М.О. Меньшиков
Чиновники и герои

На главную

Произведения М.О. Меньшикова


I

4 июля

Наконец-то последнему нашему великому полководцу поставлен памятник. Через тридцать лет после его смерти, тогда как в Германии еще при жизни Бисмарка уже воздвигались ему монументы. Нельзя сказать, чтобы отечество наше страдало избытком благодарности к великим людям, составляющим его славу...

С открытием памятника Белому генералу почти совпала грустная кончина другого героя, генерала Зарубаева. Он тоже имел задатки великого полководца, но они были задушены в зачатии тою военною схоластикой, которая восторжествовала у нас со времен Милютина. Так как и Милютин недавно умер и для всего этого периода наступила история, то, мне кажется, полезно оглянуться назад и осмыслить хоть немного главный вопрос нашей государственности — упадок армии. Мне уже не раз приходилось касаться этого вопроса, но он так важен, что к нему необходимо возвращаться постоянно, пока в общем сознании не утвердится основная причина помрачения нашей военной славы. Знаменитые генералы наши, как вообще знаменитые общественные деятели, суть в то же время общественные типы. Как по героям Гоголя, Грибоедова, Тургенева, Гончарова, Достоевского, Чехова можно изучать природу русского общества и предсказывать приблизительную его судьбу, так — еще в большей степени — можно делать это, изучая действительные, не сочиненные типы. Что касается армии, то достаточно сопоставить Милютина и Скобелева в Турецкую войну и Куропаткина с Зарубаевым — в Японскую, чтобы совершенно ясно понять, в чем наша военная гибель.

О гр. Милютине у меня довольно долго держалось общепринятое, крайне банальное мнение, будто это замечательный человек, один из благороднейших сподвижников Александра II, принесший и армии, и России огромные услуги. Но затем, когда я начал критически вглядываться в то царствование, в которое начал жить, и когда я вместе с Россией пережил последствия "освободительной эпохи", у меня открылись глаза. Блестящие идолы повалились в моем сознании и я с изумлением наблюдаю, как долго они стоят в воображении еще многих русских людей, рассудок которых, очевидно, не в силах преодолеть внушения ходячих взглядов.

За последнее столетие во всех процессах государственной жизни и в миросозерцании общества борются гоголевские характеры, и то один берет верх, то другой. Здоровая собакевичевщина николаевской эпохи еще до Крымской войны начала уступать той изнеженной маниловщине, одним из ярких выразителей которой явился воспитатель императора Александра II — поэт Жуковский. Так называемые реакции в России — скверная вещь, но если изучить добросовестно и контрреакции, то вы изумитесь, сколько пошлости, сколько бездарности выворачивает из себя русское общество под самыми благороднейшими предлогами. Дворянству русскому была предоставлена почти безграничная власть над простонародьем, и вы помните разницу хозяйственных методов Собакевича и Манилова. У первого мужик был зажиточен, сыт и хорошо обстроен. При возобладании маниловщины в России показалась ужасной не неспособность решить задачу, данную дворянству (цивилизовать народ), а самая задача и свойственная ей власть. Отказались от власти и от решения задачи и сочли это за великое дело. Культуртрегерское свое банкротство назвали великой реформой и полстолетия восхищались собой и умилялись, не замечая, что народ доходит до разложения и одичания. Нечто подобное случилось и с русской армией, победившей с помощью природы Наполеона. Общий тон нашей армии был 100 лет назад собакевичевского, т.е. грубоватого, но очень твердого склада. Над бессмертным полковником Скалозубом издевается до сих пор вся Россия, забывая, что это герой, вероятно, еще суворовских и уже, наверное, — кутузовских походов. Именно Скалозубы водили великую армию нашу к Стокгольму, Берлину, Парижу, Константинополю. На Скалозуба солдаты смотрели как на полубога, но и любили его, как полубога: "Полковник наш рожден был хватом, слуга Царю, отец солдатам"... И, как крестьяне у Собакевича, — солдат у полковника Скалозуба был хорошо накормлен, обут и одет — чего никак нельзя сказать о следующей, маниловской эпохе.

Как она наступила и когда, — в точности указать трудно: вернее предположить, что типы и характеры вечны, только в разные эпохи то прячутся, то выдаются. Еще за несколько десятилетий до Великой французской революции французская (а с нею и европейская) знать впала в сантиментализм, в слащавую чувствительность, — естественный продукт безделья и изнеженности. Вместе с романтикой это настроение быстро передалось и нашему дворянству. Довольно быстро, хотя и незаметно, изменились и критерии благородства. Если при Минихе и Суворове благородством в армии считались самопожертвование, отвага, способность переносить великие труды и лишения, то в эпоху декабристов благородством начали считаться уже фрондерство против высшей власти, начитанность, ученость, и главное — гуманизм. Благородный Чацкий ровно ничего не делает, живет на крестьянский счет да ораторствует в гостиных. Благородный Онегин тоже ровно ничего не делает, как и благородный Печорин, как и благородный Рудин... В сущности, Гончаров подвел только общую черту всему этому новому, прекрасно рассуждающему благородству и сумму его назвал обломовщиной.

Что маниловщина перекинулась в армию еще в эпоху Гоголя, доказывает уже то, что сам Манилов — отставной офицер и, еще служа в армии, поражал всех деликатностью своих чувств. Несомненно, Милютин принадлежал к этому бессмертному типу, чем и внес в русскую армию столько разрушения, сколько не удалось внести Наполеону и всем его маршалам. Недавно вышел в свет биографический очерк: "Граф Д.А. Милютин в отзывах его современников", написанный известным генералом М.М. Бородкиным, автором многих трудов по истории Финляндии. Этот очерк печатался в "Военном Сборнике" (№ 5 и 6), и каждому офицеру полезно внимательно его прочесть. О Милютине в данном случае пишет не враг его, а восторженный поклонник, вернее — идолопоклонник. Тем примечательнее то, что даже он — сквозь неодолимое обожание — не мог не отметить глубоко отрицательных сторон милютинской системы. "Граф Д.А. Милютин... Какое славное, чистое имя! — начинает свой дифирамб ген. Бородкин: какая красивая жизнь! Все в Милютине отмечено печатью высоких дарований, сердечностью, благородством, простотой, скромностью и изумительным трудолюбием"... Вероятно, эта характеристика приблизительно верна — кроме высоких дарований. Из всего, что далее изложено в акафисте покойному фельдмаршалу, ясно, что это была типическая посредственность, золотая середина во всем. А в столь артистическом деле, какова война, — посредственность — родная сестра бездарности. Начиная с нежной фамилии "Милютин", что-то такое было загадочно обаятельное в этом человеке, иначе он не очаровывал бы множества людей сверху донизу, причем это доставалось ему без всяких усилий.

