М.О. Меньшиков
Исповедь

На главную

Произведения М.О. Меньшикова



I

26 февраля, 1906

Хмурый и бледный, обросший волосами студент Рахметов — третье поколение знаменитого Рахметова — решил, наконец, с собой покончить. Чего ждать, в самом деле? В Столярном переулке захватили Басова — его, на которого надеялись, как на каменную гору! На Выборгской взяли Гету Львовну, отобрали литературу, шрифт. В Троицкой накрыли весь склад, всех этих идиотов... О, Господи! Нет — сорвалось, ясно, как день. Стоит ли тянуть дальше эту канитель? Стоит ли просыпаться каждый раз в смрадной, холодной, как погреб, каморке, ждать самовара с жидким чаем, одеваться в театральное тряпье, выходить крадучись, с бьющимся сердцем, сжимая револьвер в кармане, не будучи уверен, вернешься ли вечером домой или умрешь с проломленным черепом где-нибудь в участке? И если бы хоть надежда была...

Осмотрев тяжелый ствол и пули, Рахметов грустно усмехнулся. Он оглянул еще раз свою ужасную берлогу. Почему-то ему ярко вспомнилась большая раковина на камине у одних знакомых. Розоватая, с удивительно нежным налетом, с прелестными крапинками и узорами, с изящными бугорками и шипами, бегущими вдоль спирали, с перламутровой подкладкой. Прямо драгоценная вещичка: не будь их в природе сколько угодно, каждая раковина составила бы имя художнику. Рахметов вспомнил свою мысль: каким образом это жалкое брюхоногое, моллюск, затерянный на дне морском, в непроницаемой тьме — каким образом он создал себе это чудное жилище, а вот он, Рахметов, homo sapiens XX века, человек, вызывающий на бой человечество, он, социал-революционер, довольствуется жалкой комнаткой с облезшими обоями, почти без мебели, с окном, выходящим в прачечную на дворе, с дверью, выходящей в кухню старой чухонки, которой он задолжал за полтора месяца? Судя по восхитительной красоте раковины, понятной и близкой ему, высшему существу,— не смеется ли над ним этот ничтожный слизняк, не осуществляет ли он без книг и философских теорий какую-то недоступную человеку красоту существованья? А что, если эти несчастные кольчатые черви, пластинчато-жаберные, плеченогие, весь этот воплощенный кошмар гениального резца, что, если они живут уже в другом, нездешнем, более высоком по простоте и счастью мире?

Рахметов твердо решил убить себя, и ему лень было даже оставить записку об этом. Почувствовав страшную слабость самоубийц и неохоту что-нибудь сделать, кроме одного: «умереть — уснуть», Рахметов вспомнил как раньше удивлялся: почему самоубийцы не жертвуют собой для какой-нибудь высокой цели? Ну, решил убить себя — так убей, по крайней мере, прежде какого-нибудь каналью, кого ненавидишь всеми силами души, кого считаешь заразой общества, живою язвой. Погибать, так все же с пользой. Но сейчас студент понял, что это невозможно. Самоубийцы — эгоисты, это он почувствовал в самом себе. Вся мысль их останавливается на себе — только на себе. До других дела нет: одно хочется — поскорее с собой покончить. «Это в самом деле эгоизм, право,— усмехнулся он. — А ну вас к черту, все вы, милое отечество, товарищи, мир и тому подобная чепуха! Все ничто, все должно быть ничем. Чем ближе существо к этому nihil, тем совершеннее, тем блаженнее. Уже раковина — совершенство. Клетка — еще изящнее. Молекула может быть красивее клетки, атом — молекулы. Рассыпаться на какие-то там электроны, слиться с эфирными лучами, превратиться в электричество и свет — чудесно! Будда прав. Хлоп в висок — и нирвана. Чего тут...»

Рахметов вышел на улицу в напряженном до ужаса спокойствии. «Пристанет сыщик — бью наповал, а потом себя,— подумал он.— Пока пройдусь немного...»

Он шлялся долго без всякой цели, и разные мысли шлялись в его памяти туда-сюда. Весенний снег валил мокрыми хлопьями и сейчас же таял в грязи, совсем как те бедные человеческие души, что приходят в этот мир с небесной красотою и нежностью, чтобы распуститься в грязи и быть растоптанными прохожими. Огромная церковь в древнем стиле, с узорными стенами и главами, бегущими кверху, остановила внимание студента. В сумерках наступающего вечера, сквозь непогоду он увидел перед иконой в храме огонек. Этот огонек ему, продрогшему, показался почему-то милым и таинственным. Что-то такое напомнил смутное, что прошло. «Зайти, что ли?» — спросил он себя. И вдруг дерзкая мысль пришла ему в голову и оживила глаза. «Идет исповедь,— подумал он.— Скажу-ка я попу пару слов...».Он вошел в темный храм. Никого не было, кроме сторожа, убиравшего у образов, да каких-то старушек в углу. «Здесь священник?» — спросил Рахметов. «Батюшка? Здесь,— ответил сторож, аны рано приходють. Вам на исповедь?»

