные слова.— Мне кажется, Наталья Павловна, что вы напрасно нападаете на доктора... да. По-моему, он, право, не дурной человек... да. И Журенька, если не ошибаюсь, ничего дурного не видит... Вообще, солидный человек. — Обстоятельный мужчина, аккуратный... Одним словом — лишнего стакана чая не выпьет и всегда будет жить только для себя. Понимаете: рыцарь без страха и упрека... да! Безотносительно он прекрасный человек, но мне от души жаль его будущую жену, если не попадется ему такая же таблица умножения... Я говорю, как женщина, наконец — как мать!.. — Ну, это совсем другое дело, Наталья Павловна... Я в эти тонкости вообще не вмешиваюсь. О Журеньке я иногда думаю и стараюсь представить себе будущего зятя, но совершенно напрасно: это какая-то квадратура круга. С Чингортских промыслов я уехал на другой день рано утром. Журенька еще спала, но Наталья Павловна вышла из своей комнаты проститься. Темные волосы у ней были завязаны на голове узлом: такие хорошие, шелковистые волосы; ситцевое матинэ скрывало всю фигуру, оставляя только одни руки,— маленькие, крепкие, с белой упругой кожей. Заспанное лицо отдавало каким-то детским выражением: и лень, и спать хочется, и сдержанная зевота не дает слова сказать. — Так вы того.!.— бормочет Петр Васильич, засовывая в карман моего экипажа бутылку с какой-то наливкой.— Не забывайте нас... — Хорошо. Буду «того»... Наталья Павловна лениво улыбается, закрывает рот рукой и что-то кричит вдогонку, чего я не могу расслышать. Моя дорога шла по долине р. Имоса, и я в десятый раз любуюсь зубчатой стеной Дойкар, синей разорванной глыбой Усть-Маш, пестрой осенней зеленью и надувшейся от осенних дождей рекой. — Эвон, как барин зажаривает!..— говорит мой кучер. Это был Низовцев, подскакавший к экипажу на своем гнедом взмыленном иноходце. Он ездил как все манежные ездоки и теперь делал утреннюю прогулку. — Что вы так скоро уезжаете?— говорил он, чтобы сказать что-нибудь.— Я вас провожу... — Дальние проводы — лишние слезы... Низовцев весело улыбался, показывая свои зубы, и дразнил лошадь. VII. Еще прошел год. Первый снег выпал очень рано, в ночь на 8-е сентября. И какой снег: на четверть. Деревья еще не успели потерять своей листвы, и налегший на них снег ломал сучья. Старики говорят, что такой ранний снег к урожаю. В лесу теперь редкая по красоте картина. Захваченная снегом зелень продержится долго: осины как обрызганы свежей кровью, березы ярко-желтого лимонного цвета, хвоя так и горит своей полированной бархатной зеленью. В городе грязь и слякоть, какой нет в лесу. Уныло дребезжать своими гитарами извозчики, скрипят обозы, еле тащатся почтовые тройки. Провинциальный город осенью получает самый жалкий вид, как попавшая в воду курица? Отчасти нездоровье, отчасти разные дела удерживали меня в городе, и я только могу любоваться в окна на большой барский сад, который красуется на берегу потемневшего пруда. Мысль невольно уносится в горы и перебирает разные воспоминания, как ветер шевелит сухие осенние листья. Как теперь красиво в долине р. Имоса и на Чингортских промыслах... Но нужно работать, время самое горячее. Глубокая осень как-то располагает к усидчивому труду: сидишь и вытягиваешь свои упряжки. Впереди целая зима, и сколько можно сделать. Может-быть, в этом и заключается секрет нашей северной выносливости по части работы. Хорошо теперь у себя в своей комнате, когда по вечерам в печке весело трещит огонь, а на дворе стоит крепкий холодок, заставляющий птицу грудиться. Нередко завернет приятель поболтать о разных разностях. — Я вам не мешаю?— осведомился он из вежливости. — О, нисколько... — Нет, вы скажите откровенно, а то я сейчас уйду... У меня тоже есть одно срочное дело. Этот приятель, которого я очень люблю, приходит всегда не во-время, в самый развал работы, как и я к нему. Разыгрываем одну и ту же комедию и мешаем друг другу самым добросовестным образом. Впрочем, это только кажется, что приятель помешал, а в действительности каждый рад отдохнуть. Осень располагает к дружбе, как заставляет птицу собираться стаями. Сижу и работаю в своей комнате. На улице темнеет, редкие пешеходы торопливо бегут по тротуару, и видно только, как мелькают мужские и женские головы. Сгущающаяся осенняя темнота гонит всех по своим углам, и величайшее счастье, если есть свой угол и есть куда торопиться. Не тороплюсь зажигать лампу, чтобы посумерничать, как говорят на севере: нужно обдумать одну главу и собраться с мыслями. В такие сумерки особенно хорошо думается. Резкий звонок заставил меня вздрогнуть. «Вот чорт во время принес гостя...» — думал я, отправляясь в переднюю отворять дверь, и сам стыжусь своего осеннего эгоизма. — А я думал, что вас нет дома..