Л.Н. Майков
Характеристика Батюшкова как поэта

На главную

Произведения Л.Н. Майкова


Речь, произнесенная в торжественном заседании Второго Отделения Императорской Академии Наук 22-го ноября 1887 года членом-корреспондентом Академии Л. Н. Майковым

Семьдесят лет тому назад, в октябре 1817 года, вышли в свет две небольшие книжки под заглавием: «Опыты в стихах и прозе К. Батюшкова». Автор этих книжек был в то время лицом не безызвестным в литературе: ему исполнилось уже тридцать лет, и более двенадцати лет прошло с тех пор, как появилось в печати первое его стихотворение. Но только издание его произведений в виде особого сборника, притом обогащенного несколькими вновь написанными стихотворениями, давало возможность судить о силе и зрелости его поэтического дарования.

Семьдесят лет тому назад, русская литература еще не обладала теми сокровищами поэзии, на которых воспиталось художественное и нравственное чувство позднейших поколений нашего общества. Свободное творчество самых сильных дарований еще изнемогало в борьбе с требованиями школьной теории и с необработанностью литературной речи: необходимость стилистической реформы, совершенной Карамзиным, признавалась еще далеко не всеми. Едва минул год, что сошел в могилу старик Державин — великая творческая сила, впервые воплотившая в себе образ русского поэта, но сила, еще Лишенная художественного чувства меры и той способности к тонкой отделке, без которой не может быть совершенно создание искусства. Сильный талант Озерова угас преждевременно, после немногих опытов в общепринятой тогда форме драматических произведений. Молодое дарование Жуковского искало новых путей для творчества в иностранных литературах; но Жуковский был более поэт в душе, чем мастер поэтической формы: она занимала его меньше, чем внутреннее содержание произведения. Пушкина еще не было; несколько юношеских произведений его, рассеянных по журналам, большею частью подражаний чужим образцам, еще не давали намека на то. что в русской литературе народился настоящий гениальный поэт.

В это-то время смутных колебаний литературного вкуса, когда он утратил веру в уставы псевдоклассической теории, но еще не нашел себе новых руководящих начал, в это-то время появились «Опыты» Батюшкова. Сборник был встречен почетным вниманием; но существенные достоинства поэта были оценены далеко не в полной мере. Один лишь критический отзыв верно наметил свойства таланта Батюшкова: отзыв этот принадлежал одному из образованнейших людей своего времени, человеку, понимание которого в области искусства далеко возвышалось над мнениями большинства современников. Приветствуя появление «Опытов». Уваров высказал убеждение, что в лице Батюшкова русская литература обладает сильным и самобытным талантом; сравнивая Батюшкова с Жуковским, он не усомнился поставить их рядом: не второй, а другой, non sectmdus sed alter, выразился он о Батюшкове и вместе с тем указал на полное различие в дарованиях обоих поэтов. Однако, сказать больше не мог и этот тонкий ценитель. Дело в том, что полная и верная оценка Батюшкова возможна лишь в исторической связи литературных явлений: он объясняется не столько из прошлого, не столько даже из своего времени, сколько по сравнению с дальнейшим развитием русской поэзии. Эта особенность затрудняет дело оценки, но в то-же время свидетельствует, что Батюшков — одно из самых крупных дарований между русскими поэтами, и что лишь преждевременная гибель помешала ему совершить еще многое, на что он был способен.

Постараюсь раскрыть внутреннее развитие таланта Батюшкова и затем указать, какое значение этот писатель имеет в общем ходе русской поэзии.

Батюшков воспитался под образовательным влиянием XVIII века. В ранней юности он имел счастье найти просвещенного руководителя в одном из лучших людей своего времени, М.Н. Муравьеве. Муравьев усвоил себе из умственного движения XVIII столетия все лучшее — гуманность понятий, уважение к человеческой личности и пламенную любовь к просвещению, и все это он передал своему даровитому питомцу. Знаток классической древности, страстный любитель литературы и искусства, он позаботился сообщить Константину Николаевичу начатки классического образования, развил его вкус и внушил ему склонность к занятиям словесностью.

