Зайончковский A.M.
Восточная война, 1853 - 1856.
Часть I

Вернуться в библиотеку

На главную


Администрация просит прощения за некоторые допущенные опечатки.

СОДЕРЖАНИЕ

Глава I. Великий князь Николай Павлович до вступления на престол

Глава II. Император Николай I до 1831 года включительно

Глава III. Император Николай I до 1848 года

Глава IV. Последние годы царствования императора Николая I

Глава V. Сношения России с Ближним Востоком до воцарения императора Николая I

Глава VI. Восточный вопрос при императоре Николае I до Адрианопольского мира включительно

Глава VII. Восточный вопрос при императоре Николае I после Адрианопольского мира

Глава VIII. Людовик - Наполеон и восстановление империи во Франции

Глава IX. Святые места

Глава X. Посольство князя Меншикова

Глава XI. Организация русских военно-сухопутных сил к началу Восточной войны

Глава XII. Тактическое устройство и внутреннее состояние русской армии к началу войны

Глава XIII. Состояние русского флота к началу войны

Глава XIV. Состояние вооруженных сил Франции, Англии, Турции и Сардинии к началу войны

Глава XV. Обзор границ и крепостей России к началу войны

Глава XVI. Планы действий России и Турции в предстоящей кампании и подготовка к ней со стороны последней


ГЛАВА I. 1776-1787 гг.

ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ
Государю Императору
НИКОЛАЮ АЛЕКСАНДРОВИЧУ
с глубочайшим благоговением
всеподданнейше посвящает
автор

ПРЕДИСЛОВИЕ

Настоящий труд был предпринят по случаю истекшего пятидесятилетия Восточной войны 1853 - 1856 годов и имеет целью осветить эту эпоху по не изданным еще архивным материалам. Ныне издаваемый первый том охватывает события, предшествовавшие войне, и заканчивается началом военных действий против Турции. Все то, что относится к эпохе 1850-х годов, изложено почти исключительно на основании архивных документов, предшествующее же этим годам - большей частью по печатным источникам, так как автору разрешено было пользоваться главными архивами лишь в размерах, имеющих непосредственное отношение к эпохе Восточной войны 1853 - 1856 годов.

При изложении политической обстановки имелась в виду главная цель представить фактический ход событий, основываясь на достоверных документах, по возможности без всяких собственных выводов; этим автор руководствовался при составлении своего труда, относя наиболее интересные и неизвестные в печати документы в отдельный том приложений.

Настоящий том был подготовлен к печати еще к началу Русско-японской войны, но начавшаяся кампания и последующие события замедлили печатание, и он выходит в свет только в настоящее время без каких-либо изменений и поправок.

Автор считает своим долгом принести искреннюю благодарность Б.Ф. Кутыловскому, принимавшему самое деятельное участие в его труде, а также и прочим своим сотрудникам: Н.А. Болотову, В.В. фон Нотбек и С.И. Соваж. Иллюстрировано издание было при участии П.Я. Дашкова, который любезно предоставил в распоряжение автора свою редкую коллекцию и не отказал в своих советах. Нельзя не упомянуть также о самом отзывчивом отношении к работам по собиранию материалов для настоящего труда со стороны заведующего Собственной Его Величества библиотекой В.В. Щеглова и чинов Государственного архива.

А. Зайончковский
18 августа 1907 года С.-Петербург

Глава I. Великий князь Николай Павлович до вступления на престол

В событиях, ознаменовавших собой русскую историю пятидесятых годов минувшего столетия, одну из главных руководящих сил представляет личность императора Николая Павловича.

В течение почти тридцатилетнего царствования этого государя Европа видела в нем могущественного представителя и защитника установившейся системы общественной и политической жизни народов, а шестидесятимиллионная Российская империя как бы всецело воплощалась в особе своего монарха. Непреклонная воля, рыцарский характер, твердость убеждений, любовь к своему государству и желание возвеличить Россию во внутреннем и внешнем отношениях на выработанных государем основаниях - инстинктивно давали каждому чувствовать, что император Николай Павлович не уклонится от избранного пути, с чем нельзя было не считаться. В его лице западноевропейские державы видели либо вернейшего союзника, либо неумолимого врага; представители разных партий одинаково сильно его ненавидели или почитали, но и те и другие бесспорно в равной мере его боялись.

Поэтому исследование современной императору Николаю Павловичу жизни России и даже отчасти политической истории Западной Европы невозможно без знакомства с колоссальной и рыцарской личностью этого государя.

За несколько месяцев до вступления великого князя Павла Петровича на престол, а именно - 25 июня 1796 года, родился третий его сын, великий князь Николай Павлович, последний из внуков императрицы Екатерины II, появившихся на свет при ее жизни. У колыбели новорожденного великая императрица назвала его "рыцарем", и это наименование вполне оправдалось царствованием и кончиной императора Николая.

По установленному при императрице Екатерине порядку великий князь Николай с самого рождения поступил на попечение царственной бабки, но последовавшая вскоре кончина императрицы пресекла влияние ее на ход воспитания великого князя. Единственным в этом отношении наследием, оставленным Екатериной своему третьему внуку, был превосходный выбор няни, шотландки Лайон, бывшей в течение первых семи лет его единственной руководительницей. Юный великий князь со всей силой души привязался к своей первой воспитательнице, и нельзя не согласиться с тем, что в период нежного детства "геройский, рыцарски благородный, сильный и открытый характер няни Лайон" положил отпечаток и на характер ее воспитанника.

После воцарения императора Павла воспитание великого князя Николая и родившегося в 1798 году четвертого сына Михаила перешло в руки родителей. Долго сдерживавшееся отчуждением старших сыновей чувство нежной привязанности должно было обильной волной хлынуть на младших. И действительно, император Павел страстно любил малолетних детей своих, особенно же великого князя Николая Павловича. По словам барона М. А. Корфа, "он ласкал их весьма нежно, чего никогда не делала их мать". Строгая блюстительница чопорного этикета того времени, императрица Мария Федоровна распространяла его во всем объеме и на малолетних великих князей, которые "в первые годы детства находились со своей августейшей матерью в отношениях церемонности и холодной учтивости и даже боязни; отношения же сердечные и притом самые теплые наступили для них лишь впоследствии, в лета отрочества и юности".

Смерть императора Павла не могла не запечатлеться в памяти пятилетнего великого князя Николая Павловича. Это был первый удар судьбы, нанесенный ему в период самого нежного возраста, удар, который, несомненно, должен был в будущем, при ознакомлении с обстоятельствами, сопровождавшими воцарение императора Александра I, оставить глубокий след в характере Николая Павловича.

В судьбе великого князя наступил, таким образом, новый перелом, и с этих пор дело его воспитания и образования сосредоточилось всецело и исключительно в ведении вдовствовавшей императрицы Марии Федоровны, из чувства деликатности к которой император Александр воздерживался от всякого влияния на воспитание своих младших братьев.

"Единственным, по мнению барона М.А. Корфа, недостатком императрицы Марии Федоровны была излишняя, может статься, ее взыскательность к своим детям и к лицам, от нее зависевшим", и эта взыскательность, совместно с общими строгими порядками, господствовавшими в то время при дворе, и при характере нового воспитателя великого князя, генерала Ламздорфа, окружила царственного ребенка той сферой суровости, которая впоследствии иногда чувствовалась во внешнем проявлении воли Николая Павловича.

Такая двойственность в воспитании молодых великих князей имела, впрочем, и более общие основания. Достаточно вспомнить характер Гатчинского двора времен Павла Петровича, в котором странно смешивалась привитая прусская грубость с сентиментальным направлением современной литературы.

Выбор генерала Ламздорфа на должность воспитателя великого князя был сделан еще императором Павлом, но факт семнадцатилетнего пребывания его при особе своего воспитанника и неизменное благоволение к нему императрицы-матери несомненно указывают, что генерал этот вполне удовлетворял педагогическим требованиям Марии Федоровны.

Матвей Иванович Ламздорф, во время своей предшествовавшей назначению на должность воспитателя военной и административной деятельности, выказался как человек с благородными правилами и, без сомнения, содействовал развитию этого свойства в своем воспитаннике. Но принятые им воспитательные приемы отличались жестокостью, имели исключительно грубо-карательный характер и часто состояли из телесных наказаний. Ни сам воспитатель великого князя, ни так называемые "кавалеры", следившие за его воспитанием, насколько можно судить подошедшим сведениям, никогда не применяли нравственного на ребенка воздействия, к которому он, по своему врожденному характеру, должен был быть особенно чутким. Им не удалось взять душевного и умственного мира великого князя в свои руки и дать ему надлежащее направление; все сводилось к мерам укрощения и подчас суровой борьбы с природными качествами воспитанника.

А между тем склад ума и характера Николая Павловича в достаточной степени выяснился еще в детском его возрасте. Настойчивость, стремление повелевать, сердечная доброта, страсть ко всему военному, дух товарищества, выразившийся в позднейшее время в непоколебимой верности союзам, - все это сказывалось еще в самом раннем детстве и, конечно, подчас в самых ничтожных мелочах. Н.К. Шильдер в своем жизнеописании императора Николая Павловича рисует его недостатки, присущие большинству детей, в более сильном виде. "Обыкновенно весьма серьезный, необщительный и задумчивый, а в детские годы и очень застенчивый мальчик, Николай Павлович точно перерождался во время игр Дремавшие в нем дурные задатки проявлялись тогда с неудержимой силой. В журналах кавалеров с 1802 по 1809 год постоянно встречаются жалобы на то, что "во все свои движения он вносит слишком много несдержанности", "в своих играх он почти постоянно кончает тем, что причиняет боль себе или другим", что ему свойственна "страсть кривляться и гримасничать", наконец, в одном случае, при описании его игр, сказано, "его нрав до того мало общителен, что он предпочел остаться один и в полном бездействии, чем принять участие в играх. Этот странный поступок может быть объяснен лишь тем, что игры государыни, его сестры, и государя, его брата, нисколько не нравились ему, и что он нисколько не способен ни к малейшему проявлению снисходительности".

Такие задатки юного великого князя требовали особой заботливости и обдуманности в направлении его воспитания, а его сердечность, склонность к раскаянию и сожалению о своих дурных поступках, а также чувство нежной привязанности к окружающим, которое сохранялось навсегда, несмотря иногда на жестокое с ним обращение, казалось, давало возможность путем нравственного воздействия, при некоторой, впрочем, настойчивости, сгладить эти врожденные недостатки Николая Павловича. Письма великого князя к генералу Ламздорфу в 1808 году и некоторые из донесений состоявших при нем кавалеров императрице Марии Феодоровне в достаточной степени выставляют эти симпатичные стороны его характера.

"Удовольствие писать вам уменьшается упреками моей совести. Мои уроки вчера и третьего дня не совсем хорошо прошли... Осмеливаюсь просить вас, генерал, простить мне эту погрешность и обещаюсь постараться большее ее не повторять".

"Смею льстить себя, что ваше превосходительство должны были, по письмам моей дорогой матери и г. Ахвердова, остаться довольным моими аттестатами, по крайней мере, я для этого сделал все возможное".

В свою очередь, кавалеры, следившие за поведением великого князя, доносили императрице-матери- "Во время урока русского языка, видя, что его (великого князя) рассеянность меня огорчает, он был так растроган, что бросился ко мне на шею, заливаясь слезами и не имея возможности произнести слова. Поведение его императорского высочества великого князя Николая было хорошее. Он вообще был менее шумлив, чем обыкновенно, и причиной этому, по всей вероятности, была мысль о том, что он должен исповедоваться. Он долго оставался со своим священником, от которого вышел в чрезвычайной степени растроганный и в слезах".

Историк жизни императора Николая Павловича не указывает, каким образом кавалеры великого князя пользовались в воспитательном отношении этими сторонами его характера.

Наибольшие заботы императрицы Марии Федоровны в деле воспитания Николая Павловича заключались в старании отклонить его от увлечения военными упражнениями, которое обнаружилось в нем с самого раннего детства. Страсть к технической стороне военного дела, привитая в России рукой императора Павла, пустила в царской семье глубокие и крепкие корни Император Александр, несмотря на свой либерализм, был горячим приверженцем вахт-парада и всех его тонкостей, великий князь Константин Павлович испытывал полное счастье лишь на плацу, среди муштруемых команд. Младшие братья не уступали в этой страсти старшим.

Великий князь Николай Павлович с самого раннего детства начал выказывать особое пристрастие к военным игрушкам и к рассказам о военных действиях Лучшей для него наградой было разрешение отправиться на парад или развод, где он с особым вниманием наблюдал за всем происходившим, останавливаясь даже на мельчайших подробностях.

За исполнение желания императрицы Марии Федоровны отвлечь великого князя от этой страсти воспитатели его взялись неумелыми руками, они не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других, более плодотворных идеалов Напротив того, благодаря системе воспитания, настойчиво проводимой императрицей, склонность к военной выправке и к внешностям военной службы получила в глазах великого князя всю прелесть запретного плода. Эта склонность осталась в нем в достаточной степени и в зрелом возрасте и невольно, как увидим ниже, отразилась на характере образования русской армии. Но в то же время неудачное старание отвратить великого князя от всего военного не дало ему возможности получить правильное в этой отрасли знаний образование и установить на прочных основах свои выдающиеся природные способности. Обозрение военной деятельности императора Николая Павловича заставляет удивляться замечательной широте его военных взглядов и правильности рассуждений, наравне с чрезмерным иногда увлечением парадной стороной дела, при нахождении государя перед фронтом войск.

Заботы об обучении и образовании великого князя сосредоточивались в тех же неумелых руках воспитателей Николая Павловича. Они не только не могли внушить великому князю любви к наукам, но сделали все возможное, чтобы оттолкнуть его от учения. В учебном деле заботы воспитателей направлены были к тому, чтобы не дать юному великому князю времени увлекаться его любимым военным делом и чтением военных книг. Средством для этого было выбрано такое распределение дня, которое оставляло в распоряжении воспитанника возможно менее свободного времени. С этой целью, при деятельном участии самой императрицы, не только были составлены особые таблицы лекций с подробным исчислением количества часов ежедневных занятий разными предметами, но и сам характер занятий был заключен в очень определенные и тесные рамки. "Великие князья не должны даже позволять себе задавать пустых вопросов, относящихся к предмету, о котором с ними толкуют, если эти вопросы непосредственно не относятся к необходимым объяснениям для изучения самого предмета, о котором им говорят", - наставляла императрица Мария Федоровна генерала Ламздорфа.

Выбор назначенных для Николая Павловича преподавателей также заставлял желать лучшего. "Некоторые из числа этих наставников, - говорит Н.К. Шильдер, - были люди весьма ученые, но ни один из них не был одарен способностью овладеть вниманием своего ученика и вселить в нем уважение к преподаваемой науке". Много лет спустя, уже в 1847 году, император Николай Павлович в разговоре с бароном Корфом сделал сам резкую характеристику своих педагогов, а вместе с тем и системы своего образования. "Совершенно согласен с тобой, - сказал государь, - что не надо слишком долго останавливаться на отвлеченных предметах, которые потом или забываются, или не находят никакого приложения в практике. Я помню, как нас мучили над этим два человека, очень добрые, может статься, и очень умные, но оба несноснейшие педанты: покойники Балугьянский и Кукольник. Один толковал нам на смеси всех языков, из которых не знал хорошенько ни одного, о римских, немецких и Бог весть еще каких законах; другой - что-то о мнимом "естественном" праве. В прибавку к ним являлся еще Шторх со своими усыпительными лекциями о политической экономии, которые читал нам по своей печатной французской книжке, ничем не разнообразя этой монотонии. И что же выходило? На уроках этих господ мы или дремали, или рисовали какой-нибудь вздор, иногда собственные их карикатурные портреты, а потом, к экзаменам, выучивали что-нибудь в долбяжку, без плода и пользы для будущего. По-моему, лучшая теория права - добрая нравственность, а она должна быть в сердце независимо от этих отвлеченностей и иметь своим основанием религию. В этом моим детям также лучше, чем было нам, которых учили только креститься в известное время обедни да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в душе" Во время того же разговора государь не упустил случая отдать дань уважения добрым чувствам и настоящей любви к родине его бывших кавалеров. Высказав свой взгляд на патриотизм и идею народности, в которых, при всей их необходимости, он признавал должным избегать крайностей, император Николай Павлович прибавил, что с этой стороны он ничего не может приписать влиянию своих учителей, но очень многим обязан людям, в обществе которых он жил, а именно: Ахвердову, Арсеньеву и Марковичу. "Они, - по словам государя, - искренно любили Россию и, между тем, понимали, что можно быть самым добрым русским, не ненавидя, однако же, без разбора всего иностранного".

Легко можно предвидеть, как, при таких условиях, шло образование великого князя. Познания приобретались урывками, без определенной связи, которая могла бы служить к прочному и последовательному развитию умственного кругозора. Да и выбор самих предметов преподавания был сделан односторонне, без правильно выработанной программы. Больше всего обращалось внимание на предметы отвлеченные, умозрительные, и на языки, менее - на предметы реального характера, а что касается военных наук, то они долгое время были совершенно изъяты из учебного курса будущего верховного вождя миллионной армии. В недостаточном знании русского языка государь впоследствии сам сознавался, говоря, чтобы не судили его орфографии, так как на эту часть при его воспитании не обращали должного внимания. Он вообще писал бегло и без затруднения, но не всегда употреблял слова в собственном их значении. Что касается до наук политических, столь необходимых монарху, то они почти не входили в программу образования великого князя. По словам В. А. Муханова, Николай Павлович, окончив курс своего образования, сам ужаснулся своему неведению и после свадьбы старался пополнить этот пробел, но условия жизни рассеянной, преобладание военных занятий и светлые радости семейной жизни отвлекали его от постоянных кабинетных работ. "Ум его не обработан, воспитание его было небрежно", - писала об императоре Николае Павловиче королева Виктория в 1844 году.

Не ко всем, однако, наукам великий князь относился с одинаковым, по его словам, равнодушием. Предметы отвлеченные, умозрительные, менее привлекали его внимание, и навряд ли он увлекался поэтическим образом героев древности; науки же прикладные, имеющие отношение к практическому применению, а также исторические события недавнего прошлого были Николаю Павловичу особенно по душе.

Великий князь с самого раннего детства выказал большое пристрастие к строительному искусству, и эта склонность сохранилась в нем на всю жизнь. Легко владея карандашом, он применял свой талант почти исключительно к черчению геометрических фигур, укреплений, планов сражений и к рисованию войск. Его любовь к прямым линиям и симметричным построениям воплотилась впоследствии в архитектуру Николаевских времен. При изучении истории юный великий князь особенно интересовался деятелями позднейшей эпохи, и здесь встречались у него лица, которым он сочувствовал или же к которым относился с нескрываемым пренебрежением. Заключения его о некоторых исторических личностях характерны в том отношении, что выказывали те взгляды будущего повелителя обширнейшей монархии, которым он не изменил до конца своей жизни. В поведении Оттона II в нем возбуждало негодование то вероломство, с которым этот государь поступил относительно высшего класса населения Рима (les principaux habitants de Rome). В судьбе Людовика XVI Николай Павлович видел кару, понесенную французским королем за неисполнение своего долга в отношении государства. "Быть слабым не значит быть милосердным, - сказал он по этому поводу своему преподавателю. - Монарх не имеет права прощать врагов отечества. Людовик XVI видел перед собой настоящее возмущение, скрытое под ложным названием свободы; он сохранил бы от многих невзгод свой народ, не пощадив возмутителей". Лучшей победой генерала Бонапарта он признавал его торжество над анархией. Особые же симпатии великого князя вызывал Петр Великий, и это поклонение памяти гениального предка не покидало его до самой смерти.

Заветное желание императрицы Марии Федоровны совершенно отстранить великого князя Николая Павловича от изучения военных наук не могло осуществиться в полной мере. Будущность, которая могла ожидать Николая Павловича, и воинственное настроение, охватившее Европу во время Наполеоновских войн, "способствовали победе нежной матери над "личными вкусами", и к великому князю были приглашены профессора, которые должны были прочитать военные науки в возможно большей полноте". Для этой цели были выбраны известный инженерный генерал Опперман и, в помощь ему, полковники Джанотти и Маркевич.

Н. К. Шильдер, усиленно останавливаясь в своем жизнеописании императора Николая Павловича на присущем великому князю увлечении вахт-парадами и мелочной техникой военного ремесла, к сожалению, почти не дает указаний о том, каким образом развились те обширные познания военного дела, которыми бесспорно обладал впоследствии император Николай. Нет сомнения, что великий князь весь свой досуг уделял чтению любимых им военных книг и, таким образом, в значительной степени был обязан развитием своих познаний самому себе; но надо думать, что большую роль в этом отношении сыграли и первые руководители его военного образования. Одно имя генерала Оппермана, как достойного представителя нашей военно-инженерной науки того времени, награды, которыми впоследствии осыпал его император Николай Павлович, а также добрая память, которую он еще в 1847 году сохранил о другом своем наставнике, Марковиче, подтверждают, что преподаватели военных наук пользовались несравненно большим уважением своего воспитанника, чем преподаватели остальных предметов.

Сведения о военном образовании великого князя крайне отрывочны, и нельзя составить себе понятия даже о тех вопросах, которые входили в курс читавшихся ему лекций; об этом можно судить лишь приблизительно.

Обнаруженное с самого раннего возраста влечение великого князя к инженерному искусству, да и сама специальность главного руководителя военного образования генерала Оппермана, дают основание предполагать, что большая доля внимания была обращена на надлежащую подготовку будущего генерал-инспектора по инженерной части. Что же касается остальных военных предметов, то в дошедших до нас сведениях сохранились указания, что в 1813 году великому князю преподавалась стратегия, а с 1815 года начались военные беседы Николая Павловича с генералом Опперманом.

Беседы эти состояли в том, что великий князь читал разработанные им самим трактаты о предполагаемых военных действиях, или планы войны на заданную тему, и давал объяснения, относящиеся до подробностей представленной работы. В этом же году, между прочим, великий князь составил трактат "О войне против соединенных сил Пруссии и Польши", которым наставник остался очень доволен, заподозрив даже, что его ученик имел в своих руках мемуар, составленный на эту же тему одним русским генералом. Одновременно с этим великий князь занимался с Маркевичем "военными переводами", а с Джанотти - чтением сочинений Жиро и Ллойда о разных кампаниях, равно как разбором проекта "Об изгнании турок из Европы при известных данных условиях".

Занятия эти, видимо, шли небезуспешно, так как в журналах 1815 года генерал Опперман отмечает военные дарования Николая Павловича и советует ему читать подробные истории замечательных кампаний, через что "неминуемо должны совершенствоваться в великом князе его блестящие военные способности, преимущественно состоящие в таланте верно и ясно судить о военных действиях".

Следует, впрочем, упомянуть еще об одном неожиданном руководителе военного образования великого князя, а именно о будущем знаменитом "отце-командире", Иване Федоровиче Паскевиче. Знакомство с ним состоялось в Париже в 1815 году, после чего "Николай Павлович, - говорит Паскевич в своих записках, - постоянно меня звал к себе и подробно расспрашивал о последних кампаниях. Мы с разложенными картами по целым часам вдвоем разбирали все движения и битвы 12,13-го и 14-го годов. Этому завидовали многие и стали говорить в шутку, что он (великий князь) в меня влюбился. Его нельзя было не любить. Главная его черта, которой он меня привлек к себе, это - прямота и откровенность".

В программу военного образования великого князя не введены были, кажется, предметы, которые могли бы дать ему правильное понятие о тех технических мелочах военного дела, от которых в значительной степени зависит успех всякой военной операции и без основательного знания которых само изучение высших военных наук не приносит пользы в полной мере. Ни с требованиями, которые можно предъявлять солдату как физической и боевой единице, ни с техникой ведения боя, ни, наконец, со всеми прочими элементами войны, которые составляют главный фундамент военных познаний, великий князь в своей молодости, видимо, не был основательно ознакомлен, и это обстоятельство, совместно с другими неблагоприятными условиями, не осталось без вредного влияния на состояние нашей армии в эпоху царствования императора Николая Павловича. Выдающиеся, бесспорно, военные таланты великого князя перемешивались, при неполноте его военного образования, с пустившими в детстве корни вахт-парадными тенденциями Александровской эпохи и породили те последствия, которые и поныне служат основанием для двойственности в военной оценке императора Николая I.

Впрочем, в оправдание руководителей военного образования великого князя следует заметить, что в то время не существовало ни тактики, ни военной истории как науки, поставленной на почве твердого теоретического исследования; не существовало и литературы этих наук, которая на русском языке появилась гораздо позднее двадцатых годов.

Курс образования великого князя должен был закончиться его путешествием по России и за границу. Настоятельное желание Николая Павловича участвовать в действиях освободительной войны заставило наконец императора Александра согласиться в 1814 году на прибытие его младших братьев к армии, причем император приказал состоять при них генерал-адъютанту Коновницыну. В этом назначении выразилось, кажется, единственное участие государя в деле воспитания и образования младших великих князей, и выбор, им сделанный, был, несомненно, наиболее удачный. Опытный воин, покрывший себя неувядаемыми лаврами, Коновницын соединял в себе, при присущей ему доброте характера и всестороннем знакомстве с военным делом, все необходимые условия для выполнения возложенной на него задачи. Пробыв при великих князьях во время их путешествий в 1814 и 1815 годах, он был назначен в следующем году на пост военного министра, и его плодотворная деятельность как руководителя практического военного образования великого князя Николая Павловича должна была прекратиться. Столь кратковременное пребывание при августейших юношах, сопряженное к тому же с перерывами и необходимостью сообразоваться со взглядами генерала Ламздорфа, не могло принести им особенно существенной пользы, но во всяком случае оно не осталось без благотворного влияния.

При расставании с великими князьями генерал-адъютант Коновницын преподал им в особом письме ряд советов для будущей их деятельности. Это письмо представляет несомненный интерес как в отношении характеристики самого автора, так и потому что в нем должны были отразиться подмеченные Коновницыным черты характера великих князей.

"Никакой добродетельный подвиг, - писал он между прочим - без напряжения духа, без труда не совершается. Следовательно для благих и полезных подвигов ум напитан быть должен добрыми познаниями, которые украшают и самую старость. Чтобы непременно занимать, питать разум, без чего он, так сказать, засыпает возьмите на себя хоть один час в день (но каждый день непременно) занять разум какой-либо наукой или познанием, составив в самом чтении себе план, чтобы не перемешивать предметов в одно время. В рассуждениях общих оскорблять никогда не должно ниже говорить о ком худо; по единой неосторожности получите недовольных. Общая вежливость привлекает, а надменность, и еще более грубость, лишит вас больших и невозвратных выгод Держитесь людей таких, которые бы от вас ничего не желали которые не ослеплялись бы величием вашим и с надлежащим почтением говорили бы вам истину и противоречили бы вам для воздержания вас от погрешностей. Если придет время командовать вам частями войск, да будет первейшее ваше старание о содержании их вообще и о призрении больных и страждущих. Старайтесь улучшить положение каждого, не требуйте от людей невозможного. Крик и угрозы только раздражают, а пользы вам не принесут. На службе надобно неминуемо людьми запасаться Буде случится вам быть в военных действиях, принимайте совет людей опытных. Обдумайте оный прежде, нежели решитесь действовать".

Отъезд великих князей к армии был тяжелым испытанием для императрицы Марии Федоровны, но она сознавала всю необходимость его а потому и мирилась с невольной разлукой. Императрица с особой заботливостью обставила путешествие своих сыновей, снабдив самыми подробными инструкциями лиц, их сопровождавших, и дав письменные наставления самим великим князьям. Эти прекрасные наставления охватывали всевозможные случаи и состояли из ряда высоконравственных советов, касающихся поведения, занятий и времяпрепровождения великих князей Мария Федоровна не обходит молчанием и специально военные предметы. Она настойчиво предостерегала сыновей от увлечения мелочами военной службы, советуя, напротив того, запасаться познаниями, создающими великих полководцев. "Следует - писала императрица, - изучить все, что касается до сбережения солдата, которым так часто пренебрегают, жертвуя им красоте формы, бесполезным упражнениям, личному честолюбию и невежеству начальника".

Великим князьям не удалось принять участия в военных действиях, и они прибыли в Париж, чтобы быть свидетелями славы императора Александра и доблестной русской армии. Возможность практического боевого опыта для Николая Павловича, к сожалению, ускользнула впредь до Турецкой войны 1828 года. Ему пришлось ограничиться лишь довершением своего общего образования.

Предложение императора Александра воспользоваться пребыванием младших братьев за границей, дабы они занялись усовершенствованием своего образования в Париже, под руководством опытного ментора Лагарпа, и совершили путешествие по Голландии, Англии и Швейцарии, не встретило сочувствия со стороны Марии Федоровны, которая, в видах нравственных, опасалась продолжительного пребывания сыновей в столице Франции.

И в данном случае сказалась склонность великого князя Николая Павловича ко всему военному; он осматривал в Париже предпочтительно учреждения военные, политехническую школу, дом инвалидов, казармы, госпитали.

Биографы Николая Павловича не дают почти никаких сведений, по которым можно было бы судить о влиянии на него заграничных поездок 1814 и 1815 годов. Можно разве упомянуть лишь о том, что во время этих поездок выяснилась любовь молодых великих князей ко всему своему, родному, и, по словам Михайловского-Данилевского, они "восхищались всем тем, что есть русское". Тогда же на смотре в Вертю 29 августа 1815 года Николай Павлович впервые выехал перед строем, командуя 2-й бригадой 3-й гренадерской дивизии. Сообщая об этом императрице Марии Федоровне, генерал-адъютант Коновницын прибавлял, что великие князья, "командуя своими частями наилучшим образом, приобрели истинное уважение от войск, им подчиненных, исправностью в команде, кротостью и снисхождением ко всем чинам".

В 1816 году были предприняты великим князем Николаем Павловичем обширные путешествия по России и Англии.

Первое имело целью ознакомление со своим отечеством в административном, коммерческом и промышленном отношениях и состоялось опять под руководством нового лица, а именно генерал-адъютанта Голенищева-Кутузова, Наставление для этого путешествия, разработанное с особой тщательностью императрицей Марией Федоровной, старалось сделать его особо поучительным и преследовало, между прочими целями, необходимость для Николая Павловича приобрести популярность среди народа.

Во время своего путешествия великий князь обязан был вести особые журналы, внося в них свои впечатления по гражданской и промышленной частям и отдельно по военной части. Эти журналы, веденные двадцатилетним великим князем, только что окончившим курс своего образования, были бы крайне интересны для его характеристики, но, к сожалению, они неизвестны в печати, и даже Н. К. Шильдер приводит лишь незначительные выдержки из гражданского и военного их отделов. Однако и эти короткие выписки отмечают некоторые черты автора журналов. Отсутствие поэтических увлечении, общих идей и поверхностных рассуждений, реальный склад ума с правильным и практичным взглядом на вещи, большая наблюдательность, не упускающая из вида и мелочей, основательная и здравая оценка положения дел и любовь к порядку - таковым рисуется Николай Павлович по отрывкам его собственноручного журнала.

"Нелицемерно и с восхищением должен повторить, - докладывал Голенищев-Кутузов императрице Марии Федоровне по возвращении из путешествия, - что Его Высочество повсюду приобрел отличное уважение, преданность и любовь от всех сословий. Я нередко докладываю Его Высочеству, что всем оным он обязан Вашему Императорскому Величеству; правила, внушенные при воспитании, Вашим Величеством были предначертаны".

Путешествие в Англию должно было, по словам Марии Федоровны, не только удовлетворить любопытство великого князя, но и обогатить его полезными познаниями и опытами. Однако в то же время это путешествие внушало и некоторое опасение, совершенно, впрочем, неосновательное при выяснившемся уже характере Николая Павловича, а именно: опасение, чтобы великий князь не слишком увлекся свободными учреждениями Англии и не поставил их в прямую связь с видом несомненного благосостояния ее. Его характер успел уже настолько образоваться с присущим ему трезвым, далеким от всякой мечтательности миросозерцанием, что увлечений в конституционном смысле нельзя было предвидеть.

И действительно, во время своего пребывания в Англии великий князь менее всего интересовался ораторскими прениями в палате лордов и в палате общин, а также разговорами об этих явлениях английской общественной жизни Распространенные в стране клубы и митинги также не встретили сочувствия со стороны Николая Павловича. "Если бы, - сказал он по этому поводу Голенищеву-Кутузову, - к нашему несчастию какой-нибудь злой гений перенес к нам эти клубы и митинги, делающие более шума, чем дела, то я просил бы Бога повторить чудо смешения языков или, еще лучше, лишить дара слова всех тех, которые делают из него такое употребление".

Четырехмесячное пребывание великого князя в Англии прошло в разъездах по всем направлениям, для ознакомления с разными отраслями жизни этой, отличной от всех государств Европы, страны. Николай Павлович, по словам сопровождавшего его Саврасова, не оставил своим вниманием ни одного предмета, того заслуживавшего, и своим ласковым обхождением приобрел всеобщее уважение и похвалу. Этот отзыв подтверждается и другими лицами его свиты.

Симпатия ко всему военному и в данном случае не изменила великому князю. Имея возможность знакомиться с самыми разнообразными политическими и государственными деятелями страны, которыми Англия тогда гордилась, он предпочитал общество и беседы с представителями британской армии. Англия произвела на молодого великого князя неизгладимое впечатление. Трезвость и положительность английского ума не могли не прийтись по вкусу великому князю Николаю Павловичу. Симпатий его к Англии не могло поколебать, много лет спустя, даже то упорное противодействие, которое оказывал нашим начинаниям английский кабинет. Император Николай никогда не оставлял мысли о союзе с Великобританией.

Лейб-медик принца Леопольда, Штокмар, занес в свои записки описание наружности Николая Павловича в это время По его словам, он был необыкновенно красивый, пленительный молодой человек, прямой, как сосна, с правильными чертами лица, открытым лбом, красивыми бровями, необыкновенно красивым носом, красивым маленьким ртом и точно очертанным подбородком. Он отличался очень приличными манерами, полными оживления, но без натянутости и смущения. В то же время великий князь привел английское общество в удивление своей изысканной вежливостью с дамами и спартанской простотой образа жизни. "По-видимому, он обладает решительным талантом ухаживать", - заканчивает доктор Штокмар свои воспоминания о Николае Павловиче.

Рядом описанных путешествий закончился полный курс образования великого князя, и в следующем 1817 году его уже ожидали радости семейного счастья. В этом году состоялся брак великого князя с принцессой прусской Шарлоттой, и Николай Павлович достиг "того единственного истинного и прочного счастья", которое он находил в течение всей жизни в своей семье и которого он, воспитанный в духе строгих семейных начал, так жаждал еще в 1814 году.