— говорит незнакомый голос, и в темноте чья-то сухая рука ищет мою.— Я вам не помешаю? — Нет, я очень рад... Пока зажигаю лампу, неприятное чувство заставляет меня молчать, а незнакомый господин ходит по комнате и тоже молчит. Я в темноте решительно не могу его узнать и теряюсь в догадках. — Вы, кажется, не узнали меня?— говорит незнакомец, останавливаясь перед зажженной лампой. — Ах, это вы, Петр Васильич... Действительно не узнал. У вас точно и голос другой... — Я простудился дорогой, охрип... Можно на диван присесть? — Сделайте милость... В голове мелькает предательская мысль: наверно, опять этот Вихрев остался без места и заявился с письмом от Натальи Павловны. Видно даже по костюму, что дела у Вихрева плохи: шведская курточка истрескалась и порыжела, грязное дорожное белье в самом плачевном состоянии, сапоги худы. Он сидит на диване, свесив голову, и крутит в пальцах давно потухшую папироску. — Если я не ошибаюсь, ваши дела не в блестящем положении...— начинаю я, приступая к делу. Вихрев точно проснулся, посмотрел на меня широко раскрытыми глазами и молча махнув рукой. — Хотите чаю, Петр Васильич?.. — Пожалуй... Впрочем, все равно. — Вы давно с промыслов?.. — Кажется, уже с неделю... Заезжал в Коренной завод к Журеньке. — Она вышла замуж? — Да... За этого доктора, помните? Вы, кажется, его встречали... — Виноват: как здоровье Натальи Павловны?.. Вихрев смотрит на меня и неловко ежится. Но в это время подают чай, и он с какой-то больной улыбкой говорит: — Как у вас тепло... Дорога такая скверная, а у меня застарелый ревматизм: каждая косточка ноет. Жалкий вид гостя поднимает во мне чувство участия. В самом деле, ведь этот Вихрев сам по себе хороший человек. Что за история разыгралась у него на промыслах? Опять какое-нибудь глупое недоразумение. В комнате тихо, и слышно только, как Вихрев стучит чайной ложечкой в стакане. — Не будет с моей стороны нескромностью, если я спрошу вас, почему вы расстались с промыслами?— спрашиваю я стереотипной фразой. — Нет, сам ушел — и все тут... — Т.е. как же это сами ушли: может-быть, имеете что-нибудь в виду лучшее?.. — Нет... и не желаю ничего. — Да вы где остановились-то?.. — А на постоялом... Я на время приехал в город. Прекращаю этот неловкий допрос и начинаю чувствовать, что Петр Васильич, кроме своих обыкновенных неудач и недоразумений, заполучил какую-то экстраординарную беду, о которой не может даже говорить. Есть такие люди, на которых судьба нарочно проделывает самые сложные эксперименты, точно испытывая человеческую природу. Мне делается жаль вот именно этого Петра Васильича: у него уж седой волос пробивается, а он все еще остается взыскующим неведомого града. Он, видимо, настолько занят самим собой, что забывает отвечать на вопросы. — А разве есть какое место?— спрашивает Вихрев неожиданно. — Определенного ничего нет, но можно похлопотать. — Куда-нибудь на юг, в степь...— бормочет он, осматривая мою комнату, точно видит ее первый раз.— Понимаете: куда Макар костей не заносит. Да... — Что это у вас за фантазия и очень странная фантазия?.. — Фантазия? Нет, я думаю об этом вот три дня и три ночи... Не спится что-то: ну, лежишь и думаешь... Хорошо уехать бы далеко, далеко... — Хотите еще чаю? — Пожалуй... А впрочем, все равно. Вихрев выпивает почти залпом второй стакан, наполняет всю комнату табачным дымом и начинает прощаться, — Посидите... Куда вы торопитесь? — Нет, нужно,— упрямо повторяет он, застегивая курточку. — Как здоровье Натальи Павловны?— спрашиваю я во второй раз, провожая мудреного гостя в переднюю. — Ничего... Ее нет в городе. Вихрев уходит, а я остаюсь в недоумении, зачем он приходил. Что-то такое, вероятно, случилось... Может-быть, человек из деликатности не желал навязываться со своими личными делами, и мне делается совестно, что я принял его немного сухо. Следовало по крайней мере пригласить переехать с постоялого двора: может-быть, он нуждается в деньгах и бедствует, как вполне благородный человек. Эти мысли волнуют меня и не дают работать. Набросал страницу, перечитал и поставил крест — заколодило, а в таких случаях самое лучшее отложить работу на время. Ветер завывает в трубе и холод, кажется, крепчает. Припоминаются стихи Тредьяковского о зиме, когда «в шубы лезут человеки». Глупые