Маниловщина — продукт тонкой дворянской культуры; Гоголь шаржировал этот характер, в лучших же представителях этот характер был само обаяние. Милютин, само собой, был гораздо умнее гоголевского героя, воспитаннее, образованнее, наконец, он был трудолюбив, а работа всегда накладывает печать серьезности. Но в существе своем, в habituse духа, Милютин был именно тем нестерпимо добродетельным человеком, против которого главным образом Гоголь и вывел серию своих шаржей. Либералы тогдашние — Грановский, Никитенко, вел. князь Константин Николаевич и др. прямо были пленены Милютиным, самые обыкновенные его способности казались им чрезвычайными, самая заурядная книга о войне 1799 года была признана за какое-то чудо. Государь пожаловал автору бриллиантовый перстень. Академия наук, по заключению Устрялова, присудила ему полную Демидовскую премию, Грановский дал восторженный отзыв, и даже старик Погодин провозгласил, что и история, и литература приобрели в этой книге "сокровище". Это был образчик повального помешательства: все за ту же, совершенно посредственную и теперь справедливо забытую книгу Милютин получил от Петербургского университета звание доктора истории honoris causa и звание почетного члена от Академии наук... Правда, это было уже в то время, когда он был министром; у наших ученых учреждений держался дурной обычай, не совсем исчезнувший и теперь, украшать свое общество высокопоставленными сановниками. Надо сказать, что альпийский поход Суворова сам по себе настолько красочен и величав, что самый бесхитростный пересказ событий производит уже большое впечатление. Этот поход годился бы для русской героической поэмы, если бы самая затея послать армию для защиты Ломбардии от Франции не была слишком странной. Восхвалив и политику русскую, и героизм армии, Милютин угодил всем, как и впоследствии Бог ему дал способность всем угождать — и либералам и консерваторам, и военным, и штатским.

Мне уже приходилось отмечать, что Милютин по натуре вовсе не был военным человеком, хотя и сделал блистательнейшую из всех военных карьер за целое столетие. Он превосходно выполнял все военные цензы: академию, Кавказ, профессорство и т.п., — и на Кавказе, как в Петербурге, он всех очаровывал, приобретая (совершенно, может быть, невольно) самых высокопоставленных друзей, и просто давлением атмосферы его подымало кверху. Влюбленные в него люди записывали на его пай подвиги и заслуги, которых он не совершал (как не грех, например, уважаемому М.М. Бородкину ставить имя Милютина рядом с именем Евдокимова! Это все равно, что ставить вместе теленка и медведя). Но замечательная черта: Милютина даже на Кавказе тянуло все время к чернильнице, к письменному столу, к библиотечным материалам, из которых он компилировал совершенно как добросовестный чиновник. Вовсе это был не герой, не генерал, не фельдмаршал: какие, спрашивается, "полки и куда водил этот полководец"? По своей натуре этот превосходный человек был посредственным ученым-писателем. Не "ученым" просто и не "писателем", а ученым-писателем, т.е. вечным компилятором чужих материалов. Это совершенно мирное и безвредное занятие (хотя и мало полезное) отвечало как раз тому запасу и тому тону умственной силы, какими обладал Милютин. Его сделали министром — он остался тем же ученым-писателем, каким родился. "Своего рода аскет. Рабочий кабинет — его сфера. Вот черта милютинского характера, которая меня восхищает", — пишет М.М. Бородкин. Она восхитила бы и меня, если бы труд исключительно книжный, бумажный, канцелярский, компилятивный не был сам по себе свидетельством некоторой умственной ограниченности. Сквозь бумагу жизнь рассматривается совсем не так, как она есть в натуре, и рабочий кабинет, как бы богато ни был он обставлен, не может дать столько данных и столько поправок, сколько живой мир Божий. "Великие трудолюбцы, — говорит М.М. Бородкин, — проникаются обыкновенно глубокими убеждениями, и их личности поэтому неизбежно влияют на окружающих". Прекрасные слова! Но справедливо также сказал Лермонтов: "Гений, привязанный к чиновничьему столу, умирает". Великим труд может быть при условии неотделимости от натуры, — заточение же в канцелярии или в ученом кабинете непременно ведет к схоластике. Вот трагическая черта, определяющая Милютина как военного министра, — он не был военным, он был глубоко штатским человеком, чиновником военной канцелярии. И это именно погубило когда-то великую нашу армию.

Благородство и либерализм 50 лет назад были понятиями почти нераздельными, и Милютин принадлежал, подобно Манилову, к благороднейшим из либералов. Он вел упорную борьбу против классицизма гр. Д. Толстого, он создавал сеть еще нового тогда реального образования, он переделал военные корпуса на гимназии, в которых старая, несколько жестокая дрессировка, сменилась гуманным воспитанием при посредстве штатских воспитателей. Сократили до минимума обучение строю и военным наукам и усилили гражданские науки, стараясь изо всех сил, чтобы военный гимназист мог поступать наряду с учениками реальных училищ в гражданские институты. Это было гордостью директоров военных гимназий. Я лично могу понять, что Милютин, как человек глубоко штатский по натуре, не видел колоссальной ошибки, которую он совершал, но меня изумляет, — как он мог заставить согласиться с собой и высшие наши сферы! Я думаю, объяснить это можно только тем, что и сами высшие сферы того времени были такими же глубоко штатскими, как Милютин, — такими же благородно-либеральными, как он. Однако были же тогда и истинно военные люди, скажет читатель. Да, были, и они протестовали против милютинских реформ, поскольку удобно было, оставаясь на службе, протестовать против министра своего ведомства. Горячим противником Милютина выступил такой истинно военный человек, как ген. Черняев, зато и жестоко поплатился. Покоритель Ташкента был антиподом Милютина: в нем было нечто от Собакевича и ровно ничего из Манилова. По его среднеазиатским подвигам, Черняева следует считать гениальным полководцем, которого чиновничество наше с Милютиным во главе задушило в зародыше. Если будет когда-нибудь написана беспристрастная история нашей армии, то отношение Милютина к Черняеву и Скобелеву, как ген. Куропаткина к Зарубаеву, составит одну из самых печальных страниц. Не один Черняев видел гибель военной школы, перекроенной на фасон гимназий. Ген. Пузыревский ("Русская армия перед войной 1877 — 78 гг.") пишет: "Кадеты, воспитанные в школе строгой военной дисциплины, товарищеского единодушия и воинских доблестей, организованные по военному с малолетства и с детства же получившие военную подготовку, отвечали более суровым требованиям войны, нежели гимназисты, выпущенные в офицеры после двухлетнего пребывания в специальных военных училищах". Еще бы! Если такой простой вещи не мог понять Милютин, то не говорите мне о его будто бы "замечательном" уме. Может быть, это был ум красивый, не лишенный блеска, но, очевидно, в нем не было никакой глубины и самостоятельности, свойственных большим умам. То же, что с кадетскими корпусами, Милютин старался, сколько мог, сделать и с военными академиями: поменьше военщины и побольше гражданских наук было его лозунгом.

Издавалась тогда военная газета — "Русский Инвалид", но Милютин ее всеми силами старался сделать штатской газетой: в ней сотрудничали даже радикальные тогда петербургские литераторы. Военная газета превратилась будто бы "в серьезную политическую газету. Его даровитые сотрудники заговорили смелым и неподкупным языком". Милютин, по словам ген. Бородкина, "одобрительно относился к статьям, разоблачавшим всякие злоупотребления; горячий поклонник широкой гласности, он стремился искоренить зло везде при посредстве свободной печати... При "Русском Инвалиде" секретным образом издавалась еще "Correspondance Russe", имевшая влияние на иностранную печать"... Все это само по себе очень хорошо, но еще раз свидетельствует, до чего Милютину тесно было в военном мундире и до чего преобладал в нем штатский литератор. Либерализм "Русского Инвалида" довел даже тогдашнее либеральное правительство до необходимости прикрыть его как политическую газету: "Труды Милютина по созданию независимой печати пошли прахом". Как ни хороша независимая печать, но, согласитесь, не дело военного министра об этом заботиться. Милютин принадлежал к тому типу либеральных офицеров, которым немножко скучно в своем ведомстве и которые весь век мечтают о преобразованиях, нужны они или нет. Именно этим зудом преобразований обаятельный и гуманный министр причинил армии и России огромные расстройства.