В семье Муравьева, в тесной дружбе с Гнедичем и вообще среди людей, которым были близки интересы просвещения и доступно чувство изящного, Батюшков провел первые годы юности как беззаботный и счастливый мечтатель. Светлому настроению, усвоенному им в мирной домашней обстановке и в избранном светском кругу, соответствовало и то эпикурейское воззрение на жизнь, которое он находил в изучаемых им римских поэтах, и то сенсуалистическое учение, которое проповедовала большая часть знакомых ему писателей нового времени. Под такими впечатлениями возникли первые поэтические опыты Батюшкова; уже в них он обнаруживает стремление сойти с торной дороги старого пиитического искусства; он настойчиво уклоняется от напыщенности, обычной у тогдашних стихотворцев, и ищет материала для своих произведений единственно в своем внутреннем настроении; интимная лирика, то, что в старину называлось легкою поэзией, сразу становится исключительною областью его творчества.

Однако, вслед за радостями жизни, юноше пришлось изведать и ее мрачную сторону. В 1807 году, в порыве патриотического воодушевления при второй нашей войне с Наполеоном, он вступил в военную службу и — был тяжело ранен в одном из первых сражений, в которых участвовал; вслед затем он страстно полюбил одну девушку, и она отвечала ему полною взаимностью, но — обстоятельства развели их врознь, и чувство молодого человека осталось неудовлетворенным. В то же время умер Муравьев, и — двадцатилетний Батюшков остался без своего заботливого руководителя. Эти первые горести и первые испытания судьбы еще не заставили избалованного юношу отказаться от прежних мечтаний о легкодостижимом счастии, о жизни, посвященной одному наслаждению, но уже внесли в его душу начало разлада, который с тех пор стал постепенно развиваться. Всегда чего-то ищущий и ни в чем не находящий полного удовлетворения, легко доступный увлечениям, но быстро их меняющий, болезненно чуткий ко всему, что затрагивало его самолюбие, и в то же время скорый и решительный в суждениях о других людях. Батюшков не хотел да и не умел примириться с прозой жизни и приспособиться к простым условиям ее обыденного течения. С 1807 года по 1809 он участвовал в двух войнах; но едва кончилась вторая из них, шведская, как он задумал выйти в отставку: ему не нравились условия военного быта в мирное время. Затем он уехал в деревню на отдых, но скоро соскучился в сельском одиночестве. Общество, и притом такое, где бы его любили и ценили, было для него потребностью.

В 1810 и 1811 годах, в Москве, он сблизился с Жуковским. князем Вяземским, Карамзиным, В.Л. Пушкиным и И.М. Муравьевым-Апостолом, и время, проведенное в их среде, было светлым периодом его жизни. Здесь окрепли его литературные мнения и установился взгляд его на отношения тогдашних литературных партий к основным задачам и потребностям русского просвещения; здесь и дарование Батюшкова встретило сочувственную оценку. Но и среди этих любезных ему людей, нашего поэта по прежнему преследовала мысль, что жизнь его складывается не так, как бы он желал. На встречу этому внутреннему недовольству его шли с Запада новые литературные веяния. Созданный Шатобрианом тип человека, разочарованного жизнью, овладевал тогда умами молодого поколения. Мы. в наше время, строго судим эгоиста Рене, который бежит от людей и отказывается от всякой деятельности среди них, потому что считает себя всех выше и лучше; в безумном самопоклонении этого себялюбца мы склонны признать лишь бессилие воли, ничтожество характера, неспособного бороться против враждебных ему житейских обстоятельств. Но в типе разочарованного человека, даже в той разновидности этого типа, какая изображена Шатобрианом, есть и другая сторона: в разочаровании Рене слышится протест против тех стеснительных условий, которые общественный быт старой Европы налагал на свободное развитие человеческой личности, и в то-же время в изображении этого разочарования чувствуется осуждение того строя понятий, выработанных XVIII веком, который в конце концов привел не к освобождению только, но уже к полному разнузданию личности. Батюшков, быть-может, один из первых русских людей вкусил от горечи разочарования. Не будем разбирать, существовали ли законные причины для такого настроения в несколько грубом, но простом быте тогдашнего русского общества; но несомненно, мягкая, избалованная, самолюбивая натура нашего поэта, человека, жившего исключительно отвлеченными интересами, представляла собою очень восприимчивую почву для разъедающего влияния разочарованности. И с той поры, как Батюшков поддался этому влиянию, все обстоятельства его собственной жизни стали представляться ему в безотрадном свете: нередко, как Рене, преувеличивал он свои несчастия, слишком близко принимал к сердцу разные мелкие неудачи, жаловался на изменившую ему любовь и даже на обманчивость дружбы. По большей части он был несправедлив в своих жалобах; но, охваченный одною идеей, одним настроением, он уже не мог думать и чувствовать иначе и находил горькое самоуслаждение в том, чтобы беспрестанно тревожить свои сердечные раны. За то этою живою впечатлительностью и нежною, почти болезненною чувствительностью воспиталось высокое дарование лирика, и он нашел в себе силу выражать самые глубокие движения души.