С этого времени начинается общественная деятельность великого князя Николая Павловича, а потому не будет излишним набросать теперь общий контур этой выдающейся, великой личности. Богато одаренный от природы тем практическим умом, который чужд всяких иллюзий и увлечений, но зато полон здравого и деловитого взгляда на вещи, великий князь в значительно большей степени проявлял способности к анализу, чем к творчеству; твердость раз установившихся убеждений в нем очень часто шла в ущерб той гибкости ума, которая неразрывна с легким восприятием новых идей, бесспорно ведущих к прогрессу, но и не чуждых роковых увлечений. Эта отличительная черта способностей Николая Павловича была скорее пригодна к развитию и педантичному проведению в жизнь какой-нибудь идеи в одном направлении, чем к изменению ее путем хотя бы легкого отклонения в сторону. Критический склад ума великого князя делал для него очень трудным изменение образа мыслей, к которому он мог подходить только исподволь, путем всесторонней оценки новых факторов. Медленное поступательное движение ему было более по сердцу, чем широкий размах творческой мысли.

Правильно поставленное образование служит к уравнению природных умственных дарований, но образование великого князя Николая Павловича не соответствовало этим условиям, и он выступил на арену общественной жизни лишь с теми богатыми дарами, которыми оделила его природа при рождении. "Изолированное положение великих князей, - говорит по этому поводу Корсаков, - созданное настойчивым и неуклонным стремлением матери держать их исключительно под своим влиянием, естественно должно было задерживал, в них развитие политической зрелости и опытности". С самого раннего возраста характер Николая Павловича, при высоких душевных нравственных качествах, которые не изменяли ему в течение всей жизни, отличался непоколебимой твердостью, высоко рыцарскими правилами, строгим исполнением долга, сердечностью и нежной привязанностью к окружавшим. Но, наряду с этим, в нем безгранично были развиты самолюбие и вспыльчивость, соединенные с некоторой долей строптивости и своеволия. Эти свойства характера несколько затемняли рыцарски-благородную фигуру великого князя при поверхностном знакомстве с ней и способствовали ему в приобретении несравненно более порицателей, чем людей, сердечно преданных, - суровая оболочка очень часто скрывала полную величия душу великого князя.

Если воспитание великого князя, под руководством одаренной высокими добродетельными качествами императрицы Марии Федоровны, послужило к развитию положительных качеств его характера, то, с другой стороны, господствовавшая в его воспитании система не могла повести к смягчению отрицательных сторон характера Николая Павловича. Теория "око за око и зуб за зуб" скорее должна была иметь своим последствием усиление крутого нрава великого князя, а никоим образом не смягчение его. Но эта система суровых телесных наказаний имела еще и ту вредную сторону, что она привила в Николае Павловиче взгляд на них, как на главное воспитательное средство, отодвинув на второстепенный план систему нравственного воздействия и милосердия, столь сродного его сердечной и нежной душе. Воспитатели великого князя, по всей вероятности, забыли, а, может быть, и не знали мудрого совета Бецкого, что "благородную душу должно воздерживать опасением пренебрежения или бесчестия, а не страхом вредительного наказания".

Страстное поклонение всему военному развило у великого князя, совместно с понятием о беспрекословной дисциплине, понятие о законности и долге как об основных догматах общественной и семейной жизни. До крайности властолюбивый и не допускавший даже в мелочах умаления своего первенства, Николай Павлович был беспрекословно покорным во всем воле императора, своего брата, и своей матери. Чувство исполнения долга у великого князя было развито до щепетильности, и ничто не могло отстранить его от исполнения того, что, по его мнению, ему предписывал долг.

К этому же времени у Николая Павловича в достаточной степени выяснилась любовь к открытому, прямому образу действий, отвращение ко всякого рода фальши, дух товарищества, и все это в таких определенных и непоколебимых формах, которые соответствовали всему складу его характера.

Курс пройденных им наук, а главное - способ их преподавания, не могли, как было сказано выше, положительным образом развить ум и способности великого князя. Он получил отрывочные, без всякой логической связи и общих выводов, сведения по разным отраслям знаний; сведения эти были более полны по тем предметам, которые нравились великому князю, и совершенно ничтожны по предметам, к которым не сумели привлечь его внимания.

Такое образование не могло соответствовать высокому положению, которое занимал Николай Павлович по своему рождению, и впоследствии, когда ему пришлось стать у кормила правления, он не нашел в своей теоретической подготовке тех основ, которые помогли бы ему с полной пользой и практичностью отдать любимой им России, вместе со своей жизнью, богатые душевные и умственные силы, щедро данные ему от природы.

Но, вместе с тем, наставники и воспитатели великого князя сумели не только поддержать в нем, но и развить любовь ко всему русскому, гордость своим отечеством; они помогли ему сделаться истинно русским царем, воплощавшим в себе весь народ, готовый всюду за ним следовать. Император Николай Павлович и шестидесятимиллионная серая масса инстинктивно понимали друг друга и обоюдно верили в несокрушимую силу один другого. В этом качестве Николая Павловича заключалась та мощь, которая доводила, по словам всех современников, до неописуемого энтузиазма народные массы при соприкосновении со своим царем, которая внушала к нему обожание со стороны народа, несмотря на крутые подчас меры в его управлении.

Детство и юность Николая Павловича прошли между практическим изучением всех господствовавших в то время тонкостей парадной и гарнизонной службы, сопряженных с суровым обращением и несоразмерными с силами солдата требованиями, и теоретическим исследованием вопросов, относящихся до ведения войны. Великому князю не удалось получить прочного фундамента военных познаний; он не был ознакомлен ни практически, ни теоретически с боевой техникой военного дела; она воплотилась для него в тех односторонних формах, к которым он привык с детства на разводах, парадах и показных маневрах.

Строевые привычки юношеских лет оставили в Николае Павловиче след на всю жизнь, который шел вразрез с его выдающимися военными дарованиями.

Таковой представляется нам личность великого князя Николая Павловича ко времени окончания им образования и вступления на самостоятельный жизненный путь. Невольно напрашиваются на память слова, занесенные В. А. Мухановым в свой дневник на другой день после смерти императора Николая Павловича: "Если б, при столь многих прекрасных свойствах, которыми был одарен покойный император, он получил воспитание соответственно его великому назначению, то, без сомнения, он был бы одним из великих венценосцев".

Первые шаги великого князя Николая Павловича на поприще общественной деятельности были сделаны при крайне неблагоприятных обстоятельствах.

Общество, которое его почти не знало, не только не проявило к нему, юному, неизвестному, только что собиравшемуся начать свою службу Отечеству, ни малейшего чувства симпатии, а, напротив, сразу отнеслось очень враждебно. Вигель, описывая в своих записках въезд 20 июня 1817 года в столицу невесты великого князя, принцессы Шарлотты, упоминает о пристрастном в дурную сторону отношении общества к Николаю Павловичу. По словам автора, он прочел на лице великого князя уже в то время предзнаменование "ужаснейших преступных страстей, которые в его царствование должны потрясти мир". Далее Вигель высказывает, что Николай Павлович был несообщителен, холоден и весь предан чувству своего долга; в исполнении его он был слишком строг к себе и другим. "В правильных чертах его белого, бледного лица была видна какая-то неподвижность, какая-то безотчетная суровость. Никто не знал, никто не думал об его предназначении, но многие в неблагосклонных взорах его, как в неясно писанных страницах, как будто уже читали историю будущих зол. Скажем всю правду, он совсем не был любим".

Тяжелые, по мнению большинства, стороны характера Николая Павловича были всем известны; о них, по свойственной всему человечеству особенности, сообщения быстро распространялись по всему городу; положительные же его качества оставались известными лишь тем немногим, которые или на себе лично их испытали, или же сумели отличить их под суровой иногда внешностью великого князя. Кроме того, сама обстановка, в которой ему приходилось жить и работать до вступления на престол, не способствовала великому князю выказать себя в полном объеме; отсутствие обширной деятельности, при его привыкшей к постоянному труду натуре, поневоле заставляло посвящать много времени мелочам, а врожденное и воспитанное в нем понятие о чувстве долга ставило его само собою в оппозицию той халатности, которая в то время господствовала в офицерской среде Петербургского гарнизона.

Служебная деятельность великого князя Николая Павловича до вступления его на престол состояла в командовании л.-гв. Измайловским полком, 2-й бригадой 1-й гвардейской пехотной дивизии и с лета 1825 года этой дивизией. При этом в скромной должности командира бригады, ведающего исключительно строевую подготовку войск, великому князю довелось пробыть с лишком семь лет, в течение которых ему только и приходилось вращаться в заколдованном кругу господствовавшей в то время системы мирного образования наших войск. Если такая продолжительная деятельность в одном направлении должна была бы положить известный отпечаток на всякого человека, то воздействие ее на деятельную, сильную, прямую и привыкшую беспрекословно повиноваться натуру Николая Павловича должно было быть несравненно более сильное.

Но наряду со строевой службой на великого князя с января 1818 года была возложена и другая обязанность, дававшая больше простора его самостоятельной деятельности. С этого времени он вступил в исправление обязанности генерал-инспектора по инженерной части.

Строевое образование нашей армии того времени хорошо известно. О нем одинаково отзываются в своих записках все современники, и русские и те иностранцы, которым удавалось видеть нашу армию.

После 1815 года, пишет по этому поводу будущий фельдмаршал Паскевич, Барклай-де-Толли, подчиняясь желаниям Аракчеева, стал требовать красоты фронта, доходившей до акробатства, он свою высокую фигуру нагибал до земли, чтобы равнять носки гренадер. "В год времени, - заканчивает он, - войну забыли, как будто бы ее никогда и не было, и военные качества заменились экзерцирмейстерской ловкостью". Воцарившееся в русской армии направление согнало со сцены лучших генералов и офицеров, и генерал Нацмер совершенно справедливо внес в свой дневник следующую резкую оценку их: "Просто непонятны те ошибки, которые делались генералами, противно всякому здравому смыслу. Местность совершенно не принималась в соображение, равно как род войска, который для нее годится".

Если такое направление обучения господствовало во всей армии, то оно должно было пустить еще более глубокие корни в гвардии, на глазах императора Александра и его сподвижника графа Аракчеева.

В такой-то обстановке происходила первая строевая служба Николая Павловича, и он провел в этом деле не один-два года, а целых восемь лет. Его натура требовала деятельности, а судьба оградила поле этой деятельности непроницаемым забором экзерцирмейстерства Аракчеевского обучения. Понятно, что такая продолжительная практика не прошла для великого князя бесследно.

Но, одновременно с суровым обучением солдат, среди офицеров гвардейского корпуса господствовала полная распущенность. "Подчиненность исчезла и сохранилась только во фронте, - пишет великий князь Николай Павлович в своих заметках об этом времени, - уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка, а все делалось совершенно произвольно и как бы поневоле, дабы только жить со дня на день".

Николай Павлович, воспитанный совершенно в другом направлении и с другими взглядами на служебные обязанности, не был способен потворствовать вкоренившейся распущенности. Изложим его собственными словами то положение, в котором он оказался, командуя гвардейской бригадой.

"Только что вступил я в командование бригадой, как государь, императрица и матушка уехали в чужие края. Из всей семьи я с женой и сыном остались одни в России. Итак, при самом моем вступлении в службу, где мне наинужнее было иметь наставника, брата-благодетеля, оставлен я был один с пламенным усердием, но с совершенной неопытностью.

Я начал знакомиться со своей командой и не замедлил убедиться, что служба шла везде совершенно иначе, чем слышал волю государя, чем сам полагал, разумел ее, ибо правила были в нас твердо влиты. Я начал взыскивать - один, ибо, что я, по долгу совести, порочил; дозволялось везде, даже моими начальниками. Положение было самое трудное; действовать иначе было противно моей совести и долгу; но сим я явно ставил и начальников и подчиненных против себя, тем более, что меня не знали, и многие или не понимали, или не хотели понимать.

По мере того, как начал я знакомиться со своими подчиненными и видеть происходившее в других полках, я возымел мысль, что под сим, т. е. военным распутством, крылось что-то важнее, и мысль сия постоянно у меня оставалась источником строгих наблюдений. Вскоре заметил я, что офицеры делились на три разбора: на искренно усердных и знающих, на добрых малых, но запущенных, и на решительно дурных, т. е. говорунов, дерзких, ленивых и совершенно вредных; но их-то, последних, гнал я без милосердия и всячески старался оных избавиться, что мне и удавалось. Но дело сие было нелегкое, ибо сии-то люди составляли как бы цепь через все полки и в обществе имели покровителей, коих сильное влияние сказывалось всякий раз теми нелепыми слухами и теми неприятностями, которыми удаление их из полков мне отплачивалось".

И действительно, Николай Павлович был строг и взыскателен со своими подчиненными; ни одно малейшее упущение по службе не проходило безнаказанно. Но это не было, как многие думают, следствием его черствого сердца, а применением строгой системы, соблюдение которой так часто доставляло ему душевные муки. Беспощадная строгость касалась только лиц, которые были известны великому князю исключительно с дурной стороны, и в проступках которых он видел лишь одну злую волю. Наказания же за случайные проступки очень часто влекли за собой старание великого князя загладить свою строгость особым вниманием, а в случае несправедливого наказания и публичным извинением. О неоднократных таких извинениях даже в то время, когда Николай Павлович был на престоле, упоминают многие из современников.

Случаи теплого, сердечного отношения к своим подчиненным, желание прийти им на помощь составляли далеко не редкие исключения в этот период жизни великого князя. Даже в тех немногих письмах к нему императрицы Марии Федоровны, которые известных в печати, неоднократно проглядывает заботливость Николая Павловича о семьях подчиненных ему офицеров и о материальной им помощи. Такие поступки редко доходили, по понятным причинам, до суда публики, которой великий князь вырисовывался поэтому исключительно с отрицательной стороны. Один пустой и отчасти комичный даже случай лучше всего подтверждает сердечное отношение Николая Павловича к своим подчиненным. Летом 1825 года, когда он уже командовал дивизией, генерал-майор Головин, один из подчиненных великого князя, обратился к нему с просьбой дать из своей конюшни лошадь на парад, так как его собственная лошадь на репетиции парада выбила его из седла "Обратиться же в теперешней моей крайности, - заканчивает генерал Головин свою оригинальную просьбу, - мне не к кому, кроме Вашего Императорского Высочества, не стыдясь открыться перед вами в моем положении". Трудно согласовать суровость и жестокость великого князя с подобными обращениями к нему его подчиненных!

Более обширное поприще для самостоятельной деятельности Николаю Павловичу представляла его должность генерал-инспектора по инженерной части.

В своем вступительном приказе он прежде всего обращал внимание чинов инженерного корпуса на то, что "ревностным исполнением своих обязанностей, усердием о пользе государственной и отличным поведением всякий заслужит государевы милости, а во мне найдет усердного ходатая перед лицом Его Величества. Но, в противном случае, за малейшее упущение, которое никогда и ни в каком случае прощено не будет, взыщется по всей строгости законов". Таким образом, охранительному и карательному принципу и здесь было отведено первое место, но наравне с этим в своей самостоятельной работе великому князю удалось достигнуть отличных результатов, и "деятельность Николая Павловича как генерал-инспектора была во всех отношениях блестящая и плодотворная; она принесла великую пользу государству, вызвав к жизни русский инженерный корпус" и дав ему то прочное основание, плодами которого мы и поныне можем гордиться

В дела инженерного управления великий князь вкладывал весь избыток присущей ему энергии. Почти ежедневно он посещал подведомственные ему учреждения; чувствуя в себе недостаток познаний, он очень часто просиживал на лекциях офицерских и кондукторских классов Главного инженерного училища, изучал строительное искусство, занимался черчением и другими предметами, чтобы не быть вынужденным утверждать строительные проекты, не понимая сути их. Строго взыскивая с подчиненных за неудовлетворительные постройки, Николай Павлович не отрицал и своей виновности как лица, утверждающего проекты. А. Савельев приводит случай, когда великий князь, налагая денежное взыскание на одного инженерного офицера, у которого на постройке свалился карниз, приказал сделать вычет и из своего жалованья - как лица, виновного в утверждении проекта.

В этот же период жизни Николая Павловича обнаружились в нем и зачатки деятельности на пользу просвещения, которая, в известных рамках и не лишенная некоторой односторонности, красной чертой проходит через все его царствование.

По идее великого князя и под его ближайшим руководством была учреждена в 1823 году школа гвардейских подпрапорщиков, в которой будущие гвардейские офицеры обучались военным наукам. Наиболее любимым детищем Николая Павловича было Главное инженерное училище, им созданное, организованное и поставленное на твердое и прочное основание. Не проходило суток, чтобы великий князь не посетил своего училища и не вникал во все подробности бытовой, учебной и строевой его жизни.

В первый же год по учреждении училища Николай Павлович обратился к его воспитанникам с наставлением, в котором проглядывают все те же присущие ему правила жизни. "Кротость, согласие и беспрекословное повиновение властям, - писал великий князь, - суть отличительные признаки посвящающих себя военной службе и в особенности вступивших в Главное инженерное училище, где щедротами всеавгустейшего монарха открыты все способы к приобретению познаний, образующих инженера, предоставляя ему вместе с сим верный путь к чести и славе Отечества. И собственной своей. Порядок и строгое исполнение возложенных на каждого обязанностей, будучи непреложными правилами, удобоисполняемыми во всяком возрасте и звании, доведут до добродетелей, вышеупомянутых и необходимо нужных во все время жизни".

Но одновременно с этой заботой о повиновении и нравственности великий князь проявил большую заботливость о надлежащей постановке учебного курса. Программа училищных курсов того времени дает понятие о солидной подготовке воспитанников как в отношении общего образования, так и по их специальности. В состав преподавателей и профессоров приглашались лучшие силы тогдашней русской науки.

Что касается до дисциплины, господствовавшей в училище, то она, разумеется, мало отличалась от общего направления того времени, когда не признавались мудрые советы Бецкого "за ошибки выговаривать с возможной умеренностью и, употребляя строгость, соединять ее с приятностью". Офицеры и кондукторы были окружены целой стеной предупредительных мер, совершенно стеснявших их свободу и ставивших их на положение детей. Карательные меры сводились к строгим наказаниям за маловажные проступки и иногда к наказаниям, имеющим оскорбительный для самолюбия молодых людей характер. Но таков был дух того времени, и в других учебных заведениях обращение с воспитанниками было еще более сурово.

Великий князь, по крайней мере, сумел у себя в училище некоторым образом смягчить это общее жестокое направление выбором целого ряда гуманных и просвещенных начальников. "Обращение этих лиц с молодежью, ласковое, приветливое, взыскания, производимые ими с виновных, настолько были мягки, что возбуждали общую любовь к этим начальникам".

Кроме того, Николай Павлович своей заботливостью о воспитанниках, частым общением с ними, а также ласками и баловством, как своим, так и императрицы Марии Федоровны, старался возвысить их нравственный уровень, облегчить им то суровое обучение, которое вошло в систему Александровского времени. И многие из старых инженеров до самой смерти с благоговением вспоминали имя своего первого генерал-инспектора.

Скромной ролью бригадного командира и заведующего инженерной частью, имевшей в то время второстепенное значение, ограничилась вся официальная деятельность Николая Павловича до вступления его на престол. Он не был приобщен ни к каким высшим правительственным совещаниям, не был ознакомлен с делами государственными и вообще был совершенно удален от всего, что выходило за пределы его служебной деятельности.

"Соперничества Константина Павловича, - писал один из современников той эпохи, - император Александр не боялся; цесаревич не был ни любим, ни уважаем и давно уже говорил, что царствовать не хочет и не может. Александр боялся превосходства Николая и заставлял его играть жалкую и тяжелую роль пустого бригадного и дивизионного командира, начальника инженерной части, не важной в России. Вообразите, каков бы был Николай со своим благородным, твердым характером, с трудолюбием и любовью к изящному, если бы его готовили к трону хотя бы так, как приготовляли Александра".

И Николай Павлович действительно тяготился семилетним пребыванием в бездеятельной должности бригадного генерала. Впрочем, признаки этого неудовольствия в нем выразились только однажды и то в частном разговоре с А. Ф. Орловым. Когда этот последний сказал великому князю, что хочет отделаться от бригады, то он, покраснев, воскликнул: "Ты Алексей Федорович Орлов, я Николай Павлович; между нами есть разница, и ежели тебе тошна бригада, то каково же мне командовать бригадой, имея под своим начальством весь инженерный корпус".

Трудно предположить, чтобы Николай Павлович решился высказать императору Александру тяготившее его положение: еще с юных лет его предупреждала императрица Мария Федоровна, хорошо знавшая характер своего старшего сына, не начинать первым с ним разговор о делах.

В 1824 году великий князь провел продолжительное время в Пруссии. Здесь, по своей склонности ко всему военному, он посвящал много времени знакомству с прусскими войсками. Как гость и любимый зять короля, он мог в полной мере удовлетворить свою любознательность и имел более обширное поле наблюдения, чем в России, где его кругозор сковывался рамкой должности бригадного командира. Великий князь присутствовал на крепостных и обыкновенных маневрах, на смотрах, на испытании новых ружей и, наконец, был в курсе дела многих работ прусского военного министерства.

Своими впечатлениями великий князь делился в письмах с императором Александром, и эти письма, скорее похожие на донесения, интересны в смысле характеристики самого великого князя и его военных взглядов. В них проглядывает все та же присущая ему наблюдательность, краткость и сжатость в выражениях, отсутствие всяких отвлеченностей, здравая оценка всего виденного, и притом оценка не только в общих фразах, но с принятием во внимание всех деталей, которые никогда не ускользали от внимания великого князя. Предлагая в отчете очень осторожно свое собственное суждение, он предпочитал приводить мнение других, более компетентных лиц.

Между прочим, Николаю Павловичу пришлось присутствовать на испытании новых, заряжавшихся с казны карабинов. Давая государю очень подробный отчет об этом испытании, великий князь далеко не выказал себя таким противником усовершенствования огнестрельного оружия, каковым его привыкли считать. В этом отношении он привел только мнение специалиста о пользе нового оружия, но не для общего употребления из опасения быстрого расхода солдатами носимых патронов. Подобные возражения, как известно, имели право гражданства и семьдесят пять лет спустя.

Продолжительное пребывание великого князя в Берлине не осталось в то же время без влияния на укрепление его симпатий к прусской армии, которые затем не покидали его всю жизнь.

За этот период в своей частной жизни Николай Павлович был лишен самостоятельности в еще большей степени, чем в служебной деятельности. Императрица Мария Федоровна продолжала смотреть на него, человека уже семейного, как на несовершеннолетнего еще юношу, и держала в строгом повиновении. Эта страсть Марии Федоровны стеснять свободу своих младших сыновей доходила до того, что великий князь Николай Павлович и великая княгиня Александра Федоровна получали от нее выговоры за то, что без позволения уехали кататься из Павловска в Царское Село и заехали к императрице Елизавете Алексеевне.

Тяжелое служебное и общественное положение Николая Павловича как бы вознаграждалось его полным семейным счастьем. В свободное от службы и придворной жизни время он предавался радостям тихой семейной жизни в Аничковом дворце - жизни, к которой он давно уже стремился и о которой не переставал мечтать. "Если кто-нибудь спросит, - говорил он по этому поводу великой княгине, - в каком уголке мира скрывается истинное счастье, сделай одолжение, пошли его в Аничковский рай". И действительно, ничего не могло быть трогательнее, как видеть великого князя в домашнем быту. Лишь только переступал он к себе за порог, как угрюмость вдруг исчезала, уступая место не улыбкам, а громкому радостному смеху, откровенным речам и самому ласковому обхождению с окружающими.

В такой скудной обстановке текла жизнь намеченного уже наследника русского престола до роковой минуты междуцарствия, которая, помимо воли великого князя Николая Павловича, возвела его на трон.

И в эти тяжелые дни междуцарствия Николай Павлович, отказываясь до последней крайности от принадлежащего ему права на престол, выказал то величие своего характера и приверженность к законности, которые неизменно отличали его с самого раннего возраста. Только 12 декабря 1825 года, окончательно убедившись в непреклонном решении цесаревича Константина Павловича не принимать великодушно предлагаемой ему короны, Николай Павлович принял бразды правления, которому он всецело отдал последние двадцать девять лет своей жизни.

Совершенно не посвященный в вопросы высшей политики и не принимавший никакого участия в государственных делах, совершенно не зная требований своего времени и внутреннего состояния государства, великий князь Николай Павлович взошел на престол, будучи почти неизвестен, при общем против него предубеждении; лишь только многочисленные злые анекдоты о строгости великого князя, распускаемые в обществе недовольными им гвардейскими офицерами, встретили впервые шаги Николая Павловича на его новом трудном пути. А между тем внутреннее положение России в это время находилось в самом критическом состоянии.

Глава II. Император Николай I до 1831 года включительно

Особые условия, при которых протекло двадцатипятилетнее царствование императора Александра Благословенного, легли тяжелым бременем на внутреннее состояние государства.

Беспрерывные войны в течение первых пятнадцати лет царствования Александра I потребовали громаднейших жертв, которые, впрочем, окупились торжеством России и высоким положением, занятым ею в сонме европейских государств. Последние десять лет давали, казалось, полную возможность положить прочную основу внутреннего благосостояния государства, но этого не случилось. Император Александр перестал быть исключительно русским царем, а сделался монархом всей Европы.

Трудно себе представить, чтобы внутренняя жизнь страны могла испытать на себе в течение только четверти столетия и в продолжение царствования одного и того же государя применения столь разнообразных программ, начиная с либеральных увлечений первых годов правления и кончая суровой реакцией аракчеевского застоя. Такое непостоянство в направлении государственной деятельности являлось особенно опасным потому, что оно началось с полной распущенности после сурового гнета царствования Павла Петровича и постепенно перешло к еще более суровому гнету, но основанному не на болезненности и вспыльчивости желавшего добра государя, а на узкости взгляда и умственной посредственности всевластного Аракчеева.

Все современники рисуют состояние государства и умственное брожение русского общества в последние годы царствования императора Александра в самых мрачных красках.

П. Г. Дивов в своем дневнике указывает на полное расстройство внутреннего управления, на накопление во всех отраслях администрации такой массы горючего материала, которая могла ежеминутно воспламениться. В делах государственных не было определенного плана, все делалось в виде опыта, на пробу, все блуждали впотьмах. "Разрушено все, что было хорошего и прекрасного, и заменено пагубными новшествами, которые зачастую оказываются чересчур сложными и совершенно неудобоисполнимыми".

Материальное благосостояние государства находилось в самом критическом положении. Народонаселение и торговля не оправились от ударов, нанесенных им Отечественной войной; изменчивая торговая политика последующих годов не только не содействовала восстановлению благосостояния, но, напротив, благодаря разрешению в 1819 году всеобщего ввоза иностранных товаров произошло банкротство многих купцов и фабрикантов и неразрывное с ними лишение народонаселения работы. Тарифом 1823 года старались исправить сделанную ошибку, но причиненный вред был невознаградим. Разорение откупщиков и передача торговли вином в руки казны были новым злом, подорвавшим состояние страны. Оно повлекло за собой увеличение числа питейных домов с разными приманками для простого народа, возвышение цены на вино, установление стеснительных правил для виноторговцев. Все это имело единственной целью увеличение доходов казны, но цели этой не достигло. "Первые годы точно принесли прибыль, - пишет по этому поводу один из современников, - но вскоре оказалось, что она была временная, ибо в последние годы уже не добираются многие миллионы". По словам декабриста Штенгеля, эта мера имела еще и другой, чисто нравственный недостаток. Она послужила соблазном для чиновников, среди которых стремление к наживе стало выше понятий о чести, и те, "кои при начале за унижение считали надзирать за питейными домами, увидя, что на сих людей обращается внимание министра и вместе с обогащением даются чины и кресты, стали искателями сего рода службы".

Одновременно с этим налоги на предметы первой необходимости были чрезмерно велики, недоимки же с разоренного населения взыскивались с неимоверной строгостью. Помещики, не внесшие недоимок, брались в опеку, а у казенных крестьян продавался последний скот и даже дома. Если прибавить сюда многолетние неурожаи в одной части империи и полное отсутствие сбыта хлеба в Приволжских губерниях, а также постоянные и безрассудные сборы крестьян в рабочую пору для сооружения дорог, проводимых безо всякого плана, то картина хозяйства страны ко времени вступления на престол императора Николая Павловича представится во всей своей грустной действительности. "Внутреннее положение государства в отношении богатства есть довольно страдательное, - доносила императору Николаю Павловичу комиссия графа Кочубея, графа Толстого и князя Голицына уже в 1828 году - Государство не имело еще времени поправиться после Отечественной войны, потому ли, что не были приняты меры исправления, или - что меры сии были недостаточны. Произведения наши изобилуют почти везде, но нет оным сбыту, и цены на все удерживаются самые низкие, обороты денежные почти ничтожны, и министр финансов в комиссии неоднократно отзывался, что он ожидает, и сие вероятно, больших в сборе податей недоимок".

Крепостное состояние процветало во всей своей силе, без всякого стеснения прав помещиков над крестьянами. Среди чиновников замечался полный упадок чувства нравственного долга и любви к родине, единственным двигателем их деятельности была любовь к стяжанию. Что касается до высшего слоя общества, то либеральные начала первых годов царствования императора Александра I и заграничные походы в революционную Францию и во взволнованную новыми веяниями Германию не остались на него без влияния. Живое сближение с Европой, в лице образованного слоя нашей армии, дало, по словам Аксакова, победу над русскими умами обаятельным формам европейской гражданственности, и русское общество, расколыхавшись, как море, от разразившейся над Россией великой исторической бури, представляло зрелище необычайного умственного брожения. Под влиянием иностранных образцов это брожение вызывало к жизни то тугендбунды, то иные союзы, во всяком случае оно заставляло более чувствительно относиться к неурядицам, господствовавшим в стране, и изыскивать средства к улучшению положения. Однако почва была мало подготовлена, и русская интеллигенция одинаково увлекалась английской конституцией, швейцарской и американской республиками и немецким иллюминизмом, без всякого соображения, насколько это применимо к исторически сложившимся особенностям русской жизни.

Внутреннее состояние государства к концу царствования императора Александра I лучше всего видно из заключительных слов записки А. Д. Боровкова, составленной им из мнений декабристов по этому вопросу. Говоря о затруднительном положении вновь воцарившегося государя, Боровков в следующих словах указывает на нужды государства: "Надобно даровать ясные, положительные законы, водворить правосудие учреждением кратчайшего судопроизводства, возвысить нравственное образование духовенства, подкрепить дворянство, упавшее и совершенно разоренное займами в кредитных учреждениях, воскресить торговлю и промышленность незыблемыми уставами, направить просвещение юношества сообразно каждому состоянию, улучшить положение земледельцев, уничтожить унизительную продажу людей, воскресить флот, поощрить частных людей к мореплаванию, словом - исправить неисчислимые беспорядки и злоупотребления".

Признаки распространившегося среди интеллигентной части общества неудовольствия "страдательным" положением страны были заметны, по словам декабриста Штенгеля, уже в 1809 году, но с особенной быстротой оно начало распространяться в реакционный период царствования императора Александра, к концу которого успело развиться в огромный заговор, имевший целью ниспровержение существовавшего государственного устройства.

Безотрадность внутреннего положения России чувствовалась и в высших сферах. Еще в 1815 году юная великая княжна Анна Павловна упоминала в своей переписке, что внутренние дела идут плохо, и что каждый день приносит в этом отношении новые подробности. Она сознавалась в существовании причин к неудовольствию, и действительно, число недовольных росло с каждым днем. Кошелев вспоминает в своих записках о либеральных толках, которыми были полны гостиные 1818 - 1822 годов, и о всеобщих жалобах на слабость императора Александра I в его отношениях к Меттерниху и Аракчееву. Неудовольствие, по его словам, было сильное и всеобщее. "И старики, и люди зрелого возраста, и в особенности молодежь, словом, чуть-чуть не все, беспрестанно и без умолка осуждали действия правительства, и одни опасались революции, а другие пламенно ее желали и на нее полагали все надежды".

Правительство знало о существовании большого числа недовольных, но боролось с ними только при помощи полиции и шпионов. И в том и в другом недостатка не было, но они по преимуществу сражались, по выражению Н. К. Шильдера, "с ветряными мельницами, между тем как в тайных обществах спокойно обсуждался вопрос о цареубийстве".

Благодаря всему этому, по свидетельству Батенкова, "тяжесть двух последних годов царствования Александра I превосходила все, что мы когда-либо воображали о железном веке. Все подведены уже были под один уровень невозмутимого бессилия, и все зависели от многочисленных тайных полиций".

Все это в значительной степени оставалось сокрытым от великого князя Николая Павловича, который, по его собственным словам, только смутно замечал вокруг себя что-то ненормальное и лишь догадывался о существовании какой-то противоправительственной организации.

Истинное положение дел предстало перед государем во всей своей неприглядной наготе только в ужасные декабрьские дни 1825 года.

Лишь с минуты получения в Петербурге известия о кончине императора Александра I общество обратило внимание на мало знакомого ему до тех пор великого князя Николая Павловича, которому суждено было занять первое место в разыгравшейся драме и который через несколько дней предстал перед глазами удивленной Европы во всем величии своей духовной красоты.

В дни междуцарствия и исключительной по обстановке борьбы из-за отказа вел. кн. Константина от трона Николай Павлович выказал редкую приверженность к законности, к освященным историей правам старшинства, замечательное отсутствие честолюбия и желание отклонить от себя тяжелый жребий царствования.

Во всем этом не было никакой рисовки своим положением: поступки Николая Павловича исходили исключительно из свойства его характера. "Никакого тут подвига нет, - ответил он членам Государственного Совета, удивлявшимся его великодушному отказу от своих прав на престол, - в моем поступке нет другого побуждения, как только исполнить священный долг мой пред старшим братом. Никакая сила земная не может переменить мыслей моих по сему предмету и в этом деле". И вся последующая жизнь Николая Павловича является лучшим подтверждением сказанного им. Несколько дней спустя, в разговоре с глазу на глаз с молодым офицером Ростовцевым, великий князь имел случай еще раз выяснить истинный смысл своего поведения во время междуцарствия. На мольбу Ростовцева упросить Константина Павловича принять во избежание могущего быть возмущения корону он откровенно ответил ему, что ни убеждения императрицы-матери, ни мольбы великого князя не могли преклонить цесаревича принять корону, от которой он решительно отрекся. "Мой друг, - закончил великий князь свой разговор, - можешь ли ты сомневаться, чтобы я любил Россию менее себя? Но престол празден, брат мой отрекается, я единственный законный наследник, Россия без царя быть не может. Что же велит мне делать Россия?"

Эта-то любовь к России и законности заставила Николая Павловича 12 декабря прекратить переговоры с цесаревичем и принять императорский скипетр. И случайно в этот же день Николай Павлович получил с разных концов первые известия о громадном заговоре, имевшем целью низвержение существующего порядка и распространившемся по всей империи. "Тогда только почувствовал я, - пишет Николай Павлович в своей записке о декабрьском бунте, - в полной мере всю тяжесть своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полной властью, с опытностью, с решимостью: я не имел ни власти, ни права, на случай мог только действовать через другого, из одного доверия ко мне обращающегося, без уверенности, что совету моему последуют, и притом чувствовал, что тайну подобной важности должно было наитщательнейше скрывать от всех, даже от матушки, дабы ее не испугать или преждевременно заговорщикам не открывать, что замыслы их уже не скрыты от правительства. К кому мне было обратиться - одному, совершенно одному, без совета!"

