Д.Н. Мамин-Сибиряк
Суд идет

Рассказ

На главную

Произведения Д.Н. Мамина-Сибиряка


I.

Смертный приговор был произнесен...

Прокурор Иван Павлович Мухин, в качестве больного, ожидал решении консилиума, сидя в своем кабинете у письменного стола. Он настолько владел собой, что мог заниматься, и по время консилиума «подготовлял» дело о мещанине Иванове, которого обвиняла жена в развратном сожитии с девицей Петровой. Дело по существу ничего особенного не представляло, и Иван Павлович в другое время не обратил бы на него внимания. Сейчас он несколько раз тер свой лоб длинной, исхудавшей рукой с напружившимися жилами и, читая протокол следствия, несколько раз поднимал густые брови с какой-то хорьковой проседью. Ему на вид было под пятьдесят, хотя какая-то таинственная внутренняя болезнь делала его старше. В лице и во всей фигуре чувствовалось что-то строгое и особенно внушительное, что заставляло трепетать не одного подсудимого. Особенно строго смотрели серые большие глаза. Прибавьте к этому, что Иван Павлович почти никогда не улыбался, и выражение его застывшего лица не смягчалось даже легкой сединой, пробивавшейся в бороде и в усах. Одет он был тоже как-то строго, несмотря на то, что должен был сидеть дома. Когда он сидел за своим письменным столом, казалось, что он видит перед собой какого-нибудь подсудимого, как сейчас видел вороватого мещанина Иванова, соблазнившего мещанскую девицу Петрову к незаконному сожитию. Ивану Павловичу рисовался этот Иванов во всей своей прелести,— как он лгал в течение всей своей мещанской жизни,— лгал жене, лгал девице Петровой, лгал следователю и будет лгать на суде. Закон, в сущности, очень милостиво относится к подобным субъектам.

— Подвергнуть церковному покаянию...— мысленно повторил Иван Павлович будущую фразу судебной резолюции.

Эти мысли были прерваны поднявшимся в гостиной говором и шумом шагов. Значит, консилиум кончился и доктора расходятся. Иван Павлович поморщился. Лично он был против этой глупой церемонии, но Ольга Сергеевна хотела устроить консилиум и настояла на своем с чистоженским упрямством. Она верила больше всего своему Костецкому, хотя он, в данном случае, был совершенно бесполезен, как специалист по женским болезням. Врачи из гостиной отправились в кабинет.

— Вот Сергей Матвеич объяснит вам все,— говорил старичок доктор Балясин, пользовавшийся в городе репутацией «нашего Захарьина».— Да...

— Да?— как-то некстати проговорил Иван Павлович, продолжая в уме казнить развратного мещанина Иванова.

Докторов собралось пять. Веселый толстяк Чередов, желчный и худой поляк Матвеевич, молчаливый немец Манштейн, Костецкий, немного вертлявый и кокетливый, как все дамские доктора, и старик Балясин. Иван Павлович, конечно, всех их отлично знал, как знают друг друга только в провинциальных городах, где поневоле выучивают человека наизусть. Балясина Иван Павлович недолюбливал, как старого хитреца и порядочна! о интригана, подкупавшего пациентов своими вкрадчивыми, мягкими манерами. Он вечно точно подкрадывался к чему-то. Костецкий ушел к Ольге Сергеевне, которая ожидала его в своем будуаре.

— Вы совсем кончили, господа?— как-то сухо спрашивал Иван Павлович, предлагая гостям ящик с сигарами.

— Сергей Матвеич объяснит все...— повторил Балясин, потирая свои всегда холодные руки.— До свидания, Иван Павлыч!

Манштейн молча протянул свою широкую немецкую руку, походившую на тюлений ласт, и Ивану Павловичу показалось, что и он и Балясин стараются поскорее убраться и будут очень рады, когда очутятся на свежем воздухе. Чередов, против обыкновения, молчал, посасывая сигару. Он всегда садился на одно место на диване, в самой неудобной позе, и потирал жирное колено левой рукой. В гостиной послышался жиденький тенорок Костецкого, который тоже, видимо, торопился. Ольга Сергеевна проводила его до дверей передней и вернулась.

— А у нас устраивается любительский спектакль...— сообщил Костецкий последнюю городскую новость, пожимая руку Ивана Павловича.— Да... В главной роли выступает Анна Ивановна... У ней есть темперамент... священный огонек... Вы вечером будете в клубе? Ах, виноват, мы вас подвергаем карантину... да...

Ивану Павловичу казалось, что консультанты держат себя с ним как-то официально и говорят совсем не то, что думают. Это его раздражало, и он был рад, когда горничная затворила за ними дверь. От волнения у него в последнее время получалось ощущение какой-то тупой боли в левом боку, и он дергал плечом, инстинктивно стараясь от нее освободиться. Потом ему было неприятно, что жена не вошла в кабинет, хотя и понимал, что ей было тяжело выслушивать во второй раз докторское объяснение,— он не сомневался, что врачи были против него, т.е. против его болезни, и вперед приготовился выслушать какую-нибудь неприятную новость. В душе он не верил врачам, их искусству и медицине вообще.

Доктор Чередов продолжал сидеть на диване, пуская клубы синего дыма. Это была его дурная привычка, с которой Ольга Сергеевна никак не могла помириться.

— Да, многоуважаемый...— заговорил он, когда Иван Павлович вернулся в кабинет.

— Могу помочь тебе,— предупредил его Иван Павлович:— я догадываюсь, что вы не согласны с моим сердцем... Я приготовился к самому худшему и боюсь только одного, чтобы напрасно не потревожили Ольгу Сергеевну. В свое время все будет...

— Да, многоуважаемый... Гм...

Иван Павлович любил Чередова, любил без всякого основания, а просто так, как любят друзья. Он чувствовал себя как-то лучше, когда Чередов входил к нему в кабинет; любил его добродушное русское лицо, глядевшее так просто своими близорукими, большими карими глазами, любил ленивую походку с развальцем, любил его манеру говорить и смеяться. Чередов был милый человек, который всем говорил — «многоуважаемый»: завертывал на минутку а просиживал часы; постоянно терял свою шапку; надевал чужие калоши; рассказывал один и тот же анекдот, как новость, и томил хозяина в передней, прощаясь по десяти раз.

— Да, многоуважаемый, мои коллеги не совсем хорошо отнеслись к твоему сердцу... Оно мне ужо давно не нравится. Вообще машинка испортилась... да...

Чередов подбирал слова, напрасно желая попасть в свой шутливый тон, который уже совсем не подходил к данному моменту.

— Видишь ли. многоуважаемый, в чем дело...— продолжал он, исчезая в облаке табачного дыма.— Конечно, все мы смертны, и медицина не всесильна... да...

— Не тяни, пожалуйста... Говори прямо: очень плохо?

— Да, т.е... как смотреть на дело...

— Знаешь, я не люблю уклончивых ответов, да и обманывать самого себя — неблагодарный труд. С год протяну?

— Дело в том, что нужно опасаться катастрофы... Есть опасные признаки, и я не скрываю от тебя опасности... Но наш приговор не имеет еще обязательного характера... Есть и надежды... т.е. мы можем ошибиться, как и другие консультанты.

— Да, это, действительно, надежда...— заметил Иван Павлович, подергивая левым плечом.— Впрочем, все на свете идет так, как следует идти.... У природы есть свои законы.

Больше всего огорчило Ивана Павловича то, что доктор не мог определить срока, когда он приблизительно опять может заняться своей привычной работой в суде. Развратному мещанину Иванову положительно везло какое-то слепое счастье, и он, наверно, как налим, вывернется из рук правосудия. Иван Павлович не доверял своему помощнику, который был и молод и неопытен.

— Нужно взять годовой отпуск...— тянул доктор.— Сейчас, зимой, конечно, деваться некуда, а на лето мы отправим вас на Рейн, в Наугейм... Будете купаться в шпруделе. Вообще не следует терять надежды...