стихи, и зачем такие глупости лезут в голову? А я-то хорош, даже не спросил адреса Вихрева, где он остановился. Опять глупа... Впрочем, он не обидчивый человек и не будет в претензии. Начинаю вспоминать, когда я познакомился с Вихревым. Однако как это было давно, еще в университете... Товарищи все давно уже пристроились по теплым местам: врачи, адвокаты, чиновники, педагоги. Один Вихрев бродить по свету, как вечный жид, с каким-то волчьим паспортом... Как он постарел, износился и все-таки сохранил в себе что-то, чего недостает сытым и довольным. Чего ни передумаешь в эти бесконечные осенние вечера, когда работа почему-нибудь расстроится и из-за печатных страниц развернутой книги глядят на вас длинные вереницы знакомых лиц. Вон доктора и технологи жалуются, что нет мест, нет спроса на интеллигентный труд, а много ли их, этих докторов и технологов — капля в море интеллигентного пролетариата. Как вот эти-то живут, кто выплыл на базар житейской суеты с дипломом ученика шестого класса или бывшим студентом? Ведь тут большие тысячи ненужных никому людей, кроме тех ловких единиц, которые устроятся везде. Опять неотступно лезет в голову этот Вихрев, у которого впереди голодная и холодная старость, если не догадается умереть. А кругом мертвый эгоизм, ликующая посредственность, легкий хлеб покладистых людей и сытая уверенность... VIII. Вихрев пришел на следующий день. Первое, что меня поразило, это то, что от него пахло водкой. Нужно заметить, что пьяницей он никогда не был, а тут вдруг настоящее похмелье кабацкого завсегдатая. Глаза опухли, лицо было измято, костюм в беспорядке. Усевшись на диван с неизменною папиросой, он начал без предисловий: — Пришел к вам нарочно сказать, что я дрянь и тряпица.. — Петр Васильич, вам нужно успокоиться, отдохнуть... — Нет, позвольте! Пьяные люди склонны к излияниям... Не перебивайте меня, пожалуйста. Я уже сказал, что я дрянной человек? — Да. — Мне это было очень трудно выговорить, очень... я целую дорогу повторял это слово вслух и нарочно торопился, чтобы не потерять последних крох энергии. Да.. Помните, когда вы меня вчера спрашивали про Наталью Павловну, я с напускною небрежностью сначала не ответил, а потом уж совершенно развязно сказал, что ее нет в городе и что она здорова. Так?.. Ну, так говорят только дрянные люди... Пожалуйста, не перебивайте меня. Слушайте: я не знаю, где Наталья Павловна. Она ушла от меня и ушла навсегда... Мой гость перевел дух и посмотрел на меня, вероятно, желая проверить произведенное его словами впечатление. — Да, ушла...— повторил он, зажигая новую папиросу.— Вы догадываетесь, конечно, с кем... Я был уничтожен и раздавлен. Дайте мне выговорить... Вы думаете, я не понимаю той смешной роли, какую разыгрывал в качестве мужа своей жены? Очень хорошо понимал... Меня давило это постоянно, но я умел сосредоточиться и уйти в себя. Помните, как я к каждому слову прицеплял: «Наталья Павловна сказала», «Наталья Павловна говорит»... Я унижался сознательно и даже испытывал в своем унижении известное жгучее удовольствие, потому что все считали меня за дурака, а я понимал все. Все понимал-с... Бывают такие властные натуры, для которых повиновение окружающих — все. Вот такою женщиной и была Наталья Павловна... О, я отлично ее понимал и вот сейчас, когда говорю это, люблю ее больше, чем когда-нибудь. Это болезнь воли... Но естественному порядку вещей, я должен бы был ее ненавидеть, но ведь я дрянной человек и тряпица. Что же вы меня не спрашиваете, с кем ушла Наталья Павловна?.. — Я догадываюсь... — Да, с ним, с Низовцевым... И кто мог бы это подумать? Никогда... Я не понимаю, что с нею сделалось, или, вернее сказать, слишком поздно понял. Следовало бы предпринять некоторые предварительные меры, откровенно объясниться,— ну, мало ли что... Пустые и ничтожные причины иногда много значат, а тут жизнь в лесу, отсутствие всякого общества, и вечно пред глазами этот Низовцев. Я не мог понять, что за фантазия была у Натальи Павловны высватывать этому человеку Журеньку, а потом эта ненависть к Засухину — она просто ненавидела и преследовала его. Одним словом, целый ряд самых непоследовательных поступков... В последнее время, когда Наталье Павловне вдруг показалось, что Журенька обращает больше внимания на Низовцева, чем на своего доктора, она возненавидела свою любимицу. Это был ужасный момент, и я был уверен, что Наталья Павловна сходит с ума... Да, у ней было что-то такое и в глазах и в движениях... «Представьте себе, что все, что я говорил вам сейчас, неправда,— заговорил Вихрев после длинной паузы.