В роковой день 14 декабря император Николай Павлович подтвердил всеми своими поступками справедливость сказанной им в тот день утром фразы: "Если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин".

По свидетельству всех современников, он выказал то присутствие духа, личную отвагу и распорядительность, которые во многом содействовали успешному и быстрому усмирению бунта и покорили ему сердца народных масс. К сожалению, бунт принял такие размеры, что прекратить его без кровопролития являлось невозможным. Трагическую минуту сознания этой необходимости государь описывает в своей записке таким образом: "Генерал-адъютант Васильчиков, обратившись ко мне, сказал: "Sire, il n'y a pas un moment a perdre, on n'y peut rien maintenant; il faut de la mitraille". - Я предчувствовал сию необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня ужас объял. "Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon regne", - отвечал я Васильчикову. "Pour sauver votre empire", - сказал он мне. Эти слова меня снова привели в себя; опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверно все, или, пощадив себя, жертвовать решительно государством".

Картечные выстрелы прекратили бунт 14 декабря, но зато взятый государем "на Исаакиевской площади первый урок на царство" лег тяжелым, неизгладимым отпечатком на всю его жизнь. "Никто не в состоянии понять ту жгучую боль, которую я испытываю и буду испытывать во всю жизнь при воспоминании об этом дне", - признавался Николай Павлович французскому послу графу Лаферронэ вскоре после своего воцарения.

Кончился декабрьский бунт, но начались неисчислимые для России последствия его.

Если сам день 14 декабря должен был произвести на молодого государя тяжелое впечатление, то начавшееся над декабристами следствие открыло перед ним полную ужасов картину, которая глубоко запала в его душу.

Огромный заговор имел целью истребление всей царской фамилии и, стремясь к установлению в России нового порядка вещей, не сообразованных ни с ее положением, ни с ее историческим развитием, вел ее к погибели; он оскорблял Николая Павловича в его лучших чувствах памяти к "незабвенному ангелу", как он всегда называл императора Александра I, в чувствах семьянина и человека, горячо любящего свою родину. Но в то же время заговор открывал перед молодым государем и неприглядную картину внутреннего состояния России.

День 14 декабря, по мнению Н. К. Шильдера, окончательно закалил характер императора Николая. По мнению Бисмарка, император Николай руководствовался после этого в своих действиях убеждением, что, по воле Божьей, он призван быть вождем защиты монархизма против надвигавшейся с запада революции. Сам государь в следующих выражениях характеризует впечатление всего происходившего с ним. "Я твердо убежден в Божественном покровительстве, которое проявляется на мне слишком ощутительным образом, чтобы не замечать его на всем, что случается со мной, - и вот моя сила, мое утешение и мой всегдашний руководитель".

В своих отношениях к участникам заговора молодой государь строго отделял то большинство, которое было вовлечено в него по неведению, от меньшинства зачинщиков и активных деятелей. Если к первым он относился со всем присущим ему милосердием, то последних считал достойными примерного наказания. "Страшно сказать, - писал он цесаревичу Константину Павловичу, - но необходим внушительный пример, и так как в данном случае речь вдет об убийцах, то их участь не может быть достаточна сурова".

Такой строгий приговор не был вызван жестокосердием или мстительностью государя, а прочно установившейся системой, состоявшей в том, что лучше наказать одного виновного, но зато спасти массу невинных, а также всегдашним подчинением у Николая Павловича в делах государственных чувства человека обязанностям правителя. "Право миловать и щадить, - писал он в манифесте от 1 января 1826 года, - признавая драгоценнейшим преимуществом данной нам от Бога самодержавной власти, мы с восшествием нашим на престол положили в сердце своем хранить сие право во всей полноте его, как залог, вверенный нам от Бога, употребляя его всегда сообразно благу общему и не в ослабление правосудия, на коем утверждаются престолы и зиждется благосостояние царств земных".

По словам одного английского дипломата, строгость императора Николая "была скорее вызвана необходимостью, нежели собственным желанием; она возникла из убеждения, что Россией необходимо управлять твердой и сильной рукой, а не от врожденного чувства жестокосердия или желания угнетать своих подданных".

Другой иностранный писатель находил, что "все личные качества Николая Павловича наложили на него печать властелина, сильного и могучего самодержца народа, для управления которым нужна твердая рука Он наказывал строго, и скипетр его казался железным, но он не был жестоким. Отдельные, сделавшиеся известными случаи свидетельствуют о возвышенности и даже нежности его сердца; но прежде всего он в каждом деле был государем, и частный человек уступал место царю".

Таким Николай Павлович остался до конца своей жизни. Выражая в 1853 году императору Францу-Иосифу радость по случаю неудавшегося против него покушения, государь предостерегал его от излишнего милосердия, которое потворствует подобным попыткам. "Есть такого рода негодяи, - продолжал он, - которые не понимают великодушия и, принимая его за слабость, пользуются им в своих гнусных расчетах".

Декабрьские события болезненно отозвались на императоре Николае еще в двух отношениях. Он стал очень осторожно и недоверчиво относиться к окружающим, в особенности если он подозревал их в критике своих действий или вообще в либеральном образе мыслей. Такая осторожность шла совершенно вразрез с прирожденной доверчивостью Николая Павловича, с постоянством его чувств и любовью к правде и откровенности. Только этим обстоятельством и можно объяснить ту двойственность, которая отличала все сношения государя с его приближенными. Если сравнить между собой показания современников, то они наглядно подтвердят эту двойственность: половина из современников утверждает, что император Николай любил и требовал, чтобы ему говорили правду, другая же половина с одинаковой силой убеждения доказывает противное. "Это несчастье, что все боятся говорить мне правду, и никто о том не думает, насколько облегчили бы мне тяжесть царствования, если бы говорили всегда правду", - жаловался Николай Павлович М. А. Паткуль. "Ты знаешь, - заметил государь однажды графу Киселеву, - как я терпелив в разговоре наедине и выслушиваю всякий спор, принимаю всякое возражение. Тут я, пожалуй, позволю сказать себе и дурака, хотя могу этому и не поверить. Но, чтобы назвали меня дураком публично, этого, конечно, никогда не допущу". "Прошу генерал-адъютанта Муравьева не вмешиваться в то, что до него не касается", - написал он же на одном месте записки Муравьева в 1834 году о состоянии нашей армии. Следует, впрочем, заметить, что вся записка была прочтена государем с полным вниманием, что можно заключить по собственноручным его отметкам на полях, с изложением своего о ней мнения.

Такая двойственность объясняется как чрезвычайно самолюбивым характером императора Николая Павловича и усвоенной им с детства наружной резкостью обращения, так и вкоренившейся в нем с декабрьского бунта недоверчивостью к людям. Любимая фраза императора Николая: "Я с трудом даю свою доверенность, но, давши раз, не изменяю ее", является лучшим объяснением его характера в этом отношении. Впечатление обширного, тайно созревшего заговора побеждало в нем врожденное чистосердечие и свойственную его рыцарскому характеру любовь к правде. Он очень долго присматривался к людям, в особенности отличавшимся самостоятельным характером, и в каждом их суждении более охотно видел желание критиковать, "умничать", как он часто говорил, и вообще желание выказать свое недовольство. Слово правды со стороны таких людей принималось далеко не снисходительно. Но зато стоило только государю уверовать в отсутствие злонамеренной критики и в искреннюю преданность долгу службы - и обстановка менялась: самая горькая истина была доступна сердцу императора Николая Павловича и принималась им с благодарностью.

Эта вполне естественная подозрительность государя имела своим последствием две печальные особенности, отличившие его царствование. Его безграничным доверием очень часто пользовались не люди, действительно ему преданные и радевшие о пользе государя, а лица, более заботившиеся о том, чтобы суметь приобрести его доверие и сохранить расположение к себе, скрывая от него все дурное. Большинство из них не чувствовало даже особой привязанности к облагодетельствовавшему их Николаю Павловичу. "Этот человек, - замечает по этому поводу у себя в дневнике князь П. П. Гагарин, - не любим даже теми сердцами, которым он сделал добро".

Многие из лиц, обладавших выдающимися способностями и отличавшихся искренней преданностью к государю, не пользовались его доверием и стояли в стороне от дел. Со своей стороны, император Николай Павлович очень часто старался по мере возможности сблизиться с такими лицами и охотно дарил их своим доверием, убедившись в отсутствии враждебности к себе, но не всегда это удавалось. "Что мне остается желать, - восклицает по этому поводу Муравьев, - как не совершенного удаления от сего круга злобы, козней и личной вражды, через который только доступен государь, единый из них с правилами прямоты и чести?" Отчасти благодаря этой особенности государя в его царствование во главе управления стояли люди, не всегда по своим качествам соответствовавшие тому высокому положению, которое они занимали; это особенно было заметно в конце его тридцатилетнего правления, когда люди прежних царствований сошли со сцены. По отзывам всех современников, император Николай Павлович был действительно несчастлив в выборе людей. Разочароваться в своем выборе государю пришлось, к сожалению, очень поздно, в тяжелую годину Крымской войны. "Заставляет дрожать мысль о том, - пишет один из современников этой эпохи, - на какой высоте мы были и как мы охотно и по собственной воле спустились так низко, и все это потому, что люди, которые должны были говорить истину императору, скрывали ее от него, потому что наши посланники, в видах своих личных интересов, предпочитали сглаживать то, что они должны были говорить, и что остальные поступали так же, как и они".

Нельзя не отметить здесь того факта, что развитию в императоре Николае подозрительности много содействовал и цесаревич Константин Павлович, мнения которого в первые годы царствования высоко ценились молодым государем. В своих письмах во время следствия по декабрьскому бунту цесаревич останавливается на поразившем его ум обстоятельстве, что "список арестованных заключает в себе лишь фамилии лиц, до того неизвестных, до того незначительных самих по себе и по тому влиянию, которое они могли оказывать, что я смотрю на них только, как на передовых охотников или застрельщиков шайки, дельцы которой остались сокрытыми на время". Поэтому цесаревич предлагал разыскивать подстрекателей и руководителей и не делать никаких остановок, пока не будет найдена исходная точка всех происков.

"Я держусь правила обрушиваться лишь на тех, которые разоблачены", - отвечал молодой государь своему старшему брату, но настойчивые предостережения Константина Павловича в конце концов содействовали утверждению в императоре Николае недоверия и подозрительной возбужденности. "Я желаю, - писал он цесаревичу через месяц, - и если Богу будет угодно, я дойду до дна озера, будь, что будет".

Но печальные события, сопровождавшие воцарение Николая Павловича, вызвали, сверх того, еще другое явление, а именно то нерасположение государя ко всякому либеральному движению, которое постоянно замечалось в распоряжениях императора Николая. "Одаренный сильной волей и обширным государственным умом, - пишет по этому поводу граф Д. А. Толстой, - он твердой рукой повел Россию к предположенной им цели, стремясь неуклонно по пути, самим им избранному, а так как характер этого великого государя был вполне национальным, то и вышло, что Россия не только безропотно, но даже охотно за ним следовала". Роковые события 1825 года не остались без влияния и на жизнь русского общества последующего тридцатилетия. Наступила естественная реакция, и на сцене появились консервативные силы общества. Замечательно при этом, что реакция и застой не столько обнаруживались в мерах правительства, сколько в настроении самого общества, которое в подавляющем большинстве цепко держалось существующего, ценило только силу и успех и недружелюбно относилось ко всей западной культуре. По словам одного из писателей, в русском обществе того времени нигде не замечалось умственного движения, критической мысли, потребности в высшем образовании, не связанном с привилегиями по службе, а тем более сознания необходимости серьезных улучшений общественных условий. Вся оппозиция носила мелкий характер личных пререканий губернских предводителей с губернаторами или состояла в нападках на полицию, решавшуюся требовать с помещиков недоимки или допускавшую поблажки ослушным крепостным. Даже в зажиточных усадьбах редко можно было встретить газету, а чтение книг было вообще не в почете. По словам Н. А. Энгельгардта, декабристы погубили себя, надолго затормозили дело освобождения крестьян, приготовили торжество бюрократии и своей бестактностью обессилили власть монарха.

Нравственное состояние императора Николая по вступлении его на престол лучше всего выражается его собственными словами: "Я предчувствую свои обязанности, скоро узнаю их и сумею их исполнить, - говорил он французскому послу графу Лаферронэ. - В 29 лет в обстоятельствах, в каких мы находимся, позволительно страшиться задачи, которая, казалось мне, никогда не должна была выпасть мне на долю и к которой, следовательно, я не готовился. Я никогда не молил Бога ни о чем так усердно, как чтобы Он не подвергал меня этому испытанию. Его воля решила иначе; я постараюсь стать на высоте долга, который Он на меня возлагает. Я начинаю царствование под грустным предзнаменованием и со страшными обязанностями. Я сумею их исполнить". "Никто не ощущает большей потребности, чем я, быть судимым со снисходительностью, - писал государь цесаревичу. - Но пусть же те, которые судят меня, примут во внимание, каким необычайным образом я вознесся с поста недавно назначенного начальника дивизии на пост, который занимаю в настоящее время, кому я наследовал и при каких обстоятельствах".

В таком положении молодому государю было естественно искать опоры в ком-либо из ближайших слуг императора Александра или в старших членах своей семьи. Но Александр Павлович оставил в наследство своему брату только графа Аракчеева, личность которого с самых первых дней воцарения императора Николая представилась молодому монарху в полном блеске своей непривлекательности, и, разумеется, не в нем он мог искать опоры своему правлению.

Несколько в другом положении государь находился относительно своей семьи. Цесаревич Константин Павлович был не прочь преподать своему державному брату ряд советов, которые, ввиду сыновней к старшему брату почтительности со стороны императора Николая и чувства долга, как к передавшему ему престол, должны были, в особенности первоначально, оказывать большое влияние на Николая Павловича.

В своем письме еще во время междуцарствия цесаревич, отказываясь окончательно от престола, давал наставления своему младшему брату "ничего не менять из того, что было сделано нашим дорогим, прекрасным и обожаемым усопшим, как в наиважнейших, так и в малых делах... Ничего не меняйте в установившейся политике Нессельроде, который, зная просвещенные намерения императора, ознакомит вас с тем, чего он желал, и с тем, что вознесло нашу страну на верх славы. Ничего не нужно выдумывать, но, действуя в духе нашего покойного императора, поддерживать и укреплять то, что было сделано им и что стоило ему стольких трудов и, быть может, даже свело в могилу, так как физическая сторона поборола нравственную. Одним словом, примите за основание, что вы лишь уполномоченный покойного благодетеля и что в каждое мгновение вы должны быть готовы отдать ему отчет в том, что вы делаете и что сделаете".

Но с первых же дней царствования перед императором Николаем открылись такие истины, которые ему ясно показали, что положение России требует сильного врачевания, как во внутренних, так и во внешних делах.

Вся программа деятельности Николая Павловича по внутреннему управлению выразилась в тех нескольких словах, которыми он ответил чрезвычайному послу Карла X виконту де Сен-При на намек его о необходимости преобразований в управлении. Упомянув о том, что он лучше, чем кто-либо другой, знает о необходимости преобразований, государь высказал следующий взгляд: "Я отличал и всегда буду отличать тех, кто хочет справедливых преобразований и желает, чтобы они исходили от законной власти, от тех, кто сам хотел бы предпринять их и Бог знает какими средствами".

Что же касается внешней политики, то хотя император Николай и остался сторонником Священного союза и готов был во всякое время протянуть совершенно бескорыстно руку помощи своим союзникам, но по складу своего ума и характера он, по словам Шильдера, "не мог сделаться сторонником туманного космополитизма на религиозной подкладке и не мог жертвовать русскими интересами в пользу соображений какого-то высшего порядка".

Неопытный и неподготовленный, молодой государь был, таким образом, совершенно одинок в делах управления страной, если не считать более будировавшего и мешавшего, чем помогавшего ему цесаревича Константина Павловича и вице-канцлера графа Нессельроде. А между тем, после пережитого сильного напряжения жизнь государства требовала энергичного и умелого хозяина, для того чтобы ввести ее в русло покойного течения и развития.

В манифесте 13 июля 1826 года император Николай ясно высказал те руководящие основы, которым он был намерен следовать. "Не от дерзостных мечтаний, - писалось в манифесте, - всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления. В сем порядке постепенного усовершенствования всякое скромное желание к лучшему, всякая мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности, достигая к нам путем законным, для всех отверстым, всегда приняты будут нами с благоволением: ибо мы не имеем, не можем иметь другого желания, как видеть отечество наше на самой высокой степени счастья и славы, Провиденьем ему предопределенной". Для молодого государя не прошла бесследно картина хаотического беспорядка в законодательстве и администрации, изображенная в показаниях декабристов. Государь, по словам графа Кочубея, часто просматривал составленный для него из этих показаний свод и черпал из него много дельного. Уже в конце первого года своего царствования император Николай решил приняться самым энергичным образом за усовершенствование внутреннего управления государства. С этой целью 6 декабря 1826 года им был образован, под председательством графа В. П. Кочубея, особый секретный Комитет, назначение которого лучше всего объясняется следующей запиской государя: "Занятия комитета должны вкратце состоять: 1. В пересмотре и разборе бумаг, найденных в кабинете покойного императора. 2. В пересмотре нынешнего государственного управления. 3. В изложении мнения: 1) что предполагалось, 2) что есть, 3) что кончить оставалось бы 4. В изложении мнения, что ныне хорошо, что оставить нельзя и чем заменить... Еженедельно уведомлять меня при наших свиданиях об успехе дела, которое я почитаю из важнейших моих занятий и обязанностей".

Деятельные занятия секретного Комитета продолжались до апреля 1830 года; в течение двух последующих лет он собирался только несколько раз, а потом окончательно прекратил свои занятия. Комитет в своих работах затронул много насущных вопросов по внутреннему управлению, но его предложения не осуществились в полном их объеме. Вероятными причинами этого можно считать возражения цесаревича Константина Павловича, а также возникшие в то время французская и бельгийская революции и польское восстание, которые намного охладили преобразовательный пыл императора Николая, заставляя его предполагать, что предлагаемые ему меры более рассчитаны на будущее, чем на настоящее. Во всяком же случае некоторые части проектов комитета имели несомненное влияние на законодательные акты позднейшего времени царствования императора Николая Павловича.

Не лишним будет отметить здесь, что государь в первые годы своего царствования очень часто прибегал к образованию особых секретных комитетов для решения важных вопросов внутреннего управления, военных дел и внешней политики. Таким образом император Николай старался почерпнуть недостающую ему опытность в мнениях наиболее заслуженных деятелей прошлого царствования и при помощи их выработать себе программу дальнейшего управления. В позднейшее время, как и следовало ожидать, обращение к комитетам сделалось реже, хотя по разным отраслям управления они встречаются вплоть до пятидесятых годов.

Но самым первым делом, занявшим государя по вступлении на престол, было правосудие. "Я еще смолоду слышал о недостатках у нас по этой части, - говорил Николай Павлович Государственному Совету в 1833 году, - о ябеде, о лихоимстве, о несуществовании полных на все законов или о смешении их от чрезвычайного множества указов, нередко между собою противоречивых. Все это побудило меня с первых дней моего правления рассмотреть состояние, в котором находится комиссия, учрежденная для составления законов".

По общему убеждению как современников, так и самого императора Николая, дело упорядочения законов было по плечу только Сперанскому, к которому государь относился с большим и вполне понятным предубеждением. И Николай Павлович сумел побороть в себе личные чувства для государственной пользы, передав дело приведения в порядок законов всецело в руки Сперанского. Впрочем, недоверие к опальному министру Александра I продолжалось недолго, и уже 1 июля 1826 года государь писал Дибичу о своем длинном разговоре со Сперанским, который прошел спокойно и дружелюбно и кончился принесением последним повинной. С тех пор лед начал таять в сношениях Николая Павловича со Сперанским, и в 1839 году известие о смерти этого знаменитого государственного деятеля вызвало следующие о нем суждения со стороны государя: "Михаила Михайловича не все понимали и не все умели довольно ценить; сперва я и сам в этом более всех, может статься, против него грешил. Мне столько было наговорено о его превратных идеях, о его замыслах; но потом время и опыт уничтожили во мне действие всех этих наговоров. Я нашел в нем самого верного и ревностного слугу с огромными сведениями, с огромной опытностью, с неустававшей никогда деятельностью".

Сперанский был не единичным примером привлечения Николаем Павловичем к государственной деятельности лиц, которые, как ему казалось, относились к нему враждебно или были противоположных с ним мнений. Он возвел в графское достоинство и наградил орденом св. Андрея Первозванного Николая Семеновича Мордвинова, мнения которого так часто и решительно расходились с мнениями правительства. Будучи председателем департамента Государственного Совета, Мордвинов, не стесняясь, высказывал свои взгляды на правительственные мероприятия. Он защищал против графа Канкрина пользу железных дорог, ратовал против сосредоточения в ведении казны разных отраслей народного хозяйства, представлял государю записки, указывающие на необходимость коренного преобразования государственного устройства, смело критиковал министров, их деятельность и взгляды . Замечательно также сближение государя и с нашим знаменитым поэтом Пушкиным, который чистосердечно раскаялся в своих увлечениях и "обещался сделаться другим". Несколько иной была участь еще одного выдающегося деятеля той эпохи, так называвшегося "проконсула Грузии", Ермолова, который подозревался по записке, найденной в кабинете императора Александра, в участии в замыслах декабристов. Невозможность для государя лично свидеться с Ермоловым не дала случая рассеяться вкравшимся подозрениям, как это было со Сперанским и Пушкиным, а последовавшие вслед за сим старания новых приближенных молодого монарха, Дибича и Паскевича, основанные на личных интересах, лишили государя и Россию одного из выдающихся слуг в полном расцвете его сил.

Возлагая предварительное обсуждение более важных дел по внутреннему управлению на комитеты, государь, со своей стороны, лично принялся с неустанной энергией за водворение порядка в делах. Из Зимнего дворца раздался повелительный голос, направленный против распущенности чиновного мира Александровских времен и к поддержанию попранной законности и прав частных лиц. Давая своим неутомимым трудом пример приближенным, император Николай в ряде иногда очень резких резолюций, относящихся к деятельности высших государственных учреждений, с первых же лет своего правления встает в полный рост среди своих ближайших сотрудников.

Эти резолюции являются крайне интересными для характеристики государя, так как взгляды его, исходя из сущности характера, остались неизменными в течение всего тридцатилетнего царствования, а слово никогда не расходилось с делом.

"Мы все на службе не за тем, чтобы гулять, а чтобы дело делать". "Должно держаться неотступно данных приказаний и впредь отнюдь не сметь от них отступать". "Я уже не раз приказывал с предложениями, противными закону, не сметь входить... когда закон есть, должно его соблюдать без изыскания предлогов к неисполнению". В одной из своих резолюций на мемориях Государственного Совета император Николай начертал: "Прочитав со вниманием журнал Государственного Совета и особое мнение князя Любецкого, я должен заметить, что в толико важном деле в Государственном Совете с неизвинительной легкостью пропущены все те важные обстоятельства, которые князем Любецким весьма основательно выставлены. Не так я разумею обязанности членов, которых мое доверие призвало к суждению в оном: вопросы, от которых зависит благоденствие миллионов, должны обсуживаться, а не пропускаться... Сколь не терплю я потери времени в спорах, не на деле основанных, а на одних личностях или пустословии, столь я требую, чтобы всякое дело, а подавно толикой важности, обсуживалось с надлежащим вниманием".

В то же время Николай Павлович старался сделать некоторые попытки децентрализации высшей власти предоставлением министрам большей самостоятельности, которой они окончательно лишились при аракчеевском управлении. Уже в 1826 году последовала Высочайшая резолюция министрам "не вносить в Комитет (Министров) таких предметов, по которым разрешения их собственного совершенно достаточно по власти, им дарованной". Но привыкшие к аракчеевской опеке министры не так-то легко осваивались с предоставляемой им самостоятельностью, и в 1827 году государю пришлось вторично просить их не обременять его делами, которые они могут сами разрешать. Несмотря на это, в 1836 году государю вновь было поднесено дело, в котором вопрос шел лишь о 75 руб. 40 коп.; оно вызвало строгое повеление "впредь с подобными мелочами не входить".

Следует отметить одну важную меру, принятую в 1826 году и оказавшую влияние на все последовавшее царствование императора Николая. В этом году было учреждено Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии.

Идея этого нового учреждения находилась в непосредственной связи с событиями 14 декабря, и генерал-адъютант Бенкендорф объясняет его появление стремлением государя к искоренению злоупотреблений, вкравшихся во многие части управления, а также и убеждением, вызванным внезапно открытым заговором, в необходимости повсеместного, более бдительного надзора, который сосредоточивался бы в одних руках.

Современный нам историк жизни императора Николая дает несколько иное объяснение причинам образования Третьего отделения, а именно находит его в желании правительства устранить на будущее время всякую возможность повторения декабрьских событий и быть в состоянии задушить в самом зародыше всякий умысел врагов существующего порядка. Для достижения подобной цели нельзя было по-прежнему пренебрегать настроением общественного мнения; отныне надо было знать, что затевается в обществе, какие мысли его волнуют, что в нем говорится, о чем оно размышляет. По мысли государя, лучшие фамилии и приближенные к престолу лица должны были стоять во главе этого учреждения и содействовать искоренению зла. По словам современников царствования Николая Павловича, ожидания и надежды в этом смысле не оправдались в действительной жизни, первоначальная руководящая цель отступила на задний план, как бы стерлась в памяти призванных к делу исполнителей, и скопленное веками зло осталось неприкосновенным на многие годы.

Графиня Нессельроде в своей характеристике первых годов царствования Николая Павловича рисует следующую тяжелую обстановку, которая намного парализовала деятельность молодого монарха. "Вам будем интересно узнать, - писала она, - что происходит в стране, но мне трудно вас заинтересовать в этом отношении, так как я сама не могу разобраться в своих мыслях. Я знаю, что злословят менее, и это, разумеется, к лучшему, что в ведении дел замечается больше энергии, хотя от этого они не двигаются и не разрешаются с большей справедливостью, несмотря на чрезвычайное желание государя достигнуть этого. Но для достижения воли государя нужно еще столько и столько вещей, что установить это очень трудно, в особенности если не пользуются всеми средствами, которые могут привести к таким результатам. Управляют все те же неспособные министры, а помощники, которых им дали, не могут ничего поделать, так что нельзя рассчитывать на возрождение". Свои печальные сетования графиня кончает несколькими сочувственными словами, относящимися лично к императору Николаю: "Намерения чисты, превосходны, отличаются большой искренностью, но замечено, что у него нет чутья (Ie tact) относительно людей, и что каждый сделанный им выбор несчастлив в том смысле, что он совершенно не достигает цели. Тем не менее обращение государя и его расположение к добру делают то, что его любят, и это чувство упрочивается во всех слоях общества".

Пребывание государя во время Турецкой кампании 1828 года при армии, за границей, вызвало к жизни редкий факт учреждения для управления государством особой комиссии из графа Кочубея, графа Толстого и князя Голицына. Члены этой комиссии, по возвращении государя в Петербург, представили ему отчет о состоянии страны, который является ценным документом в отношении результатов первоначального правления императора Николая. "Расположение умов внутри империи, - так начинали свой доклад члены комиссии, - есть вообще совершенно удовлетворительно. Спокойствие везде было сохранено, и не видно было нигде и ни в каком сословии никаких порывов к новизнам". Обращаясь к правительственным делам, они не только отдали должное сделанному лично государем, но и решились преподать ему несколько советов. "Известно, - говорилось по этому поводу в отчете, - что намерения Вашего Величества, частно в разных случаях ознаменованные, произвели весьма полезное внутри государства влияние. Таковы суть: предписание о наблюдении за успешным производством дел и, в особенности, уголовных; уменьшение колодников в тюрьмах; распоряжения к прекращению злоупотреблений при рекрутских наборах; облегчение при производстве самой тягостной для народа повинности исправления и содержания дорог на тех стеснительных правилах, коими до последних времен в отбывании сей повинности руководствовались; сокращение отчасти во многих губерниях земских повинностей вообще и многие другие меры в частности, выгодное впечатление произведшие. Но должно признаться, что именно, по мере оказанного уже Вашим Величеством благорасположения к подданным Вашим, все внутри пребывают в некотором ожидании, что сим не ограничите Вы, Всемилостивейший Государь, благотворные намерения Ваши и что общими и существенными мерами довершите Вы великое предназначение Ваше. По мере сих ожиданий и чувств признательности, благословения общие доселе на Вас везде распространялись".

Все таким образом предвещало, что новое царствование поведет Россию по пути усовершенствований, несмотря на неблагоприятные события 14 декабря. Но императору Николаю Павловичу готовились еще новые испытания, которые придали некоторую односторонность всем благим начинаниям государя.

В бытность великим князем император Николай Павлович большую часть времени посвящал военной службе, и хотя по своему положению командира полка и бригады он был скорее подготовлен к строевой деятельности, но, как было замечено выше, ему были не чужды и теоретические познания военного дела в более широком объеме.

Император Николай с детства любил военное дело и как ремесло, и как искусство, а потому трудно предположить, чтобы после воцарения эта любовь в нем уменьшилась. Напротив того, по мере знакомства с жизнью военная среда сделалась еще более ему симпатичной, так как ее духовная сущность вполне соответствовала нравственному мировоззрению государя.

"Здесь, между солдатами, - говорил он Шнейдеру, - и посреди этой деятельности я чувствую себя совершенно счастливым. Здесь порядок, строгая законность, нет умничанья и противоречия, здесь все одно с другим сходится в совершенном согласии. Никто не отдает приказаний, пока сам не выучится повиноваться; никто без права друг перед другом не возвышается, все подчинено определенной цели, все имеет свое значение, и тот самый человек, который сегодня сделал мне по команде на караул, завтра идет на смерть за меня. Только здесь нет никаких фраз, нет лжи, которую видишь всюду. Здесь не поможет никакое притворство, потому что всякий должен рано или поздно показать, чего он стоит в виду опасности и смерти. Оттого мне так хорошо между этими людьми, и оттого у меня военное звание всегда будет в почете. В нем повсюду служба, и самый главный командир тоже несет службу. Всю жизнь человеческую я считаю не чем иным, как службой: всякий человек служит".

Одиннадцатилетний мирный период, предшествовавший воцарению Николая Павловича, свел со сцены доблестных представителей освободительных войн и не дал случая выдвинуться молодым силам, получившим практическую подготовку в наполеоновских кампаниях. Таким образом и в этом отношении молодой монарх не получил богатого наследства от своего предшественника. Приходилось рассчитывать более чем в других отраслях управления на собственные силы, на людей, случайно оказавшихся у дела, и на тех немногих, которые были лично известны государю.

К первым принадлежал начальник штаба Его Величества генерал-адъютант Дибич, с которым государю приходилось иметь непосродственные и самые деятельные сношения в первое время воцарения, а ко вторым - генерал Паскевич, с которым государя связывала тесная дружба еще с 1815 года, когда он в Париже изучал с ним историю наполеоновских войн.

Впрочем, Паскевич, находясь в первые годы царствования императора Николая на Кавказе, не мог иметь большого влияния. Этот период был им употреблен на приобретение совместно с титулом графа и чином фельдмаршала славы непобедимого полководца, которая имя его, по выражению императора Николая, присоединяла к именам Румянцева и Суворова Но в то же время выяснились и некоторые особенности характера этого государственного деятеля, который имел такое первенствующее значение в жизни нашей армии в последующую четверть века. Пылкость нрава графа Паскевича, недоверие к ближайшим помощникам, подозрительность и раздражительность его выказались в такой степени, что заставили императора Николая Павловича дважды напоминать ему о скромности, этой "истинной доблести великих людей". А между тем подобные черты характера молодого фельдмаршала принудили многих достойнейших генералов искать нового поприща деятельности вне Кавказского корпуса.

В качестве главного советника государя по военным делам первое место занял Дибич, несмотря на свой сварливый, по словам графини Нессельроде, характер (malgre que c'est un brouillon) Человек бесспорно талантливый, но более всего ловкий, Дибич в своей деятельности преследовал скорее личные интересы, чем пользу дела. Ему не удалось выказать ни твердости убеждений, ни смелости открытой поддержки перед государем своего мнения, если оно шло вразрез с первоначальными мыслями монарха, т. е. именно тех качеств, которые были столь необходимы ближайшему сотруднику первых годов царствования императора Николая. А между тем Николай Павлович именно и нуждался в таких людях. По словам одного из отличавшихся своей наблюдательностью современников, государь был "искренен в обхождении, находчив, но у него отсутствие опытности и много необдуманной поспешности, что замечается, когда следишь за его первыми побуждениями, и когда лица, докладывающие ему о делах, не осмеливаются противоречить. Они вдвойне неправы, так как дознано, что он прислушивается к правде и часто поддается хорошим советам".

Мирное течение военной службы было нарушено в первые же годы царствования императора Николая войнами, сначала Персидской, а потом Турецкой и Польской. Наибольшее впечатление на государя должна была произвести Турецкая война, так как первый год кампании он лично находился при армии.

Главное начальствование над нашими армиями в этом году представляло оригинальное и крайне неблагоприятное для успешного хода операций явление. Во главе армии был поставлен ответственный главнокомандующий, престарелый фельдмаршал князь Витгенштейн, но при армии же, не принимая, впрочем, на себя командования, находился и государь император и при нем его начальник штаба, честолюбивый генерал Дибич, который к этому времени успел уже приобрести полное доверие императора Николая.

В результате главнокомандующий был стеснен в своих распоряжениях, которые мало-помалу всецело перешли в руки неответственного советчика генерала Дибича. К несчастью, этот последний искренно или не искренно сделался сторонником крайне неудачного плана, а государь в большей части случаев становился на сторону своего начальника штаба.

Нельзя не согласиться с мнениями современников, что последствия такого порядка вещей были бы для нас еще более неблагоприятны, если бы присущий императору Николаю инстинкт и здравый военный смысл не помогали ему иногда исправлять пагубные увлечения своего начальника штаба.

Николаю Павловичу лично пришлось командовать войсками во время Буланлыкского сражения 8 июля 1828 года. По свидетельству одного очевидца - иностранца, "спокойствие и выдержанность, с которыми Его Величество отдавал свои распоряжения, были удивительны и достойны самого опытного генерала (du general le plus consomme). Ни одного нетерпеливого движения, ни одной вспышки даже тогда, когда адъютанты, плохо поняв его приказания, осмеливались просить их повторить. Он объяснял их им с такой ясностью и точностью, которые возбуждали удивление у офицеров, уже опытных в командовании войсками".