— Ну, годового отпуска я не возьму,— решительно заявил Иван Павлович, начиная сердиться на доктора.— Я прослужил двадцать три года и пользовался отпуском в две недели только один раз, когда была больна жена.

Доктор молча пожал плечами и заговорил о чем-то постороннем, неловко заминая разговор. Негодяй Иванов окончательно уходил из рук прокурора, и Иван Павлович опять видел этого дрянного лгунишку, который, наверно, опять обманет какую-нибудь неопытную мещанскую девицу. Карающая рука бессильно падала, а лукавый мещанин торжествовал. Иван Павлович окончательно рассердился на доктора и, по пути, на всю медицину. В свою очередь, доктор тоже немного рассердился. Как это люди не хотят понять, что все кончено и упрямство ни к чему не поведет. Конечно, Иван Павлович — служака, но как он не поймет, что его положение безнадежно... Эти сердечные больные все на один лад: надежда до конца, пока не протянет человек ноги. А тут еще приговоренный к смерти старый друг... Чередов с эгоизмом здорового человека думал о том, как бы хорошо было поскорее отделаться от упрямого друга и освежиться на воздухе. Собственно, жалости он не испытывал никакой. Мало ли людей умирает, и в свое время каждый умрет. Сердечные больные — самый несносный народ, потому что они до конца могут держаться на ногах и не верят докторам. Извольте иметь дело с таким субъектом.

— Корольков опять проигрался, многоуважаемый,— сообщал доктор.— Я не понимаю, откуда он берет средства? Режется отчаянно.

— А Мандрыкин?— машинально спрашивал Иван Павлович.

— Ну, этот не пропадет... Совсем погибал и, представь себе опять отыгрался... Все удивляются, многоуважаемый.

Про себя доктор невольно подумал:

«Вот тоже интересный вопрос... У человека смерть на носу, а его заботит, отыгрался или не отыгрался Мандрыкин».

— У Братчикова жена очень больна,— сообщил он в заключение ни к селу ни к городу.— на-днях был консилиум. По моему мнению, она без надежна...

— Кажется, у них трое детей?— спросил Иван Павлович, поднимая брови.

— Да, что-то около того...— равнодушно ответил доктор.— Собственно говоря, был самый пустой случай... да... Но произошло одно неприятное осложнение, тоже, по существу, ничтожное, а вместе эти пустяки совершенно изменили картину.

— В вашей медицине все так: маленький хирургический случай, пустяки, а смотришь — и разыграется что-нибудь серьезное,

— Не всегда, многоуважаемый.

По лицу доктора Иван Павлович заметил, что тот только тянет время, а самому давно хочется уйти. Ему это было и обидно и больно. Именно теперь ему хотелось, чтобы доктор посидел подольше, что-нибудь болтал и вообще наполнял ту пустоту, которую Иван Павлович начинал чувствовать у себя дома с каждым днем все сильнее. Это было совершенно особенное ощущение, которое испытывается при переезде на новую квартиру, когда еще не решено, где и какую мебель поставить.

— Однако мне, многоуважаемый, пора...— решительно заявил доктор, поднимаясь.

— А я думал, что ты останешься позавтракать?

— Нет... У меня есть один трудный случай. До свидания, многоуважаемый...

Остановившись в дверях, доктор, точно в оправдание, пробормотал:

— Да, многоуважаемый, значит, того... Недурно бы отпуск взять. А впрочем, я заеду...

II.

Когда дверь затворилась за доктором, Иван Павлович почувствовал, как у него кружится голова и холодеют руки и ноги. Он должен был ухватиться за косяк двери, чтобы не упасть. Его охватил ужас отчаяния... Вот все ушли, а он остался с глазу на глаз со своею смертью. Да, смертный приговор был произнесен... И то-то такое давило в горле, а обвиненное сердце замерло окончательно.

Иван Павлович очнулся у себя на диване. Около него суетились жена и горничная. Ольга Сергеевна давала нюхать английскую соль, а горничная держала на голове мокрое полотенце.

— Ничего... так...— заговорил он, точно оправдываясь.— Легонький обморок...

— Это тебя твой Сергей Матвеич расстроил...— объяснила Ольга Сергеевна.— Он такой грубый... Он тебе что-нибудь, вероятно, сказал?

— Нет, особенного ничего не говорил. Меня взволновал этот дурацкий консилиум, Оля...

Горничная вышла Иван Павлович сел в угол дивана и перевел дух. У него чувствовалась страшная слабость в руках, и перед глазами точно летали мухи. Ольга Сергеевна подложила ему за спину подушку и села на диван рядом. Это была немолодая женщина, брюзглая и некрасивая. Когда-то она была миловидною бойкой девушкой, а сейчас не сохранилось и тени этого далекого прошлого. Много ее портило и то, что она совсем не обращала внимания на свои костюмы и давно уже не носила корсета. Из мудрой экономии Ольга Сергеевна перекрашивала и перешивала старые платья. Ивана Павловича больше всего возмущало в жене то, что волосы у нее всегда были в беспорядке и висели некрасивыми прядями, как мочалки. Так было и сейчас. Он даже брезгливо отвернулся, когда жена наклонилась так близко к его лицу, что он почувствовал, как одна прядь жениных волос щекочет его шею. А она смотрела на него такими любящими глазами. По следам пудры на лице, в морщинкам около глаз и около носа он догадался, что Ольга Сергеевна плакала и хотела скрыть следы слез.

— Скоро завтрак?— спросил он, чтобы сказать что-нибудь.

— Да... А у тебя есть аппетит?— обрадовалась она.

— Почти... Доктор советует «питаться».

Он поднялся и отвел ее руку, когда она хотела поддерживать его. Это движение раздражило его, и он плотно сжал губы.

— У нас сегодня телячья грудинка...— говорила она.— Ведь ты любишь телячью грудинку? Потом будут блинчики с вареньем, а для тебя простокваша.

— Ах, уж эта простокваша!..— ворчал Иван Павлович.— До чего она мне надоела...

— Нельзя, доктор советует непременно есть простоквашу.

— Знаю, знаю... Ведь доктору нужно что-нибудь сказать, вот он и начиняет меня простоквашей.

Прокурорская квартира была невелика и не отличалась удобствами, но в провинциальном городе трудно было найти другую. Собственно, было всего две комнаты — зала и гостиная, а остальные — какие-то конурки. Маленький кабинет, маленькая столовая, маленькая детская, маленькая спальня — и только. В столовой всегда пахло чем-нибудь из кухни, а когда бывали гости и в кухне происходила усиленная работа, то этот кухонный запах доходил и до залы. Одним словом — скверная квартира. Обстановка везде была самая скромная, чиновничья, и единственным украшением служили цветы, которые Ольга Сергеевна разводила с какою-то страстью.

Дома Иван Павлович завтракал только по праздникам, когда дети были дома, и ему сейчас казалось странным, что он будет завтракать только вдвоем с женой. Он занял свое место за столом, которое было как раз против окна, выходившего в сад. Квартира была во втором этаже, и были видны только верхушки деревьев, а за ними смутно обрисовывался неуклюжий силуэт старинкой колокольни. Падал мягкими хлопьями ноябрьский снежок, а в столовой не хватало света.

— Где Маруся?— спросил Иван Павлович, когда горничная подала грудинку.— Впрочем, что же я спрашиваю, конечно, в гимназии. Мне кажется, что она похудела за последнее время...

— Много занятий,— объяснила Ольга Сергеевна.— А главное — это пятичасовое сиденье. Девочка, в переходном возрасте, ей необходимы и воздух и движение... Я, право, не знаю, что с ней и делать. Придет из своей гимназии усталая, ничего не ест...

— Однако другие девочки здоровы?!— сказал Иван Павлович, хотя внутренне был согласен с мнением жены.

Ольга Сергеевна замолчала. В последнее время Иван Павлович раздражался из-за всяких пустяков, и она старалась ему не противоречить. Он чувствовал это снисходительное отношение и все-таки раздражался, как было и сейчас. А тут еще он заметил, что жена наблюдает его своими любящими глазами, точно больного ребенка.