Рахметов замялся, но сказал: «Да». Сторож прошел в алтарь по едва освещенной, пустынной церкви и, выйдя оттуда, сказал: «Пожалуйте. Свечечку возьмите».

Не беря свечки, к удивлению сторожа, студент вошел в алтарь, заставив отступить перед собою архангела Михаила, нарисованного на дверях. В алтаре было еще темней, чем в храме. За престолом мерцала красная лампадка. В углу на аналое еле теплилась тонкая свечка, а рядом стояла темная фигура с длинными волосами. Рахметов подошел. «Сделайте три поклона в землю»,— полушепотом, приятным, мягким голосом сказал священник. Рахметова поразил этот голос. Он всмотрелся в лицо батюшки, молодое, женственное, обрамленное белокурыми, слегка вьющимися волосами и бородкой. «Позвольте, господин священник...».

Тот с удивлением взглянул на Рахметова. Голубые, добрые глаза сразу убедили студента, что он не ошибся.

— Троицкий? Это ты?

— Боже мой! Рахметов!... Ты, на исповедь?

Друзья пожали руки. Они были одной гимназии. Троицкого потянуло «в свое болото, в кутейники», Рахметов пошел в университет. Студентами они встречались, спорили ожесточенно. Но года два не виделись, и вот...

II

Священник оправился, одернул епитрахиль и, как будто спросив своими голубыми глазами лик Христа, обратился к Рахметову серьезным голосом:

— Ты на исповедь? Тогда поклонись Господу трижды, собери в себе все твое внимание, раскрой душу. Не передо мной стоишь, перед Вечным и Всевидящим...

— Постой — сердито прервал его Рахметов.— Ты это оставь. На исповедь-то я на исповедь пришел, только не себя я хочу исповедовать, а тебя.

— Вася, здесь не место...

— Нет-с, именно здесь место. Если ты делегат Божий, если хоть капельку веришь, что Вечный и Всевидящий нас слушает, то и превосходно: в Его присутствии слушай и отвечай.

— Вася, ради Бога... Пойдем ко мне лучше... Ради Бога!

— Нет. Именно здесь. Я не знал, что ты здесь попом, но тем лучше. Понимаешь, мне некогда. Сегодня я стреляюсь,— прошептал он страшным шепотом, глядя в упор исподлобья.— И, может быть, вот сейчас...

Рахметов вынул огромный револьвер, на никелированных частях которого блеснули отражения лампадки и свечки.

— Вася, я позову сторожа! Что же это такое?... Это нечестно!

— Ни с места! Не тебя собираюсь убить — себя. Значит, я ближе к вечности, чем ты,— усмехнулся он.— И не тебе меня исповедовать, а мне тебя. Так вот что я тебе скажу. Ты честный человек, ты пошел в попы по убеждению, не так ли? Скажи же — нас никто не слышит — скажи перед своею совестью, не стыдно вам, духовенству, перед народом? Так-таки нисколько не стыдно?

— За что?

— Будто не за что? Будто не за что? А? Ну, послушай же, что я тебе скажу, я, на смерть идущий. Вы об-ма-ну-ли народ, вы, долговолосые! Вы подменили ему Бога!

Испуганный и бледный, чувствуя головокружение, молодой священник смотрел своими широко открытыми женственными глазами на черного и грозного, со сдвинутыми бровями, бледного, как полотно, студента. Едва освещенные грошовой свечкой, они тонули в сумраке алтаря, и полушепот их как будто шевелил тьму.

— Вы обманули народ — не шептал, а шипел студент,— вы подменили Бога! Через тысячу лет христианства посмотрите, как он нищ и жалок, как он задавлен рабством, как измята и запачкана его душа. Через тысячу-то лет!

— Постой, Вася...