Гроза 1812 года застала Батюшкова в Петербурге. Он скоро понял решительное значение великой начинавшейся борьбы и со всею страстностью своей природы отдался патриотическому одушевлению. Гибель Москвы подействовала на него потрясающим образом:

..... Я видел море зла
И неба мстительного кары,
Врагов неистовых дела,
Войну и гибельны пожары.
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных,
Я видел бледных матерей,
Из милой родины изгнанных.
Я на распутьи видел их,
Как, к персям чад прижав грудных.
Они в отчаяньи рыдали
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом.
Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ее священной
Слезами скорби омочил.
И там, где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней,
И там, где с миром почивали
Останки иноков святых,
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их,
И там, где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады,
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!...

Поэт решился снова стать в ряды защитников отечества. В этом решении он нашел новую цель своему существованию. и воодушевление его было тем горячее и упорнее, что исполнить свое намерение он мог только в 1813 году, после того, как страшный враг уже оставил пределы России. Высокий подъем духа не покидал Батюшкова в течение всего заграничного похода. Торжество над Наполеоном давало России новое мировое значение и предвещало ее гражданственности новые успехи, достойные ее военных побед. Мысль о том занимала Батюшкова и в Париже, когда он любовался собранными там сокровищами искусства, и позже, когда он возвратился в отечество.

Но едва поэт вступил на родную землю, как прежнее недовольство, прежние сомнения стали опять тревожить его. Патриотический порыв остыл, и жизнь опять стала казаться ему скучным и бесполезным бременем. Еще перед походом в сердце его заронилась искра любви к одной прекрасной молодой особе, жившей в семье Олениных. Ее образ сопровождал поэта в течение всего периода славной борьбы на полях Германии и Франции, и с новою силой проснулось его чувство при встрече с любимою девушкою в Петербурге. В ее сочувствии, в тихих радостях семейного счастья усталая душа поэта, быть-может, нашла-бы успокоение от прежних тревог его существования. Но судьба решила иначе: Батюшков не встретил взаимности там, где ее искал, и — с благородною гордостью поспешил отступиться от всяких исканий; с болью в сердце решил он покинуть Петербург и все, что было ему здесь мило. В горькие минуты своего отчаяния поэт мог находить утешение в теплой вере в Провидение, но вместе с тем он сознавал, что последние мечты его о счастье разбиты в прах и что сердце его умерло для новых радостей.

С этой поры разочарование жизнью окончательно овладевает его душой. Но талант его в эти тяжелые минуты воспрянул с небывалою силой: этому моменту в жизни Батюшкова мы обязаны лучшими его созданиями — превосходными элегиями 1815 года, переложением «Песни Гаральда Смелого» и «Умирающим Тассом». Батюшкова «Тасс» у всех в памяти; тем не менее, я должен остановиться на нем, чтобы указать на тесную связь, существующую между этою великолепною пьесой и душевным миром поэта, ее создавшего.