— Нет, не могу...— проговорил он, отодвигая свою порцию грудинки.— Это не грудинка, а камень...

Он ушел к себе в кабинет и запер за собой дверь. Ольга Сергеевна не посмела напомнить ему о простокваше, чтобы не раздражать напрасно. У нее опять показались слезы на глазах, и она торопливо ушла в свою комнату и тоже заперлась.

— За что?— шептала она, не вытирая слез.— Ведь живут же другие... Господи, за что?..

У нее еще стояла в ушах роковая фраза доктора Костецкого, что нужно быть готовой ко всему. Господи, кажется, уже достаточно было испытаний... Бедная женщина с чисто-женским героизмом думала не о себе, а о своих детях, которые останутся сиротами именно в том критическом возрасте, когда влияние отца особенно необходимо. И какой раздражительный сделался Иван Павлович, особенно, когда оставался с нею с глазу на глаз. Конечно, он больной человек, но все-таки обидно.

Это был вообще тяжелый и обидный день. Иван Павлович шагал у себя по кабинету и упрекал самого себя, что совсем напрасно обидел жену. Ведь она всегда была такою доброй и любящей, может-быть, даже излишне доброй. По-настоящему следовало бы сейчас же идти к ней в комнату и извиниться. Женщины любят, когда у них просят прощения. Но Иван Павлович чувствовал себя настолько разбитым, что не пошел, а прилег на диван и начал опять думать о деле мещанина Иванова. Мысли плохо вязались в голове, потому что врывались совершенно посторонние соображения, а Ивану Павловичу начало казаться, что теперь он уже не один человек, а два. Ощущение крайне странное: один Иван Павлович уходил куда-то далеко-далеко, это — тот Иван Павлович, который сидел в суде и вечно кого-нибудь обвинял, а другой Иван Павлович, теперешний, должен сидеть дома и чего-то ждать. Именно ждать... Что может быть мучительнее?

— А вот я нарочно не буду думать о своей болезни,— решил он.— Да, не буду... Доктора знают только одну свою физиологию, да и то с грехом пополам, а психология — это дело пациента. Не нужно распускать себя и нервничать... Ведь в свое время каждый человек должен умереть, зачем же еще мучить себя вперед? Да и жить, если обсудить серьезно, решительно не стоит...

Иван Павлович понимал, что это самогипноз, и все-таки повторял его. Что же, если умирать — так умирать. Ведь умирали же люди за идею на кострах, в римских цирках, на виселицах, на войне — все дело в настроении. Закрыв глаза, он старался представит себе бараки с пятью тысячами тифозных под Шипкой, где некому было подать напиться умирающему и где геройски гибли один за другим санитарные отряды, сестры милосердия и врачи. А тут смерть у себя дома, в лучшей обстановке, при помощи знакомых врачей... Точно в ответ на эти мысли резко прозвучал в передней звонок.

— Конечно, это Маруся,— рассердился Иван Павлович.— Уж сколько раз ей говорено было, чтобы не звонила, как на пожар... Чему только их учат в гимназии?

Через пять минут послышался осторожный стук в двери кабинета.

— Папа, можно?

— Да...

Оля как-то впорхнула в кабинет, с розовыми щеками от мороза,— худенькая, стройная, с пытливыми отцовскими глазами. Простенький коричневый гимназический костюмчик как-то особенно шел к ней, оттеняя и белизну девичьей кожи и мягкий шелк волос.

— Папа, папочка... ты лежишь?

— Да, так... Прихворнул немного.

Девушка посмотрела на него неверившими глазами и присела на диван. Она была такая свеженькая, как только-что пойманная рыбка. Отец нагнул ее голову и поцеловал в лоб,— это было редкое проявление родительской нежности, и девушка покраснела. Иван Павлович в своей семье держал себя не то что строго, а просто не допускал нежностей,— последнее было не в его натуре. Дочь походила на него, как две капли воды — то же строгое лицо, те же глаза, лоб, улыбка и серьезность не по годам, и он ее любил как-то болезненно, хотя и не позволял себе проявлять этого чувства, как враг всякой аффектации.

— Как я рада, что ты сегодня не в суде!— серьезным тоном проговорила Маруся, поправляя спутавшиеся на лбу пряди русых волос.— Можно и отдохнуть один денек...

Бедная девочка попала в самое больное место и не могла понять, потеку отец нахмурился,

— Обед подан...— доложила в приотворенную дверь горничная.

В столовой уже сидел на своем месте гимназист-подросток, толстый увалень, напоминавший лицом мать. Он прокрался домой через кухню. Это была одна из его дурных привычек. Отец едва поздоровался с ним и нахмурил брови.

«Вот этот негодяй будет рад от чистого сердца, когда я умру»,— подумал Иван Павлович, расправляя салфетку.

Сын Аркадий был из неудачников. И дома он всегда был «историческим человеком», и в гимназии учился плохо, и вообще нигде не пользовался вниманием современников. Отец невольно сравнивал его со своей любимицей Марусей, и нелюбимый сын проигрывал каждый раз все больше и больше. Если у Аркадия было достоинство, то это то, что он походил на мать, и Иван Павлович к этом случайном обстоятельстве находил свое отцовское оправдание. Иван Павлович вообще смотрел на мир с точки зрения обвинения и оправдания, точно весь земной шар вращался не по своей орбите, а на скамье подсудимых.

Обед прошел вяло и скучно, несмотря на самые трогательные усилия Маруси оживить его последними гимназическими новостями: классная дама поссорилась с учителем географии, у начальницы флюс, приготовишки налили воды в калоши учителю русского языка и т.д. Наблюдая дочь, Иван Павлович думал:

«А ведь она совсем большая... да...

Он даже вздохнул при мысли, что, вероятно, не увидит ее совсем большой, когда она из личинки превратится в настоящего большого человека. Все время обеда он чувствовал на себе наблюдающий взгляд дочери и старался казаться бодрее. Зачем ей знать горькую истину раньше времени?..

III.

Наступил вечер. Все разошлись по своим комнатам и занялись каждый своим делом. Один хозяин шагал по кабинету без всякого дела, прислушиваясь к неровной работе своего сердца. Ему ведь был прописан безусловный отдых, с воспрещением всяких занятий. Но ведь такой отдых хуже всякой, самой изнурительной работы.

— Сегодня вечером распорядительное заседание,— соображал Иван Павлович: его мысли возвращались к суду, как к центру.— Опять может выйти скандал... Этот Игнатий Семеныч — невозможный человек.

Игнатий Семенович, товарищ прокурора, отличился некоторой рассеянностью, источник которой заключался в неслужебных причинах. Раз он явился после бессонной картежной ночи из клуба прямо в суд, на распорядительное заседание, и на вопрос председателя о его мнении ответил: «нас». Его так и звали; Игнатий Семенович Пас. Талантливый молодой человек, но положиться на него было нельзя, как на неуравновешенную натуру. А завтра будет разбираться дело, где защитником — адвокат Прибылев, личный враг Ивана Павловича, с которым у последнего были давнишние счеты. Опять Пас провалит дело, потому что не сумеет повлиять на присяжных, а пустится из соперничества с Прибылевым расточать цветы судебного красноречия. Иван Павлович настолько сжился ее своим судом, что никак не мог отделить себя от него, как не отделяется улитка от своей раковины.

Дальше в голову Ивана Павловича неотвязно лезла мысль все о том же мещанине Иванове, и он никак не мог отвязаться от нее, что начинало его раздражать. Почему именно Иванов, а не Петров, Сидоров и тысячи других преступных мещан?