Конечно, армия наша до Милютина была далека от совершенства. "Долгое время (1837 — 1852) стоявший во главе военного ведомства князь Чернышев, по словам ген. Бородкина, неизменно докладывал государю Николаю I, что устройство военного управления находится на желательной степени совершенства, не требуя никаких существенных изменений. Крымская война изобличила министра". В действительности у нас не оказалось ни войск в достаточном числе, ни подготовленных полководцев, ни современных ружей, ни интендантских припасов, ни стратегических путей, ни плана обороны. Даже такой могучий самодержец, каким был Николай I, был обманут в своем доверии к министрам, и обман этот тяжкою ценою пришлось оплатить России. Но за одним, может быть, добросовестным обманом последовали другие. Под предлогом совершенствования армии начали ломать ее до фундамента, до почвы, на которой она была построена, а построить что-нибудь прочное и великое не умели. "Первый, — говорит ген. Бородкин, — подал свой голос гр. Ридигер — главнокомандующий гвардейским и гренадерским корпусами. Он указал на излишний вред централизации. Он явился (в 1855 г.) первым вдохновителем императора Александра II к военным преобразованиям, но до появления у власти Милютина стремление к усовершенствованию не находило своего надлежащего двигателя".

Если вспомнить, что централизация военного ведомства есть как раз то самое, чего добивается теперь В.А. Сухомлинов, то читатель подивится эволюции, какую сделала армия за эти 50 лет. То, что было достигнуто при императоре Николае I, считается мечтой через два царствования от него. С преобразованием армии случилось то же самое, что с преобразованием России. Не умея достичь известной формы, у нас хватаются за реформу. Оплошав на образовании чего-нибудь, берутся за преобразование.

II

5 июля

После Крымской войны, конечно, следовало поднять армию, но как? Нужно было просто заменить плохое начальство хорошим — вот и все. Хороший военный министр добился бы, чтобы войск было достаточно, чтобы оружие было превосходно, чтобы солдаты были хорошо обучены, хорошо одеты и накормлены, чтобы офицеры знали свое дело и т.п. Если бы все это было выполнено, может быть, не нужно было бы никаких реформ. Но тогдашнее поколение даже на верхах власти было одержимо революционным духом, жаждою разрушения старого, жаждою непременно коренных перемен. В начале 1862 года Милютин составил план преобразований, состоявший сплошь из самых прекрасных, самых благих намерений, которые отозвались полнозвучным эхом в благородной душе Александра II. Дело закипело. "Все ведомство охвачено было работой. Сокращался срок службы солдата, улучшались его пища и жилище, отменялись ужасные смертобойные шпицрутены, поднималась личность воина и пр.".

В числе этих реформ единственная, за которую следовало поблагодарить Милютина, это отмена варварских шпицрутенов, заимствованных нами без всякой нужды из Германии. Все остальное милютинское являлось очень спорным, — даже улучшение пищи и жилья: может быть, было достаточно почистить интендантское ведомство, чтобы и пища, и жилье сами собой улучшились. А что это такое: "поднятие личности воина?" Я думаю, в этом либеральном тезисе, раскрывается весь Милютин. Разве воин суворовской, кутузовской, наконец, нахимовской эпохи был у нас совсем безличностью? Кто помнит жаргон 60-х годов, согласится, что "поднять личность" солдата значило рассолдатить его и по возможности огражданить, отнять военный дух и привить штатский. "Поднять личность" — значит сделать солдата возражающим начальству. Естественно, что против военных реформ Милютина сложилась военная партия. Эту партию с Шуваловым во главе ген. Бородкин характеризует как интригу не без участия Бисмарка, но ведь это одно голое предположение, ничем не доказанное. Нельзя же серьезно думать, чтобы такие исключительно даровитые генералы, как Черняев, Фадеев, Комаров, могли быть орудием вообще чьей-либо интриги, не только иностранной. Каждый из названных генералов был умнее и оригинальнее Милютина. Смешна также фраза: "Партия интриги избрала своим главой фельдмаршала кн. Барятинского, покорителя Кавказа. К князю Барятинскому примыкали гр. Коцебу, гр. Лидерс и отчасти ген. Драгомиров". Опять-таки, сообразно ли со здравым смыслом, чтобы человек, столь выдающийся и благородный, каким был Барятинский, мог бы быть "избран" главою интриги? Не интрига, а сложился искреннейший протест людей независимого духа и в самом деле военных, — вот во главе чего стал Барятинский. Как покоритель Кавказа, легко закончивший 50-летнюю войну (для этого достаточно было выписать пушки и ружья лучше тех, что были у горцев), — Барятинский действительно имел военный опыт, которого не имел Милютин. Единственная колоссальная ошибка Барятинского была та, что он не разгадал в свое время Милютина. Влюбленный в очаровательного своего начальника штаба, именно Барятинский провел его в министры и считал этот день для себя "торжественным". Но когда Милютину выше министра было уже некуда идти, он оказался принципиальным врагом Барятинского, и именно тогда-то завязалась в свое время знаменитая, после забытая борьба за нашу армию, решившая ее судьбу.

Князь Барятинский был поклонником тогдашней германской военной системы, — Милютин был поклонником французской — до солдатских кепи включительно. Немецкая система "составила боевую и строевую часть выше и впереди администрации с ее интендантством, судебными делами и пр. Она сосредоточивала заведование всею подготовкою армии в руках начальника штаба, всю же административную часть вручала военному министру". По французской же системе военный министр являлся единственным руководителем военного ведомства, сосредоточивая в своих руках как боевую, так и административную часть армии. Милютин, пользуясь отсутствием Барятинского, жившего за границей, "приобрел полное доверие государя и стал проводить реформы в духе военной системы". И несмотря на то, что Барятинский был личный друг Государя, обаяние Милютина превозмогло. Напрасно Барятинский доказывал, что реформа имеет слишком бюрократический характер, что во всех положениях и уставах проведено преобладание штабного элемента над строевым, подчинение строевых начальников влиянию и контролю штабов и управлений. Именно это-то и казалось усовершенствованием для тогдашней либеральной бюрократии, типичнейшим представителем которой был Милютин. Напрасно знаменитый генерал Фадеев (дядя гр. С.Ю. Витте по матери) доказывал, что Милютин жертвует в своей реформе целью — средствам, что административная опека заменяет живое действие — писанием, что канцелярщина и война — все равно, что вода и огонь. Его не слушали. Именно тогда с военными реформами Милютина (1862 г.) в военное ведомство особенно въелся бюрократизм. Уже Фадеев отмечал нелепость порядка, когда ротный командир имел дело с 17 шнуровыми книгами. Командир полка терял всякое значение, когда каждый начальник отделения военных канцелярий — генерал, а каждый столоначальник — полковник. Тщетно князь Барятинский доказывал унижение боевого состава армии в пользу небоевого, тщетно он разъяснял, что Милютин воскрешал у нас, в сущности, систему австрийского гофкригсрата — претензию управлять армией из столичной канцелярии. Негодовал боевой фельдмаршал и на то, что новое положение "ниспровергает заветные основания нашего военного быта: в первый раз с 1716 года в русском военном уставе о Государе не упоминается. Нет даже и представителя Монарха на войне, вследствие чего единство командования неизбежно сосредоточилось в министерстве". Неправда ли, характерная черточка для тогдашней либеральной бюрократии? Пред Государем лично преклонялись и гипнотизировали лестью, но из военного устава все-таки выкинули даже упоминание о Нем. Преданная Франции либеральная бюрократия восторжествовала. Покорителю Кавказа, кн. Барятинскому не дали даже времени высказать свое мнение, и еще до его записки (1869 г.) проект милютинских реформ был Государем утвержден (1868 г.).