И в мирной обстановке император Николай, в особенности в первые годы своего царствования, старался бороться с приступами врожденной ему горячности характера и поражал современников умением сдерживать себя. Описывая один случай вспышки государя, графиня Нессельроде прибавляет, что это была "единственная черта его (государя) горячности, которую можно привести, потому что поразительно, насколько он старается сдерживать себя, как он спокоен перед войсками даже тогда, когда они не выполняют чего-либо должным образом". Самообладание государя отмечает в своем дневнике и князь А. С. Меншиков.

Рыцарь всегда и во всем, Николай Павлович возводил это свойство своего характера относительно военного звания в какой-то культ. Все военные доблести встречали в государе самый сердечный отголосок, не завися от того, кем и при каких обстоятельствах они были проявлены. Королевская гвардия Карла X во время Июльской революции и английский адмирал под Наварином одинаково восхищали императора Николая, и на храбрецов награды лились щедрой рукой; всякий же позорный для военного поступок беспощадно клеймился государем, причем клеймилась не только личность, но и неодушевленные предметы, разумеется, для поддержания общей идеи чести военного звания. Так, в 1829 году фрегат "Рафаил" спустил флаг при встрече с турецким флотом. В своем указе по этому поводу император Николай выражал надежду, что Черноморский флот не оставит "Рафаила" в руках турок, но "когда он будет возвращен во власть нашу, - писал государь, - то почитая фрегат сей впредь недостойным носить флаг российский и служить наряду с прочими судами нашего флота, повелеваю предать оный огню".

В своих взглядах на образ ведения военных действий государь был большой противник разного рода нелегальных военных хитростей в виде подкупов врагов и прочих уловок, так часто допускаемых цивилизованными государствами, и отзывался "с крайним омерзением" против правительства, предпочитавшего обращаться к подкупу вместо того, чтобы рисковать на жестокое кровопролитие.

Кончилась мало успешная кампания 1828 года, и государь, желая согласовать образ военных действий кампании следующего года со своими охранительными политическими намерениями, предполагал, согласно советам Дибича, продолжать войну систематическим овладением крепостями по Дунаю. Впрочем, присущий ему здравый военный взгляд не останавливался исключительно на этой пагубной мысли, и государь оканчивал свои предположения надеждой, "смотря по обстоятельствам, от сего рода войны перейти к действиям, более наступательным, ежели, по соображению сил и движений неприятеля, в открытом поле представится к тому благоприятный случай".

Но в это время в Петербурге случился весьма редкий и отрадный факт. Генерал-адъютант И. В. Васильчиков обратился к императору Николаю с прямодушной речью честного солдата и представил государю записку, в которой беспощадно критиковал весь ход кампании 1828 года в Европейской Турции. Николай Павлович, сам бывший близким участником критикуемых действий, по достоинству оценил, однако, правдивое слово Васильчикова, и высказанные им суждения пали на благодарную почву. Государь освоился с непреложной истиной, что на войне, в виду неприятеля, главнокомандующий должен руководствоваться исключительно собственными соображениями, но что при подготовке к кампании следует призывать для обсуждения людей опытных и способных.

19 ноября 1828 года, под личным председательством государя, был собран комитет для обсуждения вопроса о плане кампании 1829 года, который решил необходимость нанесения неприятелю чувствительных, сильных ударов. Император Николай не только присоединился к мнению комитета, но и высказал полную солидарность со взглядами Васильчикова.

Записка Васильчикова имела и другое, весьма важное последствие, а именно: отказ государя от личного присутствия при армии во время кампании следующего года ввиду хорошо прочувствованного им неудобства нахождения на одном театре войны двух главных квартир со всеми присущими им разногласиями и недоразумениями. И замечательно, что император Николай, столь любивший военное дело, никогда в течение своего продолжительного царствования не присутствовал более при своих армиях во время военных действий. Лишь за несколько дней до своей кончины, когда Россия находилась в крайне тяжелом положении, Николай Павлович, разочарованный в своих приближенных и в особенности в князе Паскевиче, выразил намерение стать во главе своих армий, если к врагам нашим присоединятся, как этого следовало ожидать, наши традиционные союзники - Австрия и Пруссия. Но в таком случае в лице государя верховная власть соединялась бы с властью главнокомандующего, благодаря чему необходимое единство распоряжений не было бы нарушено.

Честный и правдивый голос генерал-адъютанта Васильчикова не только был выслушан и принят в соображение, но повлек за собой самую тесную дружбу между государем и им; в течение своей последующей деятельности, в качестве председателя Государственного Совета, Васильчиков продолжал неоднократно высказывать государю свои откровенные, очень часто не сходные с волей Николая Павловича мнения, сохраняя за собой всегдашнее уважение со стороны государя. Невольно пожалеешь, что среди приближенных императора Николая лица, подобные Васильчикову, этому "рыцарю без страха и упрека", были исключительным явлением, и невольно вспомнишь слова графини Нессельроде, что император "прислушивается к правде и часто поддается хорошим советам".

Вскоре за Турецкой кампанией началась война против польских мятежников. Прославившийся Забалканским походом граф Дибич снова стал во главе русской армии. Но ему не удалось поддержать своей славы полководца; неустойчивость в мыслях и нерешительность в действиях отличали Дибича в продолжение всей затянувшейся, по его вине, кампании.

Переписка государя с главнокомандующим во время этой продолжительной войны является яркой характеристикой военных взглядов императора Николая, которым он не изменил до конца своей жизни. Несмотря на неудачи и непонятный для него образ действий графа Дибича, он ни в чем не позволил себе стеснять самостоятельности главнокомандующего. Предлагая ему разные советы, государь настоятельно требовал, чтобы они применялись лишь в мере, соответствующей личным взглядам главнокомандующего, которому на месте лучше видны все обстоятельства дела, или же не применялись бы совсем. В любимых выражениях Николая Павловича, так часто встречавшихся в его переписке с лицами, поставленными им во главе армий, как в эту, так и в последующие кампании, что он "не австрийский гофкрихсрат и за несколько сот верст не может давать точных указаний, как действовать", а предоставляет это усмотрению главнокомандующих, выливается его правильный взгляд на дело управления армиями.

Война с польскими мятежниками дала возможность государю выказать свои обширные военные дарования и познания в собственноручной записке о плане военных действий, относящейся к началу апреля 1831 года. Помещая этот интересный документ в приложении, упомянем здесь только, что граф Паскевич, вступив после смерти Дибича в командование армией, воспользовался почти в полном объеме планом государя и окончил кампанию в несколько месяцев.

После подавления польского мятежа начался продолжительный мирный период, охватывающий, с маленьким перерывом в 1849 году, время вплоть до Восточной войны 1853 - 1856 годов. Военная деятельность Николая Павловича за этот долгий промежуток времени должна была сузиться до роли административной и воспитательной с присущей мирной обстановке односторонностью, но об этом будет речь в своем месте.

Ничего не меняйте в установившейся политике Нессельроде, - так напутствовал цесаревич Константин Павлович первые шаги своего царственного брата, - который, зная просвещенные намерения императора, ознакомит вас с тем, чего он желал, и с тем, что вознесло нашу страну на верх славы". С таким наставлением старшего брата, с искренним намерением следовать по стопам императора Александра, будучи мало ознакомлен с областью международных отношений, император Николай выступил на политическую арену.

Программа императора Александра вполне характеризуется следующими словами, сказанными им Шатобриану в 1822 году: "Теперь не существует более политики английской, французской, русской, прусской и австрийской, а существует только одна политика общая, которая, для спасения всех, должна быть усвоена сообща народами и государями". Но такой взгляд не соответствовал чисто русскому прямому характеру императора Николая. Он не допускал и мысли о возможности иностранным дворам вмешиваться в дела, исключительно касающиеся России. Этот взгляд молодого государя инстинктивно высказался в первый же день его воцарения, когда 14 декабря, во время бунта, ганноверский посланник граф Дернберг предложил от имени своих товарищей нравственную поддержку молодому монарху. Император Николай сразу сумел поставить дипломатов на свое место, отклонив их поддержку, так как, по словам государя, "это дело было семейное, в которое Европе нечего вмешиваться". С таким же чувством оберегания достоинства России отклонялись и последующие попытки европейских держав вмешиваться в дела, исключительно касавшиеся нашего отечества.

Но еще в более ясной форме вылилась эта черта Николая Павловича в его отношениях к унаследованному им от императора Александра Священному союзу. По справедливому замечанию Поццо ди Борго, относящемуся к 1826 году, этот союз принес существенную пользу другим, а не нам. Англия, охраняемая союзниками, успела развить свою промышленность и торговлю; Австрия никогда не стеснялась обязательствами союза, когда речь шла об ее материальных пользах или же были задеты ее политические интересы. Священный союз служил ей лишь щитом от внутренних потрясений и внешних врагов. Пруссия также сумела воспользоваться поддержкой союза; не принимая участия в пожертвованиях, которые союз требовал от других, она успела совершить свои обширные реформы внутри государства. И только Россия, в своем идеальном увлечении принципами Священного союза, позволяла даже слабой Порте Оттоманской не исполнять относительно себя обеспеченных трактатами обязательств. Император Николай и в этом унаследованном им деле сумел провести резкую грань между вопросом чисто русским и европейским.

При вступлении на престол император Николай Павлович нашел турецкие дела в таком состоянии неопределенности и запутанности, которое требовало решения быстрого и категорического. В своих сношениях с Турцией государь немедленно отделил личные к ней претензии России от греческого вопроса, касающегося всей Европы. Признавая право Европы на совместное разрешение последнего вопроса, император Николай принял в нем лишь инициативу для скорейшего умиротворения Греции; что же касается собственно русско-турецких дел, относящихся к соблюдению прежних трактатов, то государь не допускал мысли какого-либо в этом посредничества Европы и повел дело с энергией, достойной великой державы, оскорбленной в своих законных правах.

Русским правительством было предложено турецким уполномоченным подписать в Аккермане заранее приготовленную конвенцию, с предупреждением, что при неисполнении этого наши войска перейдут Прут. 25 сентября 1826 года требуемая конвенция была подписана, и этим был сделан первый шаг в новой системе наших сношений с Турцией. "Способ переговоров, установленных в Аккермане, - восхищался по этому поводу барон Бруннов, - дал нам возможность избегнуть медленности, которая сопровождала наши прежние переговоры и затрудняла в течение 14 лет успех наших представлений в Константинополе".

Вызывающий образ действий турецкого правительства принудил, однако, императора Николая в скором времени поддержать права России с оружием в руках. В своем манифесте 14 апреля 1828 года государь объявил, что целью военных действий не служат ни честолюбивые намерения, ни желание завоеваний, ни низвержение Оттоманской империи, а твердая решимость не класть оружия до тех пор, пока Россия не получит справедливого возмездия за прошедшее и основательных гарантий спокойствия и уверенности в будущем.

Эти, так сказать, охранительные начала, поставленные целью войны с Турцией, сделались девизом всей последующей политики Николая Павловича, которая, по словам барона Бруннова, определялась тремя словами: не тронь меня. Но в охранении указанного выше принципа император Николай был непоколебим и действовал с настойчивостью, которая не давала возможности сомневаться в конечных ее результатах. В своем разговоре с французским посланником при Берлинском дворе графом Агу (comte Agout) государь высказался по этому поводу с полной определенностью. Он заметил графу Агу, что если войне не суждено кончиться в 1829 году, то он предпримет третью, четвертую, пятую кампании; что он очень сожалеет о необходимости пролить столько крови и принести столько жертв из-за мало значащих, по-видимому, причин, но что честь и достоинство его империи, равно как личное положение его как преемника императора Александра не позволяют ему отклоняться от принятого непоколебимого решения. Однако в то же время государь подтвердил слова своего манифеста, что он отказывается от всяких завоеваний и будет довольствоваться одним вознаграждением за военные издержки.

Несмотря на подобные заявления и на бескорыстную, честную политику Николая Павловича, направленную исключительно к охранению существовавших уже до него интересов России, ему суждено было, как в данном случае, так и впоследствии, внушать иностранным дворам опасение относительно его честолюбивых видов.

Характер политических взглядов государя невольно отражался и на характере военных действий. Опасаясь возбудить подозрение в честолюбивых намерениях, он часто поддавался внушениям не наносить врагу сильных ударов и соразмерять военные операции с вызвавшими их правонарушениями. С этим пришлось считаться и в кампанию 1828 года, и в роковую для императора Николая войну 1853 - 1856 годов.

Успешные действия графа Дибича в Забалканском походе 1829 года привели к вопросу о дальнейшей судьбе Турции. Этот важный и принципиальный вопрос не был решен молодым государем лично, а был передан на обсуждение первых сановников государства. Единогласное решение их сохранить во что бы то ни стало существование слабой, расстроенной Турции было принято императором Николаем Павловичем в основу всей его дальнейшей политики на Ближнем Востоке, а закончивший войну Адрианопольский мир удивил Европу скромными требованиями, предложенными Россией.

Среди политических дел, занимавших в начале нового царствования Европейские дворы, на первом месте стояло разрешение греческого вопроса, в котором император Николай принял на себя инициативу. Дело это было не чуждо нам ни по нравственным побуждениям, ни в отношении наших политических интересов. Чувства русского народа возмущались при виде единоверной ему нации, способной к самостоятельной жизни и страдающей под гнетом мусульманского фанатизма. С другой стороны, нельзя было допустить образования в сфере существенных политических интересов России нового государства, враждебного нам по своему направлению. Этими двумя отправными точками государь руководствовался в своем образе действий в греческом вопросе.

Национальная политики императора Николая на Востоке и состоявшееся соглашение с Англией и Францией шли совершенно вразрез с желаниями всемогущего князя Меттерниха, который в последние годы царствования императора Александра привык руководить русской политикой, сообразуясь со своими собственными интересами. Однако всемогущему канцлеру Габсбургской монархии пришлось в этом деле встретиться с непреклонной волей и ясно выраженными взглядами русского государя. Столь обычные впоследствии в практике австрийского кабинета запугивания революцией не воздействовали на императора Николая в желаемом направлении; он остался верен своей политике в восточных делах, не нарушая обязанностей члена Священного союза в отношении долга оказать помощь союзникам всегда, когда они потребуют этого от России.

Такая самостоятельность не могла нравиться князю Меттерниху и вызвала с его стороны ту открытую враждебность к политике императора Николая, которая отличала все действия Австрии вплоть до Мюнхегрецкого свидания 1833 года. Казалось, можно было радоваться, что России надолго удалось отряхнуться от Меттерниховского кошмара и несколько высвободить себя из сетей Священного союза, но Июльская революция и Польское восстание вновь помогли торжеству австрийской программы.

Императору Николаю Павловичу пришлось бороться не только с князем Меттернихом в своем желании несколько стряхнуть с себя узы Священного союза и придать национальный характер русской политике; против этого восставал и цесаревич Константин Павлович, с авторитетным положением которого государю было считаться гораздо труднее. Цесаревич не жалел густых красок, чтобы удержать императора Николая в русле политического направления, установившегося с 1815 года. И собственный опыт, и взывание к памяти почившего императора - все было пущено в ход с этой целью. Константин Павлович сознавался, что император Александр был "жестоко обманут и проведен образом действий наших друзей, но что в то же время он был доволен подобного рода направлением дела, чтобы только избегнуть необходимости иметь столкновение с турками", которое повлечет за собой страшное пробуждение и сотрясение во всей Европе. Свое длинное нравоучение цесаревич заканчивал напоминанием о том принципе, которого держался Александр I и который требовал обращать все внимание в сторону Европы. Но особенно возмущало цесаревича поведение императора Николая в греческом вопросе, который он считал вопросом чисто якобинским и из-за которого вся политика была отложена в сторону, так же как и частные интересы европейских государств. "Греческое дело, - писал цесаревич, - опиралось и опирается на революционные головы всего света; протянуть им руку, это значит поставить себя наравне и в компанию с ними... Общественное мнение, как его называют в наши дни, это чума, и если правительства ему подчиняются и согласно с ним действуют, то нет больше ничему границ, так как оно так же переменчиво, как ветер; правительства должны им руководить, но не следовать за ним с целью иметь на своей стороне современное большинство. Нельзя допускать (admettre) у других то, чего не потерпели бы у себя"...

Но почва не была еще достаточно подготовлена к восприятию внушений, усердно напеваемых из Вены и Варшавы, и император Николай Павлович неуклонно шел по намеченному себе пути самостоятельного решения русско-турецких вопросов, освобождения Греции, сердечного отношения к Франции, солидарности с Англией, при низведении обязательств Священного союза до оказания лишь помощи союзникам, когда таковая потребуется. Роковые события, разразившиеся во Франции и в России в 1830 и 1831 годах, более повлияли на перемену образа мыслей императора Николая.

Июльские дни в Париже впервые послужили для открытого проявления государем той политики принципа, которая наложила отпечаток на все последующие действия его в международных сношениях. Поддержание монархической власти и законности государь считал не частным делом каждого венценосца в отдельности, а общим делом всех монархов Европы, и в решительном подавлении декабрьского бунта император Николай видел услугу, оказываемую им не только России, но и всем европейским правительствам. "Одно из несчастий нашего времени, - говорила под впечатлением Июльской революции престарелая герцогиня Дюра, - что ни один король не умеет умереть". "Другое заблуждение, - прибавляла к этому С. П. Свечина, - это не смотреть на королей, как на солидарных между собой, не относить к себе взаимно опасности и оскорбления, предметом которых они служат... Хорошо, что находится государь, показывающий в высоты престола душу, опечаленную и разгневанную видом больших беспорядков".

И действительно, событиями в Париже император Николай был оскорблен в глубине своих рыцарских чувств. С берегов Невы раздалось откровенное осуждение свершившегося во Франции, и хотя первая вспышка вскоре уступила место спокойной рассудительности, но тем не менее отношения к правительству Людовика-Филиппа продолжали оставаться в ненормальном положении. Тогдашний французский посол при Петербургском дворе барон Бургоэн приводит в своих воспоминаниях разговор с государем по поводу июльских событий, замечательно рельефно обрисовывающий взгляды императора Николая.

Строгий поборник законности, государь не одобрял нарушения конституции Карлом X и открыто порицал его образ действий. "Если бы, - сказал он Бургоэну, - во время кровавых смут в Париже народ разграбил дом русского посольства и обнародовал бы мои депеши, то все были бы поражены, узнав, что я высказывался против государственного переворота; удивились бы, что русский самодержец поручает своему представителю внушить конституционному королю соблюдение установленной конституции, утвержденной присягой".

Первые неопределенные известия о парижских происшествиях не возмутили, но обеспокоили императора Николая; он предвидел их в поведении короля французского. В своем спокойном на этот раз разговоре с послом государь обсуждал последствия возмущения и выражал твердую надежду на спасение монархического начала и на возведение на престол Франции законных наследников короля. Но обстановка совершенно изменилась, когда до Петербурга дошли вести о захвате власти Людовиком-Филиппом.

Император Николай с жаром высказал французскому представителю все отвращение к установившемуся незаконному порядку вещей, которого он решил никогда не признавать, как не истекающего из легитимной королевской власти. "Принцип легитимизма, - добавил государь, - вот что будет руководить мною во всех случаях... Никогда не уклонюсь я от моих принципов: с принципами нельзя вступать в сделку, я же не вступлю в сделку с моей честью".

Но, кроме своих личных чувств, государю как правителю обширной монархии, приходилось считаться и с другими факторами. "В своих чувствах, - пишет по этому поводу Бургоэн, - симпатиях и принципах он был уверен, но серьезная действительность минуты ставила его в мучительную нерешимость, в большое недоумение. В продолжение нескольких дней его осаждали самыми противоположными советами: воинственные подстрекательства преобладали, но он не пренебрегал соображениями, которые могли быть ему представлены и в другом смысле".

Спокойное обсуждение императором Николаем совместно с французским послом событий привело к отмене тех враждебных мер против Франции, которые государь хотел принять в порыве первого раздражения. Естественное влечение к этой стране не покидало Николая Павловича и в тяжелые дни Июльского переворота. "Не теряйте из виду большую разницу между Англией и мною, - заметил он Бургоэну на высказанное этим последним опасение возможного сближения Франции с Англией в случае враждебности к ней со стороны России. - Несмотря на все то, что меня волнует и что мне не нравится у вас, я никогда не переставал интересоваться судьбами Франции. Все эти дни меня беспокоила мысль, что Англия, завидуя завоеванию Алжира, воспользуется вашими смутами, чтобы отнять у вас это прекрасное владение. Что же касается Австрии, то она трепещет за Италию; из-за этого страха она сожалеет о вашей новой революции и потому только беспокоится. Она никогда не будет сожалеть о ваших горестях; мы же, напротив того, всегда счастливы, когда Франция возрастает в силе и благоденствии".

Государь в последующих своих отношениях резко отделял Францию от ее революционного правительства, которое он, верный унаследованному им Священному союзу, решил признать только по соглашению со своими союзниками. Но Австрийский и Прусский дворы, смотревшие на Священный союз далеко не с той идеальной точки зрения, с какой смотрел на него император Николай, поспешили признать новый порядок правления во Франции без предварительного соглашения с нами. Государю оставалось только последовать их примеру. Рыцарская прямота Николая Павловича помешала ему скрыть свои взгляды и чувства по отношению к Июльской монархии искусными оборотами дипломатической речи. В своем ответе на собственноручное письмо короля Людовика-Филиппа государь с видимой неодобрительностью признал свершившийся факт и не удостоил нового короля французов соблюдением обычных форм, установившихся в переписке между царственными особами. Николай Павлович не назвал себя в ответном письме "добрым братом" короля французов, власть которого не исходила из принципа легитимности.

Этими событиями определились отношения России к правительству Людовика-Филиппа. Государь, верный своему слову не отступать от принципа законности, но желая по возможности меньше вредить политическим сношениям, любил при всяком случае выставлять на вид различие, которое он делает между Францией и ее королем; лаская французскую нацию, он в то же время относился враждебно к новой династии. "Это был образ действий, - говорит Гизо, - обнаруживший довольно странную непоследовательность в представителе неограниченной монархии, где обыкновенно стараются не нарушать тесной связи, существующей между народом и его государем, почитаемых представителем и как бы воплощением ему подвластных миллионов".

Барон Бруннов, со своей стороны, дает следующую характеристику Июльской монархии во Франции и наших отношений к ней:

"Наши отношения с Тюильрийским кабинетом, - пишет наиболее влиятельный дипломат царствования Николая Павловича, - в настоящее время сводятся к полной ничтожности. Император не рассчитывает на прочность порядка, установившегося во Франции, но, верный своим принципам, он не вмешивается во внутренние дела этой страны и положительно ничего не делает, чтобы вызвать в ней перемену правления... Его величество продолжает жить в мире с Францией, пока она будет верна договорам, на которых покоится европейское общественное право. Только исключительно на этих условиях наш монарх согласился установить с нынешним правительством отношения, которые существуют между двумя странами после событий 1830 года... Они по необходимости страдают от падения престижа королевской власти при настоящем правительстве (de la deconsideration dans laquelle la Royaute est tombee en France sous le regime actuel). Государь принимает это очень близко к сердцу (en est peniblement affecte), так как он чувствует, насколько распущенность общественного строя на Западе влияет в остальной Европе на все большее и большее ослабление значения законной власти".

"Французское правительство, - продолжает дальше свое повествование барон Бруннов, - после 1830 года никогда не держалось прямого пути во всех важных политических вопросах; его действия были всегда в противоречии со словами, и его сегодняшние уверения опровергались его завтрашними поступками... Политика Франции есть любопытное соединение противоречий разного рода. Традиции самых удаленных эпох и самые разнообразные системы соединяются между собой. Высокомерность (les pretentions) века Людовика XIV наряду с симпатиями к Июльской революции, воспоминания, честолюбие и надменность империи наравне со скромностью реставрации, желание первенствовать вне и чувство слабости и угнетения внутри страны - вот в нескольких словах положение случайного правительства посреди неуправляемой страны, положение престола, воздвигнутого на развалинах революции. Такова Франция наших дней. Таковы причины, по которым император Всероссийский в письмах к королю французов не называет его "Monsieur mon frere".

Не успел успокоиться император Николай от возмущавших его душу событий Июльской революции, как его поразил новый, более жестокий удар. Это было известие о бунте в Варшаве, сопровождавшемся изменой польских войск и удалением цесаревича из города. На благородную душу государя поведение поляков должно было произвести особо удручающее впечатление, так как выказывало их полную неблагодарность императору Александру, восстановившему самостоятельное существование Польши и способствовавшему ее блестящему материальному благосостоянию, а также сопровождалось изменой войск данной ими присяге; то и другое в рыцарских правилах императора Николая причислялось к самым тяжким проступкам.

Поступки поляков тем более возмущали государя, что он лично ни в чем не мог упрекнуть себя в отношении строго законного своего поведения в качестве конституционного короля, а также потому, что они произошли после того, как он дал столько доказательств своего расположения к полякам. Он ни в чем не стеснил прав Польши, дарованных ей императором Александром, и свято исполнял все обязанности, возлагаемые на него конституцией. "Мы существуем для упорядочения общественной свободы и для подавления злоупотребления ею, - писал он цесаревичу перед открытием Польского сейма в мае 1830 года в ответ на предложение не открывать сейма. И все это делалось государем исключительно в видах той же законности, которая всегда и во всем стояла у него на первом месте. Лично же он чувствовал неловкость положения русского монарха в королевстве Польском, чувствовал все зло либеральной и преждевременной организации этого края, которую охранять присягнул сам.

Но зато из уст нового конституционного короля полякам не удалось уже услышать проблематических обещаний о восстановлении Польши в древних ее размерах. Государь полагал это делом неосуществимым, пагубным для России, и считал, вопреки мнению цесаревича, непристойным убаюкивать поляков несбыточными надеждами. "Я не могу и не должен делать ничего непоследовательного, - писал он цесаревичу Константину Павловичу по этому поводу; - ввиду этого я совершил бы одну из непростительнейших непоследовательностей, если бы нисколько не заботился, чтобы мои поступки отвечали моим мыслям в вопросе, составляющем одну из важнейших сторон моих обязанностей. Пока я существую, я никоим образом не могу допустить, чтобы идеи о присоединении Литвы к Польше могли быть поощряемы, так как, по моему убеждению, это вещь неосуществимая и которая могла бы повлечь за собой для империи самые плачевные последствия. При всем том это не мешает мне быть столь же хорошим поляком, как и хорошим русским; я доказал и при каждом случае буду доказывать это строгим и верным соблюдением и охранением привилегий, которые наш покойный ангел даровал королевству"...

Известие о бунте в Варшаве было для Николая Павловича совершенно неожиданным. Он склонен был приписать это событие увлекшемуся революционным движением на западе Европы меньшинству и рассчитывал еще вернуть поляков к исполнению своего долга мирными средствами. Но события быстро шли своим порядком, и все попытки государя к примирению, в виде воззвания и манифеста к войскам и народу Царства Польского, в которых выражалась готовность примириться со всеми, кто возвратится к долгу, оказались тщетны.

"Если, - писал после этого император Николай своему старшему брату, - один из двух народов и двух престолов должен погибнуть, могу ли я колебаться хоть мгновение?.. Мое положение тяжкое, моя ответственность ужасна, но моя совесть ни в чем не упрекает меня в отношении поляков"...

Последние попытки примирения императором Николаем были сделаны через посредство полковника польской службы Тадеуша Вылежинского, присланного в Петербург в конце декабря 1830 года с депешами к князю Любецкому и графу Езерскому. Вылежинский, сделанный императором Николаем за свой правильный образ мыслей и действий флигель-адъютантом, удостоился лично представиться государю, причем он занес в свои записки разговор, веденный с Николаем Павловичем. Этот разговор является лучшей характеристикой образа мыслей и взглядов молодого государя.

Император Николай, по описанию Вылежинского, человек высокого роста, строгой наружности, с прекрасными правильными чертами лица и выразительной, полной величия, но суровой физиономией. В течение разговора он несколько раз приходил в сильное волнение, но всегда во всех его приемах проявлялось величие, а в голосе его звучали ноты мягкости и чистосердечия, которые заставляли Вылежинского, несмотря на строгую наружность государя, чувствовать к нему невольное влечение. Вообще же император Николай производил на своего собеседника впечатление человека более огорченного, чем негодующего.

"Вы видите, что я спокоен, - начал государь свой разговор с Вы-лежинским, - а потому вы можете понять, что все, что я буду говорить вам, не будет следствием какого-либо увлечения или гнева. Скажите сами, неужели я мог ожидать когда-нибудь революции в Польше? Все было там так прекрасно, и я, со своей стороны, ни в чем не могу упрекнуть себя, как король польский. Я верно сохранил конституцию в том виде, в каком нашел ее при вступлении на трон и в каком мне оставил ее мой брат император Александр; я в ней не сделал никакого изменения. Я отправился в Варшаву для коронации; я сделал для Польши все то хорошее, что только мог, и я есть король польский, король законный, и останусь им всегда. Существовали, может быть, в управлении Польшей некоторые недостатки, но это была не моя вина; надо было войти в мое положение, надо было иметь в меня веру. Я желал добра Польше и сумел бы дать его ей в полной мере... Я не желал бы прибегать к мерам строгости и надеюсь, что благоразумная часть нации возьмет верх, что народ польский сознает свою ошибку, и что все войдет в порядок. Но я требую полного подчинения, без всяких условий, ибо я не имею намерения поступаться чем-либо. Вспомните, что я царь польский, ваш законный монарх и таковым останусь всегда".

Император Николай, несмотря на ясные намеки Вылежинского, что восстание охватило всю страну, как бы нарочно старался отогнать от себя мысль о невозможности примирения; он все еще продолжал выражать уверенность, что на поляков действует иностранное влияние, которое государь считал главным поводом революции. Николай Павлович очень прозрачно намекал на ту прекрасную роль, которую еще мог сыграть Хлопицкий, провозглашенный главою временного правительства, "восстановив спокойствие страны и направив ее по пути долга и чести". Но сдержанные ответы Вылежинского не оставляли в государе никакой иллюзии. Участь Польши была решена следующими заключительными словами государя: "Остается лишь одно средство, к которому я должен буду прибегнуть как русский император и как царь польский. Первый пушечный выстрел с вашей стороны, и я уже больше ни за что не отвечаю; скажите это в Варшаве"...

Поляки решили предать жребию войны судьбу своего отечества "Кто из двух должен погибнуть, - писал по этому поводу император Николай цесаревичу Константину Павловичу. - Россия или Польша, так как, кажется, что кому-нибудь погибнуть надо? Решите сами. Я исчерпал все возможные средства, чтобы отклонить подобное несчастье".

Продолжительное и ожесточенное сопротивление Польши с оружием в руках производило на императора Николая тяжелое впечатление. "Все, что делается, и все, что еще происходит в Польше, - писал государь, - очевидно доказывает, что прошла пора великодушия; неблагодарность поляков сделала его невозможным, и на будущее время во всех сделках, касающихся Польши, все должно быть подчинено истинным интересам России. Установив это положение, нельзя не согласиться, что русский интерес не совместим с существованием Польского королевства в том виде, как оно было создано в 1815 году и при условии сохранения им своей конституции". В результате государь пришел к тому заключению, что Россия не имеет никакого интереса владеть провинциями, неблагодарность которых обнаружилась столь очевидным образом. Мысль императора Николая заключалась в том, чтобы отказаться от владения провинциями, находящимися на левом берегу Вислы, но и не допустить образования из них нового враждебного России сильного государства. Эти свои предположения император Николай не привел в исполнение, но замечательно, что во время восстания 1863 года такие же мысли вновь проповедовались многими русскими людьми.

Двухдневный штурм Варшавы закончил жестокую братоубийственную войну. Будущее положение Польши определилось следующими словами, сказанными императором Николаем барону Бургоэну: "Обоих нас, моего брата Александра и меня, подвергают ответственности за то, чего мы оба не делали. Не нам принадлежит мысль о разделе Польши: это событие уже стоило Европе многих хлопот, пролило много крови и может пролить еще; но не нас следует упрекать в том. Мы должны были принять дела такими, какими их передали нам Я имею обязанности, как император Российский. Я должен остерегаться повторения тех ошибок, которые породили нынешнюю кровопролитную войну. Между поляками и мною может существовать лишь полнейшая недоверчивость. Разве я вправе вернуться к разделу, так давно исполненному тремя различными державами'' Все сторонники поляков разглагольствуют об этом на досуге Они забывают, что я Российский император, что я должен принимать во внимание не только выгоды, но и страсти моих русских подданных и сочувствовать их страстям в том, что они имеют в себе справедливого"

И действительно, после подавления мятежа император Николай повел Польшу по намеченному им пути благосостояния, но не в ущерб интересам империи, с той твердостью и определенностью, которые отличали этого государя во всех его действиях и которые сделали немыслимым поднятие польского вопроса даже в тяжелую для России годину Крымской войны. Поляки увидали перед собой уже не конституционного монарха, верного данной им присяге, а грозного судью их дел, простившего личные оскорбления, но желавшего устроить счастье Польши, как составной части России, вопреки самим полякам, всегда его разрушавшим. "Уверяю вас, - сказал государь польским депутатам, - что я стану благодетельствовать вам против вашей воли. Если вы будете хорошо вести себя, если вы будете исполнять свои обязанности, мое отеческое попечение прострется на всех вас, и, несмотря на все прошедшее, правление мое не перестанет пещись о вашей пользе".

Закончилась польская революция, но не окончилось то зло, которое она принесла России. Кроме тяжелого влияния на характер государя, она вызвала к жизни польскую эмиграцию, которая разнесла по Европе ненависть против России и подготовила враждебное настроение общественного мнения Запада против русского правительства, с тех пор выражавшееся при каждом удобном случае и словом и делом.

Восстание в Польше послужило отчасти и к определению наших международных отношений.

Император Николай еще раз имел случай показать западным державам, что он не потерпит какого-либо иностранного вмешательства во внутренние дела России. Французское правительство, со своей стороны, избегало оскорблять нас открытым сочувствием восстанию, но радушно принимало эмиссаров мятежного правительства, убаюкивало их разными надеждами и, советуя продлить сопротивление развитием партизанских действий, одновременно вступило в роль неудачного посредника в Петербурге. Поведение английского кабинета было к нам недоброжелательно, не доходя, однако, до пределов открытого сочувствия восставшим. Но занятие нами Варшавы и уничтожение польской конституции поколебало популярность английского министерства, которое нашлось необходимым выразить в лице лорда Пальмерстона протест против нарушения, по его мнению, постановлений Венского трактата Ответ нашего правительства по этому поводу прекратил спор, однако, "если английский министр и хранит молчание, - писал барон Бруннов, - то мы никоим образом не должны льстить себя мыслью, что мы его победили или убедили в противном. Напротив того, он с грустью созерцает настоящее подчинение Польши и оплакивает укрепление в ней нашей власти, в свободе поляков он рассчитывал видеть противодействие нашему могуществу и постоянное средство беспокоить наше правительство и мешать ему таким образом следить за тем, что происходит вне России" Поведение же австрийского кабинета лучше всего видно из следующих слов императора Николая "Затеи австрийцев подлы, и двуличность гнусна, но не время с ними ссориться.. Поведение наших соседей тем неблагоразумнее, что не дает им права в тяжелое для них время просить нашей помощи, и я, верно, не пролью капли драгоценной русской крови за их дело, ежели они произвольно нарушать станут трактаты, а для нас одних считать их будут святыми". Остается, быть может, пожалеть, что этот урок двуличности Австрии был нами так скоро позабыт.

