| ||
СОДЕРЖАНИЕДетство Авдотьи ГригорьевойШестаков и ПановМария ШестаковаАлександра Шестакова и ее суженыйКрепостные и господаДетство Авдотьи ГригорьевойЯ, Авдотья Григорьева, уроженка Калужской губернии, родилась в 1786 году. До десяти лет жила я в своей родной крестьянской семье, счастливая, беззаботная, бегала по улице босая, в одной рубашонке. Однажды вся наша большая семья собралась в избу обедать. Отец, почтенный старичок, и дети, окружая его, усердно помолились Богу и сели за стол. Мать хлопотала у печи. Вдруг отворяется дверь, и входит староста. Помолясь на иконы, он кланяется хозяевам и, почесывая затылок, говорит: "Ну, дядя Григорий, недобрую весть я принес тебе. Сейчас получен мною от барина приказ: немедленно привезти к нему твою Дуняшку. Там, слышь, бают, что он проиграл ее в карты другому барину". Одно мгновение все смотрят на него, разинув рты. Потом подымается горький плач, сбегается вся деревня, и начинают причитать надо мной как над покойницей. Судьба сразу дала мне понять, что я не батюшкина и не матушкина, но барская и что наш барин, живя от нас за сотни верст, помнит всех своих крепостных, не исключая и ребятишек. Но барской воле противиться нельзя, от господ некуда убежать и спрятаться, и потому, снарядив меня бедную, отдали старосте. Оторвали меня малую от родителей и насильно повезли в неволю. Дорогою я плакала, а встречные с нами сильно негодовали на господ. Приехав в Ярославль, мы узнали, что я проиграна господину Шестакову, Гавриилу Даниловичу, жившему на Духовской улице в собственном доме. Вот я стою пред страшным барином; староста толкает меня в бок, говоря: "Кланяйся господам в ножки и целуй у них ручки". Барин же, указывая на молодую женщину, говорит: "Вот, Дуняшка, твоя барыня; слушайся ее". Барыню мою звали Феофания Федоровна. Она приказала мне идти за собой к ней в комнату и посадила на скамеечку у своих ног. Я со страхом поглядываю на нее исподлобья. Она же то погладит меня по голове, то вдруг вскочит со стула и быстро заходит по комнате, браня своего мужа. Кушать приносили ей в ее комнату, и остатки обеда она отдавала мне. Я же была у нее на посовушках. Барин почти не бывал у нас, только изредка к ночи приказывал принести из кабинета свои подушки, и тогда я уходила из комнаты, Барыня моя была добрая; однако я ее боялась и постоянно тревожилась, чтобы разом уловить и исполнить приказание, если она его сделает. Даже и сны мои были полны такой же заботы. Я осмыслила, что нет у меня никаких прав, а все мое положение зависит от воли госпожи, и чтобы заслужить ее милость, я старалась быть внимательной, расторопной и безропотной, но вместе с тем навсегда утратила охоту к забавам и стала как бы взрослая. О родителях я не имела никаких известий, по их неграмотности и неимению денег на пересылку писем: в те времена даже господа писали и получали письма раза два в год или реже. Однажды вызывают меня во двор, говоря, что там меня спрашивает незнакомая женщина. И какова же была моя радость, когда я увидала пред собой мою матушку! Мы так и замерли в объятиях, обливая одна другую слезами. Материнское сердце не выдержало неизвестности о моем житье: она отпросилась у мужа и старосты и пошла пешком меня проведать. С дозволения моих господ, она временно поселилась в нашей людской, но видалась со мной только урывками, так как обе мы были заняты. Она добровольно помогала в работах нашей прислуге, чтобы избегнуть упрека в дармоедстве и выказать себя отличною работницей, в надежде этим соблазнить моих господ на покупку ее с семьею. Когда о трудовых ее подвигах и кротком нраве доложили барыне, та высказала именно такое желание; но, к несчастью, наш барин запросил такую огромную цену, что поневоле пришлось отказаться от надежды вновь соединить нашу семью под одною властью. Когда не сбылась эта ненадолго нам блеснувшая надежда, мать моя простилась со мной навсегда, успокоенная уверенностью, что я живу у хороших людей. Прощаясь, она благословила меня и сказала: "Не плачь, мое дитятко, молись Господу Богу и Царице Небесной. Люби своих господ и служи им верой и правдой. Строго соблюдай целомудрие; не выходи замуж, если будет возможно, ради того, чтобы и тебе не пришлось разлучаться с детьми". С Божьею помощью я свято исполнила ее завет. С тех пор я не получала никаких известий о моих родных; но почти утешилась в разлуке с ними, покорясь неизбежности и отдав все сердце моей старшей барышне, которую не любить было невозможно. Шестаков и ПановГаврила Данилович Шестаков происходил из дворянской семьи, но очень бедной, и родители его сами работали в поле. Детей у