Какое это могущество — личное обаяние — и в частной, и в государственной жизни — показывают дальнейшие события. Грянула франко-прусская война, которая и сделала экзамен обеим системам — французской и германской. Несмотря на то, что французская, которую защищал Милютин, была разгромлена, Милютин все-таки, рассудку вопреки и наперекор стихиям, продолжал торжествовать. Многие видели фальшь милютинской системы — и курили ей фимиам. "Даже лица, благоговевшие пред его (Милютина) светлой личностью, — пишет генерал Бородкин, — подобно, например, генералу В.Д. Кренке, заявляли, что гр. Милютин, никогда не командовавший отдельной частью, зачастую не различал объявления приказа от действительного исполнения его на практике, бумагу нередко ставил выше дела... В военном ведомстве за его управление развелась бюрократия, которая преобладала иногда над самым делом. Офицеры Генерального штаба и бывалые адъютанты все обратились в чиновников"... Вот что было очевидно даже идолопоклонникам обаятельного министра, но кумир есть бог, хотя бы он был бесспорно деревянный. Непредубежденный читатель, у которого сердце болит за упадок армии, может быть, теперь видит главный источник этого упадка.

Какова была роль Милютина как военного реформатора, об этом говорит в своих воспоминаниях барон Зедделер, избранный самим Милютиным для наблюдения франко-прусской войны. Поглядев на реальное столкновение двух систем, германской и французской, барон Зедделер понял, на чьей стороне преимущество. Поняли бы все эту простую вещь и до войны, если бы не обаяние Милютина, который заражал своим заблуждением и армию. "Кому неизвестно, пишет барон Зедделер, что все почти офицеры Генерального штаба, отправлявшиеся в шестидесятых годах за границу для изучения иностранных армий, останавливались в Берлине лишь для перемены военного платья на гражданское, а затем спешили в излюбленную Францию. Немудрено, что наше военное министерство не имело необходимых сведений о той громадной работе, которая велась в Германии". Вот, не правда ли, выгода иметь военным министром "доктора истории", никогда не командовавшего отдельной частью! Под самым носом назревала тогда гигантская мировая сила, разбившая подряд две великих империи, а Милютин даже не подозревал этого и слепо подражал разлагавшейся уже Франции. Наш либеральный военный реформатор низвел роль полководца (главнокомандующего) до того, что тому совсем некогда было управлять армией, ибо приходилось отписываться с одиннадцатью непосредственными подчиненными, такими же, как и он, бюрократами. Все это было очень многим ясно видно, но даже провал французской системы под Седаном нисколько не уронил Милютина.

С некоторыми поправками и починками милютинской реформы Россия подошла к войне 1877 года. Я уже писал о ней недавно: это была плачевнейшая из всех победоносных войн. Не победить огромному государству маленькое, вконец к тому же расстроенное, охваченное целым рядом восстаний, было, конечно, трудно. С нами в союзе шла почти вся христианская Турция (Болгария, Сербия, Румыния, Черногория, Греция). Не победить при таких условиях было трудно, но мы чуть было не ухитрились остаться побежденными. Вот что пишет восторженный поклонник Милютина генерал Бородкин: "Армия выступила в поход с ружьем Крнка (Берданка явилась исключением), и 4 и 9-фунтовыми орудиями, тогда как у турок оказались ружья Пибоди-Мартини и дальнобойные орудия. Но главное — мы начали войну с недостаточной армией.... Милютин был в числе тех, которые находили, что высланных сил было достаточно... Плев-на явилась для военного министра тяжелым уроком. Он сознал наконец, что сведения его о турках были ошибочны, что действия против них были начаты с большим запозданием, — и предложил усилить армию. Воевали у нас тогда не как военные, а как придворные, подогнав знаменитый штурм Плевны ко дню Тезоименитства Монарха (Цусимский бой подогнали впоследствии к подобному же дню). И в результате пошли горестные поражения, целый ряд их. После того, как маленькая сравнительно Пруссия блистательно разгромила Австрию и Францию, весь мир изумлялся, как это огромная Россия в коалиции с балканскими христианами не может справиться с какой-то Турцией и терпит одну проигранную битву за другой. Вот что пишет пламенный поклонник Милютина: "Но нижние чины без сапог, шинели и мундиры — одни лохмотья, — как писал главнокомандующий. Продовольствие... Но интендантство давно обнаружило свою несостоятельность, и пришлось пользоваться услугами евреев — Грегера, Горвица и Когана. Обоз оказался тяжелым и непригодным для горной местности". Вот продукты весьма либеральной маниловской... pardon, милютинской реформы. Один из умнейших русских людей, наблюдавших происходившее за Дунаем, лейб-медик С.П. Боткин, назвал эту кампанию "невежественной". "Эта кампания, — писал он, — тяжело отзовется на стране и долго будет чувствовать ее тяжесть... Утешительно только одно, что невежество и бездарность сотрутся и осязательно почувствуется значение знания, ума и таланта". Каков был общий тон милютинской реформированной армии на театре войны, свидетельствует тот же Боткин: "Здесь идет такая вражда друг с другом, столько зависти разлито в виде какой-то гнусной, клейкой жидкости, замазывающей все остальные человеческие свойства... Пора, пора, вон из этого ада тщеславия, зависти, сребролюбия и пр. и пр. Надо трудиться, надо учиться, надо иметь больше знаний и тогда не придется получать уроков ни от Османов, ни от Сулейманов"... Позволю себе прибавить в скобках, что ни Осман-паша, ни Сулейман не были "докторами истории", подобно Милютину, ни писателями.