Батюшков от самых молодых лет питал глубокое, почти благоговейное чувство и к поэзии Тасса, и к личности самого поэта. Автор «Освобожденного Иерусалима» представлялся ему великим художником, который умел сочетать в своем творчестве классическое понимание красоты с миросозерцанием пламенно верующего христианина. С другой стороны, романические подробности Тассовой жизни, его мечтательная любовь к Элеоноре д'Эсте, претерпенные им гонения, помешательство, бывшее следствием его несчастий, наконец — приготовленное ему венчание в Капитолии и смерть, постигшая его почти накануне этого торжества, все эти необыкновенные обстоятельства делали Тасса в глазах Батюшкова одним из тех великих своими дарованиями несчастливцев, которые погибают прежде времени в борьбе с несправедливостью беспощадной судьбы. В своей собственной жизни Батюшков находил аналогии с горестною участью итальянского поэта: и он, подобно Тассу, рано лишился матери, и он имел столкновения с литературными неприятелями и потерпел оскорбления на служебном поприще, наконец и он не нашел живительного сочувствия к своей любви в самую трудную пору своей жизни; как несчастия, испытанные Тассом, довели его до состояния мрачной меланхолии, граничившей почти с помрачением рассудка, так и у Батюшкова не раз бывали тягостные периоды хандры, которая — казалось ему — должна разрешиться потерею самосознания; воспоминание об участи его матери, скончавшейся в состоянии умопомешательства, быть может, подсказывало ему предчувствие печального конца. И вот, в ту пору жизни, когда поэт окончательно постиг тщету своей юношеской мечты о счастии, когда жизненный опыт научил его не верить той философии наслаждения, что соблазняла его в молодые годы, ему стал ясен весь трагизм жизни Тасса и, вместе с тем, весь трагизм его собственного жестокого разочарования. Тогда-то и создан был «Умирающий Тасс», и представленный в этой элегии поэтический образ певца Иерусалима, безвременно погибающего с надеждой найти успокоение лишь в ином лучшем мире, — явился как бы воплощением души самого нашего поэта, в цвете лет изнемогшего в жизненной борьбе и обращающего к Провидению свои последние упования.

Не подлежит сомнению, что от самого рождения Батюшков носил в себе зародыши грозного наследственного недуга; этим, быть может, объясняется и та податливость, с которою он воспринял в себя распространенные в его время веяния разочарованности. После того, как любовь его осталась без ответа, душевное состояние его становится все тревожнее и мрачнее: он как будто нигде не находит себе места; недовольный военною службой в провинциальной глуши, он покидает ее, едет в Москву, затем переселяется в Петербург, предпринимает поездку на юг России и здесь, в Одессе, получает известие о назначении его на дипломатическую службу в Неаполь. Это назначение выхлопотали ему друзья, уже встревоженные дурными симптомами его душевного настроения. Казалось бы, эта удача могла отчасти ободрить упавший дух поэта. Но на деле вышло иначе: на дружеское извещение о своем назначении поэт мог отвечать только новыми выражениями своего разочарования: «Я знаю Италию, не побывав в ней. Там не найду счастия, его нет нигде; уверен даже, что буду грустить о снегах родины и о людях, мне драгоценных. Ни зрелище чудесной природы, ни чудеса искусств не заменят для меня... тех, кого привык любить». Действительно, живя в Неаполе, вдали от друзей и отечества, Батюшков вскоре почувствовал скуку и впал в апатию и уныние; сперва он старался бороться против них усиленными занятиями; но мало помалу мрачное настроение стало брать верх. Тогда Батюшков решил бросить и службу, и литературу. А между тем на горизонте русской поэзии появилось новое великое дарование: в лице Пушкина новое поколение, возросшее под впечатлениями решительной борьбы с Наполеоном, среди могучего пробуждения народного духа, выступало на поприще литературной деятельности. Батюшков раньше многих оценил гениальный талант Пушкина и внимательно следил за его развитием; но вместе с тем он должен был чувствовать, что эта могучая творческая сила призвана заслонить собою всех своих предшественников или, по крайней мере, увлечь их в свое течение. Самолюбие нашего поэта едва ли мирилось легко с таким оборотом обстоятельств.

Батюшков возвратился в отечество в угнетенном состоянии духа, и с тех пор развитие его психического недуга пошло ускоренным ходом. Последние стихи, написанные им за-границей, исполнены горькой, безотрадной скорби:

Ты помнишь, что изрек.
Прощаясь с жизнию, седой Мелхиседек?
        Рабом родится человек,
        Рабом, в могилу ляжет,
        И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез.
Страдал, рыдал, терпел, исчез.