них было много; мать младшего ребенка посадит к себе одного "на закукры", как говорят в деревне, двоих ведет за руки, и со всех сторон окружена была детьми постарше, которые шли и бежали с нею. Гавриле Даниловичу необходимо было самому о себе постараться; он поступил на государственную службу и дослужился до чина бригадира. Это был важный чин, почти генеральский; людям этого чина дозволялось употреблять при выездах генеральскую упряжку: шестерку лошадей с форейтором впереди. Слыхала я, будто он некоторое время служил и в Сибири, откуда вернулся в собственной карете, с гербами на дверцах и с моржовою сбруей, а с собою привез немало драгоценных каиней, более всего аметистов. Последнее время службы он провел в Москве в тамошнем Сенате. Приехав на родину в сельцо Дворянкино, Любимского уезда Ярославской губернии, повидать родителей, он был ими сосватан. В соседстве с бедными Шестаковыми жил богатый помещик Панов Федор Федорович, которого земли тянулись верст на тридцать в длину. Панов был женат на знатной особе, бывшей фрейлине при царском дворе, и была у них одна только дочь Феофания, красавица собой. Рано она вышла замуж тоже за красивого помещика Андрея Андреевича Мыльникова. Жили они душа в душу, любовались на своего первенца Федю, утешались его детским лепетом. Но счастье земное так непрочно: спустя немного лет неожиданно для всех умирает Мыльников, и молодая вдова с сыном возвращается в дом родительский. Мать у нее, болезненная женщина, помешалась в рассудке. Дочь начинает замечать, что она становится обузой для отца и что он начинает соблазнять ее молоденькую няню. В это время ей сватают бригадира Шестакова, и она решается за него идти по совету отца и всех родных, хотя немолодой, суровый и гордый Шестаков не мог внушить ей любви. Панов же, выдав дочь замуж, стал решительно преследовать ее скромную няню, свою крепостную девушку, которая долго ему сопротивлялась, но в конце концов подчинилась его власти и силе. У них родился сын Петр. Она была прекрасная, добрая, кроткая, сердечная женщина. Всю ее родню Панов отпустил на волю и устроил им в Ярославле гостиницу. Когда же умерла его поврежденная в уме жена, он объявил, что сын его Петр законный. (К сожалению, этот сын впоследствии оказался мучителем крепостных девушек и был сослан в Сибирь, оставив после себя красавицу жену и троих детей.) Но зять Шестаков не мог примириться с последними действиями тестя Заговорила в нем дворянская гордость. Каково! Женился на своей крепостной девке и усыновил ее сына, лишил наследства законную дочь. Через несколько времени Панов приехал в Ярославль и остановился в гостинице у родных своей второй жены. Узнав об этом, Шестаков явился к тестю и имел с ним горячее объяснение, вероятно, по поводу его недворянского поведения. Оттуда сильно взволнованный вышел он в общую залу гостиницы и потребовал чашку кофе. Быстро ее выпив, он вдруг почувствовал себя дурно и начал так громко икать, что перетревожил всех находившихся доме. Панов распорядился немедленно отвезти заболевшего зятя домой. Домашняя прислуга сочла Шестакова умирающим и без его распоряжения позвала к нему священника, но больной отказался от услуг последнего и крикнул прислуге: "Зачем пустили сюда жеребцов? Гоните их!" Все думали, что ему почудились жеребцы в комнате, но, может быть, он так назвал членов церковного причта (нередко слышишь, как семинаристов называют жеребячьей породой). Вслед за тем несчастный Шестаков умер без покаяния, в страшных мучениях и ни с кем не простившись. Поговаривали, будто он был отравлен родными второй жены Панова, за свою угрозу возбудить дело о подлоге в метрических книгах; но возможно, что тут от гнева сделался сильный истерический припадок с громкою икотою. После Шестакова осталась вдова, моя барыня Феофания Федоровна в тихом помешательстве, и две дочери (опекуном был у них Алябьев). Мать и меньшую дочь Александру Гавриловну взял к себе в усадьбу Мыльников, но держал их в подвальном этаже и в черном теле. Этот молодой человек, обладатель 500 душ и прекрасной усадьбы, по примеру прежних помещиков, завел псовую охоту, окружил себя приятелями, с которыми кутил и безобразничал. Бывало, запрется в спальню со своей любовницей, а бедная малютка Саша бегает без всякого призора в беспятых башмаках и худом платьице. Голодная, стучит она потихоньку в дверь его спальни и кричит: "Акулина Ивановна, мне есть хочется". Не скоро отворится дверь, и та с бранью сунет ей кусок черного хлеба; ребенок же ловит руку и с жаром ее целует. Малютка Саша заглядывает в переднюю: там так весело, собралось много дворовых