После отзыва Боткина чрезвычайно странно перейти к замечанию ген. Бородкина: "Как тяжело должен был чувствовать себя среди при подобной обстановке Милютин, все существо которого дышало благородством и деликатностью и который четверть века трудился над поднятием общего нравственного и умственного уровня в армии!" Да черт ли в этих, простите за выражение, благородстве и деликатности, если через четверть века они приводят как раз к противоположным результатам! Может быть, если бы ту же работу в течение четверти века совершал не деликатный Манилов в мундире, а грубоватый Собакевич вроде ген. Ермолова или Евдокимова, — наша армия не вынуждена была бы "брать уроки у Османа и Сулеймана"... Ведь если плохая война наша имела несколько блестящих страниц, то благодаря лишь старой, скалозубовской или, если хотите, собакевичевской закваске, благодаря героям вроде Скобелева, Гурко, Радецкого, которые совсем не походили на Манилова. Что сказать еще о Милютине? Что он был засыпан отличиями свыше всякой возможной меры, что он получил орден Георгия 2-й степени, Андрея Первозванного, тут графа, звание фельдмаршала, никогда "не командуя отдельной частью"? Но это не нуждается в комментариях. Интереснее одна черточка, дополняющая портрет министра. "Книга, — говорит ген. Бородкин, — была всю жизнь его неизменным другом. Стремление к знанию и к самообразованию яркой чертой проходит через всю его жизнь. Все время он учился и развивался. В бытность Милютина военным министром его часто можно было видеть в книжном магазине Вольфа беседующим о последних изданиях, занимавших публику". (Курсив мой). И таким же книжником, вечным читателем, он и умер. В приведенных строчках вы видите свидетельство безнадежной посредственности, весь век живущей чужим умом и "изданиями, занимавшими публику". Вот в чем была трагедия нашей армии: после Крымской войны армия попала в руки "благородного и деликатного" книжника, втайне едва ли не презиравшего свой мундир.

Что и благородство, и деликатность Милютина были далеко не первого сорта, показывает его отношение к величайшему военному гению его эпохи — Скобелеву. По случаю постановки памятника Белому генералу невольно вспоминаешь миллион терзаний, которые пришлось пережить герою, не подходившему к стилю милютинских реформ. Первая вина Скобелева перед Милютиным была та, что гениальный юноша кончил академию по второму разряду. Он получил из военной администрации 9, из статистики — 8, из геодезии — 6,5, из съемки — 8. Хотя эти баллы при отличных отметках по военным наукам свидетельствуют лишь об отвращении к невоенным, т.е. выдвигают истинно военное призвание офицера, тем не менее у нас установилось так, что неспособность быть землемером или статистиком решает иногда военную карьеру. Сам Милютин, имевший пристрастие к гражданским наукам, обременил ими военные академии, и именно в его эпоху сложился странный тип всезнающего офицера Генерального штаба, способного быть и литератором, и губернатором, но очень слабого по строевой части. Надо заметить, что Скобелев в академию поступил, уже сделав поход в Польшу, а после академии бросился в Среднюю Азию, где действовали Кауфман и Черняев. Это тоже компрометировало его в глазах Милютина, так как пахло глубокой армией, строем, солдатчиной. К тому же с Черняевым у Милютина уже тогда были скверные отношения.

Когда надо было взять Ташкент со 100-тысячным населением и гарнизоном, Милютин сделал обширные вычисления, какую нужно послать армию, какой обоз, какое огромное число пушек. Черняеву пришлось, — как мне рассказывало одно из главных действовавших лиц этого подвига, — хитростью вырвать право взять Ташкент гениальным штурмом, буквально с горстью солдат. Пришлось, — как и Скобелеву впоследствии под Геок-Тепе, — симулировать обстоятельства, будто бы заставившие его на решительный шаг. Опрокидывая все книжки и учебные тетрадки, Черняев шел от одной блистательной победы к другой, и это уронило его в глазах Милютина до степени явной вражды. Милютину, при всем его маниловском благородстве, ничто человеческое было не чуждо, — не чуждо было и чувство зависти, заставляющее и нынешних министров держать своих талантливых подчиненных немножко в черном теле. Когда Скобелев отличился под Хивой, когда он сделал героическую разведку, выручив отряд Маркозова, когда он явно пошел по стопам Черняева, завоевывая Фергану и Зарявшань, Милютин, естественно, встревожился. Средняя Азия, подобно Кавказу, выдвигала вновь героический тип офицерства, диаметрально противоположный штабному и канцелярскому, взлелеянному милютинскими реформами. Обкуренный дымом битв герой опять угрожал затмить чистенького "момента" с аксельбантами, тщательно прозубрившего все учебнички и получившего полный балл по гражданским наукам. Вот почему над Черняевым и над Скобелевым в Милютинской канцелярии поставили крест. Свершилось нечто неслыханное и постыдное даже в истории интриг: ни Черняев, ни Скобелев не нашли себе места в армии, когда была объявлена война с Турцией. Наиболее талантливые, обстрелянные, любимые войсками, уже прославленные боевыми подвигами и военным счастьем, оба героя именно по этой причине остались не у дел. "Обаятельный по благородству" Милютин успел вооружить против чудо-генералов и добродушного Монарха. По словам очевидцев, император Александр II, когда ему представлялся Скобелев, указал ему на его Георгия 3-й степени и сухо сказал Михаилу Дмитриевичу: "Тебе нужно еще заслужить его!" Надо заметить, что у военного министра тогда был еще только Георгий 4-й степени...

III

7 июля

В статьях, посвященных Скобелеву по случаю открытия памятника ему в Москве, поражает, до какой степени забыли этого великого человека и как плохо до сих пор изучена не только биография его, но и военная эпопея. Между тем еще живы некоторые сподвижники Скобелева, его адъютанты и участники его походов, — напр. А.Н. Куропаткин, ген. А.Н. Маслов, ген. Абазиев, д.с.с. Громов и др. Увешанные крестами за храбрость, они теперь в генеральских чинах, и беспощадная старость для них не за горами. Им надо бы помнить, что на них преимущественно лежит высокий долг оставить армии и России достоверное свидетельство о жизни и подвигах Скобелева, дабы память о нем, как память вообще о великих полководцах, служила вечною школою военного искусства и отваги. Такие имена, как Суворов и Скобелев, должны быть учебными предметами еще в военных корпусах. Если в гимназиях изучают Корнелия Непота, Юлия Цезаря и т.п., то в военных школах должны быть свои классики, которых чем раньше изучать, тем лучше. Из названных выше ближайших сподвижников Скобелева один, именно А.Н. Маслов, блестящий писатель, так что на нем лежит двойной долг составить классическую книгу о Скобелеве. Тем более, что эта работа в эскизах в значительной степени А.Н. Масловым (Бежецким) уже осуществлена в виде его ахал-текинских очерков и рассказов. Тем же генералом изданы около 20 лет назад приказы Скобелева, собрать которые стоило немалого труда. Это единственное в своем роде собрание драгоценных документов наряду с наполеоновскими и суворовскими приказами должно быть прочитано всеми унтер-офицерами армии (об офицерах и говорить нечего). К сожалению, оно в свое время не обратило на себя внимания военного министерства, не было рекомендовано войскам и за десятки лет разошлось что-то в 1 1/2 тысяч экземпляров... После этого стоит, в самом деле, богу войны воплощаться на нашей родине и создавать великие военные таланты!