Июльская революция и Польское восстание не закончили собой всех треволнений первых годов царствования императора Николая. К ним присоединились холера в обеих столицах, сопровождавшаяся возмущением в Петербурге, и кровавый бунт в военных поселениях.

В эти тяжелые дни государь выказал в полном величии те черты своего характера, которые привлекли к нему народные сердца в день 14 декабря и которые инстинктивно делали его властелином народных масс. И в Москве и в Петербурге, среди зараженного города и бунтующей черни, и в Новгородских поселениях, среди обагренных кровью своих офицеров поселян, государь являлся первым, чтобы разделить несчастье своего народа, утешить его в горестях, вразумить заблудшихся и остановить бунтующих своим мужеством, равным мужеству героев древности. Появления его на Сенной площади среди взволнованной и разнузданной несколькими днями беспорядков черни и в Новгородских поселениях могли бы считаться легендарными, если бы они не были историческими фактами.

Прекрасная, строго классическая наружность императора Николая, его рыцарская фигура и прирожденное величие, конечно, должны были играть немалое значение в импонирующем влиянии на народные массы, но это было ничто в сравнении с тем замечательным обаянием, с той необыкновенной чарующей силой, которой богато одарила его природа и влиянию которой, по словам современников, не мог не подчиниться самый лютый враг Николая Павловича.

Если сравнить между собой многие сотни описаний наружности императора Николая, то невольно поразишься однообразием впечатления, которое производила его редкая мужественная красота, воплощавшаяся только в художественных резцах знаменитых ваятелей при изображении ими идеальных образцов классического мира. Эта красота не уменьшалась с течением времени, и на пятьдесят девятом году своей жизни император был так же прекрасен и еще более величествен, чем в молодые годы. "Я увидел черты, - пишет один из иностранцев, - какими изображают нам героев древности: высокий лоб, проницательный, исполненный достоинства взгляд, рост и формы Алкида. Сделав несколько шагов вперед, он поклонился на обе стороны, одним протянул руку, других приветствовал милостивой улыбкой, с некоторыми стал беседовать то по-русски, то по-французски, то по-немецки, то по-английски, и все одинаково свободно. Ему все было известно. Мысль и речь его переходили от востока к западу, от юга к северу. Замечания его о разных странах и об их взаимных отношениях были так тонки и обличали такое глубокое знание, что, забыв монарха, я дивился в нем только мыслителю. Откуда находится у него время, чтобы иметь обо всем такие верные и положительные сведения и о каждой вещи произносить такое справедливое и основательное суждение? В нем сосредоточивается целая администрация колоссальной империи, ни одно сколько-нибудь важное дело не решается без него, просьба последнего его подданного восходит до него. Каждое утро, с ранних часов он работает со своими министрами, каждая ночь застает его опять за рабочим столом". "По такому оригиналу, - пишет другой иностранец, - Фидий мог бы лепить Зевса или Марса. Вся рыцарская наружность императора производила импонирующее впечатление, и я понял, как этот гигант мог одним мановением руки усмирить мятежную толпу во время холерной эпидемии". Величественная осанка государя, все его движения и жесты являлись естественным дополнением к его царственной наружности, самой природой предназначенной воплощать в себе бытие обширнейшего государства в мире. И если Наполеон I перед каждым торжественным выходом репетировал свою роль с Тальма, то Николай I от природы обладал тем величавым достоинством в соединении с простотой, той грацией в соединении с естественностью, которые заставляли преклоняться перед ним все окружающее и чувствовать во всем его величии что-то неземное.

Но что особенно поражало в Николае Павловиче современников, - это выражение его лица, которое было живым отпечатком чувств, волновавших государя, и различных оттенков его богато одаренной натуры. Безграничная доброта и любовь к своему народу наравне с гневом, нежность любящего отца наравне с непоколебимой твердостью карающего судьи, врожденная доверчивость и привитая печальным опытом подозрительность, присущая ему простота сердечного человека и величие монарха, словом, все обуревавшие душу его хорошие и дурные чувства с одинаковой силой отражались на его прекрасном лице. Этим объясняется то различное и во всяком случае сильное впечатление, которое император Николай производил на всех, его когда-либо видавших. И "зимние" глаза, леденившие Герцена, и то полное благородства и сердечности обращение, которое заставляло иностранца по чувствам и воспитанию Витгенштейна, а также многих, ему подобных, с радостью жертвовать за государя последней каплей своей крови, были в одинаковой мере присущи Николаю Павловичу.

"Я никогда не встречала лица человеческого, - писала графиня Блудова, - которое до такой степени менялось бы в выражении, смотря по состоянию душевному, как оно менялось у Николая Павловича. Его открытая, благородная натура была неспособна на ложь ни словом, ни делом, ни взглядом. Античная правильность в чертах лица, высокий стройный стан и что-то бессознательно повелительное в повороте головы придавали ему строгий и несколько грустный вид, когда он молчал или задумывался. Но как очаровательно просветлялось лицо его, как оно озарялось при веселой мысли или нежном чувстве". Протоиерей Базаров так описывает впечатление, произведенное на него императором Николаем: "Я остался на месте, пораженный этой величавой фигурой необыкновенного человека и изнемогая под величием его, устремленного на меня, взгляда. Я склонил перед ним голову не по чувству только подданнической покорности, но по какому-то магнетическому влиянию величественного явления, перед которым, - казалось и чувствовалось - все должно преклоняться". "C'est un colosse ideal!" - восклицали иностранцы при виде императора Николая; "Богатырь, богатырь", - восторженно твердил простой народ; "Орел!" - гордо говорили солдаты.

Но классическое лицо императора Николая редко покидало выражение какой-то затаенной грусти. Было ли то следствием событий, омрачивших раннее детство государя, или следствием впечатления первого дня воцарения и постоянных угроз покушения на его жизнь из-за угла, но он производил впечатление человека далеко не счастливого. "На меня и на Альберта, - писала королева Виктория, - он производил такое впечатление, как будто этого человека нельзя признать счастливым, как будто на нем лежит тяжким, болезненным бременем громадная власть, соединенная с его положением. Он редко улыбается, а когда появляется улыбка, она не говорит о счастии".

Но если сильно было впечатление, производимое императором Николаем на отдельных лиц, то оно принимало в полном смысле слова стихийные размеры при общении его с народом. По своему характеру, по своим взглядам, наконец, по всей своей природе это был поистине русский царь, олицетворявший в себе одном могущественную нацию. Николай Павлович не преувеличивал своей моральной силы, говоря, что стоит ему сказать слово, и все 60 миллионов встанут за ним, как один человек. Энтузиазм народный при виде государя доходил до неописуемых размеров. Генерал-адъютант Бенкендорф, постоянный спутник государя во всех его путешествиях первых годов царствования, в следующих выражениях описывает неожиданный приезд императора Николая в Москву в марте 1831 года.

"Еще гул колоколов не замолк, а уже народ и экипажи со всех сторон устремились к дворцу; началась толкотня, давка; все поздравляли друг друга с нечаянной радостью; все были в восторге и удивлении. На дворцовой площади происходило такое волнение, что можно было бы принять его за бунт, если бы на всех лицах не изображалось благоговения и радости, свидетельствовавших, напротив, о народном счастии. В 11 часов государь вышел из дворца пешком в Успенский собор; все головы обнажились, загремело многотысячное ура, и толпа до того сгустилась, что генерал-губернатор князь Голицын и я насилу могли следовать за государем, да и сам он, при всех усилиях народа раздаваться перед ним, едва мог подвигаться вперед. Только на какой-нибудь аршин очищалось вокруг него место; он беспрерывно останавливался и, чтобы пройти двести шагов, разделяющих дворец от собора, употребил, конечно, десять минут".

Император Николай обладал в высокой степени даром сердечного красноречия; его мощное, истинно русское слово приводило простой народ в те редкие минуты, когда ему удавалось слышать государя, в неописуемый восторг. Ему было замечательно присуще свойство одним словом или взглядом ободрить или повергнуть в уныние присутствующих. "Бывало, взглянет милостиво, - пишет Карцев, - за счастье почел бы отдать за него жизнь. В походе люди устали, еле плетутся; проедет государь, скажет слово, запляшут плясуны, зальется песня, забренчат бубны, и усталость забыта!"...

И нельзя не согласиться со словами барона Корфа, что император Николай знал и любил Россию, как знал и любил ее до него разве один только Петр Великий, а знание народа, согретое любовью, всегда действует с электрической силой.

На иностранцев такое обожание русским народом своего царя производило особенно сильное и иногда непонятное впечатление. "Деспотические желания императора Николая, - пишет один из позднейших историков Второй Империи, - которого Провидение наградило таким величием, парили так высоко, что они переставали быть ненавистными и требовали безусловного повиновения. Его самые несправедливые капризы, его самые ужасные упрямства были окрашены чем-то вроде святой настойчивости. Будучи одновременно главой церкви и гражданского управления, он считал себя представителем божественной власти. Уединенный по своему положению, слушающий только те советы, которые ему желательно выслушать, он привык в небесах искать света и в торжественные минуты своей жизни не сомневался, что его решения были продиктованы ему самим небом. Отсюда происходила вся опасность и в то же время все величие мистицизма, отсюда происходили и мечтания, которые не удавалось рассеять, так как они основывались неизвестно на каких священных галлюцинациях, отсюда также происходила и широта взглядов, которая расстраивала обыкновенное течение политики, и язык наполовину библейский, наполовину воинственный, который непривычным звуком раздавался в дипломатических канцеляриях и возбуждал религиозный энтузиазм с одного конца Святой Руси до другого".

Треволнениями первых шести годов царствования императора Николая заканчивается период сформирования его как человека и как государя. Ряд неблагоприятных обстоятельств произвел значительный переворот в образе мыслей Николая Павловича и дал особое развитие некоторым присущим ему с детства чертам характера.

В нем еще более резкой чертой прошла грань между добрым, сострадательным сердцем и благородными порывами, с одной стороны, и чувством строгого исполнения того, что он признавал своим долгом, своей святой обязанностью в служении Отечеству, с другой. Под влиянием протекшего в жестокой обстановке детства, а отчасти и ввиду свойственной ему по природе решительности, император Николай иногда облекал исполнение своего долга в суровую форму беспощадного пресечения зла. Верный духу своего времени, он в проступках серьезных был сторонником мер карательных, строго убежденный в том, что наказание одного виновного спасает от гибели многих невинных. Печальные события первых годов царствования, происшедшие в России и Западной Европе, содействовали окончательному утверждению в нем этих воззрений. Сила закона и обязанности государя как первого охранителя его стояли в глазах Николая Павловича несравненно выше чувств человека. Одно поведение его в день казни декабристов показывает, как в лице государя жестоко страдал человек, верный принятым на себя обязательствам. "Je repousse le role de bourreau, etje ne veux user que de mon droit de grader", - в этой фразе императора Николая выражается вся борьба чувства и долга.

Подчинившись выработанной системе, государь неуклонно следовал ей и в этом отношении правил Россией железной рукой. Отдельные факты из его царствования могут показаться жестокими и даже пристрастными, но исследование их в совокупности не оставляет сомнения в полной беспристрастности и сердечном отношении государя даже к виновным. Утверждая смертный приговор над декабристом Рылеевым, он в то же время послал 3000 рублей его семье и принял на себя заботы по воспитанию его дочери. Узнав, что у привлеченного в 1849 году капитана Менькова к следствию имеется старушка мать, находившаяся в затруднительном материальном положении, государь секретно послал ей 1000 рублей. Признав необходимым в 1837 году лишить князя Дадиана в резкой форме флигель-адъютантских вензелей, император Николай, для смягчения тяжелого впечатления, которое это наказание должно было произвести на тестя князя Дадиана, барона Розена, здесь же передал эти вензеля сыну последнего. И смело можно сказать, что на один случай, в котором можно подозревать ввиду отсутствия достаточных сведений пристрастность или мстительность со стороны Николая Павловича, найдутся десятки случаев, фактически доказывающие противное.

Обстановка жизни и царствования императора Николая не могла содействовать уменьшению врожденной его вспыльчивости, и государь подвержен был приступам гнева, которые проявлялись с той же силой, как и все чувства, обуревавшие его могучую натуру. Опасение подобных вспышек накладывало известный отпечаток на отношение к государю приближенных к нему лиц: слово правды редко доходило через них до высоты трона. Жесткая оболочка скрывала для большинства трезвый взгляд государя на вещи. "Я сам не раз ошибался, - сказал государь генерал-адъютанту Бибикову, - верно, ошибаюсь нередко и теперь и, верно, буду ошибаться и впредь; за непреднамеренные ошибки я никогда не взыщу". Рыцарскому характеру императора Николая было не чуждо сознание в своей вине и удовлетворение обиженного даже в виде публичного перед ним извинения.

Обрисовавшиеся еще с юношеских лет черты характера Николая Павловича не изменились и в последующие годы, но приобрели лишь более определенные рельефные формы. Они были всецело перенесены им и в дело управления государством, что придало всему царствованию этого государя отпечаток чего-то высоко благородного и рыцарского, но не всегда, к сожалению, соответствовавшего благодаря сложившейся международной обстановке истинным интересам России. Император Николай во все время своего царствования был окружен, так сказать, сиянием своих личных высоких качеств, через призму которых он смотрел на все окружающее; другие же руководствовались в своих поступках иными основаниями. Борьба происходила совершенно различными оружиями - идеального рыцарства и расчетливой практичности - и окончилась не в пользу первого. И замечательно то, что тяжелые уроки действительности мало способствовали изменению возвышенных взглядов императора Николая.

Открытый и прямой образ действий, отвращение ко всяким тайным и фальшивым средствам, душевная потребность откровенно высказызать во всякой обстановке свое одобрение и неудовольствие, открытое презрение к проявлениям отрицательных черт человеческой жизни и восхищение перед ее положительными сторонами, сердечная доброта и простота государя в обращении - все эти присущие императору Николаю качества в размерах, соответствовавших его мощной натуре, отличали и его поведение как государя.

И декабрьский бунт, и июльская революция, и польский мятеж убедили государя в том, что во главе революционного движения в большей части стояли лица, ознакомившиеся с учениями новых философов и различных образовавшихся в первую четверть девятнадцатого столетия обществ, но без надлежащей практической подготовки к тому, чтобы суметь отделить в этих учениях полезное от разных теоретических увлечений. Император Николай уверовал в громадный вред распространения среди мало подготовленной массы русской интеллигенции этих учений, да еще в окраске современных, в большей части случаев стоящих не на высоте своего призвания, мыслителей и публицистов, и ополчился против такого направления литературы и образования со всей страстностью своей могучей натуры и с силой, равной вере в искореняемое этой борьбой зло. Насколько велико было в этом отношении убеждение государя, показывают следующие строки из его письма к князю Варшавскому: "Чертков привез мне экземпляр проекта конституции для России, найденный у Новосильцева в бумагах. Напечатание сей бумаги крайне неприятно; на 100 человек наших молодых офицеров 90 прочтут, не поймут или презрят, но 10 оставят в памяти, обсудят и, главное, не забудут. Это пуще всего меня беспокоит... Начальникам велеть обращать самое бдительное внимание на суждение офицеров и стараться и словами, и собственным примером доказывать, коликого презрения заслуживают те, кои подобным оружием нам вредить хотят".

Это приобретенное императором Николаем убеждение положило яркий отпечаток на направление в его царствование образования юношества и развитие мысли русского общества.

Из тех же источников получила начало и появилась подозрительность государя, в особенности к лицам, "будирующим", по его выражению. К таким лицам император Николай очень долго присматривался, прежде чем дарил их своим доверием. Всякое их свободное суждение очень часто принималось государем как поступок, враждебный лично против него.

Исключительные обстоятельства, сопровождавшие вступление Николая Павловича на престол, при отличавшей его всегда глубокой религиозности, придали его характеру мистический оттенок. Император Николай видел в этих обстоятельствах ясное доказательство Божественного промысла, и власть, данная ему "милостью Божией", имела для него особое религиозное значение. Считая всех монархов за одну семью, государь стал во всем своем величии на защиту принципа монархизма и законности во всей Европе. Если обстоятельства не всегда давали ему возможность фактически поддерживать этот принцип, то во всяком случае его правдивая натура не могла воздержаться от выражения своего нравственного презрения к нарушителям законности.

Со вступлением на престол император Николай перестал жить своей частной жизнью; он весь предался служению России. Он, казалось, сознавал, как короток период человеческой жизни для того, чтобы достигнуть видимых результатов в обширном деле управления громаднейшим государством. Его непостижимой деятельности удивлялись все современники. Все бумаги и доклады, восходившие до государя, непременно разрешались в тот же день. Граф А. X. Бенкендорф так описывает деятельность государя во время путешествий: "Курьеры, ежедневно приезжавшие из Петербурга или из армии, были отправляемы обратно в ту же ночь. Государь ложился спать не раньше трех часов утра, чтобы только порешить и отослать все без изъятия поступившие бумаги. Таким образом доклады Государственного Совета, Комитета министров, министерств: иностранных дел, военного и финансов и начальников армий возвращались точно так же без замедления, как бы государь проживал в Петербурге, свободно располагая своим временем. Кроме того, он находил время ежедневно писать подробные письма к императрице, перечитывать донесения о здоровье и ходе уроков своих детей, перелистывать газеты и часто даже пробегать вновь появившиеся в печати книги на русском и французском языках".

Все личные чувства и интересы государя отступали перед обязанностями "службы", как император Николай не раз называл свое царствование. Надо понять, что он, отличный семьянин, чувствовал, отправляясь в бунтующие поселения в то время, когда императрица находилась в последнем периоде беременности. Даже такие удары, как смерть взрослой и любимой дочери великой княгини Александры Николаевны, ни на минуту не отвлекли его от государственных дел Подготовка наследника престола и воспитание прочих детей обращали на себя особое внимание Николая Павловича. Он всеми силами старался оградить их от того, что он испытал своим горьким опытом. Слова, сказанные маршалу Мармону - "je veux faire de mon fils un homme avant d'en faire un prince" - легли в основу воспитания будущего царя-освободителя. Цесаревич с первой молодости присутствовал при всех докладах государю и прочитывал представляемые ему бумаги, заседал в Государственном Совете и Комитете министров, а при отъезде государя ему предоставлялось право решать Высочайшим именем многие дела. Одни имена лиц, привлеченных к заведованию образованием наследника, Жуковский и Сперанский, говорят сами за себя и вызывают невольное сравнение с детством Николая Павловича.

Некоторые мысли, высказанные государем по поводу воспитания его детей, крайне интересны и в отношении личной характеристики императора Николая. Восхваляя блестящие способности великого князя Константина Николаевича, он выражал сожаление о том, что они помрачаются "какой-то смешной и безотчетной неприязнью ко всему западному, каково бы оно ни было, и излишним ультрапатриотизмом". В чтении курсов он требовал не останавливаться долго на отвлеченных предметах, которые потом или забываются или не находят никакого приложения на практике. На высказанное преподавателем сомнение о том, знакомить ли великого князя с конституционными планами, занимавшими императора Александра, государь отвечал. "Разумеется, и непременно; его надо вводить во все со всею искренностью и ничего от него не скрывать".

Такова в общих чертах полная благородства и высоких выдающихся качеств личность императора Николая. Тридцатилетнее тяжелое царствование, в которое государь вкладывал с присущей ему горячностью всю свою жизнь, не могло пройти бесследно ни для его здоровья, ни для его характера. Постоянные внешние успехи окончательно утвердили его в верности того направления, по которому он повел Россию. Особенности его характера естественно должны были к концу царствования несколько обостриться, мистицизм несколько увеличиться. Французский посол при Петербургском дворе генерал Кастельбажак дает следующую характеристику Николая Павловича, относящуюся к концу его царствования:

"Император Николай похож на Петра Великого, Павла I и рыцаря средних веков, но, по мере приближения старости, Павел I начинает преобладать; необходимо ловить на лету его благие вдохновения и предупреждать плохие. В общем, это человек и государь очень оригинальный, которого очень трудно узнать - таково несоответствие между его достоинствами и недостатками. Он внушает страх и уважение своей семье и всем, кто его окружает, а вместе с тем очень часто он является самым простым и сердечным человеком, катаясь по ковру со своими многочисленными внуками, которые рвут его редкие волосы и мучат его всяким образом. Это друг верный и очень часто выказывающий нежность, достойную сердца молодой романтичной женщины, но в то же время жесткий и беспощадный (intraitable) к малейшим ошибкам и никогда не восстановляющий того, что им разрушено".

Со своей стороны, принц Евгений Виртембергский следующими строками заканчивает свои воспоминания об императоре Николае: "Я сказал бы императору Николаю - испытай свое сердце, и ты увидишь, что оно благородно, доброжелательно и склонно ко всему великому; не обманывай самого себя насчет собственных чувств. Протяни Европе братскую руку и не делай ни для кого исключения... Ты сам настолько великодушен, человеколюбив и вместе с тем так тверд и решителен, что тебе предназначено играть блестящую роль во главе могущественнейшего государства. Тебе следует стать во главе всякого доброго начинания и презирать крикунов, но если ты не тиран, то не старайся же казаться им!"

Глава III. Император Николай I до 1848 года

Принимая по вступлении на престол министров и членов Государственного Совета, император Александр II повторил им те слова, которые он часто слышал от покойного государя Николая Павловича: "Ежели мне не удалось достигнуть успеха, то это не от недостатка желания и воли, а от недостатка средств. Во всю мою жизнь я имел только одно желание - это покончить со всем жестоким и тягостным, что я должен был сделать для счастья моей страны, чтобы тебе оставить царствование легкое".

В этих немногих словах выражается вся программа царствования императора Николая, программа тяжелого и неблагодарного труда, который он принял на себя в эпоху, подготовившую великие реформы его наследника. Таким образом политика железной для многих руки Николая Павловича не была следствием прихоти или желания затормозить внутренний рост России, а следствием строго обдуманной системы, основанной в глазах государя на суровой необходимости залечить те зияющие раны во внутреннем благоустройстве страны, которые при вступлении на престол открылись ему во всей наготе, и положить прочный фундамент для дальнейшего поступательного движения.

Первые мероприятия царствования императора Николая по внутреннему управлению показывают, что эта охранительная система явилась не сразу. Учреждение секретного комитета 6 декабря 1826 года доказывало желание государя идти по пути реформ, причем эти реформы должны были явиться результатом всестороннего их обсуждения целой группой лиц опытных и практически знакомых с потребностями государственной жизни.

Император Николай вложил в это дело всю присущую ему энергию; каждую неделю ему докладывалось о ходе занятий комитета. Но судьба не благоприятствовала реформаторской деятельности молодого государя. Более близкое знакомство с положением дел внутри империи, умственное брожение и, наконец, открытые мятежи в связи с общественным движением, охватившим запад Европы, привели его к убеждению, что время для реформ не настало. Государь одобрял большинство делаемых ему хороших предложений, но никогда не решался их осуществить, находя, что они более рассчитаны на будущее и не пригодны для настоящего.

Со времени происшедшего, таким образом, перелома, который можно отнести примерно к 1831 году, император Николай как бы поставил себе задачей временно не вводить новые основания в управление империей, а лишь восполнять пробелы в существовавшем порядке вещей, чинить обнаружившиеся ветхости государственного строя при помощи практического законодательства и улучшения администрации, содействовать материальному благосостоянию страны развитием торговли, промышленности, путей сообщения и распространением среди населения практических познаний. Всю эту работу решено было производить исключительно мерами правительственными, без всякого участия общества, которое признавалось для этого неподготовленным и которое, напротив, требовало в глазах государя особых забот правительства в отношении надлежащего направления его мыслей.

Такая консервативная программа внутреннего управления в общем была сохранена во все время царствования императора Николая.

В изложенных причинах можно искать основания всей внутренней политики этого монарха. Гигантская работа правительства по упорядочению законодательства, по приведению в должный порядок всех отраслей государственной жизни, по развитию учебных заведений исключительно реального, практического направления составляют примечательную особенность царствования императора Николая Павловича. Но поспешность, с которой он хотел заврачевать все внутренние раны страны, имела следствием некоторую неопределенность целей, неудовлетворительность в выборе средств, а в общем направлении правительственной воли противоречие в ее указаниях, излишек в требованиях и, как неизбежную принадлежность всякого переходного времени, страдательное состояние общественного организма.

Тайный советник Позен в своей записке об устройстве управления государством, поданной императору Александру II 7 апреля 1856 года, отмечает следующие результаты благих по мысли мер императора Николая, намного, однако, умаленных благодаря недостатку тех средств, о которых неоднократно говорил государь. Упомянув о безуспешной деятельности комитета 6 декабря 1826 года, автор записки следующими словами характеризует внутреннюю деятельность нашего правительства:

"Обстоятельства беспрерывно возбуждали новые вопросы, и правительство начало издавать закон за законом, постановление за постановлением. Все они возникали случайно, часто обрабатывались наскоро, без связи в целом, без гармонии в частях; иногда и без практического взгляда на возможность исполнения... Состав высшего управления чрезвычайно увеличился, департаменты и канцелярии расширились и наполнились огромным числом людей. Каждому хотелось действовать, иметь влияние. Отсюда излишняя централизация, вредное многоделие и всемертвящие формализм и механизм. Каждое министерство и управление действует по своему усмотрению, мало заботясь о последствиях, какие принимаемые им меры могут иметь на части другого министерства. Для некоторых частей государства учреждены особые комитеты, которым предоставлено окончательное решение важнейших вопросов, до тех частей относящихся. Это еще более разрознило действия высшего управления и передало участь многих дел первостепенной государственной важности на произвол безответственных канцелярий. Контроля над действиями министров и главных управлений нет. Правда, они представляют отчеты о своих действиях, но кто поверяет эти отчеты, кто соображает их с общими началами государственного устройства нашего; кто сличает новые отчеты с прежними? Напрасно думают, что отчеты эти содержат в себе показания ложные. Напротив, то, что в них показывается - показывается справедливо; но, к несчастью, в них показываются только хорошие стороны управления, а умалчивается о дурных. В таком положении дело обнародования отчетов, конечно, более приносит вреда, чем пользы, потому что между читающими их находится много людей, зорко следящих за всеми правительственными мерами, и они-то, делая поверки и сличения, которые необходимо бы делать в высшей точке управления, выводят заключения весьма невыгодные для правительства, особенно когда заключения эти вполне оправдываются фактами, и каждый более или менее в собственном своем положении видит справедливость делаемого упрека". В новом законодательстве Позен находил несоответствие с нашими нравами, указывая между прочим, что формы гражданского судопроизводства оставались почти без изменения, и народ в тяжебных делах своих терпел прежнюю медленность и проволочку.

Таково было мнение и многих других современников царствования императора Николая, и нельзя за ним не признать значительной доли справедливости. Обширные мероприятия государя, предпринимавшиеся им по всем отраслям управления государством и в особенности касавшиеся области законодательства, администрации, нужд населения, промышленности, торговли, образования, армии и флота, одно перечисление которых заняло бы многие страницы, намного умалялись в своем практическом применении благодаря тем неудовлетворительным органам, через которые воля государя приводилась в исполнение и через посредство которых он знакомился с действительным состоянием страны. Этот оттенок деятельности императора Николая являлся отчасти следствием особенности его характера, некоторой подозрительности к общественной деятельности и несчастливого выбора приближенных, через заколдованный круг которых лишь случайно проникали его взоры. Ему редко удавалось слышать голос правды, который старался дойти до него. Он знал, что, несмотря на его реформы, корыстолюбивая администрация управляла страной, и что каждый день его именем производились несправедливости. В редких случаях обнаружения виновного государь прибегал к строжайшим наказаниям, желая самой строгостью приостановить зло, но так как истина доходила до него неполной и запоздалой, то его строгость не всегда относилась к настоящим виновным и, не приводя к цели, вызывала лишь упреки в жестокости.

Деятельность государя Николая Павловича была направлена преимущественно на улучшение материального благосостояния страны, главной основы ее духовного и умственного процветания. И в этом отношении великим делам государя отдают должное даже лица, враждебно к нему расположенные. По словам Кокорева, Николай Павлович, как хозяин русской земли, являлся после Петра Великого замечательнейшим деятелем. В его царствование началась, исключительно благодаря его личной настойчивости, постройка железных дорог; Волга покрылась пароходами, на многие тысячи верст были проведены шоссейные дороги, и все это без помощи иностранцев, одними русскими силами. "В его царствование, - пишет Кокорев, - московские купцы в Кремлевском дворце неоднократно получали изустные выговоры за плохо приготовленные фабричные изделия для Китая; художественная жизнь в живописи и архитектуре процветала и оживлялась; в его царствование окончено размежевание земель; возникла и развилась золотопромышленность; казенные крестьяне получили самоуправление, и, наконец, Россия получила свод законов".

Но вся плодотворная в этом отношении деятельность государя намного умалялась дурной и злонамеренной администрацией. И официальные донесения того времени, и записки" современников единогласно свидетельствуют, что произвол в высших инстанциях и исключительная забота о личных мелких интересах в низших были общим явлением во всех ведомствах. Сравнивая между собой все архивные документы и целый ряд записок современников, навряд ли можно признать сильно преувеличенными следующие суждения князя Петра Долгорукого в его записке "О внутреннем состоянии России", поданной им императору Александру II в ноябре 1857 года: "Неудовольствие общее возникло по причине весьма ясной и естественной: между царем и народом стоит дурная и злонамеренная администрация; легион воров, известный под названием бюрократии, который заслоняет народ от царя, а царя от народа, обманывает и обкрадывает обоих. Грустно сжимается сердце русского при взгляде на внутреннее состояние России, на администрацию нашу. Что видим мы в ней? Преступное равнодушие ко благу общему, презрения достойное поползновение к выгодам личным; почти все в ней основано на обмане и плутнях, почти везде мошенничество, грабеж; почти все продается, почти все покупается..."

Государю было небезызвестно такое печальное состояние администрации. "Сначала я никак не мог вразумить себя, - говорил он барону Корфу в 1837 году, - чтобы можно было хвалить кого-нибудь за честность, и меня всегда взрывало, когда ставили это кому в заслугу; но после пришлось поневоле свыкнуться с этой мыслью. Горько подумать, что у нас бывает еще противное, когда и я, и все мы употребляем столько усилий, чтобы искоренить это зло". Но искоренить зло без содействия самого общества и надлежащего развития его было не по силам даже такому человеку, каким был император Николай. И в этом отношении, к сожалению, на нем особенно отразилось влияние мятежных событий, омрачивших первые годы царствования этого государя.

Являясь представителем начал чистого монархизма, император Николай Павлович по самому существу своего характера был далек от возможности допустить вмешательство голоса общественного мнения в правительственные дела. Охраняя, по выражению барона Корфа, всю "девственность монархической власти", государь очень ревниво относился к открыто высказываемым мнениям и предположениям, которые, согласно его убеждениям, должны исходить исключительно от верховного правительства. Такие суждения он охотно выслушивал только с глазу на глаз и то при известных условиях. Самостоятельные действия даже таких лиц, которые пользовались полным доверием государя, не всегда благосклонно принимались как идущие вразрез с тем же принципом чистого монархизма. Правда, что неудовольствие государя обыкновенно продолжалось недолго, и он особенно ценил откровенный голос лиц, близких ему, но щепетильность императора Николая в этом отношении все-таки оказывала свое связующее влияние. В этом государе с замечательной силой боролись чувства врожденной искренности и рыцарской прямоты с привитым впоследствии чувством подозрительности, которое очень часто заставляло видеть враждебность и поползновение на чистоту принципа монархизма почти в каждом откровенно высказанном самостоятельном мнении. "Он наидоверчивейший из людей, - сказал Пушкин про императора Николая, - потому что сам человек прямой; а это-то и страшно. Он верит в искренность людей, которые часто его обманывают". И действительно, в продолжительное царствование императора Николая Павловича замечается редкое постоянство в сохранении своего влияния и положения теми лицами, которым однажды удалось приобрести доверие государя. Имена князя Варшавского, князя Меншикова, князя Васильчикова, графа Воронцова, Сперанского, Перовского, Клейнмихеля и многих других красной нитью проходят через все царствование императора Николая, и суду беспристрастной истории предстоит определить, все ли они достойно оправдали высокое доверие своего монарха.

С другой стороны, развившаяся со временем в государе подозрительность к свободному проявлению самостоятельного мнения послужила к пользованию ею для устранения в видах личных целей и ко вреду самого государя многих выдающихся деятелей; при этом имена некоторых из них сделались особенно популярными среди русского общества, как бы в виде невольного протеста против того заколдованного круга, который способствовал императору Николаю Павловичу смотреть несколько пристрастно на истинное положение дел.

Нельзя, однако, здесь не отметить одной весьма характерной для такого выдающегося самолюбия, каким обладал император Николай, черты. Он охотно делал всякие попытки для привлечения людей даровитых, но заслуживших его неудовольствие, вновь к государственной деятельности, и бывали случаи полного возвращения доверия государя к таким лицам.

На всю деятельность императора Николая Павловича по внутреннему управлению государством наложила свой особый отпечаток нелюбовь государя или, вернее, какое-то органическое отвращение к революционным движениям, которые, как нарочно, во все время его царствования волновали запад Европы.

Государь не только видел в них непримиримого врага священного принципа законности, но он всем своим существом признавал в них грозного врага благоденствия народов. Тотчас же вслед за декабрьским бунтом государь объявил себя борцом на жизнь и смерть против этого зла современного общества и предался своей идее со всем присущим его характеру постоянством и твердостью, не изменив ей до конца своей жизни. Он был одинаково грозный в этом отношении враг и у себя, внутри страны, и за границей. Личная переписка императора Николая и вся его внешняя политика служат этому лучшим доказательством. "Усиливающийся дурной дух, - писал он князю Варшавскому, - меня крайне заботит; нельзя довольно обращать внимания на сей предмет, и несколько строгих примеров были бы необходимы, ежели бы возможно было кого изобличить... Я начинаю разделять надежду твою мир на сей год видеть еще сохраненным, - писал государь ему же в 1834 году, - но, правду сказать, не знаю, радоваться ли сему, ибо зло с каждым днем укореняется; наша же сторона бездействием слабеет, тогда как противная всеми адскими своими способами подкапывает наше существование".