Слишком занятый в суде, Иван Павлович за последние годы почти ничего «постороннего» не читал, хотя, по привычке, и выписывал «Вестник Европы» и одну «самую распространенную» газету. В последней он пробегал телеграммы и разные известия по части перемещений чинов судебного ведомства и наград, как заслуженных по истечении времени, так, особенно, наград экстраординарных. Петров-то как шагает: всего сорок лет, а уж он член судебной палаты, а ведь вместе учились в университете. Тоже вот идет в гору Ковнацкий,— одним словом, везет людям, потому что на глазах у начальства. Иван Павлович не был завистлив и просматривал свои судебные известия по обязанности. Сейчас он попробовал взять газету в руки и бросил. Не все ли равно; будь ты хоть прокурором палаты, а вот соберется консилиум врачей и осудит твое собственное сердце.

— Кажется, у меня одна рука холоднее другой,— наблюдал за собой Иван Павлович.— А, все равно... Но нужно быть мнительным, как нервная дама.

Он едва дотянул время до вечернего чая, заменявшего из экономии и ужин. Ольга Сергеевна вышла опят с заплаканными глазами и следами пудры около носа. Последнее обстоятельство опять рассердило Ивана Павловича, а он сосредоточил все внимание на Марусе. Ему начало казаться, что он обращал до сих пор слишком мало внимания на своих детей, и они росли как-то сами собой. Может-быть, и неудачник Аркадий не так уж виноват, как жертва, принесенная Молоху судебной службы. Иван Павлович слишком был занят, чтобы интересоваться маленькими злобами маленького детского дня. А ведь у них были и свои запросы, и свои маленькие сомнения, и свой маленький мирок. Потом Ивану Павловичу в первый раз показалось, что дети как будто его боятся и в его присутствии перестают быть самими собой. Даже Маруся и та инстинктивно, из женской подражательности, усваивала манеру держать себя у матери, и у нее на лице появлялось какое-то скорбное и разбитое выражение.

Иван Павлович, чтобы поправить сделанный пробел, попробовал разговориться с детьми, но из этой попытки ровно ничего не вышло, Аркадий показался отцу даже идиотом.

— Ах, Боже мой,— стонал Иван Павлович, закрывая глаза.

— Тебе опять неловко?— встревожилась Ольга Сергеевна.

— Ах, не то, не то...

Дети притихли и испуганно переглядывались между собой. Маруся любила неудачника-брата и пассивно защищала его при каждом удобном случае. Сейчас она подумала, что отец рассердился именно на него, и проговорила:

— Папа, у Аркаши нет ни одной двойки по латинскому языку... и по географии тоже.

Это заступничество окончательно растрогало Ивана Павловича, и он взглянул на сына почти ласково. Ольга Сергеевна опустила глаза, глотая слезы.

Перед сном Иван Павлович зашел в детскую к Аркаше, чего давно не делал, и даже посмотрел его тетрадки.

— Необходимо будет взять репетитора,— говорил он потом жене.— Конечно, Аркадий — лентяй, но я знаю случаи, когда дети исправлялись.

Потом Иван Павлович долго разговаривал с Марусей, заглядывая ей в глаза. Девочка настолько приободрилась, что даже засмеялась, когда отец пошутил, припомнив какую-то школьную остроту.

— Тебе, папочка, не больно?— повторяла она, провожая его в кабинет.— У моей подруги Шуры тоже отец был недавно болен, а теперь совсем, совсем поправился...

— Да?

— Лечил Костецкий... Ты его не любишь, папочка?

— Все доктора одинаковы..

— Нет...

Маруся не любила Чередова, потому что он был такой толстый и постоянно говорил «многоуважаемый».

— Ты очень любишь Аркашу?— спрашивал Иван Павлович, прощаясь.— Да?

— Очень...

— За что же ты его любишь?

— Ведь он мой родной брат, папочка,— удивилась девочка.

Бессонные ночи случалось Ивану Павловичу переживать и раньше, особенно в последнее время, по сегодняшняя ночь его измучила окончательно. Он ворочался на своем диване с боку на бок и никак не мог заснуть. Два раза он зажигал и тушил свечу и наконец бросил попытку обмануть самого себя и просто лежал, стараясь принять положение поудобнее. На левом боку он не мог спать уже года два, а сейчас нужно было вымащивать под себя подушки повыше. Сердце билось медленно, точно его давила неведомая тяжелая рука.

«Все это от консилиума»,— думал он, припоминая давешнюю глупую сцену.

Мысль о смерти среди ночной тишины представлялась ему с особенной рельефностью. Он видел, как умирали другие, и каждый год хоронил кого-нибудь из знакомых. Еще в прошлом году он похоронил старика председателя суда, благодаря которому из членов гражданского отделения попал прямо в прокуроры. Хороший был старик... Иван Павлович видел и самого себя в гробу, видел унылые лица хороших знакомых, томившихся мыслью поскорее убраться от печальной картины и заняться своими делами. В квартире, наберется масса неизвестных людей, которых можно встретить только на похоронах, воздух будет пропитан тяжелым запахом ладана, везде будет страшный беспорядок, бестолковая суета, огни свеч, заплаканные лица... Потом печальная процессия, дальше кто-нибудь из сослуживцев скажет над открытой могилой несколько теплых слов, а потом... потом будет вспоминать, может-быть, один курьер Евграф.

Но сама по себе мысль о смерти не страшила Ивана Павловича. Ведь все равно, когда-нибудь придется умирать, и только неисправимое человеческое легкомыслие заставляет нас думать, что без нас будет чего-то недоставать и что нас некому будет заменить. Нет, люди найдутся, и другой прокурор обрушит кару закона на голову мещанина Иванова. Ивана Павловича тяготило и смущало другое обстоятельство, о котором он никогда и ни с кем не говорил.

Семейная жизнь Ивана Павловича не сложилась, хотя ни он ни жена не были ни в чем виноваты. Они были даже счастливы, и знакомые завидовали им, как счастливой парочке. Ольга Сергеевна была такая здоровая и жизнерадостная девушка, когда он ее полюбил, а потом она сделалась не менее милой женщиной. Родившаяся первенец-дочь удвоила это счастье. Марусе было уже шесть лет, когда родился Аркадий. Роды были трудные, был и консилиум, и жизнь Ольга Сергеевны висела на волоске.

— Лучше бы мне умереть,— с женским героизмом заявила Ольга Сергеевна, когда перенесла тяжелую операцию.— Зачем вы не дали мне умереть?

По-своему она была права, потому что ей осталось только одно название замужней женщины.

— У нас есть дети,— утешал ее Иван Павлович.— Будем жить для них...

Хотя произведенная операция и составляла профессиональную тайну, но все знакомые скоро узнали, в чем дело, и особенно жалели Ивана Павловича, который сделался соломенным вдовцом. Дамы решили, что он заведет себе вторую семью, и вперед его оправдывали. Конечно, Ольгу Сергеевну жаль, но чем же Иван Павлович виноват? Он всегда был примерным мужем и хорошим семьянином, не в пример другим мужьям.

— В свое время, mesdames, все будет,— решил вопрос доктор Костецкий, как специалист по женскому вопросу.

Сам Иван Павлович никому и ничего не говорил, не жаловался на судьбу и продолжал вести прежний образ жизни. Ольга Сергеевна вся отдалась детям и быстро подурнела — обрюзгла, осунулась, пожелтела и сделалась неряхой.

Может-быть, так вся жизнь и сошла бы на нет и все «дело прекратилось бы за смертью истцов», как говорится в судебных протоколах. Но вышло иначе, и вышло совершенно неожиданно даже для самого Ивана Павловича. К ним в дом время от времени приходила работать швея Настенька, дочь судейского курьера. Это была очень скромная девушка, полненькая и застенчивая, почему-то боявшаяся Ивана Павловича, как огня. Иван Павлович видел обыкновенно только затылок Настеньки, когда проходил через ту комнату, где она работала, и вообще не обращал на нее никакого внимания, как вообще на прислугу, которая, на этом основании, тоже боялась его, как Настенька.

Раз, когда Иван Павлович уходил на службу, горничная была чем-то занята, и ее заменила Настенька. Подавая шубу, она из излишнего усердия и страха запуталась в калошах и повалилась прямо в объятия к Ивану Павловичу. Он видел в первый раз это девичье лицо, такое красивое от испуга, и поцеловал Настеньку прямо в губы. После этого случая она еще больше стала бояться сурового барина, а потом случилось то, что давно предсказывали проницательные дамы и доктор Костецкий.