Еще более горечи слышится в словах нашего поэта, сказанных по возвращении в Россию князю Вяземскому, в ответ на вопрос: не написал ли он чего-нибудь нового: «Что писать мне и что говорить о стихах моих? Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было!»

Лишенный рассудка, Батюшков прожил еще столько же лет, сколько провел их в сознательной жизни. В печальном недуге ему суждено было пережить не только всех почти друзей своих и сверстников, но и большую часть литературных деятелей следующего поколения, которое осталось ему уже неведомым.

Какой же след оставила в русском искусстве непродолжительная творческая деятельность Батюшкова?

Гениальный Пушкин называл его своим учителем; влияние его чувствуется даже на некоторых поэтах послепушкинского периода. Этого довольно, чтобы признать за Батюшковым значительную долю участия в развитии русской поэзии. Попытаюсь в немногих словах охарактеризовать свойства его дарования, которыми определяется его влияние, а следовательно, и его значение в ходе нашей словесности.

Прежде всего, талант Батюшкова отличается совершенною искренностью. Как для личного характера нашего поэта основою служили простодушие и откровенность, так и в творчестве своем он был чужд всего надуманного, натянутого, искусственного. Содержание его произведений вращается большею частью в сфере личного чувства: в ранних пьесах пафос его поэзии составляет светлое и мирное наслаждение радостями жизни, в позднейших — томительное страдание души, разочарованной в своих мечтах о счастии. Даже те немногие стихотворения, которые по своему содержанию выходят из этих тесных рамок, как послание к Дашкову, «Переход через Рейн», «Пленный», даже и они сохраняют непосредственное отношение к личному, внутреннему настроению поэта. Конечно, и до Батюшкова любовь воспевалась русскими стихотворцами, но лишь со времени его и Жуковского наша поэзия начинает говорить о вечных правах человеческого сердца не бесцветными общими выражениями сентиментального характера; лишь у них в стихотворениях, посвященных любви, слышен прямой голос живой души. У Жуковского однако любовь выражается только как стремление, как душевный порыв к неопределенному идеалу. Отношение к ней Батюшкова гораздо проще и гораздо человечнее: в пиесах ранней поры у него иногда выступает оттенок чувственности; но чем более зреет душа поэта и, вместе с нею, талант его, тем чище, возвышеннее и благороднее становится его чувство, и тем тоньше и глубже выражается оно в его поэзии. Батюшкову было немного более двадцати лет, когда, под влиянием первой сильной страсти, он изобразил свое нравственное возрождение в следующей грациозной пьесе, озаглавленной «Выздоровление»:

Как ландыш под серпом убийственным жнеца
        Склоняет голову и вянет,
Так я в болезни ждал безвременно конца
        И думал: Парки час настанет!
Уж очи покрывал Эреба мрак густой,
        Уж сердце медленнее билось....
Я вянул, исчезал, о жизни молодой,
        Казалось, солнце закатилось.
Но ты приближилась, о, жизнь души моей,
        И алых уст твоих дыханье,
И слезы пламенем сверкающих очей,
        И поцелуев сочетанье,
И вздохи страстные, и сила милых слов
        Меня из области печали,
От Орковых полей, от Леты берегов
        Для сладострастия призвали.
Ты снова жизнь даешь; она — твой дар благой,
        Тобой дышать до гроба стану.
Мне сладок будет час и муки роковой:
        Я от любви теперь увяну.

Позже, когда новая любовь овладела сердцем поэта, уже искушенного опытом жизни, но не нашла себе отзыва в любимом существе, голос его души звучит еще более глубоким чувством в том ряде высоких песен, которые составляют венец его творчества. Напомню одну из них, где поэт выражает сознание, что он обманулся в своей любви, и вместе с тем высказывает безотрадное убеждение, что с этою утратой гибнет и другое его сокровище, его дарование. Батюшков говорит, что образ любимого существа сопровождал его неотлучно во всех его странствованиях и походах вдали от родины, и затем продолжает:

Исполненный всегда единственно тобою,
С какою радостью ступил на брег отчизны!
«Здесь будет» — я сказал — «душе моей покой,
Конец трудам, конец и страннической жизни».
Ах, как обманут я в мечтании моем!
Как счастье мне коварно изменило
        В любви и дружестве, во всем,
        Что сердцу сладко льстило,
Что было тайною надеждою всегда!
Есть странствиям конец, печалям — никогда!
В твоем присутствии страдания и муки
        Я сердцем новые познал:
        Они ужаснее разлуки,
Всего ужаснее! Я видел, я читал
В твоем молчании, в прерывном разговоре,
        В твоем унылом взоре,
В сей тайной горести потупленных очей,
В улыбке и в самой веселости твоей
        Следы сердечного терзанья....
Нет, нет, мне бремя жизнь! Что в ней без упованья
        Украсить жребий твой
Любви и дружества прочнейшими цветами,
Всем жертвовать тебе, гордиться лишь тобой,
Блаженством дней твоих и милыми очами,
Признательность твою и счастье находить
        В речах, в улыбке, в каждом взоре,
Мир, славу, сyeты протекшие и горе,
Все, все у ног твоих, как тяжкий сон, забыть!
Что в жизни без тебя! Что в ней без упованья,
Без дружбы, без любви — без идолов моих!...
        И муза, сетуя без них,
        Светильник гасит дарованья!

Прочитав такие стихи, мы не затруднимся сказать, что лиризм Батюшкова коренится глубоко в его сердце.

По одною искренностью и задушевностью не исчерпывается дарование нашего поэта. Яркая определенность, так сказать, осязательность образов, создаваемых фантазией Батюшкова, составляет другую отличительную особенность его таланта. Его поэзия совершенно чужда отвлеченности, свойственной многим лирикам, между прочим и Жуковскому, и в то же время в ней нет ничего неестественного, ничего такого, что не выдержало бы простого рассудочного анализа: его поэтические создания совершенно реальны, близки к действительности, несмотря даже на то, что поэт, по обычаю своего времени, нередко употребляет иносказательные обороты речи, перифразу, или вводит мифологические термины вместо означения предметов их прямыми наименованиями. Всегда верно намечая то внутренние движения души, то образы внешнего мира, то соотношение между теми и другими, поэтическая живопись Батюшкова отличается широким размахом кисти. Припомним несколько черт; например, начало стихотворения «Тень друга»:

Я берег покидал туманный Альбиона:
Казалось, он в волнах свинцовых утопал;
        За кораблем вилася гальциона,
И тихий глас ее пловцов увеселял.
        Вечерний ветр, валов плесканье,
Однообразный шум и трепет парусов
        И кормчего на палубе взыванье
Ко страже, дремлющей под говором валов,
        Все сладкую задумчивость питало.
Как очарованный, у мачты я стоял
        И сквозь туман и ночи покрывало
Светила севера любезного искал...

или:

«Гезиод и Омир соперники»:

Народы, как волны, в Колхиду текли,
        Народы счастливой Эллады.
Там сильный владыка, над прахом отца
        Оконча печальны обряды,
Ристалища славы бойцам отверзал.
        Три раза с румяной денницей
Бойцы выступали с бойцами на бой.
        Три раза стремили возницы
Коней легконогих по звонким полям,
        И трижды владетель Колхиды
Достойным оливны венки раздавал.
        Но солнце на лоно Фетиды
Склонялось, и новый готовится бой.
        Очистите поле, возницы!
Спешите, залейте студеной струей
        Пылающи оси и спицы!
Коней отрешите от тягостных узь
        И в стойлы прохладны ведите!
Вы пылью и потом покрыты, бойцы,
        При пламени светлом вздохните!
Внемлите, народы, Эллады сыны,
        Высокие песни внемлите!..

Или еще:

Какое торжество готовит древний Рим?
        Куда текут народа шумны волны?
К чему сих аромат и мирры сладкий дым
        Душистых трав кругом кошницы полны?...