мальчиков; играют в три листика и, заливаясь смехом, колотят друг друга по носу. Как ей хочется поиграть с ними, но боится братца; если он увидит, то наденет на нее овчинный тулуп, посадит на стул и привяжет ниточкой. О, как страшно ей такое наказание! Сидит, бывало, боясь пошевелиться. Мария ШестаковаСтаршую дочь Шестакова, Марию Гавриловну, а с нею и меня, как ее няню, взял в Москву ее родственник и опекун Алябьев, важный генерал, чуть ли не сенатор, прежде бывший, кажется, вологодский губернатор. У него даже и лакеи были такие важные, расфранченные, в шелковых чулках, что я сначала почтительно вставала перед ними, принимая их за господ; ну, и потом, как узнала, кто чего стоит, стала посмелее. Однажды у Алябьевых было много гостей; а мне, по приказу барышни, нужно было пройти через переднюю, где сидели свои и чужие лакеи; один из них, подскочив ко мне, дотронулся до моей груди со словами: "Ах, какая грудь-то лебединая!" Я вспыхнула и дала ему звонкую пощечину, сказав: "А ты не забывайся и рукам воли не давай". — "Ну, как вы меня озадачили, — сказал он, — легче было бы мне провалиться сквозь землю". Зато после он сам да и другие всегда относились ко мне с почтением и уважением. Алябьев отдал мою барышню в пансион к мадам Дельсаль. Когда же в 1812 году французы двинулись на Москву, то и Марья Гавриловна уехала со мною в свою усадьбу, в Любимской уезд. Она перевезла к себе мать и сестру и водворила в доме порядок и приличие. Первый ее выезд был сделан в приходскую церковь. Она всегда выезжала парадно: в коляске, на шестерке лошадей, с форейтором. На запятках стоял старый лакей. Узнав о ее приезде, стали наш дом посещать хорошие господа. По болезни матери, вынуждена была принимать гостей сама барышня. Она не затруднялась занимать их, но так скромно, что как говорит с мужчиною, то глазки все вниз опускает и только немножечко улыбается губками. Я любуюсь на нее в дверную щелку, а сердце-то мое так и прыгает от радости. Что за прелесть барышня! Недаром мужчины в нее влюбляются. А женихов-то сколько было! Один даже на коленях со слезами умолял выйти за него замуж. Она всем отвечала одно: "Не могу; Господь меня накажет, если я брошу больную мать и маленькую сестру". Бывали у нас и пленные французские офицеры; она играла им на фортепьяно и разговаривала по-французски. Она была милостива к подвластным, со мной же беседовала, как с подругой, и читала мне книжки. К несчастью, недолго пришлось ей пожить. На семнадцатом году она захворала и в постель слегла. Я от нее не отходила и спала возле нее на полу. Раз я уснула и сквозь сон слышу, что-то стукнуло. Глядь, а она, моя голубушка, стоит на постельке, с иконою в руках, да пошатнулась и упала бы, если бы я не успела ее поддержать. Она мне говорит: "Сейчас приходила какая-то женщина и сказала мне: снимите икону Божьей Матери и прикажите маменьке благословить себя, как невест к венцу благословляют, повторила она и скрылась". Я тотчас позвала барыню, которая, несмотря на свою болезнь, как следует дала дочери просимое благословение. Барышня плакала. А на мой вопрос: "Об чем же вы, матушка, плачете?", она отвечала: "Как же не плакать, когда благословляют?" Видимо, прощалась с жизнью, но не хотела меня заранее опечалить прямым ответом. Сама пожелала приобщиться и пособороваться. Вскоре после этого говорит мне: "Авдотьюшка, что же отец Исаия стоит у дверей? Проси его в гостиную!" Я потихоньку ей отвечаю: "Матушка, перекреститесь: никакого отца Исаии здесь нет!" — "Что ты, разве я не вижу? Вот он где стоит!" Вскоре тихо скончалась моя добрая, безупречная и незабвенная барышня. Горько тогда я плакала, да и теперь не могу о ней вспомнить без слез. (При этом Авдотья Григорьевна, вынимая из-под подушки косу и целуя ее, говорила: "А вот ее коса, которую я берегу на память об ней. Когда же я сама умру, то прикажите эту косу положить со мной в гроб".) Александра Шестакова и ее суженыйПо смерти незаменимой барышни я сделалась нянею ее младшей сестры, Александры Гавриловны, а когда эта стала круглой сиротой, то я старалась заменить ей и мать. Младшая барышня уступала старшей в разуме и красоте, но все-таки немного напоминала мне умершую. Она более ее нуждалась в моих заботах и была ко мне ласкова. Когда ее отдали в Ярославский благородный пансион, там же, по тогдашнему обычаю, поселилась и я. Там всего больше учили французскому языку, музыке и танцам. В свободное от занятий время воспитанницы читали книги, чаще всего французские романы. Моя барышня также была страстною любительницею чтения. Читала же она внимательно, а из чужих книг даже делала