Таким направлением мыслей государя замечательно умело пользовались иностранные союзники в личных их целях, а строгие меры внутри страны встречали самое живое сочувствие в ближайших сотрудниках императора Николая Павловича. "Здесь все смирно и благополучно, - доносил государю князь Варшавский в 1845 году, - частые наказания имеют свое хорошее с этим народом... В здешнем крае надобно каждые шесть месяцев вести так, чтобы они чувствовали, что есть власть над ними"...

Вкоренившееся путем горького опыта в императоре Николае воззрение должно было более всего отразиться на состоянии русского общества, образовании юношества и невольно затормозить разрешение столь близкого сердцу государя вопроса об уничтожении крепостного права.

Почти тотчас по вступлении на престол императору Николаю Павловичу пришлось выслушать много советов по вопросу о воспитании молодого поколения, принадлежащему, по его словам, "к числу тех важных предметов, для преуспеяния которых никакие пожертвования не могут почитаться преувеличенными". Суждение замечательнейшее, говорит по этому поводу профессор Цветаев, вполне достойное, чтобы вырезать его золотыми буквами и всегда помнить при обсуждении вопроса о просвещении в нашем отечестве.

Князь И. В. Васильчиков, предупреждая государя о заразе всего общества и необходимости спешить искоренением зла, предлагал учреждение во всех губернских городах кадетских корпусов, в которых необходимое образование соединялось бы с дисциплиной, и вообще считал полезным воспитание в чисто монархическом, а не разрушительном направлении, предсказывая в противном случае опасность для спокойствия империи. Граф А. X. Бенкендорф, проповедуя Пушкину, что нравственность, прилежное служение и усердие нужно предпочесть просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному, в то же время рядом сведений, собираемых Третьим отделением, убеждал государя в необходимости ограничительных относительно образования постановлений, а существование школы, открытой генералом Муравьевым в своем имении, в которой "60 крестьянских детей воспитываются столь хорошо, что в течение четырех лет могут быть управителями имений", казалось шефу жандармов опасным для существования государства. И мнение графа Бенкендорфа было далеко не единичным; можно смело сказать, что оно разделялось значительным числом, если не большинством, лиц, окружавших императора Николая Павловича, и притом лиц, сохранивших в потомстве за собой славу наиболее просвещенных. Достаточно упомянуть о том искреннем ужасе, которым тридцать лет спустя было проникнуто каждое слово записок князя А. С. Меншикова при описании депутации крестьян, явившейся выразить ему благодарность за труды, понесенные во время Крымской войны, когда он узнал, что среди них также есть грамотные, которые читают газеты. В этом явлении один из наиболее просвещенных вельмож того времени готов был видеть чуть ли не приближение светопреставления.

И только один голос поэта Пушкина шел вразрез с общими возгласами, раздававшимися вокруг императора Николая. В своей записке "О народном воспитании" он проводил ту основную мысль, что просвещение, подымая нравственный уровень общества, может удалить поводы к общественным волнениям и смутам. Чем менее путей открыто для просвещения, чем менее свободы предоставлено литературе, тем труднее достигается благая цель. В заключение Пушкин указывал на то обстоятельство, что "рукописные пасквили на правительство" и другие возмутительные вещи размножались именно тогда, когда литература была подавлена самой своенравной цензурой.

Но наиболее сильное впечатление в этом отношении на взгляды государя произвела всеподданнейшая записка от 20 апреля 1826 года попечителя Харьковского университета Перовского. Раскритиковав направление образования в эпоху императора Александра I, когда наружный блеск "подал повод к ложному мнению, будто бы в самом деле Россия "просвещается", автор записки указывал на два "упущенные из вида коренные и ничем не опровергаемые правила: 1) что истинное просвещение не состоит в количестве умствователей и полуученых писателей и 2) что система народного просвещения необходимо должна быть применена к системе правительства". Поэтому Перовский рекомендовал исключительное распространение познаний, основанных на положительных и точных науках. "Мы имеем, - писал он, - нужду в медиках, химиках, технологах, но весьма сомнительно, чтобы появление в отечестве нашем русских Кантов и Фихте принесло какую-либо оному пользу. Отвлеченные науки, как, например, метафизика и другие, принадлежат, так сказать, к роскоши ума человеческого; а роскошь сия, не ограниченная пределами умеренности и не приспособленная к нуждам народа, еще юного, не может быть не вредна для оного".

Господствовавшие среди приближенных императора Николая взгляды на образование и воспитание юношества находили в нем самом известный отклик. "Je vous avoue, - говорил государь князю Меншикову, - que je n'aime pas les envois a 1'etranger; les jeunes gens en reviennent avec un esprit de critique qui leur fait trouver, peut-etre avec raison, les institution de leur pays defectueuses".

Результатом приведенных воззрений явился рескрипт государя на имя министра народного просвещения адмирала Шишкова от 19 августа 1827 года, который, передавая дело образования почти исключительно в руки правительства, положил основание его направлению в продолжение всего царствования императора Николая. В этом рескрипте государь, почитая народное воспитание одним из главнейших оснований благосостояния страны, выражал желание, чтобы для него были установлены правила, вполне соответствующие истинным потребностям и положению государства. Как средство для этого, рескрипт указывал на соответствие предметов учения и самых способов преподавания с будущим предназначением обучающихся, "чтобы каждый вместе с здравыми, для всех общими понятиями о вере, законах и нравственности приобретал познания наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи и, не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем по обыкновенному течению дел ему суждено оставаться". Далее в рескрипте упоминалось о дошедшем до государя сведении, что многие из крепостных людей обучались в гимназиях и других высших учебных заведениях. В этом усматривался двойной вред. "С одной стороны, молодые люди, получив первоначальное воспитание у помещиков или родителей нерадивых, по большей части входят в училища уже с дурными навыками и заражают ими товарищей своих в классах и через то препятствуют попечительным отцам семейств отдавать своих детей в сии заведения; с другой же, отличнейшие из них по прилежности и успехам приучаются к роду жизни, к образу мыслей и понятиям, не соответствующим их состоянию. Неизбежные тягости оного для них становятся несносны, и от того они нередко в унынии предаются пагубным мечтаниям или низким страстям".

Для достижения указанных целей образования повелевалось прекратить доступ крепостным в гимназии и в высшие учебные заведения, предоставив им по-прежнему обучаться в приходских и уездных училищах, в которых должен был быть введенным курс учения, "достаточный для воспитания людей низких состояний в государстве, стараясь в особенности обогащать их теми сведениями, кои по образу жизни их, нуждам и упражнениям могут быть им истинно полезны".

Несколько лет спустя, а именно в 1831 году, в особой записке, препровожденной, по Высочайшему повелению, на рассмотрение Государственного Совета, указывался вред от образования молодых людей за границей, откуда они "возвращаются в Россию с самыми ложными о ней понятиями", причем Государственному Совету предлагалось разобрать вопрос об обязательном образовании детей в России. Записка эта кончалась повелением обсудить вопрос о запрещении принимать, через семь лет после введения нового устава учебных заведений, на гражданскую службу лиц, не окончивших полного курса учения в университете или гимназии или не выдержавших там соответственных экзаменов.

Эта вполне определенно начертанная программа благодаря все той же неудачной и чрезмерно угодливой администрации привела в практическом ее применении к отрицательным результатам. Даже такой консерватор, как граф Толстой, жалуется, что "профессора были поставлены в условия не служителей просвещения, а казенных чиновников".

Преподавание носило чуждый жизни школьный характер, ограничивалось скучным чтением убогих записок и не имело никакого влияния на развитие и кругозор студентов. Министерство народного просвещения, чтобы задержать естественное развитие учащейся молодежи, составило особые программы преподавания наук и указало черту, далее которой не должно было идти изучение предмета. В высших учебных заведениях было строго предписано, как можно легче касаться наук умозрительных, а потому программы всех предметов, и в особенности философских, были крайне сокращены, да и по ним предметы читались в искаженном виде, приноровленном к заранее указанной цели. Сам быт профессоров и отношение их к студентам носили патриархальный, учительский характер, в котором отразились многие темные стороны тогдашнего общества. Профессора жили своей кружковой жизнью, с довольно скудными интересами и развлечениями; студенты, в свою очередь, были вполне обособлены, и не было той соединяющей связи между одними и другими, которая питала бы духовной пищей учащуюся молодежь.

Искусственная обстановка, в которой вращались студенты, и ограниченные рамки, в какие было поставлено дело народного образования, не везде достигали цели, несмотря на всю бдительность учебной администрации, и либеральные понятия проявлялись иногда там, где менее всего их ожидали. Эти вспышки либерализма очень часто влекли за собой гибель многих молодых людей, несмотря на ясно выраженную мысль государя, что поступки их следует считать школьническими и по школьнически же их наказывать.

Такая мрачная картина дела образования невольно вызывает на сравнение личные мысли императора Николая по этому вопросу, высказанные им в разговоре с бароном Корфом по поводу лекций, читанных великому князю Константину Николаевичу.

Насколько тяжелое состояние столь важного в деле государственного благосостояния вопроса зависело исключительно от исполнителей предначертания верховной власти, доказывает положение, в котором находился Московский университет с начала сороковых годов. Такие профессора, как Грановский, Буслаев, Соловьев и некоторые другие, сумели в нем придать заметное движение самобытной научной мысли и не только обучать студентов наукам, но и раскрывать перед ними высшие моральные и общественные задачи. Влияние в этом отношении Московского университета постепенно начало обнаруживаться и на других университетах, а через них и на самом обществе. Влияние это продолжалось до роковых событий 1848 - 1849 годов, давших новый толчок к усилению охранительного начала в наших внутренних делах.

Параллельно с системой, предпринятой в отношении образования, очевидно, должна была следовать и система литературного надзора.

И здесь невольно обращает на себя внимание значительное разногласие между личными поступками императора Николая и действием различных органов по надзору за печатью. Государь далеко не был врагом литературы и даже не относился к ней равнодушно, а, напротив, истинные таланты по этой отрасли, так же как и по всем другим, имели в нем достойного ценителя и покровителя. Среди своих многотрудных обязанностей он находил время следить за тем, что писалось у нас и за границей, и только этим можно объяснить, что, при недостаточном образовании в юности, государь удивлял иностранцев своей всесторонней осведомленностью. Отношение императора Николая Павловича к Пушкину, Крылову, а впоследствии к Гоголю и некоторым другим прибавляет еще одну светлую черту к характеристике его выдающейся личности. Разрешение напечатать трагедию "Борис Годунов" вызвало со стороны Пушкина следующие хвалебные слова по отношению к императору Николаю: "Писанный в минувшее царствование "Борис Годунов" обязан своим появлением не только частному покровительству, которым удостоил меня государь, но и свободе, смело дарованной монархом писателям русским в такое время и в таких обстоятельствах, когда всякое другое правительство старалось бы стеснить и оковать книгопечатание".

Но насколько относился государь с уважением к высоким образцам литературы и к серьезным труженикам на этом поприще деятельности, настолько же он не сочувствовал писателям, бравшимся с легкостью за обсуждение вопросов философских и политических; в них он видел то зло, которое способствует развитию среди мало подготовленной части общества вредных идей, и ополчился против них со всей силой своих твердых убеждений.

Наибольшим и вполне справедливым нареканиям современников подвергалась цензура Николаевской эпохи.

Через полгода по вступлении на престол, под свежим впечатлением декабрьского бунта, императором Николаем был утвержден новый цензурный устав, принадлежавший перу министра народного просвещения Александровской эпохи адмирала Шишкова. Этот суровый устав, допускавший толкование сомнительных и двусмысленных мест в худшую сторону, давал такой произвол цензорам, который, по меткому выражению С. Н. Глинки, позволял "и Отче наш истолковать якобинским наречием". Но еще большее зло заключалось в том обстоятельстве, что все сочинения, кроме чистой поэзии и беллетристики, проходили через цензуру того или другого ведомства, которые оберегали в этом отношении свои интересы со щепетильностью, доходившей до наивности.

Однако, когда первые впечатления, оставленные 14 декабря, улеглись, то в последующие ближайшие года, отмеченные вообще намерением императора Николая идти по пути реформ, было обращено внимание и на облегчение цензурных строгостей. В 1827 и 1828 годах действовал особый комитет для разрешения вопроса о цензуре, результатом работ которого явился новый цензурный устав, утвержденный 22 апреля 1828 года и значительно облегчавший постановления устава 1826 года. Но, тем не менее, комитет не счел возможным ввести в устав все те положения, к которым он пришел путем зрелого рассмотрения вопроса о цензуре. Многое он предоставил будущему развитию начал, им установленных и одобренных императором Николаем, до сведения которого доводились все прения, происходившие в комитете.

Вскоре затем наступившие события 1830 и последующих годов погасили светлый луч, промелькнувший для литературы, и в административных сферах, по словам Н. А. Энгельгардта, развилась крайняя степень мыслебоязни, причем литература очутилась в положении заподозренной, тайно злонамеренной области. Это повело не к развитию цензуры в смысле постановлений комитета 1828 года, а, напротив, к целому ряду произвольных административных распоряжений, запутавших цензурное дело сетью вредных формальностей, которые положили свой отпечаток и на умственное развитие русского общества.

Курьезами цензуры того времени могут быть наполнены целые тома. Административные лица этого учреждения в общем не обладали ни высшим образованием, ни тем тактом, который требуется на таких ответственных местах для того, чтобы суметь избежать крайностей в ту или другую сторону. В царствование императора Николая цензура, по выражению барона Корфа, часто и много грешила, то пропуская, не ведая того, статьи с чрезвычайно дурным и опасным направлением, то впадая в самые "нелепые" крайности.

Следует, впрочем, оговориться, что и положение цензоров было поистине безвыходное. Кроме цензурного устава и распоряжений своего непосредственного начальства, они должны были сообразоваться со всеми требованиями и, скажем больше, со всеми капризами посторонних ведомств. Граф Клейнмихель возмущался, например, что без его особого разрешения была издана частным лицом тетрадь фасадов православных церквей; генерал-адъютант Адлерберг протестовал против издания частным лицом без его ведома алфавита городов на трактах от Петербурга до Москвы, а все прочие не отставали от первых двух. И каждый входил с непосредственными докладами к государю, без сношения с ответственным за цензуру министром народного просвещения, и Высочайшим именем прикрывал свои капризы. Граф Клейнмихель не останавливался даже перед отправлением за непонравившуюся статью не подчиненных ему цензоров на гауптвахту. И в результате бедные цензоры предпочитали ничего не допускать до печатания, лишь бы пройти спокойно свой тернистый путь. Такая постановка цензурного дела привела к результатам, совершенно противоположным тем, которые были в мыслях императора Николая. Кроме угнетения русской мысли и подавления самостоятельной жизни русского общества, она повела к установлению в периодической печати особой привычки писать между строк, а у читателей - искать этого междустрочного смысла даже там, где его нет, а также к распространению иностранных книг и к развитию рукописной литературы, более опасной, чем самое вредное книгопечатание. Граф Толстой следующими словами характеризует тогдашнее положение:

"Журнальная пресса, под видом самых невинных статеек, распространяла те же тлетворные идеи и самыми недомолвками возбуждала неудовольствие публики, уже приученной читать между строк, а цензура заглушала только голоса честных убеждений, которые могли бы обличить официальную ложь. Затруднения, поставленные для сношений России с Европой, не помешали русским изменникам высылать к нам во множестве экземпляров революционные газеты и журналы, и "Колокол" сделался общедоступной газетой, которая нарасхват читалась повсюду, под глазами близорукой и неспособной полиции".

Но тем не менее все притеснения цензуры не помешали высшему расцвету нашей художественной литературы, который отличает Николаевское царствование. "На протяжении трех десятилетий, - справедливо замечает Н. А. Энгельгардт, - столпились таланты чрезвычайной силы, явились прямо гении. Во всех областях художества слова неиссякаемым ключом било свежее, вдохновленное творчество".

Графиня Блудова в своих воспоминаниях приводит следующие слова одного из членов Академии наук того времени: "Правда, мы меньше болтали всякого вздору, и легкая литература страдала; но зато спросите, сколько русских имен записано в течение этого времени на страницах общей европейской науки, истинной, серьезной, и вы увидите, что оно не пропало для умственного запаса поколений, следующих за нами, не пропало для науки".

Равнодушие к политическим и общественным вопросам, вызванное административной системой, отразилось известным образом на политическом развитии русского общества и его деятельности, которая процветала под разными формами в предшествовавшее царствование. Но оно нисколько не повредило развитию изящной словесности; напротив, изгоняя те практические интересы, которые стремятся смутить, обеспокоить артистическое творчество и завладеть вниманием публики, оно развило то, что на тогдашнем языке было известно под именем "служения музам". Нет ничего удивительного поэтому, что царствование императора Николая может быть названо в известном смысле золотым веком русской литературы.

И.С. Тургенев дает такую характеристику описываемой эпохи: "Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими столь же и более важными проявлениями их, не было, как не было личной свободы, а была словесность и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали".

Русское общество было как бы взято в опеку и должно было жить и развиваться в известных определенных для него рамках. Враждебные действия появившейся за границей эмиграции, процветавшие там учения и недружелюбно настроенное к России общественное мнение заставили наше правительство неблагосклонно смотреть на поездки за границу, и это выразилось в постепенном стеснении права выезда, обратившемся с 1844 года для многих почти в совершенное запрещение оставления пределов России. Общественная мысль, конечно, работала и в то время, но работала исподволь, втихомолку, как бы подготовляя силы к будущему, вполне сознательному ходу вперед. В эпоху царствования императора Николая возросли и созрели те элементы, которые выказались в полную свою ширь в реформах шестидесятых годов прошлого столетия.

Б.Н. Чичерин отмечает в своих воспоминаниях понижение общественного уровня в Николаевскую эпоху именно в верхних слоях. В то время, как, по его словам, высшие слои общества все более и более погружались в раболепство и невежество, так как требовалась безусловная покорность при полном отсутствии образования, среднее дворянство хранило в себе лучшие черты своего сословия. В Москве оно сплачивалось в общественные кружки, в провинции образовывало ряды независимых помещиков. Чичерин проводит, однако, резкую грань между теми и другими. "Без сомнения, - пишет он, - образ мыслей образованных помещиков того времени был либеральный, насколько это требуется от всякого просвещенного человека. Они ценили свободу, понимали потребность реформ, но в них не было ничего похожего на тот оппозиционный, воинствующий либерализм, с которым я впоследствии познакомился в Москве. Напротив, они уважали власть, в которой видели охрану порядка и залог своего благосостояния, но, уважая ее издали, они не преклонялись перед нею, держали себя в стороне с независимостью и достоинством. Причина этого различия понятна. В столицах живо чувствовался тот тяжелый деспотизм, который в то время беспощадно подавлял всякое живое движение мысли, всякое свободное слово и обращал в преступление самые невинные поступки".

Вышеприведенные слова относились, впрочем, к незначительной части нашего общества. На большую же его часть стеснение мысли и отсутствие гласности действовали не только в отношении полного умственного застоя, но и способствовали развитию дурных инстинктов, следствием чего, по словам одного из современников, была подавленность нравственного чувства русского общества, остановка его умственного развития и безнаказанные злоупотребления, дошедшие до чудовищных размеров.

Замечательно при этом, что реакция и застой обнаружились не столько в мерах правительства, сколько в настроении самого общества, которое в подавляющем большинстве цепко держалось существующего, не знало ничего лучшего и недружелюбно относилось ко всему культурному. "Крепостной строй, - пишет один из современников, - умственная темнота и моральное безразличие господствовали в полной силе. Нигде не замечалось умственного движения, критической мысли, потребности в высшем образовании, не связанном с привилегиями по службе, а тем более сознания необходимости серьезных изменений и улучшений общественных условий".

Общее направление внутренней политики при императоре Николае отразилось роковым образом и на его всегдашней мысли об освобождении крестьян от крепостной зависимости. По словам Шелгунова, государь "не оставлял мысли о преобразовании крепостного права, но ему не пришлось довершить того, что в течение двадцати пяти лет он начинал каждый год". Император Николай, говорит дальше Шелгунов, был окружен защитниками крепостного права. И действительно, вплоть до 1848 года собирались, под личным председательством государя, секретные комитеты для разрешения этого вопроса. "Три раза начинал я это дело, - говорил он графу П. Д. Киселеву в 1854 году, - и три раза не мог продолжать: видно, это перст Божий!" О взглядах императора Николая Павловича относительно облегчения участи крестьян, высказанных им в этих комитетах, можно отчасти судить по следующим словам, сказанным им дворянам в 1847 году: "Земля, заслуженная нами, дворянами, или предками нашими, есть наша дворянская, но крестьянин, находящийся ныне в крепостном состоянии почти не по праву, а обычаем, через долгое время, не может считаться собственностью, а тем менее вещью".

Насколько император Николай мало встречал поддержки в этом деле со стороны своих ближайших сотрудников, могут свидетельствовать откровенные мысли одного из образованнейших людей того времени князя А. С. Меншикова, занесенные им в свой дневник. В особой записке, протестующей против обеспечения дворовых людей, князь стращал государя "негодованием против правительства всего образованного класса" и в конце концов заметил в своем дневнике, что при обсуждении этого вопроса государь, при всем своем искусстве, не мог скрыть "своей злобы" к дворянам.

Последняя попытка государя к уничтожению крепостного права относится к декабрю 1847 года, когда велено было депутатам смоленского дворянства в изъятие из установившегося при императоре Николае Павловиче обычая прибыть в Петербург для принесения благодарности за продолжение дарованных дворянству прав.

"Я буду говорить с вами не как государь, а как первый дворянин империи, - произнес между прочим Николай Павлович в своей речи депутатам. - Земли принадлежат нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели ее нашей кровью, пролитой за государство; но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством - с другой. Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у нас отняли. Крепостное право причиной, что у нас нет торговли, промышленности". Отпуская депутатов, государь поручил держать сказанное им в секрете, но "побудить смоленское дворянство к совещаниям о мерах, как приступить к делу". Одновременно с этим журналам была предоставлена некоторая свобода в обсуждении крепостного права.

Наступившие вскоре события 1848 года заставили отложить вопрос об отмене крепостного права до наступления нового царствования. Во всяком случае, императором Николаем Павловичем был проведен в жизнь целый ряд мер, послуживший к улучшению быта крестьян, и наследник престола, принимавший деятельное участие в работах своего отца, получил основательную подготовку для быстрого проведения в жизнь заветной мечты, которую не пришлось осуществить его предшественнику.

Цели, положенные императором Николаем Павловичем в основу его внешней политики, определяются следующими строками записки государя к наследнику, при которой он препроводил ему для прочтения отчет графа Нессельроде за двадцатипятилетие своего царствования. "Вот тебе мой отчет по дипломатической части, - писал государь, - дай Бог, чтобы удалось мне тебе сдать Россию такой, какой я стремился ее поставить, сильной, самостоятельной и добродеющей: нам добро, никому - зло".

Но средства к достижению этой цели, под влиянием и личного характера государя и, в особенности, неблагоприятно сложившихся внешних обстоятельств, приняли несколько одностороннее направление, связанное со строго определенным характером всей Николаевской политики.

В ряду этих обстоятельств отметим прежде всего наследие, оставленное императором Александром I и ревниво охраняемое советами цесаревича Константина Павловича. Надо вспомнить характер императора Николая, обстоятельства его вступления на престол, полное незнакомство с делами, обаяние внешнего величия России, созданное политикой императора Александра, и обожание памяти брата, чтобы понять, что унаследованные принципы не могли остаться для Николая Павловича пустым звуком.

В первые годы царствования его политика приняла, однако, направление настолько самостоятельное, что можно было рассчитывать на значительное умаление неблагоприятного влияния Священного Союза, но события 1830 и 1831 годов заставили в корне изменить взгляд императора Николая на ближайшие задачи внешней политики.

"Всеобщее волнение, вызванное в 1830 году падением старшей линии Бурбонов, - говорит граф Нессельроде в своей всеподданнейшей записке, - дало в скором времени новое направление политике Вашего Величества, сообщив Вашему царствованию тот характер, который составит отличительную его черту в будущем. Вследствие этих переворотов Ваше Величество сделались в глазах всего мира представителем монархической идеи, поддержкой принципов порядка и беспристрастным защитником европейского равновесия... Могучая рука Вашего Величества давала себя чувствовать везде, где были поколеблены престолы и где общество, потрясенное в своих основах, склоняло главу под гнетом пагубных учений..." Далее граф Нессельроде останавливается на тех средствах, при помощи которых указанные выше начала проводились в жизнь: "Ослабить по мере возможности пагубный союз, возникший между июльской монархией во Франции и либеральной Англией, препятствовать применению на практике того принципа невмешательства, который эти державы старались навязать кабинетам консервативных монархий всякий раз, как по соседству с ними вспыхивало восстание, и который сами же они первые нарушали, поддержать колеблющееся мужество двух монархических держав, выработать совместно с ними единообразный план действий, склонив к принятию его и второстепенные державы, подчиненные их влиянию, - такова была задача, преследуемая Вашим Величеством".

Замечательным документом для характеристики нашей внешней политики в Николаевскую эпоху являются лекции, читанные в 1838 году бароном Брунновым наследнику цесаревичу. Как по выдающемуся положению в нашей дипломатической канцелярии самого лектора, по значению документов, на основании которых составлены эти лекции, а именно подлинных актов нашего Министерства иностранных дел, так, наконец, и по цели, которую преследовал барон Бруннов, - подготовить в известных взглядах будущего императора, эти лекции являются лучшим и самым достоверным выражением идей руководителей внешней политики России. Но особенный интерес труда барона Бруннова заключается еще в том, что внимательное чтение его вызывает полное недоумение относительно поведения наших дипломатов в эпоху Крымской войны, и в частности, относительно поведения самого автора лекций.

Помещая этот интересный документ в приложении, мы ограничимся здесь выдержками из общего обзора бароном Брунновым тех принципов, на которых основывалась наша политика.

Политику России барон Бруннов определяет тремя словами: ".не тронь меня", но дальнейшие его рассуждения показывают, что такое определение было несколько условно. Наше правительство, по словам автора лекций, поставило за правило не вмешиваться в чужие дела, пока не будет приглашено; оно решило уважать установленную трактатами территориальную карту Европы, но и не допускать никакого покушения и со стороны других держав на установившийся порядок вещей и вообще сохранять в Европе общий мир, основанный на постановлениях Венских и Парижского договоров.

Как известно, Европейский мир был поставлен Венскими трактатами под гарантию союза пяти великих держав, но наряду с ним существовал союз четырех держав, исключительно направленный против будущих завоевательных поползновений Франции. Этот четверной союз хотя впоследствии и не был уничтожен, но был ослаблен тем, что Англия мало-помалу отделилась от трех континентальных держав. Такое отдаление с особенной силой выказалось во время министерства Каннинга, а революционное возбуждение 1830 года окончательно увлекло Великобританию на путь, противоположный принципам и интересам ее старых союзников. Вступившее вскоре в управление страной министерство вигов решило для удержания власти в своих руках соединиться с французским правительством, "потому что, - говорит Бруннов, - положения, по которым управляются обе страны, одинаково основаны на конституционных началах", и отдалиться от дворов русского, австрийского и прусского, так как их форма правления чисто монархическая.

"Эта громадная ошибка английского министерства, - по словам Бруннова, - удвоила зло, причиненное Июльской революцией. Благодаря ей, политическая система Европы была окончательно расшатана. Отношения между государствами не основывались более на их личных интересах, но на симпатиях общественного мнения".

Таким образом с этого времени Европа оказалась разделенной на два лагеря. С одной стороны находились Англия и Франция, которые старались распространить свое влияние на все конституционные государства, а с другой - Россия, Австрия и Пруссия, образовавшие консервативный союз, имевший "целью сохранить существовавший общественный строй и избавить его от переворотов, которые ему грозили от революционного духа, к несчастью, господствовавшего в Англии и во Франции".

Император Николай придавал выдающееся значение поведению Англии, а потому главной целью своей политики он поставил удержать по возможности Англию в рядах четверного союза. Надежда эта не покидала его до самого разрыва перед Крымской войной. И хотя 21 апреля 1834 года Англия заключила союз не с монархическими державами, а, напротив, с Францией, Испанией и Португалией и тем как бы окончательно определила направление своей дальнейшей внешней политики, но наше Министерство иностранных дел настойчиво старалось видеть в поведении Англии какое-то временное ослепление. Барон Бруннов с уверенностью доказывал, что "этот союз, столь противный положению обоих государств, не может существовать вечно... Время не замедлит разорвать узы, устроенные людьми, руководившими политикой Англии в видах личных целей, но не согласно хорошо понимаемым интересам их страны". По мнению нашего дипломата, для этого со стороны Франции нужны были только завоевательные попытки, и Англия вновь обратилась бы к своим прежним союзникам. "С нашей же стороны, - поучает барон Бруннов, - не должно ничего упускать не только для того, чтобы расторгнуть узы, связывающие обе морские державы, но со временем надо постараться увеличить мало-помалу между ними брешь, которая поведет к полному крушению временного союза, не имеющего прочного основания".

Благодаря отделению Англии, по мнению самого барона Бруннова, политическая система, установленная в 1814 и 1815 годах, в 1834 году рухнула в своем основании. Оставался только Парижский договор 8 (20) ноября 1815 года, который к "этому времени имел лишь историческое значение". Для России явилась таким образом возможность воспользоваться свершившимся фактом и предоставить себе свободу действий. Но такое решение совершенно не соответствовало интересам Австрии и Пруссии, которые в течение почти двадцати лет с замечательным искусством привыкли пользоваться союзными с Россией договорами исключительно в видах собственных выгод.

Австрией и Пруссией для удержания нашего правительства от самостоятельной деятельности было высоко поднято знамя борьбы против революционных начал, которым наши союзники с замечательным умением пользовались вплоть до кончины императора Николая.

России в это время, по словам Бруннова, предстоял выбор между двумя направлениями: или отделиться от своих союзников и сосредоточиться в самой себе, или же остаться верной своим обязательствам относительно Австрии и Пруссии, укрепить узы, уже связующие три континентальные державы, и восполнить новыми договорами значение тех, которые рухнули благодаря отделению Англии.

Полное уединение Бруннов находил не только не внушающим в то время никакого опасения, но и намного упрощающим наше положение. Однако в таком образе действий он предвидел большую опасность в будущем. "Франция будет торжествовать, увидев императора отделившимся от своих союзников; она будет иметь от этого все выгоды, так как незаметно распространит свое влияние на Германию. Пруссия и Австрия, брошенные Россией, принуждены будут одна за другой войти в миролюбивое соглашение с французским правительством. Таким образом революционные доктрины, не встречая более сопротивления ни с какой стороны, свободно распространят свое влияние на центр Европы. Оплот, который им в настоящее время представляют Австрия и Пруссия, уничтожится. Борьба мнений, процветавшая в то время на берегах Рейна, будет перенесена на наши собственные границы. Одним словом, Россия, как и в 1812 году, должна будет снова бороться лицом к лицу с Францией, но эта борьба, осмелюсь сказать, в настоящее время будет более опасна, чем тогда, потому что нам предстоит победить не только правильно организованного противника, но мы должны будем противостоять неприятелю, еще более грозному; мы встретимся с тем революционным духом, который скрытно подкапывается под самые сильные государства, и интересы России заключаются в том, чтобы держать его в отдалении при посредстве стран, которые отделяют нас от очага революции.

Поддерживать между нами и Францией этот нравственный барьер, созданный из держав дружественных и монархий, прочно основанных на принципах, сходных с нашими, - вот истинный и постоянный интерес России".

И действительно, старания нашего правительства укрепить тройственный союз континентальных держав являются путеводной звездой русских дипломатических канцелярий тридцатых годов. Поведение их в этом отношении относительно Пруссии и Австрии заставляет барона Бруннова восхищаться нашей осторожностью, терпением и ловкостью". Приходилось считаться с боязнью этих держав, которую им внушало наше превосходство, и автор лекций сознается, что они тем более будут к нам расположены, чем менее будут чувствовать влияние России на их положение. "Отсюда, - говорит Бруннов, - происходит та подозрительность со стороны наших союзников, которая досадным образом затрудняет взаимные сношения. Наши советы не всегда принимаются так, как они этого заслуживают. Не один раз Австрия и Пруссия подозревали со стороны России намерение внушить им наши политические виды и желание вовлечь их в политические комбинации,, которые они считали противоречащими их интересам... Они всегда предполагали, что мы их хотим вовлечь в войну, первые удары которой обрушатся на них, и в важном значении которой они сомневались. Эта боязнь в особенности проявлялась в Берлине".

Оба кабинета боялись скомпрометировать себя перед Францией, и этот страх придавал всему их поведению оттенок нерешительности и слабости, который совершенно не соответствовал взглядам императора Николая. Отсюда происходили серьезные различия в мнениях трех держав, и нашему правительству приходилось употреблять большие усилия для поддержания хотя бы видимости солидарности между союзниками.

Австрия и Пруссия считали поддержание мира главным условием своего существования, барон же Бруннов полагал, что мир при современном состоянии революционной пропаганды для них более опасен, чем война, и что революционные учения во время мира наделают этим державам более вреда, чем во время войны.

Берлинский министр иностранных дел Ансильон в 1833 году сделал следующую характеристику положения Пруссии: "Мы не можем, - сказал он Бруннову, - изменить нашего поведения; мы не можем рисковать войной с Францией по крайней мере до тех пор, пока она не сделается для нас национальным делом. Мы не можем ее предпринять, пока общественное мнение нас не поддержит". Князь Меттерних относительно положения Австрии высказался несколько в других выражениях. "Сравните обе монархии, - говорил он Бруннову же в 1835 году. - Россия - как ваш император. Она молода, полна сил. Она может позволить себе большие усилия без вреда для своего здоровья. Теперь взгляните на Австрию. Мы стары; наше тело уже испытано годами. Мы не можем позволить себе каких-либо опытов; мы живем только в силу осторожности и умеренности".

Тем не менее нашему правительству удалось в 1833 году заключить в Мюнхенгреце союзный договор с Австрией, к которому впоследствии присоединилась и Пруссия. Этот договор послужил основой для нашей дальнейшей политики и состоял из трех отдельных актов.

Первый акт касался солидарности в действиях и взаимной защиты союзников, направленных главным образом против поддержки революционных движений со стороны Франции. Согласно этому акту, союзные державы решили в будущем не вмешиваться во внутренние дела этой страны, но в то же время отнюдь не допускать распространения внешнего влияния французского правительства и во всяком случае не позволять ему смущать спокойствие других держав "фатальным ободрением деятельности революционной пропаганды".

Такая мера, по словам Бруннова, была вызвана тем, что Июльская Франция присвоила себе право громогласно провозгласить, что если когда-либо восстание вспыхнет вне ее границ и третья держава захочет вмешаться, чтобы восстановить порядок, то она не допустит такого вмешательства, которое считает противным независимости народов".