Не буду продолжать, потому что «Умирающий Тасс» хорошо известен всем любителям поэзии. Замечу только, что приведенные начала трех стихотворений нашего поэта всего яснее показывают, как мастерски умел он с первого же слова овладевать вниманием читателя и, набросав пред ним широкую поэтическую картину, сразу вводить его в тот мир, в ту среду впечатлений, интересов и образов, в которую увлечена его фантазия и которыми питается, в данную минуту, его чувство. Этою способностью очаровывать силой и яркостью своих творческих созданий обладал в русской литературе до Батюшкова один Державин, а после довел это искусство до высшего совершенства Пушкин; тайна этого очарования заключается в объективном характере их творчества. В Батюшкове эта высшая художественная способность была настолько сильна, что, несмотря на преобладающие у него, в позднейшую пору развития его таланта, мотивы разочарованности, он мог в то же время проникаться светлым миросозерцанием классической древности и написать несколько превосходных пьес в духе и стиле греческой антологии.

Уже все сказанное обнаруживает в Батюшкове сознательного художника, поэта, который всегда остается властным хозяином своей фантазии и умеет дать верное направление ее порывам. Но еще более заметен тонкий художественный расчет опытного мастера во внешней форме произведений нашего поэта.

Коренной принцип лирики — выражать непосредственное ощущение или ряд подобных ощущений, но тесно связанных между собою; только при этом условии лирическая пиеса может сохранить внутреннее единство или цельность. Лирика псевдоклассического периода однако очень редко удовлетворяла этому требованию: старинные сочинители од и элегий, даже наиболее даровитые, обыкновенно топили вдохновлявшее их чувство в бесконечных повторениях и риторических распространениях. Батюшков, которому знакомы были образцы классической лирики Горация Тибулла, резко отделяется от своих русских предшественников в лирической поэзии художественным чувством меры: его пьесы по большей части не велики по объему, а лучшие из них строго выдержаны в своем составе и отличаются замечательною цельностью. Сосредоточивая свое вдохновение на одном каком-нибудь чувстве, наш поэт рукою мастера изображает его развитие и переливы, оттеняя каждый из них новыми чертами и таким образом все полнее и полнее раскрывая пред нами свое душевное настроение. Эта искусная постепенность в изображении чувства не имеет ничего общего со старинными приемами риторического распространения: она верна психологически и потому производит глубокое впечатление. А что она выработана Батюшковым сознательно, это всего яснее, быть может, доказывается тем, что поэт редко приберегает к концу своих стихотворений самый сильный аккорд своей лиры: напротив того, он обыкновенно предпочитает заключить пьесу смягченными, пониженными тонами, которые замирают постепенно, словно теряются вдали, как звуки эоловой арфы, и тем дольше удерживают душу читателя в том настроении, какое желал вызвать поэт.

Нужно было воспитать в себе тонкое художественное чувство, чтобы задавать подобные задачи своему творчеству. И разрешение этих задач было тем труднее для Батюшкова, что он сознавал всю недостаточность или, вернее сказать, всю необработанность того материала, которым ему приходилось орудовать: я разумею русский литературный язык его времени. Действительно, под пером тогдашних писателей русский стих едва начинал приобретать гладкость, а силы, звучности и гармонии достигал очень редко; русская поэтическая речь еще представляла нестройную смесь высокопарных славянизмов с сухими или даже пошлыми выражениями самой обыденной фразеологии; ради соблюдения размера слова часто располагались в стихах очень произвольно, так что смысл речи становился запутанным. Батюшков сильно возмущался этими недостатками и причину их предполагал в свойстве самого нашего языка. Как в русском, так и в языках германского корня, он находил «суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее северу». «Я смешон по совести», писал он Гнедичу, окончив своего «Умирающего Тасса»; — не похож ли я на слепого нищего, который, услышав прекрасного виртуоза на арфе, вдруг вздумал воспевать ему хвалу на волынке или балалайке? Виртуоз — Тасс, арфа — язык Италии его, нищий — я, а балалайка — язык наш, жестокий язык, что ни говори». Жесткости русского языка он противополагал музыкальность итальянского, которым восхищался в стихах Данта и Петрарки, Ариоста и Тасса. Такой приговор над нашим богатым и прекрасным языком, конечно, несправедлив; но к суждению этому должно быть снисходительным: напомню еще раз, что Батюшков имел в виду только скудный литературный язык своего времени, а не свежую, живую и образную речь народную, которую он еще не научился ценить. Замечу кстати, что он не был исключительным врагом и славянизмов; он вооружался только против злоупотребления ими, но в то-же время признавал, что «верх искусства — похищать древние слова и давать им место в нашем языке». Вообще, он был того убеждения, что литературный язык создается тонким чутьем и изящным вкусом писателей, и что создание русского литературного языка еще не закончено, еще нуждается в образованных делателях. Сам Батюшков не мало потрудился над обработкой нашей поэтической речи: в его стихотворениях встречается много прекрасных выражений и оборотов, которых нет у писателей более раннего времени, но которые были усвоены поэтами позднейшими. Что касается собственно версификации, то стройность, сжатость и вообще изящество итальянского стиха послужили ему образцом, по которому он старался выработать свой собственный стих. И усилия его были не напрасны: в произведениях Батюшкова, особенно в пиесах позднейшей поры, стих его приобретает гармонию, гибкость и упругость, небывалые дотоле в русской поэзии.