выписки, и при хорошей памяти научилась хорошо излагать свои мысли. Однако чтение романов приучило ее мечтать о герое, представляющем совершенство по красоте и благородству души. Судьба же готовила ей в мужья человека, не вполне подходившего. Верстах в двадцати от Ярославля есть село Волково, родовая усадьба ее суженого, Нефимонова. Они причисляли себя к старинному дворянству и подтверждали то милостивою грамотою от царей Иоанна и Петра Алексею Евтифеевичу Нефимонову. Я сама видела эту грамоту, она длиною около двух аршин, и в ней сказано, что Нефимонову пожалованы земли в Юрьев-Польском и Ярославском уездах, за службы его и предков в прибыльных войнах, в течение которых из Польши и Литвы вывезены в российские пределы, кроме костельных и военных вещей, многие тысячи пленных всякого состояния, в том числе и шляхетского, кои обращены в крестьян, задворных людей и холопов. Один из потомков Алексея Евтифеевича Нефимонова жил в сельце Волкове. Этот, Петр Герасимович, имел только 30 душ крестьян, но был обременен большой семьей. Когда его дети-погодки, мал мала меньше, вели себя неспокойно за обедом, то он усмирял их, стукая о стол ложкой, и от такого употребления эта ложка, большая и полукруглая, наконец совсем измялась. Жена Петра Герасимовича, Надежда Васильевна, была из гордого рода Палицыных. Должно быть, по ним он считал себя сродни князьям Голицыным и пользовался их расположением. Один из Голицыных, живший в Москве, взял к себе его старшего сына Николая и воспитывал в своем доме. Когда же умерла мать Николая, еще молодая женщина, а вскоре после нее и отец, то Голицыны пристроили его на полицейскую должность частного пристава в Ярославле и на прощанье подарили ему две золотых табакерки с портретами князя и княгини, рисованными на слоновой кости. Николай Петрович Нефимонов, по общим отзывам, был человек степенный, трезвый, дельный и честный. В его пользу надо сказать и то, что его двадцатилетняя сестра и он, восемнадцатилетний юноша, вполне заменяли умерших родителей своим младшим братьям и сестрам. По наружности он был очень недурен. Одна почтенная барыня, знакомая начальницы нашего пансиона, говорившая "ты" всем младшим ее летами, однажды сказала ему: "Имея бедных родных, нуждающихся в помощи, ты не можешь жениться на бедной девушке. Я присмотрела для тебя невесту Шестакову, у которой более 200 душ крестьян и дом в Ярославле. Она еще дитя 12 лет, но ты можешь подождать. Приходи в пансион на танцевальный класс и следи за мной: которую барышню я посажу к себе на колени, та и есть твоя невеста". Так Николай Петрович увидел мою барышню, был ей представлен и похвалил ее за ловкость в танцах. Когда дама-покровительница указала ему на меня, смотревшую на танцы из соседней комнаты, то он и мне, как няне, сказал несколько слов о ней и ее доме, находившемся в подчиненной ему части города. После того он не являлся в пансион, но когда мы ездили на лето в усадьбу, он каждый раз подстерегал нас на дороге. В платье не то охотника, не то разбойника, с ружьем в руках, выскакивал он из леса на дорогу и останавливал нашу коляску, будто желая нас ограбить, но затем с поклоном подносил моей барышне коробку конфет и исчезал в чаще. Такими выходками он явно применялся к мечтательным вкусам барышни. То же проделал он и тогда, когда, окончив курс ученья на четырнадцатом году, она поехала в свою усадьбу Мартьяново, Любимского уезда, на постоянное жительство. Но на этот раз он добавил обещание, что появится в наших местах при первой возможности. Поселясь в усадьбе, мы нередко развлекались чтением романов. Барышня читала их вслух, а я слушала, и обе мы над ними плакали. Да и книжки-то прежде были такие чувствительные, каких нынче не найдешь. Почитайте-ка "Мортимера и Аминту" или "Дельфину", так и сами расплачетесь! Она ставила себя в роль главной героини и хотела верить, что благосклонная судьба, в надлежащее время, уже недалекое, сама приведет к ней ангелоподобного героя. Я же не увлекалась романом, как чужою жизнью, не мечтала ни о чем для себя, а для нее желала только доброго и хорошего мужа. Тогда в нашем соседстве даже вовсе не было порядочных холостых кавалеров. Только раз в приходской нашей церкви появился приезжий офицерик, Каратыгин, молоденький и хорошенький. Он бросил на нашу барышню несколько умильных взглядов, но тем и ограничился, вопреки разглашенному его и нашею прислугою слуху о его намерении заслать к нам сваху и к обидному разочарованию барышни, сразу неосторожно поверившей этому слуху. Я не могла говорить ей о безбрачии. Муж ей был нужен и для того, чтобы прекратить дурное