Таким образом получилась вторая семья, и Настенька подарила Ивану Павловичу одного за другим трех детей. Он устроил ее скромно, но прилично, и постоянно заботился. Настенька, очутившись в положении полубарыни, как-то сразу изменилась и сделалась неузнаваемой. Прежнего страха перед Иваном Павловичем и тени не было, а потом явились и свои привычки. Настенька вымогала деньги, показывала необходимые расходы выше, а главное — свела знакомство с разными очень подозрительными бабами и начала потихоньку попивать. Нашлась и компаньонка в лице какой-то спившейся с кругу вдовы-дьяконицы. Иван Павлович подозревал грустную истину, но ничего поделать не мог, как не мог обвинять Настеньку, жизнь которой все-таки была не красна — ни баба, ни девка, ни солдатка.

IV.

Эта вторая семья сначала пучила Ивана Павловича принципиально, как явление незакономерное. Естественные требования природы сталкивались и со строгою буквой закона и с общепринятою моралью. Впрочем, последняя была податлива, а Иван Павлович знал, что его даже за глаза никто не обвиняет, а даже наоборот — все на его стороне. С одной стороны, маленькое нелегальное увлечение, а с другой — законные проявления человеческой природы. Но это внешнее оправдание не делало Ивана Павловича. счастливее, потому что был другой, строгий и нелицеприятный суд, который рос в его собственной семье. По некоторым признакам он знал, что жена скоро догадалась об его отношениях к Настеньке и по женской логике была, кажется, довольна, что все свелось на такую комбинацию. Ведь было бы в тысячу раз хуже, если бы Иван Павлович сошелся с какой-нибудь интеллигентною женщиной, у которой явились бы от него дети и которая потребовала бы развода на законном оснований, Ольга Сергеевна цеплялась за призрак семьи, щадя детей. Но беда в том, что дети подрастали и в одно прекрасное утро могли сделать приятное открытие о существовании таинственных братцев и сестриц. Ивану Павловичу показалось даже раза два, что Маруся как будто догадывается. Ведь девочки развиваются гораздо раньше мальчиков, и только одни родители остаются в счастливой уверенности, что дети ничего не понимают и не могут понимать, кроме того, что внушается им дома и в школе.

Последняя мысль просто убивала Ивана Павловича, и он никак не мог примириться с ней. Что он скажет дочери? Конечно, она будет на стороне матери, и он в ее детских глазах потеряет все. Это последнее соображение заслоняло все остальные. Как хотите, а ведь в известном возрасте весь фокус всей нашей жизни сосредоточивается именно в детях, которые являются продолжателями и наследниками всего нашего я. Детский суд самый жестокий, Ивану Павловичу делалось больно, когда его мысли направлялись по этому привычному, избитому руслу,

А тут еще случилось такое обстоятельство, которое окончательно убило Ивана Павловича. Раньше была и логика и оправдание, а тут не оставалось уже ничего, кроме вопиющей несообразности. Дело заключалось в переводе Ивана Павловича из гражданского отделения в уголовное, да еще прокурором суда. Устроил это, помимо него, его доброжелатель, покойный председатель суда, и в первую минуту Иван Павлович даже не соображал в полном размере разверзавшуюся под его ногами пропасть. То, что нисколько не касалось его, как члена гражданского отделения, ведающего исключительно имущественными правонарушениями,— именно это сейчас захватило его всего. Со своей прокурорской кафедры Иван Павлович теперь должен был громить самого себя, как явного нарушителя святости семейного очага. А таких дел было немало, и каждый раз ему было как-то неловко обвинять самого себя.

На выручку к Ивану Павловичу явилась привычка. Первое жуткое чувство постепенно стушевалось, сменившись какими-то полумыслями, в роде того, что, конечно, это не может так оставаться, но пока ничего нельзя сделать, и т.д. Затем, человек так охотно извиняет себе личные недостатки, являясь лучшим адвокатом.

Так дело и тянулось из года к год. Иван Павлович не обращал никакого внимания на начинавшееся недомогание, сваливал его на переутомление. Друг Чередов тоже не высказывался определенно, а только мычал, стараясь уклониться от прямого ответа. В первый раз он узнал о грозившей ему опасности от Настеньки. Она встретила его с заплаканными глазами и долго не хотела объяснить, в чем дело.

— Да что такое случилось?— начал сердиться Иван Павлович.

Настенька окончательно расплакалась, и, заливаясь слезами, наконец объяснила.

— Скоро вы умрете, Иван Павлин, а как я-то останусь?

— Фу, какие глупости... Кто это вам сказал?

— Все кульеры в суде давно знают, что вы скоро помрете, и только скрывали от меня... Куда я-то денусь?

Получилась самая безобразная сцена, начиная с того, что Настенька думала только о себе и, по отношению к Ивану Павловичу, выказала самый откровенный эгоизм. Ни тени жалости или участия именно к человеку, который, по мнению курьеров, должен скоро умереть. Иван Павлович настолько растерялся, что решительно не знал, что ему отвечать этой безумной. В конце концов он про себя оправдал ее, как женщину-мать, которая в своем лице заботится о судьбе детей. Он уже давно сам думал об обеспечении своей второй семьи и все как-то откладывал день за днем. Да, он купит небольшой домик и положит в банк на имя детей обеспечивающий их воспитание капитал.

— Дьяконица-то вот что говорит,— объясняла Настенька:— в суд, говорит, надо подать, пока жив, а как помрет, говорит, все законным детям и достанется. Ну, я-то не такая, чтобы на зло вам делать.

К довершению картины от Настеньки пахло уже прямо водкой, что было хуже всего.

— Зачем вы пьете, Настенька?— спрашивал Иван Павлович, стараясь придать мягкость своему голосу.

— С горя выпила рюмочку... Какая моя жизнь, ежели разобрать? Не в людях человек... А помрете, так я и на похороны-то не посмею прийти... Только себя и вас срамить.

— От кого же курьеры слышали, что я умру?

— От вашего доктора Чередова... Он был вызван в суд и говорил в судейской комнате, а курьеры слушали.

— Все это глупости, а вот вы водку не должны пить.

— Скучно сделается — вот и выпьем с дьяконицей. Она-то такая же горюша, как и я.

Удивительнее всего то, что Настенька относилась к Ольге Сергеевне с какой-то особенною ненавистью, точно она была главною виновницей ее неудачно сложившейся жизни. Эта несправедливость коробила Ивана Павловича, но что он мог ответить Настеньке, когда чувствовал виноватым одного себя?

— За меня хороший иконостасный столяр сватался,— объясняла в сотый раз Настенька.— А я-то оказала себя совсем дурой. Он женился на моей подруге, вот как хорошо сейчас живут... И домик свой, и лошадь держит, и все у них есть.

Настенька опять была права... Конечно, ей лучше было выйти замуж за столяра, она была бы в своей среде и была бы счастлива, а сейчас походила на рыбу, которую вытащили из живой воды и посадили в аквариум.

Что ожидало Настеньку, если предсказание курьеров сбудется? Иван Павлович думал об этом с ужасом. Нормальных исходов было два: или она сопьется в конец, или — еще хуже — пойдет по торной дорожке потерявшейся женщины. Положение, во всяком случае, получалось безвыходное, и Ивану Павловичу делалось жутко до озноба. Сколько он передумал на эту неразрешимую тему в свои бессонные ночи за последнее время!

Лежа сегодня с открытыми глазами, Иван Павлович точно опускался на дно какой-то глубокой пропасти. Пред ним во всей яркости выступал теперь вопрос о его незаконных детях. Что их ждет, этих маленьких человечков, которые должны будут расплачиваться всю жизнь за чужую вину?.. У него, Ивана Павловича, не хватало смелости даже на то, чтобы усыновить их, потому что, с одной стороны, связывало его служебное положение, а с другой — страх и совесть пред законною семьей. А ведь скоро наступит у них тот возраст, когда сам собой явится вопрос об отце. Да, они, вот эти дети, произнесут роковое проклятие над его могилой и будут совершенно правы.