— Наталья Павловна ушла, но остальное неправда... Я вот что хочу сказать этим: это была единственная женщина,— женщина редкой души и ума... Причины беды лежали не в настоящем, а в далеком прошлом. Мы сошлись по взаимному чувству, вернее сказать — по потребности в таком чувстве, как и большинство счастливых парочек. Но это было ошибкой: Наталья Павловна была лучше меня, счастливее, и нашу связь укрепляли родившиеся дети, неудачи и та женская гордость, которая так упорно держится за призрак своего первого чувства. Да, это был тяжелый призрак... А жертвовать собой для таких женщин, как Наталья Павловна,— потребность. Видите, что я понимал ее, хотя и боялся сознаться самому себе. Она всегда была такая чистая душой, откровенная... Помню эпизод, когда я хотел заплатить ей той же монетой и рассказал несколько случаев из своего студенческого житья,— ведь мы все одинаковы и всегда готовы простить себе разные гадости. Бедная, что с ней тогда было... «Неужели все такие, каким был ты?— в ужасе спрашивала она меня.— Где же справедливость?» Это была тяжелая минута в нашей жизни, и я часто в глазах Натальи Павловны читал эту вечную мысль не только о несправедливости социальной, но и несправедливости самой природы... Каждый новый знакомый вызывал в ней эту реакцию: сначала она шла к нему с полной доверчивостью, а потом вдруг стихала... Она видела в каждом притаившегося врага,— целый строй жизни был против нее. «А время шло год за годом, совершенно незаметно затягивая в мелкие интересы и суету... Постоянная мысль о куске хлеба и других людях не давала отдыха. Ведь этим путем изживается не одно неудовлетворенное существование. Наталья Павловна никогда не плакала и никогда не жаловалась... Наша фикция семейного счастья, вероятно, дотянула бы до конца, если бы не Журенька. Когда девочка выросла, она подняла в Наталье Павловне все то, что в ней дремало и притаилось. В Журеньке, незаметно для самой себя, она переживала свою вторую молодость... Естественная мысль о счастии дочери слилась с неудовлетворенными порывами собственного чувства. О, это была длинная история внутренней борьбы! Наталья Павловна переживала еще раз самой себя. Обыкновенное ровное настроение исчезло, явилась апатия или лихорадочное оживление... А тут присунулся Низовцев. Ну скажите, что в нем было, в этом человеке? Выгнанный из Петербурга франт играл на приисках, собственно говоря, самую жалкую роль... Сначала Наталья Павловна так к нему и отнеслась, даже больше: она дала ему почувствовать это. Но потом начался крайне сложный душевный процесс... т.е. это я стараюсь объяснить себе случившееся. Наболевшее чувство к дочери — с одной стороны, а с другой... Не знаю, но, может быть, тут откликнулась та среда, из которой вышла сама Наталья Павловна. Ведь она была из старинного дворянского рода, из богатой семьи, помешавшейся на этикете и приличиях, и вот эта обрядная сторона, как мне кажется, отозвалась в ней, а ведь обряд переживает самого человека: это страшная сила. Да... Ей нравилась надутая и фальшивая выдержка этого Низовцева, его льстиво-рыцарская манера держать себя с женщинами, аристократические привычки, известный размах в характере. Ведь женщины все прощают, кроме посредственности, а предметом для сравнения служил я... Разуверившись в своей схеме жизни, Наталья Павловна незаметно для самой себя перешла к другому порядку мыслей и чувств. Это был роковой момент в ее жизни... Вы понимаете, что я сейчас говорю?.. — Отчасти, хотя и не могу согласиться... — Может-быть, я и ошибаюсь,— уныло проговорил Вихрев, охватив руками колена и начиная раскачиваться на диване.— Потребность подложить под всякий факт понятные и разумные причины переживает все. Но довольно: я уже достаточно надоел вам. Вихрев поднялся и начал прощаться. — Знаете, что я вам скажу,— говорил он в передней, надевая проношенные резиновые калоши: — русская женщина — трагический тип... В ней так много жизни и такой неистощимый запас сил, а приложения нет. Да... А в данном случае в ней проснулась неудовлетворенная женщина. Она в дочери переживала свою неизжитую жизнь. Как вы думаете, что было бы, если бы Журенька не унаследовала моего рыбьего темперамента и вышла замуж за Низовцева?.. 1889 Опубликовано: Сборник «Осенние листья». Очерки и рассказы. М. Изд. М.В. Клюкин. 1899.
Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912) - русский писатель-прозаик и драматург. | ||
|