опекунское управление ее имением, допустившее расхищение родственниками половины драгоценностей ее матери, на сумму 6000 рублей. Поэтому я искренно внушала ей, что она должна выйти замуж за такого человека, заведомо хорошего и опытного, как Нефимонов, и притом поспешить это сделать. Опекуном ее был двоюродный дядя, Николай Яковлевич Скульский, у которого был сын Василий Николаевич. Они-то с Мыльниковым и решили выдать ее за Скульского. После разочарования относительно офицерика барышня моя стала поддаваться моим советам. Пока мы занимались чтением, Нефимонов действовал. Он съездил к Мыльникову и просил руки его сестрицы, Александры Гавриловны. Тот наотрез ему отказал, а сам, приехавши к нам, строго-настрого наказал дворовым нашим, что если, Боже сохрани, кто из них услышит, что Нефимонов близ Мартьянова, то сейчас же присылали к нему верхового. Но Николай Петрович действовал осторожно. Он сам избрал старушку-помощницу быть между нами посредницей. Она приносит письмо от Николая Петровича. Он объясняется в любви к Александре Гавриловне, просит ее руки и пишет: "Хотя ваш братец и отказал мне, но я не думаю, что это он сделал с вашего согласия. Если же, паче чаяния, вы откажете, то знайте, что мне остается только пуля в лоб". Прочитав такое письмо, мы обе расплакались. "А что, если он застрелится, свою душу погубит, братья же и сестры, которым он заменяет отца, станут проклинать вас?" — сказала я ей. Этот довод на нее подействовал, и она дала свое согласие. Через эту же посредницу она написала Нефимонову, чтобы в ближайшее воскресенье он приехал в нашу приходскую церковь к обедне. Нужно было действовать как можно осторожнее. По ночам я шила ей подвенечное платье. 24 октября 1820 года, по окончании обедни, неожиданно для всех выходит из алтаря жених и одновременно с невестой подходит к аналою, и начинается венчание. Лакей наш, старик, бежит к кучеру и говорит: "Ничего-то ты не знаешь, что у нас деется". — "А что?" — "Да ведь нашу-то барышню венчают!" — "Врешь?" — "Какое вру: поди, посмотри сам!" — "Как же теперь быть-то? Ведь надо скакать к барину!" — "Вот еще что выдумал, за двадцать-то верст скакать! Да пока ты думаешь, то их уже обвенчают!" И вот тридцатилетний жених и четырнадцатилетняя невеста стали муж и жена. Это не один такой случай: прежде рано можно было венчать и без всяких оглашений, тем более у помещиков. Было бы не худо, если бы Нефимонов после своей свадьбы, хотя недели две, невинно забавлялся со своей молодою женой и продолжал ухаживать за нею, как бы за невестою. Вместо того, привезя ее в свою усадьбу Волково, он сразу сбросил маску кавалера и расхалатился по-деревенски, что ей не понравилось. Кроме того, молодой барыне было неприятно, что он не постарался обеспечить для нее вполне почтительное отношение со стороны домашних, чего добиться личными усилиями мешала ей детская наружность. А в доме жило много его родных, и случалось, что кто-нибудь из них посмеется над нею или даже скажет ей что-нибудь обидное; барин же если и заметит это, то пропустит мимо ушей, как пустяки, не стоящие внимания. Придет ночь, и барыня начнет со слезами жаловаться мужу на все претерпенные днем обиды, а тот ей в ответ: "Полно, матушка, плакать о пустяках; видно, тебе делать-то нечего. Женские слезы — вода!" А сам с этими словами отвернется от нее, да и захрапит. Она же не спит и плачет еще более, огорчаясь таким невниманием мужа к ее жалобам. На другое утро соберутся к завтраку (прежде чай-то пили мало, и то только по праздникам, в обыкновенные же дни, вместо нынешнего чая, подавался завтрак). Все веселы и едят, а она сидит с опухшими от ночных слез глазами и ничего не кушает. Старая тетка барина, жившая тогда у него в доме, взглянет на барыню, да и скажет: "Это еще что за капризы? Да, впрочем, губа толще, так брюхо тоньше!" От этих слов старухи барыня опять в слезы, а барин опять молчит и ее не защищает. Бывало, соседи позовут их в гости в праздник или на именины. Барыня с радостью собирается, и барин соглашается, но с тем, чтобы ему дали соснуть часок. Вот она уже одета, и лошади стоят у крыльца; а он, услыша нетерпение в ее зове, говорит, зевая и потягиваясь: "Велите лошадей отложить, мне что-то нездоровится". Ну, понятно, барыня плачет и сердится. Барин же как будто не замечает ни того ни другого. Конечно, она была почти дитя, и потому ее слезы иногда бывали детские. Но не всегда так бывало. Раз приходит к ней какая-то женщина и, показывая на свою девочку, говорит: "Вот, матушка, не оставьте мою Любу: она дочь вашего мужа". Барыня опять в слезы. Всякий господин согрешает до