Противовесом этому принципу и должен был служить первый акт Мюнхенгрецкого договора. Союзные державы признавали за каждым независимым государем право приглашать себе на помощь, в случае внутренних волнений или внешней опасности, любого из независимых государей, который может принять или отклонить это предложение. Если такая помощь будет подана, то ни одно из государств не приглашенных не имеет права вмешиваться ни под предлогом помешать обещанной помощи, ни с целью действовать в противоположном смысле. И если бы такое вмешательство имело место, то вооруженные действия этого государства будут рассматриваться Россией, Австрией и Пруссией как направленные против них.

"Этим актом, - восклицает барон Бруннов, - общественное право Европы восстанавливалось в своих основаниях, солидарность тройственное союза вновь подтверждалась и, наконец, общий мир был огражден от опасностей, которыми ему угрожало развитие революционных идей".

Второй акт Мюнхенгрецкого договора касался восточных дел. Необходимость его заключалась в желании нашего правительства привлечь Австрию к нашей программе действий в Турции, чтобы в будущем, в случае каких-либо там происшествий, "морские державы не были бы в состоянии увлечь ее в комбинацию, направленную против нас".

Согласно этому акту, договорившиеся державы обязывались остаться верными своему решению в поддержании Оттоманской империи под главенством существовавшей династии и решили посвятить этой цели в полном взаимном соглашении все средства, которые будут в их власти. Во исполнении этого обе державы будут противодействовать всякой попытке против независимости верховной власти в Турции, и они не только не признают нового порядка вещей, но войдут в соглашение относительно принятия сообща самых решительных мер, чтобы предупредить опасность, которая может грозить их собственным странам от изменения, происшедшего в положении Оттоманской империи.

Вторым параграфом секретного акта, приложенного к этому договору, определялось поведение России и Австрии в случае падения Турции. В таком случае обе державы обязывались действовать в полном согласии по вопросу о восстановлении в ней такого порядка, который обеспечивал бы спокойствие их собственных стран, а также права, установленные прежними трактатами, и не нарушал бы политического равновесия Европы.

И, наконец, третий акт, подписанный в Мюнхенгреце, касался польских дел.

В чрезмерном восхвалении бароном Брунновым заслуг русской дипломатии по поводу заключения Мюнхенгрецкого договора нельзя не видеть некоторой односторонности. Бесспорно, что ввиду отрицательного отношения западных держав, и в особенности Англии, к Ункиар-Искелесскому договору, союз с Австрией являлся естественным, но, с другой стороны, несомненно, что в Мюнхенгреце австрийский канцлер князь Меттерних достиг своей давнишней, заветной цели стеснить свободу действий России по отношению к Турции обязательством ничего не предпринимать на Востоке без полного предварительного сношения с Австрией. Попытки к заключению такого договора были сделаны им еще в 1831 году, но в то время почва еще не была достаточно подготовлена, и предложение австрийского канцлера не встретило благоприятного приема со стороны императора Николая.

Насколько этот союз был приятен для Австрии, можно судить из следующего донесения князя М. Д. Горчакова (от 11 сентября 1834 года), который был послан в Брюнн на австрийские маневры.

"Из всех его слов, - писал он о своем разговоре с императором Францем, - видно, что в трудных обстоятельствах, коих скорого приближения ожидает не скрывая, он считает первейшей опорой союз государя императора. Он повторил мне в разных разговорах, может быть, более десяти раз, что находится в авангарде и что полагает величайшим счастьем иметь могущественного союзника, который не только подаст ему руку помощи в случае внешней войны, но, если нужно, посодействует к прекращению внутренних беспорядков (разумея Галицию и Венгрию). Ваш государь, - говорил он неоднократно, - не только будет действовать дружно со мною, но обеспечит мой тыл".

В Мюнхенгреце завязалась тесная личная дружба между престарелым австрийским императором и государем, имевшая решающее влияние на дальнейший ход политических событий. Император Франц просил дружбы и покровительства императора Николая своему слабому и болезненному наследнику и объявил, что в своем духовном завещании поставит последнему в обязанность ничего не предпринимать без совета государя. Личное знакомство с Метгернихом, а главное, общее нерасположение ко всем революционным проявлениям сблизили несколько императора Николая с этим замечательным государственным деятелем, но не затмили в нем истинной его оценки. "Меттерних теперь будет все, - писал государь Паскевичу после смерти императора Франца. - Покуда польза Австрии будет с нами оставаться в союзе, дотоль нам на него надеяться можно; но характер его таков, что к нему я никогда никакого совершенного доверия иметь не могу".

Пожертвовав своей самостоятельностью относительно Турции, мы в глазах наших дипломатов приобрели, по крайней мере, спокойствие на Западе, образовав при помощи тройственного союза оплот против революционных стремлений Франции и Англии. Барон Бруннов в своих лекциях даже упоминает о намеченном распределении между союзниками ролей для поддержания защищаемых ими основ. Пруссия должна была следить за безопасностью северных, подверженных нападению Франции границ, Австрия следила за южными странами, а Россия составляла центр и в то же время резерв коалиции. Таким образом она отвечала за спокойствие царства Польского, не упускала из виду Галицию, Позен, Венгрию; она должна была обеспечить мир на Востоке, распространяя свое влияние от Дуная до Босфора и употребляя все усилия, чтобы избежать в этих странах событий, которые могли бы серьезно поколебать мир всего света.

Такое распределение ролей, по мнению Бруннова, определяло и образ действий союзных держав в каждом частном случае. При недоразумениях в Швейцарии, Италии и Германии наш кабинет не считал необходимым высказываться первым; инициативу действий он предоставлял Вене и Берлину. Совсем иначе обстояло дело в вопросах, непосредственно касающихся России, к каковым относились главным образом польские и турецкие дела. "Во всех этих случаях, - пишет Бруннов, - император не ожидает мнения союзников, а лично принимает меры, которые обеспечивают спокойствие и благосостояние его государства!" Так он действовал на Висле и на Босфоре и "так будет действовать каждый раз, когда будет призван разрешать вопросы, имеющие влияние на исключительно русские интересы".

Эта охранительная система существовала до Крымской войны. Уверенность русской дипломатии в прочности заключенных союзов и рыцарская доверчивость императора Николая к своим союзникам, и в особенности к энергичному молодому императору австрийскому, имевшему к тому же случай использовать всю силу верности союзам со стороны России, определили направление нашей политики при возникших в пятидесятых годах недоразумениях с Портой Оттоманской.

Однако и современные дипломаты сознавали некоторую странность союза, который мог от нас многое потребовать и в то же время ничего нам не давал. "Спокойствие России, - пишет барон Бруннов, - существенно обеспечивается его (союза) сохранением. Это истина, которая должна быть оценена, так как в противном случае трудно было бы понять, почему Россия старается поддерживать союзы, которые налагают на нее жертвы и от которых она не может надеяться получить никаких выгод".

Но прибавим к этому, что ревностное следование охранительным началам, вылившимся в форму Мюнхенгрецкого и Берлинского договоров, и выдающаяся по характеру личность императора Николая, которой были противны всякие полумеры, повлекли за собой резкие нападки на Россию и ее государя публицистов всей Западной Европы, не исключая и охраняемой Германии, и вооружили против нас общественное мнение всего Запада. Когда, по словам Тютчева, Николай Павлович посещал Германию, то он казался в сонме немецких властителей верховным над ними повелителем. Такое тяготение России заставляло германское общество видеть в ней помеху своим либеральным стремлениям и, еще более, стремлениям к политическому единству.

Верхом совершенства являются общие заключительные рассуждения барона Бруннова. Они замечательно ярко обрисовывают то искусственное колесо, в котором вертелась наша политика, и делают понятным фальшивое международное положение, в котором мы очутились во время Крымской войны. Весь тон рассуждений Бруннова показывает, как глубоко верили наши дипломаты во все величие скомбинированной ими системы, какое самомнение руководило ими при обсуждении творения их рук.

"Отдадим себе совершенно искренно, - пишет барон Бруннов, - отчет о цене, которую мы должны придавать этим союзам. Постараемся избежать при этом двойной ошибки. Примем во внимание лишь наименьшее значение союзов для наших интересов и не будем требовать от дружбы союзников более, чем они могут дать.

Надо сознаться, что если России удалось в течение восьми лет поддержать среди очень трудных обстоятельств общий мир, то это только потому, что она успела противопоставить консервативную систему тройственного союза соединенным усилиям двух морских держав. Только один тот факт, что Австрия и Пруссия за нас, способен остановить честолюбивые планы Франции и расстроить недоброжелательные намерения Англии. Ни та, ни другая не предпримут ничего решительного, так как не пожелают ссориться сразу с тремя континентальными державами".

Эта солидарность России, Австрии и Пруссии производила в глазах барона Бруннова самое лучшее влияние на поведение Англии и Франции.

"Обе державы, - продолжает он, - считают единение континентальных держав более сильным, чем оно есть в действительности, и это убеждение спасло Европу от общего потрясения. Стоит только Франции заметить ослабление уз между тремя кабинетами, как несомненно она поднимет тон; Англия, со своей стороны, станет более высокомерна и с большим рвением начнет преследовать ужасный план пропаганды своего политического влияния и навязывать всем остальным государствам конституционные формы правления".

В конце концов барон Бруннов предсказывал, что в случае расторжения консервативного союза может осуществиться мечта Наполеона об общей монархии, но уже на подкладке революционных начал. "Однако, - говорит он далее, - до тех пор, пока будет существовать консервативный союз, такое несчастье не может иметь места в полной своей силе. Пропаганда прежде, чем дойти до нас, потратит свои силы и разобьется об Австрию и Пруссию. Наши правильно понимаемые интересы будут всегда заключаться в ободрении и подкреплении наших союзников в ужасной борьбе с противником, который их ежедневно атакует тысячами различных способов. Мы не должны скрывать от себя всей опасности этой борьбы. Положение наших союзников стало более трудным. Смерть императора Франца невознаградимая потеря для Австрии. Значение власти там все более и более уменьшается. С другой стороны, Пруссия заключает в себе опасные элементы для внутренних волнений и несогласий...

В таком положении наши союзники более чем когда-либо нуждаются в попечении и благорасположении императора. Он их единственная опора, только от него они могут ожидать откровенных, дружественных и бескорыстных советов. Роль примирителя, которая, таким образом, принадлежит нашему августейшему монарху, имеет первенствующее значение для будущего спокойствия континента. Но эта задача сопряжена и с огромными затруднениями. Россия призвана руководить своими союзниками, не первенствуя над ними; она должна их подкреплять, не позволяя им чувствовать, насколько ей известна их слабость; одним словом, она должна поддерживать их, заставляя забывать тяжесть руки, которая их направляет.

От большего или меньшего успеха, с которым Россия выполнит эту трудную задачу, будет зависеть судьба континентального союза, а также и спокойствие Австрии и Пруссии... Торжество революционных идей на берегах Дуная и Одера нас ближе касается, чем билль о реформах и июльские баррикады. Вот почему мы должны смотреть на дело монархизма в Пруссии и Австрии как на вопрос, который непосредственно касается России. В этом заключается практическая цель наших союзов, так как интересы Австрии, Пруссии и наши нравственно сливаются, в один общий интерес...

Мы не должны требовать от наших союзников, при непосредственном их сношении с Францией, нравственного мужества, которое всегда является следствием силы и которого поэтому нечего искать ни в Берлине, ни в Вене... Вот почему каждый раз, когда предстоит обратиться к Франции с общим решительным заявлением, государь предварительно спрашивает своих союзников, какими средствами они решили поддержать свои заявления...

Другое правило, которого мы должны придерживаться в наших сношениях с союзниками, чтобы не впасть в досадную ошибку, это не ожидать от них никакого активного содействия в случае осложнения между нами и морскими державами на Востоке. В этом отношении мы не должны иметь никакой иллюзии относительно поведения Пруссии и Австрии.

Первая будет сопровождать нас самыми лучшими пожеланиями, даже употребит свои добрые услуги, чтобы сгладить то различие во взглядах, которое будет существовать между нами и Англией или Францией, но она не примет прямого участия в борьбе, которая возгорится с тем или другим государством. Государь, со своей стороны, не требует от Пруссии ничего сверх того, что мы можем от нее ожидать.

Что касается Австрии, то ее положение, в случае осложнений на Востоке, для нас также вперед определено благодаря заблаговременным объяснениям, которые состоялись по этому поводу между обеими державами. Если мы подвергнемся несправедливому нападению, то Венский двор выскажется за нас; он примет военные предосторожности со стороны Запада, чтобы удерживать Францию и чтобы помешать осложнениям на Востоке отразиться на спокойствии остальной Европы. Но он не дойдет до оказания нам материальной помощи, чтобы действительно посодействовать окончить войну в нашу пользу.

Россия в этом случае должна будет рассчитывать только на свои собственные средства. Помощь союзников будет исключительно отрицательного характера (d'une nature toute negative), т. е. мы будем иметь преимущество не иметь их против нас. Следовательно, наша западная граница будет совершенно прикрыта, но мы не имеем никакой надежды на прямую помощь ни со строны Пруссии, ни со стороны Австрии".

Как видно из приведенного отрывка, барон Бруннов довольно верно представлял себе будущую роль наших союзников в случае нашего столкновения с морскими державами на почве Восточного вопроса. Однако, предостерегая своего августейшего слушателя от всяких иллюзий в этом отношении, он поддавался им сам, воображая, будто Австрия будет прикрывать наши границы, и как бы не замечая германских национальных стремлений. Действительное или предполагаемое противодействие этим стремлениям вызвало в трудную эпоху Крымской войны недружелюбное к нам отношение германского народа, чувств которого не мог не принимать во внимание даже ближайший наш союзник - берлинский двор. Замечательно, что граф Нессельроде в иллюзиях шел гораздо дальше барона Бруннова. Во всеподданнейшем отчете за 1833 год он утверждал, что Мюнхенгрецкая конвенция обещает нам, в случае осложнений на Востоке, видеть Австрию с нами, а не против нас, а год спустя уверял, что, убежденная в нашем бескорыстии, Австрия согласилась играть на Востоке второстепенную роль нашего сателлита.

В своих сношениях с морскими державами наша дипломатия преследовала ту же цель полного уединения революционной Франции, для чего необходимо было уничтожить или, по крайней мере, ослабить ее союз с Англией. Эта трудная задача и легла в основу деятельности нашего Министерства иностранных дел, тем более что она вполне соответствовала и личным симпатиям императора Николая к Великобритании. Но все попытки к сближению не приводили ни к чему. Лондонский кабинет смотрел на Россию как на самого грозного противника конституционным началам, которым покровительствовала Англия, а общественное мнение этой страны обвиняло нас в честолюбивых замыслах на Востоке и в желании захватить Константинополь. Особенная вражда к России обнаружилась после заключения нами в 1833 году с Турцией Ункиар-Искелесского договора, который делал нас защитниками Оттоманской империи в случае внешней опасности, предоставляя за это в нашу пользу единственное преимущество закрытия проливов. Этот акт произвел неблагоприятное впечатление на морские державы, которые не могли радоваться усилению нашего влияния в Турции, а легкость приобретения такого влияния заставляла их опасаться столь же легкого, при нашем желании, полного подчинения Порты Оттоманской. Насколько английское общество относилось недружелюбно к нам в тридцатых годах прошлого столетия, может свидетельствовать тот факт, что когда в 1838 году имелась в виду поездка наследника цесаревича в Лондон, то наш посол граф Поццо ди Борго советовал обождать с этой поездкой ввиду враждебного настроения английского общественного мнения.

При таких обстоятельствах наше правительство решило держаться в отношении великобританского кабинета выжидательного образа действий и, не уступая ему ничего, ждать, пока доброе согласие между обеими морскими державами нарушится самой силой событий.

Такой политики мы держались до 1840 года, когда истекал срок Ункиар-Искелесского договора, против которого обе морские державы протестовали еще при самом его заключении. Франция и Англия решили объявить его уничтоженным. Французский посол в Константинополе генерал Гильемино (Guilleminot) даже исследовал вопрос о высадке в Крыму и наметил Евпаторию как один из наиболее выгодных для этого пунктов. Крымская кампания грозила осуществиться на четырнадцать лет раньше.

Но в это же время настало давно ожидаемое разногласие между Англией и Францией, которой удалось обнаружить поползновение первой на Египет. Русское правительство решило воспользоваться образовавшейся брешью и не только стало на сторону Англии, но и пошло на уступки относительно ее. Оно добровольно отказалось от возобновления Ункиар-Искелесского договора, который был заменен подписанным 3 (15) июля 1840 года всеми великими державами, кроме Франции, трактатом о закрытии Константинопольских проливов для военных судов всех стран, "пока Порта будет находиться в мире с державами".

Хотя граф Нессельроде в своей всеподданнейшей записке и говорит, что этим трактатом Ункиар-Искелесский договор был уничтожен только для вида, в действительности же он им был якобы увековечен под другой формой, и что "новый договор, подписанный всеми державами, воспрещая вход в Дарданеллы иностранным военным судам, обеспечивал нас впредь от нападения со стороны моря", но в этих словах нельзя не признать большой дозы самообольщения. Новый акт навсегда закрывал выход русскому флоту из Черного моря, оставляя проливы свободными для входа в него иностранных эскадр в случае нашей войны с Турцией; кроме того, он уничтожал возможность исключительного протектората России над этой страной, поставив ее под опеку всей Европы.

Так велики были уступки, сделанные нами Англии с исключительной целью уединить Францию и расторгнуть англофранцузский союз, "столь враждебный нашим политическим интересам и столь пагубный для положения консервативных держав".

Но радость петербургского кабинета продолжалась недолго. Во Франции скомпрометировавшее страну министерство пало; Гизо, заменивший Тьера, вновь вошел в соглашение с руководителем английской политики Пальмерстоном, а 1 (13) июля 1841 года была подписана новая конвенция о проливах, являющаяся повторением конвенции 1840 года, но уже за подписью и Франции. Этой конвенции в Петербурге не желали, но вынуждены были на нее согласиться. Таким образом, русскому влиянию на берегах Босфора был нанесен тяжелый удар; Турция была поставлена под опеку и Франции, чем наши интересы ставились в прямое соприкосновение с той "революционной" страной, которую столькими жертвами русским интересам мы старались отдалить от себя.

Наше влияние в Турции с этих пор начало заметно и быстро падать. В 1842 году Австрия посадила князя Александра Карагеоргиевича на сербский престол, и России пришлось примириться с этим фактом; в 1843 году Греция превратилась в конституционное государство и окончательно вышла из-под нашего влияния; Пруссии удалось добиться провозглашения в Турции равноправности протестантов с православными и католиками. И во всех этих вопросах Англия явно действовала против нас, хотя граф Нессельроде в своем всеподданнейшем отчете за 1840 год не усматривал между Россией и Англией ничего, кроме пустых предубеждений, и высказывал уверенность, что Лондонская конвенция 1840 года установит на будущее время между обеими державами глубокое чувство взаимного доверия и уважения.

Замечательнее всего то, что автором конвенции 1840 года явился тот же барон Бруннов, который в 1838 году составил упоминаемый выше обширный труд по русской политике под видом лекций наследнику цесаревичу. В 1839 году он был назначен послом в Лондон, и с тех пор фальшивый взгляд на наши отношения с Англией укреплялся в возрастающей прогрессии вплоть до Крымской войны. Надо думать, что барон Бруннов был убежденным фанатиком выгоды для нас конвенции 1840 года; он был в то время искренно уверен в русофильстве главы английского министерства Пальмерстона, которого называл "Сеидом" России, и откровенные слова английского посла при венском дворе Гордона, что "только мы (англичане) одни выиграем от конвенции о проливах, так как принцип закрытия исключительно выгоден только нам", не убедили русского дипломата в его ошибочном предположении.

В 1844 году со стороны нашего правительства была сделана новая серьезная попытка к сближению с Англией. Император Николай, видя всю искусственность докладов как своего канцлера, так и лондонского посла и убедившись, что все сделанные до тех пор уступки Англии ни на шаг не сблизили ее с Россией, совершенно неожиданно для всех решил сам отправиться в Лондон, чтобы путем личных переговоров устранить всегдашнее предубеждение англичан против наших завоевательных намерений относительно Турции.

Граф Нессельроде в своем всеподданнейшем отчете за 1844 год придает следующую окраску поездке государя в Лондон.

"Каждый раз, - писал канцлер, - когда приходится определять характер наших сношений с Англией, необходимо брать за исходную точку отношение этой державы к Франции, так как оно неизбежно на них влияет. Поэтому и в прошлом году я обратил особое внимание Вашего Величества на взаимное положение этих двух правительств. В начале 1844 года благодаря в особенности визиту королевы Виктории к французскому королю между двумя странами восстановилось положение вещей, которое французские министры назвали сердечным соглашением (entente cordiale). Тюильрийский кабинет, уверенный, что это соглашение поведет к изменению во взаимных отношениях между обоими государствами, в высшей степени его превозносил и старался дать понять Европе, что это есть восстановление прежнего союза. Наши союзники очень легко поверили такому объяснению без чрезмерного, однако, беспокойства, но тем не менее с этого времени кабинет Вашего Величества позволил себе, несмотря на поднятый шум, думать, что это дружественное соглашение, преувеличенное в том значении, которое ему старались придать, скоротечно по своим результатам и более кажущееся, чем действительное..." Далее граф Нессельроде упоминал, что наши частные сношения с Англией постепенно становились более ясными и определенными. В доказательство улучшения отношений канцлер указывал на то обстоятельство, что до сих пор английские министры, отчасти из опасения перед возбужденным против нас общественным мнением, отчасти из угоды Франции, избегали упоминать о выказываемых нами уверениях в дружбе и доверии, но в 1844 году обстановка изменилась, и представитель английского правительства торжественно заявил на ежегодном банкете русской колонии в Лондоне о том значении, которое Великобритания придает дружбе России, и громко выразил желание видеть императора Николая в Англии. Личное приглашение королевы придало желанию Английского кабинета официальную форму.

Хотя такая манифестация в пользу России была вызвана не искренним желанием сближения с нами, а личными счетами с Францией, с целью противодействовать распространенному Гизо слуху о политическом значении путешествия королевы Виктории в Э (Ей), но оно совпадало с давним желанием императора Николая войти в соглашение с Англией.

Поездка была окружена какой-то особой таинственностью. До последней минуты никто из приближенных не подозревал настоящей цели путешествия государя, и все предполагали, что он едет в Киссинген для пользования минеральными водами.

Пребывание Николая Павловича в Лондоне не могло не произвести сильного впечатления на английское общество и в особенности на тех лиц, с которыми государю пришлось иметь личное сношение. Величественная наружность императора Николая, простота в обращении, любезность и щедрость, а также политические объяснения с министрами - все понравилось в Лондоне, и появление государя на улице вызывало рукоплескания толпы. "Государь победил представителей всех партий, - пишет княгиня Ливен, - и в минуту своего отъезда он пользовался громадной популярностью... С Пальмерстоном он обошелся Очень милостиво, а Пиль и Абердин в восторге от него". Со своей стороны, граф Нессельроде отмечал огромное политическое значение впечатления, произведенного государем, на наши сношения с английским правительством. "Разбирая в частных разговорах с министрами королевы, - пишет канцлер, - все современные важные вопросы, а также и те, которые могут представиться в будущем, Ваше Величество придали им тот определенный характер, который с давнего времени не могли достигнуть ни все депеши Вашего кабинета, ни все попытки Вашего представителя в Лондоне. С этого времени улучшение наших сношений с английским правительством с каждым днем становится все более и более заметным". И действительно, рыцарский характер государя, благородство и твердость его речи, откровенное и прямое изложение своих политических видов приобрели ему несколько поклонников среди государственных людей Великобритании. С другой стороны, откровенные и прямые заявления государя относительно необходимости русско-английского соглашения на берегах Босфора на случай смерти "больного человека" не достигали цели; они, напротив, вселяли в английских политических деятелей, как замечает профессор Мартене, некоторую подозрительность относительно целей нашей восточной политики. Исключением среди них явился глава тогдашнего кабинета лорд Абердин. Вера этого государственного деятеля в твердость слова императора Николая была так велика, что и через десять лет, накануне Крымской войны, он оставался в Англии единственным защитником бескорыстия намерений русской политики, несмотря на непоследовательное поведение нашей дипломатии.

Можно полагать, что поездка императора Николая Павловича в Лондон явилась несколько неожиданной и для самого графа Нессельроде; по крайней мере, канцлер не находился в числе лиц, сопровождавших государя в путешествии, и был в то время в отпуске за границей. Но в августе, уже после возвращения императора, состояние здоровья графа Нессельроде вызвало для него необходимость пользования морскими купаниями в Англии и пребывания в Лондоне. Здесь, в продолжительных разговорах с лордом Абердином, обсуждались речи государя, и это обсуждение вылилось в форму особого меморандума, который и дает нам возможность ознакомиться с политической целью и результатами самой поездки.

Главным предметом бесед государя с министрами Великобритании были наши отношения к Турции и желание императора Николая добиться письменного соглашения по этим вопросам и даже союзного договора с Англией. Можно думать, что связывать себя в будущем каким-либо письменным договором не входило в расчеты лорда Абердина. Франция в то время не угрожала никаким интересам Англии; с ней еще только недавно было заключено "сердечное соглашение", возведенное Гизо чуть ли не в тесный союз, и, таким образом, государю не удалось довести до конца начатое им дело. Но через месяц обстановка изменилась. Поведение Франции относительно Англии становилось мало-помалу вызывающим, действия французов в Таити и Марокко начинали угрожать интересам англичан, и осторожный лорд Абердин стал опасаться, что дело может дойти до вооруженного столкновения.

При таких условиях он сам заговорил с бароном Брунновым о возможности заключения Россией и Англией оборонительного и наступательного союза при предстоящем приезде графа Нессельроде в Лондон.

"Разумеется, мы еще не пришли к этому, - говорил он нашему удивленному дипломату, - но не надо слишком смеяться. Я хорошо помню, как в день Виндзорского парада государь сказал королеве, что она может рассчитывать на все его войска. Может прийти время, когда мы в них будем нуждаться". Через несколько дней, после получения известия о бомбардировке французами Танжера, разговор на эту же тему между нашим послом и английским министром вновь возобновился, причем лорд Абердин просил взглянуть на это дело серьезно, а не как на шутку. Весьма характерна и пометка императора Николая на этом письме барона Бруннова. "Да, важное дело, - написал государь. - Я готов буду, ежели Англии угрожать будет опасность; но сам не начну, а буду сидеть у моря и ждать погоды. Вот плоды подлости 14 лет! Кончится тем, что предсказывал, меня же будут просить о помощи. Вот слава России, как я ее понимаю, и тогда с нами Бог!"

Таким образом, переговоры графа Нессельроде с лордом Абердином начались при самых благоприятных для нас условиях.

Государственный канцлер в своем донесении государю из Лондона от 19 сентября 1844 года упоминает о приглашении лорда Абердина воспользоваться его пребыванием в этом городе, чтобы "сговориться по тем вопросам, по которым Россия и Англия должны высказаться и на окончательное разрешение которых их полное взаимное согласие должно произвести полезное влияние". Упомянув о состоявшемся между канцлером и первым министром соглашении по делам Сирии и Персии, граф Нессельроде отдает государю отчет о последовавшем обмене мыслей между ним и лордом Абердином по вопросу, более важному, по которому государь во время своего пребывания в Лондоне достиг результатов, превзошедших всякие ожидания графа Нессельроде.

"Уже барон Бруннов, - пишет канцлер, - познакомил меня в подробностях с объяснениями, которые Ваше Величество имели с английскими министрами насчет общего состояния Оттоманской империи. Лорд Абердин, со своей стороны, высказал мне, как он был счастлив получить из уст Вашего Величества объяснения, столь успокоительные для всех друзей мира. С этой стороны взаимное обязательство, являвшееся результатом этого объяснения, мне казалось драгоценным как для них, так и для нас. Все то, что моглодслониться к более точному определению сути этого обязательства, я считал неоспоримо полезным и поэтому позволил себе, государь, составить представляемый меморандум, который сообщил лорду Абердину и, таким образом, еще раз предоставил его обсуждению намерения и виды британского кабинета относительно вопросов будущего, которые вызываются положением Турции".

Лорд Абердин нашел эту работу превосходно составленной и удостоверяющей главные основания обмена мыслей между государем и им; "он без оговорок дал свое согласие на предначертанный в меморандуме образ действий для настоящего и на предварительные обязательства, которые намечены для будущего".

Не упустил граф Нессельроде затронуть в своих разговорах с, лордом Абердином и старинной мечты нашего кабинета привлечь Англию по всем политическим вопросам на сторону консервативного союза. Великобританский министр, со своей стороны, находил, по словам канцлера, что настоящие интересы Англии, как и прежде, находятся в тесном единении с консервативными кабинетами, и обещал приложить свои усилия к скреплению этого единения.

Меморандум графа Нессельроде начинается указанием на взаимное убеждение России и Англии, что, в видах сохранения общего мира и в видах их взаимных интересов, желательно Порту Оттоманскую поддержать в состоянии независимости и в тех территориальных пределах, в которых она находилась в то время. Поэтому для обеих держав одинаково важно соединить свои усилия, чтобы укрепить существование Турции и удалять все опасности, которые могут угрожать ее спокойствию. С этой целью признавалось необходимым не беспокоить ее разными дипломатическими придирками (des tracasseries) и не вмешиваться без крайней к тому необходимости в ее внутренние дела.

Чтобы провести эту систему в жизнь, рекомендовалось не терять из вида двух вещей.

Порта одержима постоянным желанием освободиться от обязательств, которые на нее налагают договоры, заключенные с другими державами; она всегда рассчитывает это сделать безнаказанно, надеясь на взаимную зависть держав. Необходимо разубедить Порту в этом заблуждении, и польза всех кабинетов требует дать ей почувствовать ошибку ее поведения всякий раз, когда она будет пренебрегать своими обязательствами относительно одного какого-либо государства, и настойчиво убедить ее в необходимости дать справедливое удовлетворение.

В положении Порты существует еще другое затруднение - это необходимость соединить уважение к верховной власти султана, основанной на мусульманских законах, со внимание к интересам христианского населения империи. Это затруднение имеет реальную почву. При настоящем состоянии умов в Европе державы не будут спокойно смотреть на притеснительные действия против христианских народностей Турции, вызываемые религиозной нетерпимостью. Необходимо беспрестанно давать чувствовать эту истину турецким министрам и убедить их в том, что они могут рассчитывать на дружбу и поддержку великих держав только при условии обращения с христианскими подданными Порты с мягкостью и религиозной терпимостью. Со своей стороны, иностранные представители держав должны употребить все свое влияние, чтобы удержать этих последних в подчинении верховной власти султана. Руководимые подобным принципом, они должны действовать в полном согласии между собой; всякие предостережения, делаемые Порте, должны носить отпечаток полного единодушия, без какого-либо исключительного превосходства. Следуя такой системе, представителям великих держав скорее всего удастся достигнуть успеха в их намерениях, не вызывая осложнений, угрожающих спокойствию Оттоманской империи. Если все державы чистосердечно присоединятся к такому образу действий, то тогда можно надеяться на сохранение существования Турции.

"Нельзя, однако, не признаться самому себе, - продолжает далее граф Нессельроде, - сколько элементов распадения заключает в себе эта империя. Непредвиденные обстоятельства могут ускорить ее падение, не позволив дружественным державам его предупредить. Но так как человеческому разуму не дана возможность заблаговременно установить способ действий в видах той или другой неожиданности, то будет преждевременно рассуждать о случайностях, которые могут осуществиться. Среди той неуверенности, которая существует относительно будущего, одна основная мысль достойна поистине практического применения: опасность, которая может произойти от катастрофы с Турцией, намного уменьшится, если Россия и Англия согласятся между собой относительно способа действий в этом случае. Это согласие будет тем более благотворно, что оно встретит полное одобрение со стороны Австрии, между которой и Россией существует полное сходство взглядов на турецкие дела, в видах общего интереса сохранения мира. Остается только желать присоединения к этому соглашению Англии, чтобы придать ему еще большую силу".

Выяснив далее выгоды такого соглашения между Россией и Англией и упомянув, что общие основания его были установлены во время пребывания государя в Лондоне, а меморандумом они лишь подтверждаются, канцлер устанавливал, что, в случае каких-либо неожиданностей в Турции, Россия и Англия соглашаются действовать совместно, имея в виду следующие цели:

"1) Старание поддержать существование Оттоманской империи в настоящем ее виде до тех пор, пока эта политическая комбинация будет возможна.

2) Если мы будем предвидеть, что Оттоманская империя должна погибнуть, то предварительно должны согласиться относительно нового порядка вещей, который должен будет заменить ныне существующий, и совместно заботиться о том, чтобы эта перемена не нарушала спокойствия наших собственных стран и прав, обеспеченных трактатами, и не мешала бы поддержанию европейского равновесия".

В заключение граф Нессельроде высказывал уверение, что к соглашению должна будет примкнуть и Франция; таким образом, возможность столкновения между великими державами будет устранена, и общий мир в Европе будет поддержан даже среди самых критических обстоятельств.

Вот в чем заключалась сущность нашей политики, как она выразилась в переговорах императора Николая в Лондоне. В каждом слове меморандума замечается полное отсутствие ее честолюбивых замыслов, и императора Николая скорее можно обвинить в том, что он, для обеспечения мира, окончательно подчинил русскую самостоятельность в делах Востока европейскому концерну, чем в каких-либо поползновениях на целость турецких владений. Это было соглашение охранительное, но никоим образом не наступательное. Николай Павлович, оберегая Россию с присущей ему энергией от революционных волнений, более чем кто-либо сознавал нежелательность европейской войны. Считая себя огражденным от революционных движений со стороны Запада своим влиянием на Австрию и Пруссию, он, очевидно, обращал наибольшее внимание на Юг, как потому, что там наши владения непосредственно соприкасались с турецкими, так и потому, что Турция была тот очаг, в котором сосредоточивались интересы большинства великих европейских держав. Осложнения в делах Востока легко могли вызвать войну и революционное брожение.

Меморандум графа Нессельроде имел значение лишь изложения обмена мыслей между государем и лордом Абердином, но не представлял из себя документа, с которым должно было бы считаться английское правительство и после ухода первого министра от дел. На вопрос лорда Абердина о том, угодно ли государю, чтобы меморандум хранился в архивах обоих кабинетов или же Его

Величество предпочтет устное обязательство английских министров, император Николай приказал ответить, что, напротив, "он будет особенно удовлетворен, если документ такого выдающегося значения будет сохраняться в архивах обоих кабинетов в свидетельство их соглашения, которое, со своей стороны, он решил свято соблюдать". По этому поводу происходила длинная переписка между нашим министром иностранных дел и послом в Лондоне, которая привела к очень оригинальному выполнению ясно выраженной воли императора Николая.

Барон Бруннов предложил лорду Абердину обменяться письмами с графом Нессельроде, в которых наш министр иностранных дел сообщал бы главе великобританского правительства, что государь удостоил своим утверждением меморандум, а лорд Абердин в своем ответе должен был признать, что этот документ "точно выражает принципы, установленные во время пребывания Его Величества в Англии". После нескольких дней обдумывания английский министр согласился на закрепления мыслей, выраженных в меморандуме, обменом с графом Нессельроде секретными письмами, имеющими личный и дружественный характер.