Есть наслаждение и в дикости лесов,
        Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
        Дробящихся в пустынном беге.
Я ближнего люблю, но ты, природа-мать,
        Для сердца ты всего дороже!
С тобой, владычица, привык я забывать
        И то, чем был, как был моложе,
И то, чем стал под холодом годов.
        Тобою в чувствах оживаю:
Их выразить душа не знает стройных слов,
        И как молчать о них — не знаю.

Под строками такой мастерской фактуры, где однообразно-гармоническое течение слов само по себе служит выражением грустного настроения души поэта, не отказался бы подписать свое имя ни один из лучших русских поэтов ни до Батюшкова, ни после него. Не даром великий художник Пушкин назвал Батюшкова счастливым сподвижником Ломоносова, сделавшим для русского языка то же самое, что Петрарка для итальянцев.

Вообще, с какой бы стороны мы ни взглянули на творческую деятельность Батюшкова, элемент чистого искусства выступает в ней на первом плане. Он был художник по преимуществу, и потому влияние, какое он мог иметь, должно было отразиться главным образом в области искусства.

Прямым и лучшим восприемником этого влияния был именно Пушкин. Известно, что в молодости своей из всех русских поэтов он подражал всего более Батюшкову; он сохранил благодарную память и уважение к нему и в зрелые лета. В посланиях, элегиях и антологических пьесах Батюшкова Пушкин нашел образцы и художественной формы, и объективности поэтического миросозерцания. То живое сознание и творческое воссоздание душевной жизни, которое развилось таким роскошным цветом в лирике Пушкина и составляет ее неувядаемую прелесть, уже находится в зародыше в поэзии Батюшкова, столь искренней и глубокой в выражении личного чувства. Конечно, у гениального ученика эта поэтическая психология несравненно шире и разнообразнее, между тем как даровитый учитель был в силах исчерпать лишь одно настроение — горькую разочарованность нежной и чувствительной души, но блестящая попытка Батюшкова все же составляет его великую заслугу: он первый, так сказать, дал тон интимной лирике в нашей поэзии.

Творческая деятельность Пушкина кладет столь резкую грань в развитии нашей литературы, что вся прежняя жизнь ее кажется многим как бы в тумане и считается не заслуживающею ближайшего изучения. Это совершенно несправедливо. Ход нашей литературы до Пушкина представляет собою не только ряд последовательных ступеней в развитии образованности; в ней выступают не только крупные деятели просвещения, носители гуманных идей, но и сильные дарования, оставившие хотя не многочисленные, но навсегда живые памятники своего творчества. В ряду этих дарований одно из первых мест принадлежит Константину Николаевичу Батюшкову, ближайшему предшественнику Пушкина и одному из тех русских поэтов, которые, подобно ему, могли бы сказать о себе: «Нет, весь я не умру!»


Впервые опубликовано: «Пантеон Литературы». 1888.

Леонид Николаевич Майков (1839-1900) — видный исследователь истории русской литературы, действительный член Петербургской Академии наук, сын живописца Николая Аполлоновича Майкова, младший брат Аполлона, Валериана и Владимира Майковых.



На главную

Произведения Л.Н. Майкова

Монастыри и храмы Северо-запада