свадьбы, но ей хотелось бы, чтобы ее муж был получше других, и ей он сделался противен. Случалось, что он начнет ее целовать, а она плюется. Может быть, вследствие какой-нибудь гневной вспышки с его стороны, она начала его бояться; пойдут, например, они в лес гулять, а она думает: "Как бы он меня не убил". Родив первого мертвого ребенка, она просит мужа: "Отпусти меня в монастырь, возьми себе все мое имение, а я не хочу жить с тобой. Не отпустишь, то сама уйду!" А он отвечает не столько гневно, сколько добродушно-насмешливо и наставительно: "Ну, куда же ты уйдешь от меня? Ведь я тебя везде достану!" Только в разговоре со мной она отводила душеньку и успокаивалась немного. Однако наконец их семейная жизнь стала улучшаться, к моей великой радости. Бариновы сестры повыходили замуж, а братья встали на свои ноги, устроившись вне усадьбы, отчего барыня сделалась единственною госпожою в доме, и в нем ей стало покойнее. Мы переехали жить в ее собственную, любимую ею усадьбу, Мартьяново. Здесь некая барыня втерлась к нам в дружбу, да и стала смущать всех. Барину говорит: "Что ты смотришь, да ничего не видишь? Жена твоя еще ребенок и будет к тебе ласковее, если прогонишь няньку, подучивающую ее против тебя". Нам же она говорит: "Не поддавайтесь барину; не то он няню прогонит, а имение себе заберет". На самом же деле ни я не возбуждала жены против мужа, ни муж не пытался овладеть имением жены, хотя управлял им почти неограниченно. Наговоры посторонней дамы тревожили нас и оказали влияние на барина, который однажды сказал жене: "Дай Авдотье вольную. Мы ее наградим, и пускай она живет, где захочет!" Узнав об этом, я с горькими слезами бросилась им в ноги и говорю: "Ничего мне не надо, только не гоните меня от детей ваших: очень уж я их люблю!" У барыни каждый год рождались дети. В последовавших за этим объяснениях выяснилось, как та старушонка нас мутила. Барин рассердился на нее, топнул ногой и приказал ей убираться, куда хочет, с тем, чтобы нога ее никогда более не переступала нашего порога. После этого пошла у нас мирная жизнь. В этом столе лежит черновое письмо, в котором сама барыня глаже меня говорит о перемене ее чувств к мужу. Крепостные и господаЯ охотно нянчила бы детей барыни, если бы твердая господская воля не возложила на меня почетной, но тяжелой и хлопотливой должности ключницы и домоправительницы. Моя обязанность была разливать чай, приготовлять варенье и соленье, выдавать повару провизию, назначать горничным работы и смотреть за их поведением, иногда ночь придет, а я долго не ложусь: то белье крою, то пересматриваю, все ли оно в порядке. Кроме того, много гостей к нам ездило, а особенно в приходские праздники или господские именины, не только из соседних усадеб, но даже из Любима, знакомые и родственники наезжали к нам на тройках, с лакеями и горничными; мне же приходилось распорядиться размещением и угощением их всех. Несмотря на все эти обязанности, я успевала наблюдать и за барскими детьми. У каждого из них были мамушки и нянюшки, которые также все состояли под моей командой. Кормилиц для барских детей брали из крестьянок; но существовало у нас такое обыкновение, что, отпуская кормилицу домой, по окончании срока кормления, господа в то же время, в награду за благополучное и добросовестное окончание этого дела, давали вольную ее дочери*. Это была великая награда, так как в других случаях девица, желавшая выкупиться на волю, должна была внести помещику 500 рублей ассигнациями (тогда серебряный нынешний рубль считался за 3 рубля 50 копеек), а в тогдашние времена такую сумму почти невозможно было приобресть обыкновенным крестьянским земледельческим трудом. Нянюшки же были из дворовых и за окончание своего дела награждались только сравнительным почетом и покоем, по усмотрению господ. Нянчанье, однако, не всегда проходило благополучно. Так и у нас был несчастный случай, когда няня, идя по лестнице с барышнею Сонечкою на руках, упала сама и уронила девочку, у которой от того впоследствии сделался горбик. Конечно, такая нянька была навсегда удалена от должности. Остальные господские детки росли благополучно и становились красавчиками. Я мало их ласкала и целовала, но много любила, и пока они были малютками, всех их собственноручно мыла, так как признавала, что здоровье детей сильно зависит от полной чистоты их тела. Дмитрий и Надежда, как первенцы, кушали чай с сахаром и белым хлебом; в 20-х и начале 30-х годов чай еще не успел сделаться ежедневным и общим для всей семьи напитком. Остальные дети в то время довольствовались молоком и черным хлебом. Впрочем, черный