С целью напомнить биографию Скобелева позволю себе коснуться не его знаменитых штурмов и походов, не той блистательной, как метеор, десятилетней поэмы его славы, которая всем известна, а в связи с моей темой — закулисной драмы его отношений к Милютину, доставившей ему столько страданий. После легендарных походов, о которых я упомянул выше, по словам одного биографа, "в высших сферах отнеслись к Скобелеву недоброжелательно и вместо наград и милостей ему дали понять, что им недовольны. М.Д. Скобелев не мог не почувствовать полного к себе охлаждения. Но это охлаждение не обескуражило героя. Получив самостоятельный отряд, он быстро завоевал Фергану и Коканд. Казалось, теперь милости должны были посыпаться на героя. Но к нему отнеслись еще холоднее..." Сведущие люди говорят, что причиною резкой немилости к Скобелеву при Дворе были главным образом чудовищные сплетни, привезенные из Средней Азии и распущенные в Петербурге теми великосветскими хлыщами, которые поехали было к Скобелеву и Черняеву за тем, чтобы схватить белый крестик на какой-нибудь безделке, а не то так и не нюхав пороха. Еще с Кавказской войны сложился у нас этот скверный обычай дешевого производства шалопаев в герои. Увидав, что у Скобелева "этот номер не прошел", разные титулованные моншеры вернулись с длинными носами и с еще более длинными языками. Не было небылиц, не исключая грязнейших, которые не возводились бы на Скобелева, и Милютин был настолько непроницателен, что всем этим клеветническим нашептываниям охотно верил*. В результате, когда вспыхнула большая европейская война с Турцией, Скобелев очутился — как и Черняев — не у дел. Император Александр II не мог хладнокровно слышать его имени. Рассказывают, что при проезде через Тирасполь в начале войны, Александру II повстречался старый солдат, украшенный всеми Георгиевскими крестами. Государь спросил, не желает ли он какой-нибудь милости. Солдат ответил: "Желаю послужить Вашему императорскому величеству под командой Скобелева". Государь нахмурился и молча пошел дальше. Хотя государь и сказал Скобелеву, что тот должен свои Георгиевские кресты "еще заслужить", Скобелев не получил никакого определенного назначения на войне. Но львиная душа его рвалась к подвигам. Он выпросился у Драгомирова в простые ординарцы... Какая чудная легенда, если это легенда, какая скверная быль, если это быль! Драгомиров во время переправы у Систова послал Скобелева в самое опасное место. Белый генерал на ролях ординарца закурил сигару и тихим шагом направился вдоль позиций под страшным перекрестным огнем наших и турок. Турки от изумления даже прекратили огонь, а на наши поиска появление Белого генерала произвело впечатление чуда. Но когда, после переправы, император Александр II велел позвать к нему для награды самого храброго и когда к нему подвели Скобелева, государь, по рассказам, отдернул руку назад и отвернулся от него Настолько упорно было предубеждение, внушенное даже столь доброму монарху недоброжелателями Скобелева. Может быть, Милютин не был самым злостным из этих недоброжелателей, но на нем, как на военном министре, лежал долг разыскивать в армии истинные таланты, выдвигать их и защищать у престола. Милютин же, подобно многим временщикам, по-видимому, очень боялся соперников умнее и талантливее себя.

______________________

* Нельзя не заметить с глубоким прискорбием, что и ныне общественные нравы не лучше. Пример — украшенный двумя Георгиями ген. Рененкампф, которому завистливые бездарности не могли простить ни его Георгиев, ни усмирения Читинской республики. Когда сила клеветы была в отношении этого генерала истощена, подняли против него жидовскую травлю, идущую до сих пор.

______________________

Война 1877 — 1878 годов была четвертым актом внутренней драмы русской армии. Глухая, неслышная, но ожесточенная борьба между чиновниками и героями ко времени этой войны уже определилась — как возобладание чиновников и принижение героев. Можно бы написать на эту тему вторую былину "О том, как перевелись витязи на Руси", и в этой былине Черняеву и Скобелеву было бы отведено одно из ярких мест. Когда ценою неслыханных для героя унижений Скобелев добился-таки передового места в осаде Плевны, он проявил тут столько искусства, столько артистического мужества, что о нем заговорил весь свет. Чиновники нашей армии не протестовали открыто, но молча бойкотировали Скобелева. Они просто решили не давать ему помощи и поддержки, — вот и все. В самый трагический момент, после штурмов 28, 29 и 30 августа, с чрезвычайными жертвами и усилиями, Скобелев занял командующую над Плевною высоту. Осман-паша решил было со своим войском отступить, так как Плевна удержаться уже явно не могла. Но у Скобелева осталась уже только горсть людей, с которой ничего нельзя было сделать. Тщетно он умоляет начальника штаба и его помощника — генералов Непокойчицкого и Левицкого — прислать ему подкрепление. Ни пламенные просьбы, ни неистовые ругательства Скобелева не поколебали г-д поляков в русских мундирах (сказать кстати, это еще одна из особенностей либеральной милютинской системы — набивать военные штабы поляками). И Непокойчицкий, и Левицкий отказали Скобелеву не потому, что войск не было или не было нужды в подкреплениях, а потому только, что он, Скобелев, не был начальником отряда, и, стало быть, слушаться его они не были обязаны. Только из-за этого чиновничьего соображения, — "не по форме", мол, обращаешься с ходатайством, — 30 августа мы не взяли Плевны, Скобелев вынужден был отступить, и десятки тысяч русских жизней оказались потерянными напрасно. Близко знавший Скобелева В.И. Немирович-Данченко приписывает ему такие слова: "До третьей Плевны я был молод — оттуда вышел стариком. Кошмар, который может довести до самоубийства... Я искал смерти, и если не нашел ее, — не моя вина... Жить казалось позорным..." Тот же писатель, наблюдавший третью Плевну, передал такую сцену:

— Нас, значит, оставили совсем?.. Никого и ничего на помощь?.. После того как все уже почти сделано? — спрашивает Скобелев.

— Никого и ничего, Ваше превосходительство, — козырял щеголеватый штабной.

— Значит, третья Плевна?

И генерал не окончил.

Нервно подергивалось лицо, голос дрогнул, оборвался, и вдруг железный человек, спокойно двадцать восемь часов выносивший все: и гибель лучших своих полков, и смерть друзей, и трагические переходы боя от поражения к победе и от победы к поражению, — зарыдал, наклонясь над лукою седла... Окружающие отъехали на несколько шагов.

— Никого!.. Ни одной бригады... Ведь здесь все. Устоим — Осман уйдет...

— Ни одного полка свободного нет...

— А там? — показал он на северо-восток. — Там 15 000 солдат...

— Берегут дорогу на Систово...

— Академические стратеги!.. — упавшим голосом проговорил ординарец.

— Слышите?.. Люди дрались и будут еще драться, но таких уже не найдется. Они лягут! Дали слово — и умрут. Слышите? Их горсть... Окруженные отовсюду. Раздавленные...