— Нет, слушай. Это мой последний разговор на земле. Ты человек моего поколения, товарищ мой, друг мне. Любил тебя, как брата. Может, с тобой последним говорю. Прими как завещание, если хочешь, или как протест, все равно. Возмутительно не то, что ты пошел в священники, а то, как ты и все вы, молодежь поповская, как вы можете, как у вас хватает духу оставаться на местах, ходить в этих тряпках из парчи, кадить и петь... теперь! Теперь, когда народ погибает, когда что-то необходимое великое, истинное, несомненное! Верите вы или не верите в Бога? Если не верите, то само собою, нет такого подлого имени, которое было бы для вас достойно. Хуже предательства, хуже маклачества не сочинил бы дьявол. Но ведь ты, Коля, не такой, ты честный. Ты — баба, ты идеалист. Значит, ты серьезно веришь этой чепухе, и многие ваши тоже. Но если верить, то как не ужаснуться, наконец, как не сорваться с места, не побежать на спасенье гибнущих, а? Да проснитесь же вы, апостолы! Ведь вы в самом деле апостолы, поймите это! Ведь вам — по вере вашей — вручена власть прямо неслыханная и выше всякой на земле, единственная власть, какую указал Христос! На голову вашу излито помазание пророческое. Рука святителя передала вам благодать Святого Духа, совершенно особенную, исключительную, сверхъестественную, выделяющую вас из всего человеческого рода! Боже мой, если бы я верил, будь я священником, я с ума сошел бы от высоты призвания, от несказанного величия, от блаженства возвещения чего-то, что открылось вам из недр вечности. Прямо сума бы сошел. Посмотри, какие гордые послы великих держав, как они едут цугом, с пестрыми драгоманами на козлах, со скороходами впереди. Смешно, но эта расшитая золотом букашка и в самом деле несет в себе все могущество пославшей его короны. Ну-с, а вы? Вы — посланники самого Бога! Если хоть капельку верите, чему учите,— вы посольство Христово, да мало того — посольство от высочайшей и вечной власти, против которой нельзя ни воевать, ни бунтовать, которой остается только покоряться. Вы не только посольство Неба, вы верховное учительство, верховное правительство на земле: вам и никому другому дана власть наддушами. Что же вы сделали с этой властью? Что вы сделали с посланничеством Божиим?

Студент глухо раскашлялся и присел на стул.

— Подожди, я не кончил.

III

Священник присел около. «Постой, Вася,— воспользовался он передышкой.— Но если сам Господь Иисус Христос не утвердил своего господства на земле, чего же ты спрашиваешь от нас, священников? Разве Христа послушали? Разве охотно подчинились ему? Разве не поругали его, не били, и не убили, наконец? А апостолы — не нам чета, даже те, что видели Христа, и из Его уст приняли свое священство,— разве они добились господства на земле? «Меня гнали, будут гнать и вас», и так до скончания века. Мы, священники, в большом пренебрежении. Скажу больше — мы не выходим из гонения, может быть, того самого, которое предсказал Христос. Мы внизу общества, а не наверху. Но это может быть и нужно: вся высота евангелия должна принадлежать Ему, а не нам. Мы нищие безсильные, в рабском виде, почти как апостолы, не импонируем обществу ни богатством нашим, ни званием...

— Те-те-те!... Не лицемерь пожалуйста. Не импонируете потому, что не всем это достается, а много ли попов, которые не мечтают о богатстве и званиях? Повернулся же у тебя язык сравнить вашу братию с Христом и апостолами! И Христос и апостолы действительно были замучены, а вы — нет. Какое же сходство? Да, ни Христос не утвердил господства, ни апостолы. Но они оставили секрет этого господства, рецепт его — «Иди за мной!» — вот весь секрет. Иди на явный неуспех, на насмешки, на поругание, на мученичество, на смерть: одно знай иди. И мученичество, и смерть доказывают не гибель дела, а торжество. Это трата высоко производительная, совершенно как трата угля на поезде: она дает пар. Под огромные горные хребты люди прорывают туннели. Не сверло алмазное,— прорывает их повелительное «иди!», одушевляющее инженеров и рабочих. Они нередко гибнут при этом — и идут. Чтобы основать царство человеческое, нужны победы и жертвы.— Неужели для того, чтобы нравственно завоевать мир, можно обойтись без утомления, без ран и смерти?

— Мы и терпим... робко заметил молодой батюшка.

— Что вы терпите-то? Презрение? Но если только презрение, значит вы его заслужили. Мученники не довольствовались презрением. Они добивались страданий и смертных мук. Пойми, голубчик, что я хочу сказать. Замысел Христа был поистине велик, и апостолы поняли его. И если бы за мученниками христианства, за этою небольшою для такого гигантского дела армиею убитых в человечестве нашлась бы другая армия, третья, четвертая, десятая — победа христианства была бы полная и окончательная. Продержись мученичество еще два-три столетия, мир, уверяю тебя, был бы совсем иной. Мы были бы по ту сторону хребта, в Царстве Божьем. Теперь же едва начатый туннель заброшен, т. е. по привычке в нем все еще копошатся , командуют, делают жесты — как в театре,— точно действительно бьют камень,— на самом деле это только жесты и фразы. Именно, как в театре, чего боятся — это ударить по декорации, действительно что-нибудь пробить. Что такое все наши затверженые каноны и прописные проповеди? Именно чего вы боитесь в церкви, это пропеть молитву с искренней страстью или сказать такую проповедь, которая заставила бы рыдать. И Христос, и апостолы это умели, вы — нет. Все действующее в словах вы вынули. Осталось что-то для слуха, но не для души. Неужели вы не замечаете, что вы выдохлись? Неужели для тебя, умного человека, не ясно, что храм давно превратился в театр, что религия подменена эстетикой и волшебством?