хлеб так нравился мальчикам, что они часто добровольно крошили его с луком и квасом и славно уплетали эту "тюрю". Наконец, стали для вас нанимать учителей и гувернанток. За этими людьми присмотреть приходилось мне же. Бывали из них такие, что били детей; ну, я это уж живо сама прекращала. Некоторые любили гулять парочкой и целоваться в потемках. Это дурной пример детям, и о таких случаях я поневоле докладывала барыне на ушко, а ей самой где же все усмотреть! У меня глаза были зоркие, да и из прислуги некоторые добровольно помогали мне в наблюдениях. А наблюдать было за чем, так как одних дворовых людей при нас жило около 40 душ. Отчасти благодаря надзору все в нашем доме шло чинно и благородно. К чести барина скажу, что он старался избегать ухаживания за своими крепостными женщинами, между которыми были и красавицы, и воспрещал это сыновьям, когда те подросли. Не позволял он детям своим и наказывать прислугу, говоря: "Сам наживи собственных людей и тогда распоряжайся ими, а родительских не смей пальцем тронуть!" Сам же наказывал прислугу нередко, а строже всего преследовал неуважение к помещичьей власти. Иногда он казался до того грозен, что некоторые из подвластных, заслышав его приближающиеся шаги, начинали ощущать страх и старались, если возможно, найти другой путь, чтобы избегнуть встречи с ним. Крестьян своих барин не разорял и по-своему заботился о них, соблюдая и свои интересы. У вашей замужней сестры сохранилось его письмо, в котором он сам описывает свои отношения к жениным крестьянам. В этом письме, написанном к зятю в 1859 году, сказано: "Любезный друг! Любушка пишет мне, чтобы владимирским крестьянам, Судогодского уезда, дать лесу на постройку. Верно, они на меня жаловались, не сказав о том, что у них прежде было 250 десятин строевого леса, который они, без всякой надобности, вздумали разделить по участкам, не берегли нимало, торговали им, употребляли его кому куда вздумалось, а некоторые пропивали вырученные за него деньги. Когда провели мимо наших деревень шоссе, крестьяне стали просить позволения выстроить постоялые дворы, но о лесе ничего не говорили. Я, не ездивши к ним, не осмотрев местности и леса, позволил им выстроить. Они сами по себе распорядились лесом: выстроили 8 постоялых дворов, употребив на каждый около 2000 дерев. Узнав о том, я поехал к ним, и когда увидел, сколько уничтожили прекрасного леса, ахнул от удивления! Скоро ли дождешься такого леса? Это веками достается. Им было на руку, что я к ним не ездил более 20 лет, не ожидая от них такой смелости; не считал необходимым бывать у них, получая оброк своевременно и не имея нужды в деньгах. Делать было нечего, возвратить потерю леса невозможно; побранил и, чтобы сберечь остаток леса строевого, в количестве не более 50 десятин, запретил, чтобы никто не смел его рубить более. Хотя в другой стороне и есть много леса, но он еще молод, на постройку не годится. Я и этот запретил рубить. Чрез несколько лет после того вся деревня Плохово выгорела. Мужики стали просить лесу. Как отказать? Я дал им из того участка, в котором осталось 50 десятин. Когда деревню выстроили, то лесу осталось не более 15 десятин. Как же после этого не запретить порубку? Иначе, избави Боже, село выгорит, и они должны будут покупать для необходимой постройки лес на стороне. Теперь они уже поправились. Имея средства, могут покупать на постройку бревна, потому что оставшийся лес необходимо беречь на крайний случай. Оброк получается с них небольшой; у меня платят по 15 рублей с тягла, у вас еще менее. Вы их очень балуете. Мои, смотря на ваших, не будут платить, и с них ничего не получишь без принуждения. У них славный способ добывать деньги возкою камня на шоссе. По 60 копеек ассигнациями сажень, только вози; а камней так много, что в 20 лет не вывозят. Имение лесом дорого, а когда выведут лес — будет беда. Народ продувной, на всяком шагу стараются обмануть помещика. Я слышал от ваших крестьян, они вам жаловались, что я их изнурил во время постройки этапа, что они помогали моим крестьянам возкою леса. Я об этом не знал, возят ли они, а когда узнал, то приказал моему старосте сказать им, чтоб их никуда не наряжали. Все это отдаю на ваше распоряжение. Если хотите давать им леса, то прошу меня уведомить. Я прикажу им выделить на четвертую часть, а свой буду беречь. Лучше бы поберечь его вообще, целее будет. Впрочем, как вам будет угодно". ______________________ * Если же новорожденный был мальчик, то освобождался от рекрутчины. ______________________ Были у нас две семьи крестьян, находившиеся на оброке в Петербурге и нажившиеся