— Боже мой, что же это такое?!— стонал Иван Павлович, хватаясь за голову.— Ведь я же никому не желал зла... Все вышло как-то само собой.

Страстная жалость охватила его именно по отношению к незаконной семье, которая не имеет права даже на официальное горе осиротевших людей. Для этих несчастных детей он являлся только таинственным дядей, который приходил к ним периодически и старался заглушить неудержимое детское любопытство игрушками или сластями. Их было трое, два старших мальчика и младшая девочка. Это были здоровенькие дети, в которых Иван Павлович напрасно искал самого себя,— они все вышли и лицом и здоровьем в мать. Кто их будет воспитывать, какие люди будут иметь на них влияние, что будет их интересовать? Являлась целая масса неразрешимых вопросов, отзывавшихся в душе мучительною болью.

— Как я не подумал он этом раньше?— удивлялся Иван Павлович, вызывая прошлое.— А ведь, кажется, было достаточно времени для обдумывания... У Маруси и Аркадия останется мать, которая сумеет их повести; наконец они уже в таком возрасте, что и сами найдут дорогу, а ведь эти — совсем малыши... Господи, что с ними будет? Отца они не узнают, а мать — пьяница... Бедные, бедные, бедные детки!..

Неотступная мысль о незаконных детях приводила к самым нелепым комбинациям. Например, доктор Чередов — старый холостяк, отчего бы ему не заняться их воспитанием? Ведь в этом и смысл жизни, и определенная цель, и счастье. Неужели лучше кончить безнадежным клубным завсегдатаем? Самому Ивану Павловичу, как имеющему законную семью, это было неудобно выполнит, а Чередову буквально ничего не стоит, тем более, что и общественное мнение, и его служебное положение, и семейная обстановка — ничто ему не мешает. Но все это была одна только фантазия человека, измученного бессонницей... А если бы, конечно, после его смерти, занялась воспитанием этих несчастных детей Ольга Сергеевна? Ведь они, до известной степени, не чужие ей, а общественное мнение возвело бы ее в святые женщины...

— Ну, здесь уже окончательно ничего не выйдет,— опровергал самого себя Иван Павлович.— Женщины именно этого никогда не поймут.

У него являлось даже скрытое озлобление против жены. Ее жизнь, все равно, давно кончена, а остается, значит, жить только для других. Какие же «другие» могут быт ближе, конечно, после собственных детей? Выступало ничтожество женской души со всеми ее характерными признаками. Ведь он будет покойником, а к покойникам не ревнуют... Иван Павлович отчетливо до последней мелочи представлял себе объяснение с женой по этому щекотливому вопросу и вперед видел куриное выражение ее лица и недоумевающий испуг. Чем какая-нибудь Настенька хуже?

Перебирая возможные комбинации, Иван Павлович в конце концов остановился совершенно неожиданно на Марусе. Ведь она уже большая девушка и поймет все. Затем в ней нет еще этих проклятых бабьих мыслей, окрашенных безнадежным эгоизмом. Да, именно с ней можно переговорить... Никто лучше не поймет его, как именно Маруся.

V.

Положение больного ухудшалось с каждым днем. Болезнь быстро шла вперед. Иван Павлович сам понимал, что все кончено и о службе нечего думать. Единственной живой связью с судом у него являлся курьер Евграф, который аккуратно каждое утро являлся за приказаниями и сообщат последние новости.

— Без вас, как без рук, ваше превосходительство,— объяснял старик-солдат.— Можно так сказать, что никто и ничего не погашает... Адвокаты совсем свободно себя понимают, потому как не стало на них грозы.

Евграф по-своему любил строгого прокурора и не мог себе представать, что будет в суде без него. Какой же суд без Ивана Павловича! К болезнь его старик тоже не верил и раз по секрету сообщил:

— Вы, ваше превосходительство, не тово... Ничего они не понимают, значит, доктора. Один — одно, другой — другое, третий — третье, а настоящего-то я не понимают.

Преданность Евграфа трогала Ивана Павловича, и ему было приятно, когда старик, вытянувшись в струнку у дверей, разговаривал с ним. К сущности, раньше он почти не замечал его. Мало ли курьеров в суде! Часто, глядя на Евграфа, Иван Павлович думал:

«Вот он будет больше всех хлопотать на моих похоронах... Как это раньше я совсем не замечал его? Положительно хороший человек...»

Периодически, очевидно, соблюдая очередь, повещали больного свои судейские чины, причем все старались показать, что считают положение не опасным и говорили о своих судейских делах. Все они повторяли друг друга и уходили с особенной торопливостью, как люда, исполнившие тяжелый христианский долг. Из врачей через день приезжал навестить больного один Чередов.

— Ну, как дела, многоуважаемый?— спрашивал он каждый раз, делая внимательное и озабоченное лицо.

— Хорошего немного...

Чередов усаживался на диван, закуривал сигару и сообщал последние городские новости. В манере себя держать и в каждом его движении чувствовалось что-то фальшивое и неестественное, что раздражало Ивана Павловича. Раз, когда Чередов сделал попытку подробно выслушать больного, Иван Павлович вспылил.

— Сергей Матвеич, я тебя уважаю, как умного человека, к чему же еще продолжать эту глупую комедию?

— Многоуважаемый, у нас есть свои обязанности...— бормотал врач-друг.— Я уже говорил, что медицина может ошибаться...

— Ах, оставьте вы меня в покое, ради Бога!..

— Все-таки, многоуважаемый...

Иван Павлович окончательно вспылил и даже закричал, так что прибежала и перепуганная Ольга Сергеевна.

— Нет, так...— успокаивал ее доктор.— Мы немножко поссорились...

— Все он врет!— резко оборвал Иван Павлович.— Ах, как они меня измучили... Не верю я вашей науке!.. Курьер Евграф знает больше час всех... Да! Он недавно принес мне просфору, вынутую за здравие, и мне было лучше.

В передней Ольга Сергеевна извинялась пред доктором, а он поднимал плечи и, отыскивая свою шапку, повторял:

— Бывает, многоуважаемая... Наш печальный долг заставляет переносит все и не обижаться. Да, многоуважаемая... То ли еще терпят ваши, дамские врачи.

Много раз Иван Павлович хотел переговорить с женой серьезно о положении своей второй семьи. Теоретически, когда он обдумывал ход дела про себя, объяснение было вполне возможно и естественно. Ведь они уже давным-давно не муж и жена, а хорошие знакомые, и могли, следовательно, разговаривать именно как хорошие знакомые. Кажется, просто и ясно, но стоило Ольге Сергеевне войти в кабинет, как Иван Павлович сразу понимал всю нелепость своего плана. Легче было достать луну и положить ее в карман... Кроме раздражения ничего не получалось, а затем следовало раскаяние и самоедство.

— Неужели она сама не может догадаться, о чем нам необходимо переговорить?— возмущался Иван Павлович.— Ведь бедные дети не виноваты..

Проект переговорить с Марусей тоже не приводил ни к чему, и язык Ивана Павловича прилипал сам собой, когда девушка входила к нему в кабинет и начинала к нему ласкаться, как домашняя кошечка.

Впрочем, один раз Иван Павлович спросил дочь:

— Маруся, ты очень любишь Аркадия?

— Очень, папа...— ответила она совсем просто, как-то по-детски.

— А если б у тебя были другие братья и сестры, ты любила бы и их, как Аркадия?

Девушка заметно смутилась и даже покраснела, как смутился и сам Иван Павлович. Конечно, Маруся что-то такое подозревала и, конечно, вперед была на стороне матери. Если б ей было года три больше, тогда можно было бы и поговорить, а теперь она все равно ничего не поймет. Виновато и глупое домашнее воспитание и школа, которая дает какой-то сор знания, а не воспитывает главного — характера, воли, сознания. В конце концов Маруся тоже начинала раздражать Ивана Павловича, как органическое продолжение Ольги Сергеевны. В свое время она будет такой же корректной, безупречной и такой же недоступной для настоящих широких общечеловеческих чувств. Ивану Павловичу казалось, что у каждой женщины в голове лежит какой-то камень, который давит ее мозг во всю жизнь.