Я не знаю, чего ты от нас хочешь,— уныло сказал отец Николай, вдруг вспомнивший, что его ждут, вероятно, другие исповедники.

— Я хочу того, что хотел Христос, — сурово прошептал Рахметов.— Много это? Но уступить нельзя. Это требование куплено дорогою ценою! Я хочу, чтобы вы священники, вспомнили, что такое вы в этом мире и зачем посланы. Я хочу, чтобы слабые, оглядывающиеся назад ушли из священства: кто их неволит? Пусть откроют табачную лавочку, пусть садят огурцы. В апостольском призвании должны остаться только истинные апостолы, понимаешь? — т.е. те, которые решили кончить мученичеством. Да, не меньше! Торгаши должны быть изгнаны из храма! И вот оставшиеся — по слову Христа — пусть не берут себе посоха и сумы. Пусть идут по завороженной дьяволом земле и будят человечество! Пусть голос их гремит пророчески, пусть он будет обличителен и беспощаден, как у Илии, Иоанна Крестителя, как у Христа и его посланников. Пусть восстановится эта древняя, благородная миссия на земле. Пусть от имени всего вечного и священного попы выступят в поход против одолевшего народ наш духа зла... Закричите наконец о правде, что ясна младенцам!

— Да, но где взять таких? Я первый не могу этого. Не в силах. Верю, но не могу!

— Ага,— значит не веришь. Вера, голубчик, горами двигает. Не можешь — уходи из священства. Из всех подлогов это самый преступный. Ты говоришь нет апостолов? Лжешь, есть они. Кто мученик, тот и апостол. А мученников много, они умирают кругом нас. Если есть у вас хоть капля веры, как вы не заметили, что священство ваше отошло от вас? Что оно вместе с духом Божьим нисходит на людей всего менее на вас похожих,— людей, враждебных церкви, как я, например? Да, мы — нищие рабочие, охваченные тоской по правде, мы, бедные студенты, курсистки, народные учителя, люди всякого звания, для которых невтерпеж стало, ну просто невыносимо стало нравственное безобразие жизни,— мы освящены более, чем вы. Мы сострадаем — вы нет. Мы волнуемся и горим, мы тревожимся за правду, вы — нет. Мы — не все, но многие из нас идут на крест. Вы же только целуете крест, даете ему «целование»... Скажи, слышал ли ты хоть об одном священнике, погибшем, отстаивая правду Божию?...

— Позволь, Вася: что называть правдой Божией, Может быть, то, что гибнут студенты, вовсе не Божья правда. Гибнут герои, гибнут и злодеи.

— Ах, вот ты как...

Студент смолк, и бледное, истощенное лицо его приняло страшно усталый вид. Он как будто в бреду шевелил губами и морщил брови. Наконец он тяжко вздохнул, точно сбрасывая с себя какой-то груз. Ленивым жестом он вынул револьвер и приставил себе к виску. У молодого батюшки руки отнялись. «Вася!» — крикнул он, бросившись к приятелю...

IV

В дневнике своем, похожем на молитвенник, ибо он был полон молитв, молодой священник обращался к душе товарища... «Мир тебе, мятежное, больное сердце! Ты говорил о мученичестве, о крестной смерти. Но ты какой-то стороной природы сам был гонителем своим, от себя потерпел мученичество, сам себя предал казни — за что? Или ты казнил в лице своем человечество, отступившее от твоего Бога? Или ты хотел вернуть народу твоему то, что он дал тебе — жизнь, которую он не мог уберечь в тебе и отстоять?

Спи с миром, бедный Вася, страдалец ранний! Может быть, ты и в самом деле был бы мученик Христов при других условиях, может быть, и в самом деле был бы апостол. Захватила, замотала тебя русская хворь души, действительно, больной, растерянной, как будто миру больше ненужной. О, голубчик! Все то, все, что ты говорил, святая правда! Воистину мы, священники, и я первый — торгаши во храме! Воистину наше это дело — отвоевывать Царство Божие, а не ваше, не тех, кто вверен нам, как ангелам-хранителям на земле. Какие мы хранители? Кого мы охранили? В чьи страдания заглянули? Чью совесть мы утешили и умирили, чью вооруженную руку отвели от сердца?

Да будет мир тебе, голубчик мой, и прости меня, несчастного, если можешь!»


Опубликовано в сб.: Письма к ближним. СПб., Издание М.О. Меньшикова. 1909.

Михаил Осипович Меньшиков (1859—1918) — русский мыслитель, публицист и общественный деятель, один из идеологов русского националистического движения.


На главную

Произведения М.О. Меньшикова

Монастыри и храмы Северо-запада