торговлею. Они откупились на волю за 5000 рублей ассигнациями, и на эти деньги барин, в 30-х годах, отстроил два больших дома в Ярославле. Казалось бы, что люди, так дорого заплатившие за свою свободу, не могли любить своих бывших помещиков. Однако когда барыня, в начале 40-х годов, привезла своих сыновей в Петербург для определения в корпуса, то эти самые вольноотпущенники поместили ее в своем доме и оказали ей великий почет и большое расположение. Барин, к счастью своему, не дожил до великого дня освобождения всех крестьян. Я же лично, как вы знаете почти за 40 лет до этого дня добровольно отказалась от свободы, из любви к моей барыне и ее детям, а день освобождения застал меня дряхлою, негодною для свободной жизни. * * * В "Русском архиве" публикация воспоминаний А.Г. Хрущовой сопровождается заметкой В.Н. Волоцкой под заглавием "Характеристика Авдотьи Григорьевны и конец ее жизни": "На этом обрываются воспоминания Авдотьи Григорьевны, записанные мною кратко. Продолжением их когда-нибудь явятся мои собственные записки. Теперь же добавлю несколько строк о положении в нашем доме, характере и остальной жизни Авдотьи Григорьевны. Сам глава дома, отец мой, относился к ней с полным почтением. Мать моя искренно ее любила и уважала. Мы же, дети помещичьи, ей, крепостной, иногда целовали руки и смотрели на нее почти так, как если б она была нам родной бабушкою. Против последнего названия старушка постоянно протестовала, говоря: "Что это? Ведь я девушка; как же у меня могут быть внучата?" Когда одна из моих сестер вышла замуж и, живя с мужем в столице, в 1844 году со страхом ожидала первых родов, то наша Дунинька, как мы ее называли, сказала моим родителям: "Она еще такой птенчик, и на чужой стороне, при мне было бы менее страшно. Отпустите-ка меня в Петербург!" Ее отпустили. Железных дорог тогда еще не было. Чтобы не причинить господам большого расхода, она поехала на долгих, тащилась пятнадцать дней и вытерпела прямо мучительную езду. Возвратись домой, она говорила: "Ну, слава Богу, хотя я много натерпелась дорогой, но зато насмотрелась на мою голубушку и ее ребеночка, обрадовала ее и сама успокоилась, что ей живется недурно, а на прощанье все-таки поклонилась в ноги ее мужу, чтобы он ее любил и берег!" После освобождения крестьян Дунинька осталась в нашем доме, но, к сожалению, уже в качестве инвалида, так как к этому времени она успела постепенно ослепнуть. Поневоле оставив свои обязанности домоправительницы, она заплакала. "Вот уже я стала никуда не годна!" Однако и слепая, она не оставалась праздною: попросит завязать чулок или шнурочек на рогульке и работает. Несмотря на слепоту и престарелый возраст, она осталась чистоплотною, деликатною и тактичною. Нравственная чистота ярко отпечатлевалась на ее лице, оставшемся до конца девственным, благородным и миловидным. Окружавшая ее тьма изредка освещалась яркими и приятными видениями, то светского, то религиозного содержания. Так, однажды представился ей Спаситель, благословением поощрявший ее к терпению; она протянула к нему руки и радостно говорит мне: "Как будто я не слепая: вот-вот Он стоит передо мной!" Во время болезни ее барыни (моей матери) Дунинька пыталась ощупью приблизиться к ней, чтобы оказать посильную помощь; но, случалось, иногда при этом сама натыкалась на мебель и стены. Когда же барыня скончалась, слепая няня сперва всю ее обшарила, чтобы убедиться, что умершую одели как следует, а потом трижды перекрестила ее и сказала. "Ну, слава Богу, теперь и я умру спокойно. Прощай, моя матушка, скоро увидимся!" Действительно, верная няня ненадолго пережила свою бывшую воспитанницу. Она скончалась с молитвою на устах через пять месяцев, в возрасте свыше 80 лет, в 1872 году, в Ярославле. По начитанности и развитию она стояла выше большинства своих современников даже из помещичьего класса. К ее добрым качествам следует добавить и бескорыстие: около 40 лет распоряжаясь хозяйством в зажиточном доме, она ничего не нажила. Было ею сбережено только 86 рублей, полученных от членов нашей семьи в виде подарков на именины и праздники. Но и эти последние ее деньги она отдала одной девушке, которой нужна была шуба по случаю наступающей зимы, и, отдавая, говорила: "Зачем мне деньги? Я, слава Богу, сыта и одета". Опубликовано: Русский архив. 1901. Кн. 1. Вып. 4.
Авдотья Григорьевна Хрущова (1786-1872), автор воспоминаний, крепостная дворян Шестаковых. Имения дворян находились в Любимском уезде. Воспоминания записаны со слов Хрущовой ее воспитанницей и госпожой Варварой Николаевной Волоцкой, урожденной Нефимоновой (1831 — ?). | ||
|