"Академические стратеги" все это отлично знали, но, во-первых, зависть к молодому герою, во-вторых, чиновничья их душа, вечно рассуждающая и импотентная к действию, — все это с неодолимостью рока вело нас к поражению. Удивлялись потом, когда Скобелев внезапно умер от разрыва сердца в номере московской гостиницы, едва достигнув расцвета сил. Но что ж тут удивляться? Можно быть в семидесяти битвах, как Скобелев, можно искать смерти на поле брани — и не найти ее, но можно быть в то же время замученным, буквально задушенным той самой средой, за которую проливаешь кровь и совершаешь чудеса отваги. Как Москва устроила грибоедовскому герою "миллион терзаний", так Петербург устраивает их неукоснительно всякому таланту, не умеющему приспособляться к канцелярско-бюрократическому стилю. Что толку, что благородный государь осознал, наконец, свою неправоту в отношении Скобелева и на него посыпались награды и отличия? После ряда блистательных побед, где Скобелев, подобно олимпийскому богу, одним своим появлением, казалось, решал участь боя, — после кровопролитной и разорительной войны русская армия, наконец, добежала до стены Царьграда... Тысячелетняя наша мечта! От нее получила зачатие наша государственность и народность! И что же, г-д а чиновники подошли, понюхали и прочь пошли. Уже в руках был великий город, ключ к Востоку, и мы бессильно выронили его из рук. Не мы, а отвратительное чиновничество, управлявшее тогда героями. Как бился тогда головой об стену великий Скобелев, как он ужасался и негодовал! Он своим гениальным прозрением понимал, что такие моменты в истории не повторяются, что России в глазах света нужен священный символ победы, нужно некое историческое коронование, за которым непременно последовали бы могучий подъем России и упадок духа у врагов наших. Нельзя было, дойдя до Константинополя, не взять его. Элементарный психологический расчет повелительно требовал этого взятия во что бы то ни стало, а ведь для этого и не требовалось больших сил, но чиновничья трусость и на этот раз превозмогла. Я думаю, главная ответственность в этом ужасном несчастии падает на того же Милютина, ближайшего советника государя не только по военным делам, но в тот момент и по иностранной политике. Именно этому очаровательно-благородному либералу в мундире мы обязаны отступлением в тот самый момент, когда необходимо и возможно было решительное наступление. Некоторые пишут, что захватить Константинополь было трудно, — наша армия вошла в Сан-Стефано совсем оборванная, голодная, без достаточного числа патронов и снарядов. А кто же, спрошу я, виноват был в этом, если не военный министр, целые двадцать лет готовивший армию к войне? Другие авторы утверждают, что погром Турции был столь решительным, что даже расстроенной нашей армии, во главе с таким гением войны, как Скобелев, было достаточно для взятия Константинополя. Скобелев рвался сделать это, превосходно убежденный, что это вполне осуществимо. Скобелев близок был даже к преступлению — к самовольному захвату султанской столицы, если бы это не граничило с безумством. Можно себе представить, что перестрадало его великое сердце, когда он увидел, что весь героизм армии и все жертвы родины разбились не о грудь врага, а о тупую и трусливую бездарность своих же либеральных чиновников. Как было не истрепаться этому бесстрашному сердцу, как не известись от негодования?

После морально измучившей Скобелева войны с Турцией продолжались та же милютиновщина на верхах армии и то же разложение в низах. Великому генералу довелось еще повоевать с "халатниками" и еще подарить России огромный край, но чего стоила Скобелеву борьба с военным министерством и как она ложилась ему на сердце — об этом знают немногие. Уже был послан из Петербурга генерал на смену Скобелева, заурядный "момент" Генерального штаба. Герою, видевшему неизбежную гибель долгой и драгоценной подготовки к штурму, пришлось принять меры так называемой военной хитрости, чтобы не допустить — физически не допустить ехавшего генерала до места назначения. А затем Геок-Тепе был взят молниеносным штурмом. Если найдется когда-нибудь для Скобелева биограф с героическою душою и независимый от военной бюрократии, — в заключение его работы он расскажет о том переполохе, почти панике, которую наделали в Петербурге немногие смелые слова Скобелева, сказанные за границей. Уже из повального течения трусости, охватившего тогда наши чиновничьи верхи, — было совершенно ясно, что песенка Скобелева была спета. Может быть, он хорошо сделал, что умер вовремя... При всей поддержке императора Александра III, понимавшего героизм и гений Скобелева, "академические стратеги" его съели бы, и в мирное время это ими было бы сделано с гораздо большим комфортом, чем в военное. Черняеву с его задатками великого полководца пришлось же бежать из армии. Завоеватель Ташкента был вынужден сделаться журналистом. Генерал с двумя Георгиями, чтобы не умереть с голоду, занял место в конторе нотариуса. Возможно, к позору России, что нечто подобное было бы и со Скобелевым. По закону Дарвина, выживают не самые сильные, не самые отважные и одаренные, а наиболее приспособленные к среде. Слабая устрица пережила, как известно, ихтиозавров и мастодонтов...

Какие именно типы выживают и какие гибнут у нас в армии, напомнила еще раз недавняя смерть генерала Зарубаева. Если жизнь Скобелева неразрывно связана с милютинской системой и погублена ею, то военная жизнь Зарубаева связана с куропаткинской системой и ею погублена. Как бы ни был велик личный числитель полководца, офицера или солдата, но возможен знаменатель системы, сводящей все личное совершенно к нулю. Куропаткинская система — есть продолжение милютинской лишь с небольшими поправками на характеры и эпохи. А.Н. Куропаткин еще жив, для него не наступила история, и о нем нельзя говорить с научной откровенностью. Как человек, он мало похож на Милютина, но как военный тип, к сожалению, он весь вышел из той зловредной эпохи. Подобно Милютину, генерал Куропаткин — человек блистательной военной карьеры, выполнявший все необходимые цензы: боевые, академические, профессорские, писательские, — но, подобно Милютину, это по преимуществу ученый писатель, кабинетный труженик, компилятор. В отличие от Милютина, ген. Куропаткин не лишен военного инстинкта и таланта, по крайней мере, того таланта, который называется храбростью. В личной храбрости ген. Куропаткину дан блестящий аттестат Скобелевым, и мы обязаны ему верить. Но война достаточно доказала, что солдатская храбрость необходимое, но не единственное условие в многочлене качеств, составляющих героизм. Куропаткин не боялся смерти, но боялся жизни, и чиновническая отрешенность от армии погубила в нем полководца. Возвеличенный Петербургом, Куропаткин боялся Петербурга больше, чем неприятеля, и отступал от японцев, чтобы не рисковать своим положением. Куропаткин — безотчетное завершение милютинской эпохи, — он дал все, что она могла дать.

IV

8 июля

Позвольте докончить эту грустную тему. Она несравненно важнее, чем я в состоянии дать о ней понятие. Чиновничество и героизм, подобно посредственности и гению, — два, может быть, основных человеческих типа, постоянная борьба между которыми составляет драму цивилизаций. Если одолевают герои, как было в золотой век Греции, Рима и всех даровитых народов, то победоносные страны расцветают счастьем и искренним благородством. Одолевают наемники, люди 20-го числа, и от народа отходят свет и радость, и даже высокое общество глупеет, теряет свою одухотворенность, способность к великим мечтам и великим осуществлениям.