— Я не прав...— тысячу раз повторял Иван Павлович, взвешивая свои отношения к жене и к дочери.— Да, не прав, потому что болен, а болезнь нарушает равновесие физическое и духовное...

Даже покорность и желание ему угодить возмущали Ивана Павловича, как милостыня, которая подается прогоревшему богачу. К чему еще эта комедия? Нужно уметь уважать себя во всяком положении.

К конце концов самым близким человеком оставался все-таки курьер Евграф. Иван Павлович чувствовал себя как-то спокойнее, когда он был где-нибудь близко, и выпросил у председателя позволения оставить старика на время у себя. Евграф был среднего роста человек, сгорбленный, с несоразмерно длинными руками и какой-то обтрепанной бороденкой. Он ни за что не соглашался сесть в генеральском кабинете, а пристроил себе кухонную табуретку за дверьми.

— Рассказывай что-нибудь...— говорил ему Иван Павлович, лёжа с закрытыми глазами.

— Прикажете про войну? Очень вредное это дело... Мы Шипку заступили у турки. Как же... Ух, тяжело было!.. Идет-идет солдатик, бывало, и падает, ей-Богу! Отощали, обессилели, оскорбели... В лазарете-то близко пяти тыщ тифозных накопилось. Ну, и лежишь, а напиться подать некому... И дохтура и милосердные сестры тоже все больные.

К этой теме Евграф любил возвращаться, с трудом вызывая в памяти картины далекого прошлого. Иван Павлович отлично понимал, к чему он подводил речь: вот вы, дескать, ваше превосходительство, лежите в сухе и в тепле, и всякий уход за вами, а там напиться некому было подать. У каждого несчастия есть еще более несчастный двойник... Ивану Павловичу нравился самый тон, каким рассказывал Евграф,— спокойно, ровно, тягуче, совершенно равнодушным тоном, как рассказывают сказки. Ведь, и в самом деле, жизнь каждого человека — сказка, интересная для него одного.

— Ну, а как турки, по-твоему?— спрашивал Иван Павлович, чтобы поддержать разговор.

— Что же турки, ваше превосходительство,— ничего, хороший народ. Озорники, конечно, а так ничего. Совсем хороший народ... Бывал я и в ихних деревнях. Ничего, хорошие деревни. Свой порядок везде... У себя-то всякий будет хорош. Нет, ничего.

— А зачем они по нескольку жен держат?

— Ну, это пустое совсем, ваше превосходительство... Такой, выходит, у них закон.

К женщинам Евграф относился с чисто-мужицким презрением и как-то стыдился даже говорить о них.

— Конечно, жаль,— резонировал он по поводу турецких баб.— Хоша она и турецкая, а все баба... Ребятишек это тащат, ревут неточным голосом, ну, и всякое прочее, что полагается бабе.

Иван Павлович тогда чувствовал на себе особенно внимательный взгляд Евграфа, и ему казалось, что он чего-то не договаривает. Помнется, пошевелит даже губами и все-таки ничего не скажет. «Вероятно, ему хочется сказать, как Настеньке,— соображал Иван Павлович:— помрете вы, мол, скоро, ваше превосходительство»... Ведь настоящий, не испорченный русский человек относится к смерти, как к безразличному факту, в чисто-философском смысле. И самому Ивану Павловичу хотелось откровенно разговориться с Евграфом, и это желание его одолевало все сильнее,— именно с Евграфом и ни с кем больше. Ум у него такой простой, ясный, как хорошая дорога, по которой не заблудишься.

Раз Евграф особенно выразительно мялся в дверях, так что Иван Павлович невольно его спросил:

— Ты что-то хочешь, вероятно, сказать мне?

— Никак нет-с, ваше превосходительство...

Помявшись еще немного, Евграф на цыпочках подошел к дивану и подал грязный конверт без всякого адреса. Иван Павлович сразу догадался, от кого это послание.

— Как оно к тебе попало, это письмо?

— А они, значит, Настасья Гавриловна, приходили в суд и узнали, что я, значит, бываю у вас. Ну, и того, просили передать беспременно в собственные руки...

— Она могла послать по почте...

— Опасатся..

Иван Павлович нахмурился. Письмо было написано безграмотно, и в нем повторялись уже известные жалобы. Для большого впечатления Настенька прибавила, что надо бы благословить детей, хотя они и незаконные, а привести их она, не смеет, да барыня ее и не пустит.

Как ни сдерживался Иван Павлович, но это письмо его сильно расстроило, и он принял двойную дозу каких-то успокаивающих капель, Евграф почтительно стоял в дверях, вытянувшись по-военному и как-то глупо, моргая глазами. Иван Павлович прошелся по кабинету, потер лоб и, остановившись перед ним, проговорил в упор:

— Ты понимаешь, в чем тут дело?

— Точно так-с, ваше превосходительство...

— Ну, так как ты думаешь?

— Что же, дело обнакновенное, ваше превосходительство. Известно, ежели, значит, дети... Тут уж баба кругом завязла, и нет ей никакого ходу. Только эта беда вырастает...

— Когда еще вырастет...

— Очень даже просто, ежели по нашему сословию. Не всем господами быть, да оно, пожалуй, и лучше, ежели попроще.

Видимо, Евграф уже разрешал про себя все сомнения, терзавшие Ивана Павловича: ведь Настенька-то из простых, «кульерская» дочь,— ну, и дети у Настеньки тоже должны итти по-простому. Иван Павлович медленно шагал по кабинету, взвешивая про себя эту схему Евграфа: старший сын — столяр, второй — портняжка, а дочь — горничная или швейка... Очень недурно. А главное — он будет лежать в могиле, бессильный и безвольный, чтобы сделать что-нибудь.

VI.

Через Евграфа Иван Павлович вступил в переписку с Настенькой, делая последние распоряжения на случай смерти.

Евграф окончательно поселился у Ивана Павловича и день и ночь дежурил около кабинета. Барину день это дня делалось хуже. Особенно плохо бывало по ночам, когда барин начинал тосковать. Пробовала дежурить около него Ольга Сергеевна, но это только раздражало больного. Она слишком старалась ему угодить и не понимала с первого взгляда, как Евграф. Маруся окончательно ничего не умела, хотя Иван Павлович и не мог на нее сердиться. Обыкновенно Ольга Сергеевна дежурила в гостиной, прислушиваясь ко всему, что делалось в кабинете. Она была рада и тому, что хоть Евграф может угодить.

— Дело совсем плохо, многоуважаемая,— сообщил ей доктор Чередов.— Болезнь идет быстрыми шагами...

— Никакой надежды?

— Единственная надежда на ошибку в нашем диагнозе...

Иван Павлович уже не мог спать у себя на диване, а проводил ночи в кресле, в полусидячем положении. Он не спал, а только забывался на некоторое время, погружаясь в галлюцинации. Начинали появляться припадки удушья, и он должен был подниматься, чтобы перевести дух. Евграф и тут умел услужить и поднимал барина своими длинными руками, крепкими, как дерево.

— Плохо, Евграф...— шептал Иван Павлович, когда немного приходил в себя.

— Терпеть надо, ваше превосходительство... Прежде смерти никто не помрет.

После каждого припадка у Ивана Павловича голова долго кружилась, руки делались холодными, на лбу выступал холодный пот. Ему все казалось, что он проваливается и летит в какую-то бездну. Но вместе с этим наступали какие-то бодрые полосы, когда Иван Павлович почта забывал о своей болезни и начинал думать, как думают здоровые люди. Все его мысли опять сосредоточивались на суде и своей прокурорской деятельности. Ведь эта дурацкая болезнь только «перерыв заседаний», не больше того, а потом все пойдет по-старому. Вот и курьер Евграф, который опять будет таскать тяжелый прокурорский портфель, набитый «делами». Иван Павлович видел почти себя за прокурорским пюпитром, а кругом знакомые лица членов суда, адвокатов, судебного пристава, секретаря.