Насколько я понимаю А.Н. Куропаткина, он сам — жертва возобладавшего в нашем обществе чиновничества. Не будучи гением войны, подобно Скобелеву, ген. Куропаткин имел очень хорошие военные задатки, и в иную эпоху, например, сто лет назад, из него вышел бы выдающийся военный деятель. Для этого ему нужно было, подобно Суворову и его сподвижникам или подобно Наполеону и его маршалам, пройти minimum военной теории и maximum военной практики в самые молодые годы. Едва вы раскроете писания Наполеона и Суворова, вы ясно видите, что они сами были своими военными академиями, сами себе преподали, изучая военных гениев и героев, все откровения и тайны своего великого искусства. В меньшей степени, но то же высшее военное образование удавалось давать себе таким полководцам, каковы, например: Кутузов, Румянцев, Багратион, Кульнев, Ермолов и пр. и пр. Истинным спасением для ген. Куропаткина и множества ему подобных было бы то, если бы они не прошли столь блестяще военной академии и не запаслись бы столь рано пропускным свидетельством, дающим право делать карьеру, ничего не знать и ничему более не учиться. В последнюю войну выдвинулся целый ряд генералов, не прошедших военной академии, но зато учившихся всю жизнь непосредственному делу войны. Вторым благодетельным условием для ген. Куропаткина было бы, если бы он в молодые годы не был окружен общим со Скобелевым ореолом и если бы судьба вообще лишила его блестящей карьеры. Служа подобно очень многим гораздо более даровитым офицерам в глубокой армии, лишенный известности, ген. Куропаткин поневоле втянулся бы в строй, поневоле сделался бы плотью от плоти и костью от кости тех серых полчищ, которые ему пришлось вести в бой. Третьим великим благом для Куропаткина было бы то, если бы судьба-индейка не выдвинула его почти юношей в генералы. Ему полезнее было бы посидеть и, может быть, даже поседеть в штаб-офицерских чинах. Если гении, подобные Наполеону, как бы рождаются генералами (poetae nascuntur), то посредственным людям полезнее для них самих держаться на тех средних, служебных, исполнительных ролях, где они могут развернуть все качества своего опыта и характера. Ген. Куропаткин, мне кажется, рожден превосходным полковником, и был бы им, если бы не судьба-психопатка, выдвинувшая его ни с того ни с сего в министры и главнокомандующие. Наконец, было бы последним и величайшим благом, если бы судьба не берегла своего баловня на безопасных административных постах, в роскошных дворцах на Мойке и на Дворцовой площади, а устроила как-нибудь так, чтобы этот храбрый и железного здоровья штаб-офицер шлялся из года в год в военных походах, вел бы лагерную, бивуачную жизнь, вечно готовился бы к бою и переходил от одного сражения к другому под руководством настоящего мастера войны, вроде Скобелева... Не беда, если бы ген. Куропаткин был подобно, например Линевичу, при этом истерзан лихорадкой и не однажды ранен, — все же он был бы здоровее и духом, и телом, нежели после 25-летней чиновнической работы по штабам и канцеляриям. Словом сказать, умная и строгая мать-судьба сделала бы из хорошего материала, какой представлял этот человек, — действительно хорошего полковника, а может быть, даже недурного начальника дивизии, которому если бы герой-главнокомандующий сказал: "Иди и, если нужно, умри!", то он пошел бы непременно и, не желая сам умирать, разбил бы врага.

К глубокому несчастью, вся жизнь русская, вся наша теперешняя государственная культура так сложились, что стиль установился не героический, а чиновничий. Этот стиль втягивает в себя среднеодаренные натуры и перестраивает их, заставляет кристаллизоваться по своим осям. За четверть века блистательной карьеры вне строя, по военной администрации разных штабов и канцелярий ген. Куропаткин совсем потерял военный облик и приобрел высокобюрократический. Чем более блестящий его мундир увешивался отличиями, тем более декорация их отдаляла его от действительности. В конце концов, осуществив, кажется, все идеалы, поставленные Милютиным для офицерской карьеры, генерал Куропаткин попал в главнокомандующие, причем ни он, ни кто на свете не подозревал, что он уже может быть давно не офицер, давно — не военный человек. В самом деле, так командовать армией и давать такие сражения, какие давал ген. Куропаткин, мог бы и любой тайный советник, захвативший с собою в сибирский экспресс старые учебники стратегии и тактики.

В то самое время, как в лице А.Н. Куропаткина распускался самый пышный цветок милютинской военной культуры, в нашей глубокой армии хирели крупные таланты вроде только что скончавшегося Зарубаева. О нем нужно сказать именно теперь, над сырою его могилою, до чего отечество неблагодарно к своим лучшим сынам и сколько оно проигрывает, угнетая действительных героев. Ген. Зарубаев до войны не имел никакой известности. Он окончил академию по второму разряду, т.е. не в числе первых ее учеников. Я не совсем разделяю мнение философа и педагога В.В. Розанова, будто все первые ученики непременно должны быть тупицами, а таланты должны стоять в середине или в хвосте выпуска, но, несомненно, школьное первенство и своенравный по его природе гений — вещи несовместимые. Скобелева, как Пушкина, нельзя было заставить одинаково тщательно зубрить двадцать два предмета, когда они были люди с одним великим призванием и хотели быть верными ему. Но чиновничий стиль, главный принцип которого — равновесие способностей, не признает призваний и дает герою аттестат не раньше, чем он докажет свои способности в статистике или счетоводстве.

Согласно дарвиновскому закону, в генеральное сословие у нас подбираются после Милютина главным образом "первые ученики", может быть, совсем не военные по натуре, но способные прослушать все предметы, какие угодно высшему начальству, и все их "сдать" (характерное выражение) на экзамене. Люди эти с вполне определенным (заранее!) кругом сведений, но без определенного влечения. Зарубаев оказался, подобно Скобелеву, неизмеримо талантливее всей военной академии, но потому и попал во второй разряд, на дно карьеры. У него не было к тому же влиятельных бабушек и дядюшек, и в результате только на 58-м году жизни Зарубаев получил дивизию. Перед войной он находился вдали от Петербурга, в должности помощника командующего войсками Сибирского округа. Так бы он и умер, безвестный, затертый милютинцами, не допущенный ими к центру. Вдали от центра, на месте службы, знали, что Зарубаев — из ряда вон выдающийся генерал, и когда война грянула, его рекомендовали ген. Куропаткину как начальника штаба армии. Вот тут и начинается для них вечная драма, столкновение чиновника и героя. По тем печатным источникам, какие у меня в деревне сейчас под рукой, генерал Зарубаев был человек без связей, а ген. Куропаткин продвигал людей, которых ему навязывали из Петербурга или которыми в Петербурге интересовались. В лучшем случае ген. Куропаткин, подобно Милютину, не понимал военных талантов, в худшем случае — избегал их. "Не держи помощников умнее себя" — эта знаменитая в истории нашей фраза — золотой лозунг бюрократии. Насколько герои чтут героев — даже на низшей ступени героизма, настолько чиновничья посредственность страшится всякого соревнования таланта. Но подобно Скобелеву, хоть не без усилий, Зарубаев на войну все-таки попал. Он был назначен командиром 4-го Сибирского корпуса, образованного из резервных войск. И под его начальством этот корпус сделался знаменитым. После поражения ген. Штакельберга под Вафангоу все три японские армии двинулись к Лаояну. Армию ген. Оку встретил Зарубаев у Ташичао и дал ей блестящий отпор. Первый успех наш как будто испугал главнокомандующего больше, чем успех японцев. Он приказал Зарубаеву отступить к Хайчену, к Айсяндзяну и, наконец, к Лаояну...


Опубликовано: Московский журнал. 1993. № 9.

Михаил Осипович Меньшиков (1859-1918) — русский мыслитель, публицист и общественный деятель, один из идеологов русского националистического движения.



На главную

Произведения М.О. Меньшикова

Монастыри и храмы Северо-запада