— Вот и хорошо, Иван Павлыч, что вы понравились,— повторяла голоса.— Пора и за работу...

— Да, я много пропустил, господа...

— Но ведь вы никогда не брали отпусков. Понемногу догоните.

Эта галлюцинация повторялась с такою яркостью, что Иван Павлович чувствовал даже тот особенный воздух, который с испокон веков утвердился во всех присутственных местах. А потом весь суд, со всею своею обстановкой, точно таял, и курьер Евграф являлся одной из тех соринок, какие неизбежно остаются после великого таяния.

Особенно ярко эти галлюцинации происходили ночью, и Иван Павлович не мог их разогнать. Почему-то опять выплывало на поверхность дело мещанина Иванова, и Иван Павлович стоял за прокурорским пюпитром, строгий, корректный, неумолимый.

— Вашескородие, я больше не буду,— уверял со скамьи подсудимых мещанин Иванов, воровато, не мигая глазами.

— Мещанин Иванов лгал всю жизнь,— говорил Иван Павлович, обращаясь к присяжным. Да, лгал... и у нас нет гарантии, что он не будет лгать потом, если вы вынесете ему оправдательный вердикт... Закон то же самое, как математическая формула, и, как таковая, не может быть ни строгим ни лицеприятным, а только справедливым.

— Именно нелицеприятным...— повторяет жиденьким тенорком мещанин Иванов и начинает улыбаться.

С этого пункта начиналось самое удивительное превращение. Мещанин Иванов как-то исчезал, а его место занимал сам Иван Павлович,— один Иван Павлович стоял за прокурорским пюпитром, а другой Иван Павлович сидел на скамье подсудимых.

— Ваше имя и звание, подсудимый?— спрашивал Иван Павлович-прокурор.

— Действительный статский советник Иван Павлов Мухин,— не совсем твердо отвечал Иван Павлович-подсудимый.

— Вам известно, в чем вы обвиняетесь; признаёте ли вы себя виновным?

Иван Павлович-подсудимый несколько времени смотрит на Ивана Павловича-прокурора и отвечает:

— Я затрудняюсь отвечал категорически... Может-быть, и виновен, а может-быть, и нет.

Секретарь читает обвинительный акт, причем подробности дела излагаются с протокольною точностью. Описывается женитьба Ивана Павдовича-подсудимого, болезнь жены и печальный финал, а потом является швея Настенька и все последствия ее появления. Ивану Павловичу-подсудимому делается жутко, когда перед всеми рассказываются его интимные семейные дела,— он вскакивает и заявляет:

— Вы видите, господа присяжные, что я не виновен... Если бы моя жена была здорова, то ничего бы не было. Да, я не виновен...

Иван Павдович-прокурор останавливает его и начинает громовую речь:

— Гг. присяжные, перед нами не обыкновенный преступник, а человек интеллигентный, занимавший такое видное общественное положение. Да, он должен был служить живым примером для других, как представитель закона, а вместо этого мы видим грустную картину поругания священнейших основ общежития. Семья — все, и все — из семьи... Что же мы видим? Полное поругание этой семьи. Обратите внимание, гг. присяжные, что главное потерпевшее лицо этой драмы, жена подсудимого, остается как будто в стороне и молча несет свой женский крест, щадя призрак семейного счастья и будущее своих детей. Подсудимый заводит нелегальную семью, подсудимый делается отцом троих незаконных детей, то-есть в переводе это значит то, что он губит неопытную девушку и губит троих малюток, которые имели несчастие иметь его своим отцом. Милостивые государи, у каждого из нас был отец, и вы припомните, сколько самого святого соединено с этим словом... Кому отдаются и первая улыбка ребенка и первый детский лепет, к кому тянутся за лаской доверчивые и беззащитные детские ручонки? Конечно, тяжелое преступление — лишить человека жизни, а еще тяжелее — дат эту жизнь с позорным клеймом незаконного происхождения...

— Г. прокурор, вы забываете, что я тоже человек и, как человек, имел право быть им,— защищался Иван Павлович-подсудимый.— Вы забываете, г. прокурор, что сами обстоятельства складываются иногда так что получается так называемое безвыходное положение. В данном случае я, например, имел право развестись с женой, но не сделал этого из сожаления к ней и законным детям. С формальной точки зрения я виновен, но есть суд совести, оживляющий теплотой своего дыхания мертвую букву закона.

— Мне особенно нравится эта ссылка на суд совести,— перебил Иван Павлович-прокурор.— Если мы таким образом будем оживлять мертвую букву закона, то всякий преступник найдет свое оправдание. Я тоже взываю к суду совести и глубоко убежден, что именно этот суд скажет: «да, виновен!». В сущности, все дело сводилось, на выдержку характера, на те нравственные начала, которых недоставало подсудимому...

Иван Павлович просыпался с холодным потом на лбу и долго не мог прийти в себя. Даже открывши глаза, он не верил, что все это была дикая галлюцинация.

— Евграф, ты здесь?

— Точно так, ваше превосходительство.

— Подойди сюда... ближе... и что-нибудь говори...

— Прикажете про войну?.. Значит, как тогда турок насел на нас, а его было неочерпаемо,— ну... генерал Радецкий и говорит: «Братцы не поддавайся... Все равно помирать». Ну, идем... не то что идем, а просто царапаемся в гору... Притомились, зачахли, а главное — пить охота до последней смерти. Ну, а тут в полугоре ключик... Только турок-то так ловко засел, что к ключику приступу нет: кто из солдатиков бросится к ключику — и сейчас готов. Человек с восемь так-то перебили.. А тут солдатики которые уже из силы выбились: сядет, а встать не может. Тогда, что бы вы думали? Выискался один из фланговых и сейчас с манеркой к ключику... Ведь выворотился целехонек и воды принес. Только ругался, что сапог ему турецкой пулей распороло... Егоровым звали солдатика-то.

На больного действовал не столько сам рассказ, как эпический тон голоса Евграфа. Иван Павлович по инерции повторял про себя отдельные выражения и начинал сам карабкаться на шипкинские кручи и видел своими глазами тот источник живой воды, доступ к которому был «загражден жалом смерти», выражаясь высоким языком. Все-таки это было легче суда...

Кризис наступил совершенно неожиданно, под раннее утро, когда Евграф задремал, сидя на своей табуретке. Этой слабости верный слуга никогда но мог себе простить и долго считал себя косвенной причиной смерти барина: ну, не задремли он,— барин, может-быть, остался бы и жив.

С вечера Иван Павлович чувствовал себя как будто лучше и даже попросил чашку бульона. Потом Евграф растирал ему бок какой-то пахучей мазью, потом барин заставил его рассказывать про войну, дотом взял его за руку и сказал:

— Держи, Евграф...

Потом барин точно весь распустился и задремал. Евграф ушел на свой табурет и тоже прикурнул по-солдатски.

А Иван Павлович и не думал спать. Он опят видел себя в суде и опять был подсудимым и прокурором, но на этот раз в качестве потерпевшей стороны явились обе его семьи: и Ольга Сергеевна с заплаканными глазами, но молодая, и Настенька, и все дети. Он, подсудимый, даже был рад видеть их вместе и только удерживался, чтобы не крикнуть:

— Ах, как я виноват, но как я вас всех люблю!..

В зале царило молчание, а потом судебный пристав заученным тоном громко проговорил:

— Суд идет!..

Именно этот момент Евграф и прокараулил, а когда проснулся — Иван Павлович лежал в кресле мертвый.

1899


Впервые опубликовано: «Русская мысль», 1899, №1.

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852-1912) - русский писатель-прозаик и драматург.


На главную

Произведения Д.Н. Мамина-Сибиряка

Монастыри и храмы Северо-запада