Надо отдать справедливость барону Бруннову, который откровенно высказал свое мнение, что эта формальность "ничего не прибавит к обязательной силе соглашения", заключенного во время пребывания государя в Лондоне. Граф же Нессельроде, отправляя барону Бруннову свое письмо для вручения лорду Абердину, требовал замены его, со стороны последнего, подобным же письмом, которое "служило бы удостоверением согласия английского правительства на принципы, изложенные в меморандуме, и дало бы новую силу соглашению, заключенному устно во время пребывания государя в Лондоне".

В действительности текст обоих писем, которыми обменялись главы кабинетов, поражает своим различием. Граф Нессельроде своим письмом выполнял "приятный долг", уведомляя благородного лорда, что "Его Величество удостоил своим полным одобрением документ, предназначенный удостоверить все то, что было сказано между ним и министрами королевы во время пребывания государя в Лондоне. Император находит, что меморандум отлично выполняет это условие, что он заключает самый верный отчет об его разговорах с вами и вашими коллегами, и что принципы, которые он устанавливает, будут самым верным руководителем в нашем общем согласном поведении в делах Востока". Лорд Абердин, со своей стороны, ограничился только выражением удовольствия узнать, что государь соблаговолил признать точность меморандума, "заключающего в себе сущность разных разговоров, которыми я был удостоен Его Императорским Величеством во время пребывания его в здешней стране", и выразил надежду на солидарность взглядов при обмене мнений с графом Нессельроде во время его пребывания в Лондоне, которые он надеялся иметь в виду при всех сношениях по делам Востока.

Таким образом, мы давали торжественное обещание перед министрами Великобритании следовать в нашей политике на Востоке выработанной меморандумом программе и не предпринимать ничего без согласия Англии, а в обмен за это получали лишь неопределенное уведомление лично от лорда Абердина в форме, совершенно не обязательной для великобританского правительства. Смеем думать, что не надо быть и дипломатом, чтобы придать должную оценку обоим документам. Барон Бруннов препроводил в Петербург письмо лорда Абердина, не упомянув ни словом об его оригинальной редакции, и, видимо, был очень доволен достигнутыми им результатами; граф Нессельроде, со своей стороны, ничего против него не возражал, и нет данных думать, чтобы он выяснил государю, что ответ лорда Абердина совершенно не соответствовал желанию, категорически выраженному императором Николаем своему канцлеру.

Одновременно с ведением переговоров об обмене писем на барона Бруннова была возложена задача подготовить почву для будущих сообщений, которыми государь предполагал обменяться с великобританским кабинетом насчет тех новых комбинаций, которые могли бы со временем заменить существовавший в Турции порядок вещей. На это письмо наш лондонский посол ответил длинным рассуждением, которое настолько характерно, что мы приведем его почти в полном объеме, тем более что оно разъясняет поведение императора Николая перед началом кровавой драмы пятидесятых годов.

Начав с заявления, что лорд Абердин сознает всю политическую важность намерения русского государя не ожидать круше-ния-Оттоманской империи для того, чтобы начать думать о средствах восстановления на ее развалинах нового порядка вещей, барон Бруннов переходит к характеристике современного положения этого вопроса.

"Я хорошо знаю, - пишет он про лорда Абердина, - что его система будет состоять в предоставлении нашему августейшему монарху заботы принять на себя инициативу в этом важном деле. Тогда он сообразит, могут ли предложенные комбинации согласоваться с интересами и видами Англии. Со своей стороны, он ничего не представит вперед.

Таково же было положение, в котором государь нашел английских министров во время своего пребывания в этой стране. Его Величество удостоит вспомнить, что в эту эпоху сэр Роберт Пиль и лорд Абердин воздержались от сообщения какой-либо мысли о том, что надо будет делать, если Оттоманская империя рухнет.

Я думаю, что я не ошибусь, уверяя, что в настоящее время английские министры не имеют никакого реального предположения относительно этого вопроса будущего. Но так как нет ничего более трудного, как удалить из головы английского министра ложную мысль, которая успела уже пустить в ней корни, то я смотрю как на счастливое обстоятельство, что великобританский кабинет не наметил себе определенного плана относительно могущих быть случайностей в судьбе Турции. По крайней мере, мы будем иметь преимущество не бороться с программой, пустившей глубокие корни в умах министров и которая, может быть, совершенно не будет соответствовать видам нашего августейшего монарха". Далее барон Бруннов советует вести переговоры с Англией относительно будущего устройства Турции возможно медленнее, отнюдь не торопясь, и мысли свои основывает на следующих соображениях:

"Право первенства в предварительных сношениях по турецким делам, которое предоставил нам великобританский кабинет, факт совершенно новый в истории наших политических сношений с Англией... Ставший в настоящее время у власти консервативный кабинет поставил за правило в делах Востока всем пяти державам действовать одновременно. Я думаю, что он убедился в невозможности полной одновременности действий. Для того чтобы политическое движение было хорошо направлено, необходимо, чтобы толчок был дан с какой-нибудь стороны. Вот что английские министры отлично почувствовали, когда оказались перед лицом государя. Они уверовали в него. Они были поражены простотой и силой его языка, когда он им объявил, что не хочет быть владыкой Константинополя, но и не допустит тем более Англию им завладеть. С тех пор они сказали сами себе, что монарх, который так откровенно высказывает свои мысли, есть тот, с которым придется решить судьбу Оттоманской империи, если это политическое тело рушится. С тех пор английский кабинет вступил на новый путь. Он взял за правило прежде соглашаться с Россией, а потом совещаться с другими европейскими державами". "Правило" это было, очевидно, создано розовым воображением нашего лондонского посла.

Далее автор письма переходит к общим рассуждениям относительно необходимости осторожно работать для развития всякой новой политической системы, чтобы не испортить ее в самом начале, так как только в таком случае слова государя принесут наилучшие плоды; им надо дать развиваться мало-помалу и созревать при помощи времени. В особенности такой образ действий необходим благодаря нерешительному и имеющему мало веры в самого себя характеру лорда Абердина.

С другой стороны, успех всего дела много зависел от оборота событий в Турции. Английские министры, по словам Бруннова, находились всецело под впечатлением известий, присылаемых им из Константинополя. То они верили в вечное существование Порты, то они считали ее падение событием возможным и попеременно переходили от надежды к страху. Страдфорд Канинг, великобританский посол в Константинополе, делал это состояние неуверенности вдвойне тягостным. Он судил события по своим личным ежедневным впечатлениям. Если турецкие министры ему льстили, то Порта в его глазах должна была существовать вечно; если они им пренебрегали, то она находилась накануне катастрофы. В декабре 1844 года он представлял положение Турции в очень непривлекательных красках: подкуп и неспособность министров, закоренелый фанатизм наравне с желанием льстить мнению Европы некоторыми проблематическими уступками в пользу райи, работа в этом направлении французского посланника с целью успокоения периодической печати, полное внутреннее неустройство страны - такова была в общих чертах нарисованная Страдфордом Канингом картина положения Турции.

Это донесение великобританского посла дало повод барону Бруннову убеждать лорда Абердина в неизбежности падения Турции и в необходимости заблаговременно обсудить последствия такого события. К сожалению, автор письма, увлекаясь красотой своих собственных рассуждений, не сообщает, по обыкновению, мыслей, высказанных его собеседником. А между тем подобный же разговор императора Николая в 1853 году с великобританским послом в Петербурге Сеймуром привел к совершенно другим печальным результатам. Канцлер, одобрив в своем ответе барону Бруннову его образ действий, подтвердил только непременную волю императора Николая, чтобы Константинополь не принадлежал ни России, ни Франции, ни Англии, и что он никогда не согласится на восстановление Византийской империи.

В последующие десять лет, вплоть до Крымской кампании, барон Бруннов, видимо, исполнял намеченную им самим себе программу. Он продолжал льстить своему монарху и, трудно сказать, с какой долей искренности, представлять английскую политику в совершенно превратном виде. Считая себя необыкновенно искусным дипломатом, он был убежден в своем превосходстве над английскими государственными людьми и воображал себя способным направлять их деятельность в духе наших желаний. Нижеприводимые его депеши свидетельствуют обо всем этом с неопровержимой убедительностью.

Глава IV. Последние годы царствования императора Николая I

Наступал памятный в летописях Европы 1848 год. Казалось, что в ней все было спокойно, и дипломатические канцелярии великих держав не предвидели нигде грозных осложнений. Лишь из Сицилии доходили вести о народном волнении, которому, впрочем, никто не придавал какого-либо значения. А между тем на политическом горизонте Европы незаметно собирались темные тучи, которые разразились грозой самым неожиданным образом.

В Петербурге зимний сезон, отличавшийся в этом году большим оживлением, подходил к концу. 21 февраля, в субботу на масленой, из Варшавы была получена депеша, поразившая всех своей неожиданностью. Она сообщала о происшедшей во Франции перемене. Король Людовик-Филипп отказался от престола в пользу своего малолетнего внука, графа Парижского, с передачей регентства, впредь до совершеннолетия нового короля, в руки его матери, вдовствующей герцогини Орлеанской. Известие это, по словам барона Корфа, разнеслось по городу с быстротой молнии, но никто не мог предполагать, что в то время для королевской власти во Франции была уже близка и окончательная развязка.

На следующий день, в воскресенье, у наследника цесаревича в Аничковом дворце вся императорская фамилия и высшее общество веселились на "folle journee", которая должна была закончиться блестящим балом. В пять часов быстрыми шагами вошел в залу, где шли танцы, император Николай с бумагами в руках, "произнося какие-то непонятные для слушателей восклицания о перевороте во Франции и о бегстве короля".

Государь был взволнован до глубины души. В падении нелюбимого "короля баррикад" он видел давно предсказываемую им кару Божию и наказание за произведенный восемнадцать лет тому назад обман, а также за попрание строгой законности и принципа легитимизма. Но наравне с этим император Николай был озабочен торжеством революции.

Явившись вечером вторично на бал, он обратился к группе присутствовавших там лиц со следующими словами, которые с обычной откровенностью выказывали чувства государя: "Voila done la comedie jouee et fmie, et le coquin a bas. Voila bientot dix-huit ans qu'on me taxe d'imbecile, quand je dis que son crime trouvera sa punition encore ici-bas, et pourtant mes previsions viennent de s'accomplir". "Поделом ему, прекрасно, бесподобно!"

Со своей стороны, императрица говорила в кружке приближенных ей лиц, что бывший король, вероятно, не раз вспоминал в своем бегстве из Парижа о нашем государе и что образ императора Николая должен был преследовать его, как страшный призрак.

На петербургское общество известие о февральской революции произвело, по словам современников, очень сильное впечатление. Чувствовалось, что в этом водовороте страстей Россия не останется в стороне и что вполне определенные взгляды ее государя не замедлят указать тот путь, по которому ей надлежит следовать в общей сумятице, охватившей запад Европы. Даже в заседаниях Государственного совета более говорилось о французских событиях, чем о текущих делах. Всеобщее возбуждение росло по мере получения новых известий из Парижа и в особенности вестей о начавшихся волнениях в Германии, т. е. в ближайшем с нами соседстве.

Еще на балу у наследника государь заметил, что "коммунисты и радикалы между немцами легко могут, пожалуй, затеять что-нибудь подобное и у себя", и в порыве первого сильного впечатления высказал мысль о постановке на военную ногу 300-тысячной армии, имея в виду отправить ее на Рейн для укрощения революционной гидры. Смелый, правдивый голос старика князя П. М. Волконского, поддержанный советами графа Орлова и графа Киселева, был услышан, однако, императором Николаем, подчинившим, как это неоднократно бывало, свои личные чувства требованиям государственной мудрости. Отлично знавший характер своего государя, граф П. Д. Киселев более всего опасался, что рыцарские чувства императора Николая относительно его союзников заставят под первым впечатлением принять решение, не соответствующее истинным интересам России. "Не давайте только воли чувству великодушия относительно ваших союзников", - смело предостерегал государя граф Павел Дмитриевич.

По всей вероятности, под впечатлением этих разговоров императором Николаем была утверждена следующая инструкция нашему послу в Париже, которую канцлер препроводил ему 3 (15) марта 1848 года и которая вполне ясно определяла роль России относительно последовавшего во Франции переворота. "Дорогой Киселев, после парижских событий вас все будут спрашивать, включая сюда, может быть, и господина Ламартина, что хочет и что будет делать Россия? Вы должны отвечать: она хочет мира и поддержания в Европе территориального распределения, намеченного Венским и Парижским трактатами. Она не хочет вмешиваться во внутренние дела Франции и не примет никакого участия во внутренних распрях, которые могут ее поколебать; она никаким образом не будет влиять на выбор нацией себе правительства. В этом отношении Россия будет придерживаться самого строгого нейтралитета. Но как только Франция выйдет из своих пределов или атакует одного из союзников императора, или если она будет поддерживать вне своих границ революционное движение народов против их законных государей, то император придет на помощь атакованной державе и в особенности своим более близким союзникам, Австрии и Пруссии, всеми своими силами. Такого языка вы должны держаться, и в таком духе я отвечаю представителям дипломатического корпуса, ожидая времени, когда нам можно будет публично объявить виды и намерения императора".

"В эти смутные времена, - замечает барон Корф, - положение императора Николая было, конечно, одним из самых тягостных. С его привязанностью к монархическому началу, имея близких ему и его семье почти во всех дворах Германии, а в одном из них и родную дочь, он принужден был бездейственно смотреть, как падали вокруг него цари и престолы и как от дерзостного буйства страстей разрушалась вся святыня исконных политических верований... Но, поистине, тут мы и научились познавать все величие духа нашего монарха"... Император Николай и в эти тяжелые дни ни в чем не изменил порядка своих обычных занятий, находил время даже для второстепенных дел, казался веселым, и во время отдыха его речь по-прежнему изобиловала остроумными шутками.

А между тем возбужденные на западе волнения подходили в своем движении к востоку к нашим границам. В Берлине начались "Мартовские дни", смуты в Австрии и Венгрии принимали все более и более угрожающий характер.

Император Николай следил за событиями с озабоченным вниманием. Наконец он решил усилить свои войска на западной границе и в особом торжественном акте громогласно возвысить перед лицом народа и Европы свой голос по поводу происходивших событий и высказать чувства, его волновавшие. Результатом такого решения был наделавший столько шума манифест 14 марта.

В тиши своего кабинета, среди массы текущих забот и в возбужденном от свершавшихся кругом тяжелых событий состоянии, изливал государь в собственноручном проекте этого исторического документа те мысли, которые наполняли все его существо. Вера в Божественное провидение, во власть, исходящую от Бога, в то полное единение, которое существует между русским царем и многомиллионной Россией и которое так же ясно сознавалось императором Николаем, как и каждым его подданным, наконец, несомненное решение всего русского народа стать до единого на страже исконных его традиций, все это с полной определенностью вылилось из-под пера Николая Павловича.

Окончательная редакция манифеста была возложена на барона Корфа. Описывая минуты, когда он читал государю свой труд, барон Корф заметил, что на глазах императора появились слезы. "Видно было, что он всей душой следил за этим выражением заветных его мыслей и чувств".

Однако государь очень хорошо сознавал, что манифест будет читаться не только в России, но и за границей, где слова русского монарха в обращении к своему народу могут быть превратно истолкованы, а потому, несмотря на собственное благородное увлечение и на восторги Корфа, он приказал изготовленный проект показать графу Нессельроде, который, по словам государя, был "очень взыскателен на выражения и в теперешних обстоятельствах совершенно в том прав".

Обоим цензорам мыслей государя, и графу Нессельроде и барону Корфу, пришли на ум тождественные замечания относительно впечатления, которое манифест может произвести на Европу, но они не решились открыто их высказать, а оставили их до все-разрешающей критики времени "про себя".

Манифест 14 марта производил грозное и величественное впечатление. В нем громовой струной звучало возмущение "разливающимися повсеместно с наглостью мятежом и безначалием" и "дерзостью, угрожающей в безумии своем России" и "готовность в союзе со святой Русью" защищать честь русского имени и неприкосновенность пределов России. Он заканчивался уверенностью, что древний призыв "за веру, царя и отечество" предукажет путь к победе, и религиозным возгласом: "С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!"

Впечатление, произведенное манифестом в России, было громадное. Когда цесаревич прочел его собравшимся у него командирам и адъютантам отдельных частей войск гвардии, то раздалось восторженное, несмолкаемое "ура". Все бросились целовать руки цесаревича, и сцена достигла высшей степени умиления. В церквях, вслед за чтением манифеста, пелся тропарь: "Спаси, Господи, люди Твоя".

Но наряду с общим возбуждением раздавались и более спокойные, недоумевавшие голоса. Такое обращение к народу находили преждевременным, не вызванным обстоятельствами, так как государству не угрожала никакая опасность. Многие, под влиянием манифеста, были искренно убеждены, что Россия уже подверглась новому вторжению двунадесяти языков. В народе пошел говор о появлении антихриста.

В Европе манифест произвел впечатление не менее сильное, чем в России, хотя и толковался там весьма разнообразно. Одни желали в нем видеть гордый вызов, брошенный северным гигантом торжествующей революции, другие - лишь новое подтверждение политической программы императора Николая Павловича: "не тронь меня, я никого не трону".

Канцлер граф Нессельроде поспешил истолковать перед Европой в своем органе "Journal de St-Peterbourg" смысл манифеста именно в этом духе. Наше Министерство иностранных дел объясняло Европе, что Россию не следует "представлять себе каким-то страшилищем", что она только не потерпит, "чтобы чужеземные возмутители раздували в ее пределах пламя мятежа", а равно, "чтобы, в случае изменения политического равновесия и иного какого-либо распределения областей, подобное изменение обратилось бы к ущербу империи". Вне указанных случаев "она будет соблюдать строгий нейтралитет".

В то время, как общественное мнение Европы смотрело на манифест 14 марта как на открытый вызов популярным идеям, охватившим большинство населения Запада, взоры потрясенных правительств обращались с упованием на Россию, которая, выражаясь словами одного из современных русских иерархов, стояла "непоколебимо, яко гора Сион, среди всемирных треволнений".

Все правительства Германии потеряли головы, и паривший над ними исполинский образ императора Николая особенно рельефно возвышался. Все только на него и надеялись, от него одного ждали спасения. В Европе, народы которой протягивали руку симпатии республике, царило полное смятение. "Даже Англия, - говорит Герцен, - покачнулась на своих средневековых основах. Франция естественно становилась главою всемирного движения... Депутация за депутацией являлись к временному правительству с речами сочувствия и братства. Поляки, итальянцы, немцы, американцы, ирландцы, английские демократы и чартисты наперерыв заявляли свою дружбу и удивление. И это не были праздные слова. Достаточно только вспомнить, что происходило в 1848 году в Вене, Берлине, Милане, Риме, в Южной Германии, в Познани и в самой Бельгии. Ни в какую эпоху империи Франция не имела такого влияния на всю Европу, как в марте и апреле месяцах; правительства были сбиты с толку, народы за Францию; испуг был так велик, что прусский король и австрийский император соглашались на демократические уложения..."

Благородство чувств императора Николая и бескорыстие его политики в годы революций и потрясений Европы признают даже иностранные историки, менее всего способные увлекаться Россией.

"Русское влияние, - говорит один из них, - всегда значительное среди немецких владетельных домов, необыкновенно усилилось и достигло своего апогея после февральского потрясения. Оставшись вне революционной бури, которая охватила почти все государства континента, империя царей казалась самым крепким оплотом начал порядка и консервативного духа. "Покоряйтесь народы, яко с нами Бог!" - восклицал император Николай в знаменитам манифесте, и монархическая Европа, не удивляясь особенно языку, который делал в некотором смысле Бога участником непомерной человеческой гордости, лишь восхищалась государем, который с замечательным бескорыстием трудился над восстановлением законных властей и над сохранением мирового равновесия.

Справедливость требует признать, что в эти тревожные годы северный самодержец пользовался своим влиянием и мечом единственно для укрепления пошатнувшихся престолов и для охранения трактатов. Он защищал Данию, к которой уже в то время потянулась хищная рука Германии, и с горячностью занялся приведением держав к соглашению по этому вопросу, благодаря которому удалось вырвать из рук немцев столь жадно захватываемую жертву. Он непосредственно вмешался в Венгерскую войну и помог при помощи своей армии раздавить восстание, потрясшее до самых оснований древнюю империю Габсбургов, которая была обессилена и внутренними волнениями и двукратным началом завоевательной войны со стороны Пьемонта. Мало расположенный и по своим убеждениям, и по своим интересам поддерживать объединенную Германию, "первая мысль которой была мысль о захвате, а первый оклик воинственным кличем", он способствовал всем своим влиянием восстановлению германской конфедерации на основаниях, предшествовавших 1848 году. Узы родства и дружбы, которые соединяли его с берлинским двором, никогда не были столь сильны, чтобы заставить хоть на минуту отказаться от поддержки верховной власти германских государей и независимости государств; несмотря на искреннюю привязанность, которую он питал к своему "зятю-поэту", он не избавил Фридриха-Вильгельма IV от эвакуации герцогств, ни от тяжелых Ольмюцких условий... В этот исторический момент император Николай был окружен вполне заслуженным ореолом истинного величия и неизмеримого престижа, который отразился и на лицах, являвшихся представителями той политики государя, непреклонной твердости и прямоты которой никто не осмеливался отрицать".

Действительно, древняя монархия Габсбургов находилась в это время на краю гибели. Каждая из ее разрозненных в национальном отношении частей стремилась обособиться или влиться в состав единоплеменных им государств. Одного слова императора Николая было достаточно, чтобы Австрийская империя перестала существовать на карте Европы как самостоятельное государство. Но он был далек от подобных идей. Государь находил, что единство австрийской державы, основанное на общности религиозных верований и исторического прошлого, должно быть поддержано. Победы Радецкого над пьемонтцами, взятие мятежной Вены князем Виндишгрецом и верность предводительствуемых баном Елачичем хорватов внушали императору Николаю чувства живой радости не только как близкие его сердцу подвиги военной доблести и верности присяге, но и как успех союзного ему монарха. "Ура! Герою Радецкому и нашему фельдмаршалу", - начертал государь на депеше барона Медема от 17 мая 1848 года, сообщавшей о решительной его победе у Навары. Австрийские полководцы были богато одарены русскими орденами, которые они получили намного раньше австрийских.

При таких тяжелых обстоятельствах в Австрии произошло событие чрезвычайной важности. Слабоумный император Фердинанд отказался от престола, на который вступил восемнадцатилетний эрцгерцог Франц-Иосиф, объявленный только накануне своего воцарения совершеннолетним.

"Благоволите, государь, - писал он 2 декабря 1848 года императору Николаю Павловичу, - перенести на меня часть тех чувств доверия и расположения, многочисленные доказательства которых до самой своей смерти получал славной памяти император Франц... Я надеюсь, что мои политические принципы и характер управления позволят мне приобрести похвалу Вашего Величества". Через две недели в новом письме австрийский император высказывал уже надежду, что государь поддержит его и Австрию своей дружбой, а в крайнем случае и материальной помощью. Он взывал к памяти своего деда, императора Франца, который при последнем свидании с Николаем Павловичем просил его покровительства своим преемникам, говоря, что умрет спокойно, лишь получив подобное обещание нашего государя. Князь Виндишгрец в своем благодарственном письме также счел необходимым напомнить об этом императору Николаю.

Но такие напоминания, конечно, были излишни. Еще в октябре на донесении нашего поверенного в делах в Вене Фонтона о возможности австрийского обращения к великодушию императора Николая Павловича государь начертал: "И я отвечу на их призыв, и они во мне не ошибутся".

Не только, однако, чувство верности данному слову и кажущейся общности политических принципов имело в этом случае влияние на решимость государя оказать Австрии вооруженную помощь. Тесная связь, обнаруженная между венгерским восстанием и польской революционной пропагандой в сопредельной нам Галиции, а также в западных областях империи, придавала такому решению значение и с точки зрения собственных государственных интересов. Затушить по ту сторону границы пламя готовившегося восстания было гораздо легче и безопаснее, чем бороться с ним в наших собственных пределах.

Всеподданнейшие донесения князя Варшавского представляли положение Царства Польского в усиленно сгущенных мрачных красках, что не соответствовало действительному положению вещей; редкие попытки заграничных революционеров, подавляемые к тому же в течение восемнадцати лет решительными мерами наместника, не встречали подготовленной среди населения почвы. А между тем донесения князя Варшавского вызвали чрезмерное утомление наших войск, поставленных в необходимость совершать постоянные передвижения по всему западному краю, и предоставление Виленскому, Ковенскому и Бессарабскому генерал-губернаторам чрезвычайных полномочий по охране общественного спокойствия. Называя Паскевича в одном из писем к нему "зодчим стены", благодаря которой "Бог помог нам стать против постигшей других гибели", государь сокрушался о том, что приходится лишь "смотреть, быть осторожным и ждать, сколь это ни тяжело". Но "зодчий стены" в своем воображении рисовал себе картины очень мрачные и в своей душе серьезно ожидал ежеминутного повторения в Варшаве кровавых событий конца 1830 года.

О нравственном состоянии варшавских властей лучше всего свидетельствует следующая записка генерал-адъютанта князя Горчакова к коменданту Александровской цитадели графу Симоничу, относящаяся к 1848 году: "Имеются сведения, что сегодня должен вспыхнуть мятеж; между прочим, хотят закидать матрацами и прочими предметами ров цитадели. Этот последний проект не имеет никакого здравого смысла. Тем не менее фельдмаршал мне приказал предупредить вас об этом и просил быть настороже сегодня и последующие дни и не только ночью, но и днем".

Подобного рода донесения из Варшавы совместно с известием о приближении к нашей границе из Буковины венгерских повстанцев под предводительством польского революционного генерала Бема вызвали со стороны государя распоряжение "не ожидать, чтобы он к нам приближался, но, перейдя границу, идти навстречу и истребить его".

Благодаря изложенным обстоятельствам просьба императора Франца-Иосифа о нашей помощи в подавлении венгерского мятежа встретила полную готовность императора Николая оказать вооруженное содействие своему союзнику. "Мы в нем не откажем, - гласил манифест 26 апреля 1849 года. - Призвав в помощь правому делу Всевышнего вождя браней и Господа побед, Мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзких злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и наших областей. Да будет с Нами Бог, и никто же на Ны!"

Впечатление, произведенное этим манифестом на русское общество, по словам барона Корфа, было неблагоприятное. Многие говорили, что нам нет причины вступаться за других, когда у самих неспокойно, намекая на наделавшую первоначально много шума историю Петрашевского; другие же не сочувствовали оказанию помощи именно Австрии, "вероломная политика которой довольно известна по истории", и которая в случае нашей нужды, конечно, не придет нам на помощь.

Государь прибыл в Варшаву, чтобы находиться ближе к театру военных действий. Он поддерживал самую оживленную переписку с руководившим боевыми операциями фельдмаршалом князем Паскевичем, и в этих письмах, свидетельствующих о военных талантах императора, с особой определенностью проявились также его чуткость к неразлучным с войной страданиям, его забота о солдате и глубокое сознание своей ответственности перед Богом и совестью за свершающиеся события.

Через два месяца кампания кончилась, обнаружив несоответствие полководческих талантов князя Варшавского с тем ореолом славы, который окружал его среди современников. Период кампании, предшествовавший сдаче армии Гёргея, даже временно поколебал престиж "отца-командира" в глазах императора Николая. Это была как бы прелюдия к разочарованиям 1854 года. Но последовавшая вслед за тем бескровная сдача Гёргея сгладила плохое впечатление, получившееся от ведения всей кампании.

Венгерская армия сложила оружие перед русскими войсками, "прибегая к посредничеству Нашему, - как гласит манифест 17 августа 1849 года, - для испрошения великодушного помилования у своего законного повелителя. Исполнив Наш обет свято, повелели Мы ныне торжествующим войскам Нашим возвратиться в свои пределы. С благодарным сердцем к подателю всех благ от глубины души восклицаем: Да, воистину с Нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с Нами Бог!".

Но здесь произошло одно обстоятельство, положившее печальный отпечаток на отношение к нам венгерской нации в течение многих десятков лет. Ее армия охотно сдалась русским войскам, предупредив, что она будет драться до последнего, если появятся австрийцы или если им будут выданы венгерске войска. Император Николай потребовал безусловной сдачи, но обещал ходатайствовать перед законным правительством о милосердии, в даровании которого был уверен. Гёргею же было предложено, если он хочет, поселиться в России. Милосердие было обещано, но не было исполнено на деле. Преимущество, оказанное венгерцами русским войскам, и необходимость прибегнуть в тяжелую годину внутренних потрясений к русской помощи не могли не оставить горького осадка и в отношениях спасенной такими исключительными средствами Австрии к России.

Император Николай, глубоко веровавший в Божественный источник монархизма и в неприкосновенность данных монархам от Бога прав, не мог смотреть одобрительно на попытки своего зятя, короля прусского, ввести полуконституционные изменения в системе управления государством. Король Фридрих-Вильгельм, насколько мог, защищал свои предположения, доказывая государю, что идея объединения провинциальных прусских ландтагов в один общий ни в чем не нарушает начал монархического управления.

"Я не ослабил моей короны, - писал король, - я не переменил старого, естественного, патримониального устройства моего государства". Но эти восклицания не убеждали императора Николая, который намного раньше указывал королю, что "революционная пропаганда делает новые завоевания, и что число врагов общественного порядка увеличивается с ужасающей скоростью"; за несколько же недель до февральского переворота, поколебавшего Францию, он предсказывал наступление страшных бедствий, против которых следует бороться не словами, а действием. "Скажите мне замолчать, - пишет государь, - и мое молчание будет ненарушимо, но если говорить, то я буду говорить только правду".

Предсказания императора Николая сбылись, и вслед за падением Людовика-Филиппа начались волнения и в Германии. Государь всеми силами старался поддержать мужество упавшего духом короля прусского, колебавшегося относительно выбора пути, по которому ему надлежало следовать.

Фридрих-Вильгельм не допускал и мысли о торжестве революционных принципов в порядке управления Пруссией, но в то же время ему казалось возможным воспользоваться приподнятым настроением нации для осуществления своей заветной мысли объединить Германию под главенством прусской короны. Погоня за этими двумя целями совместно со слабым, нерешительным характером короля, увлекавшегося поэзией и мистицизмом и всегда находившегося под впечатлением быстро менявшегося в разные стороны настроения, в конце концов посадила его между двух стульев и заставила его державного зятя, которому поведение короля причиняло массу хлопот, выразиться о нем характерным образом, что "наш прусский союзник очень слаб".

Объединенная Германия в руках такого властелина, каким был Фридрих-Вильгельм, не могла обеспечить спокойствия Европе, да, кроме того, образование ее шло совершенно вразрез с трактатами 1815 года, а потому император Николай старался всей силой своего авторитета и родственных влияний поддержать в известном направлении увлекающегося, не без большой, однако, дозы эгоистических поползновений, короля прусского.

Переписка между обоими монархами, относящаяся к этому времени, обрисовывает весьма рельефно колеблющийся характер Фридриха-Вильгельма и дружественный, но решительный и не отступающий от своих принципов тон императора Николая. Желание первого "вырвать из рук демагогов опасное и фатальное оружие германской национальности" вызвало со стороны государя призыв оставаться "le sauveur de PAllemangne et de la bonne cause", стоять смело на высоте положения и не отступать перед задачей, указанной Провидением; однако в этих словах вовсе не заключалось призыва к какому-либо изменению устройства Германии, не соответствовавшего трактатам 1815 года. Называя предлагаемую ему франкфуртским парламентом корону объединенной Германии "собачьим ошейником", король в то же время принял депутацию этого парламента и, выслушав ее, со свойственным ему увлечением объявил, что "в ее словах узнает голос германского народа".

Но император Николай Павлович не мог при свойственной ему прямоте смотреть так двойственно на вещи. Он называл франкфуртский парламент "Tas de vauriens" и устами нашего посла в Берлине барона Мейендорфа заявил, что "Пруссия не имеет права становиться во главе Германии, и что такое ее стремление не опирается ни на право, ни на факты".

Прусский двор начал стараться создать такие факты, и после разгрома франкфуртского парламента берлинский кабинет направил все усилия, чтобы объединить германские государства под главенством Пруссии. Первоначально было предположено образование федерального государства с королем прусским во главе, который, вслед за образованием такого государства, заключил бы союз с Австрией. Но этот проект постигла неудача. После этого в Берлине решили по крайней мере сгруппировать вокруг Пруссии меньшие государства и создали Эрфуртскую унию. В ответ на это Австрия, на основании трактатов 1815 года, созвала на Франкфуртский сейм представителей всех германских владений, причем на ее призыв откликнулись даже многие из членов прусской "унии".

Германия разделилась на два враждебных лагеря, и среди всех внутренних смут и неурядиц, поглотивших Западную Европу, готовилась вспыхнуть междоусобная брань между главными немецкими державами, союзницами России, на полном единении с которыми, как известно, император Николай строил здание своей политики за последние восемнадцать лет. Допустить такую войну, которая к тому же дала бы могущественное средство распространить успех "дела революции" на самой границе наших пределов, государь, разумеется, не мог. Настало время, когда император Николай Павлович пришел к заключению, что пора возвысить свой мощный голос и перейти в умиротворении своих немецких союзников от слов к делу.

Он решительно высказался против прусской политики, скорбел о том, что "добрая, старая, приверженная в законности Пруссия" перестала существовать, и откровенно делился этим своим мнением с королем. Государь не допускал удаления Австрии из Германии, и по его поручению барон Мейендорф не раз говорил королю, что "Император не может понять, каким образом ревностный защитник монархического начала и охранительного союза с Австрией может создавать планы, прямо противоположные тому, что он защищал в течение всей жизни".

В мае 1850 года государь находился в Варшаве. Сюда прибыли принц прусский Вильгельм из Берлина и князь Шварценберг из Вены. Король Фридрих-Вильгельм не упустил по этому случаю патетически воскликнуть: "Наступила минута воззвания к императору, чтобы он решил спор между Австрией и Пруссией!"

В решении государя сомнения быть не могло. Он склонился на сторону Австрии, так как этого требовала и неприкосновенность трактатов 1815 года. Прусской политике пришлось временно отступить от намеченной цели, хотя она и подчинилась этому не сразу.

Она начала играть на другой струнке. Король Фридрих-Вильгельм пытался внушить императору Николаю недоверие к австрийцам, жаловался на их недобросовестность, на вступление их войск в герцогство Гессенское и на военные приготовления в Богемии.

Наконец, король сообщил государю, что он решился мобилизовать свою армию. Но и это не помогло. Император Николай сообщил королю, что не имеет никаких оснований сомневаться в доброй вере венского кабинета и настоятельно советовал своему зятю не вводить Пруссию в опасности, с которыми она не в силах бороться. Фридриху-Вильгельму пришлось подчиниться и отстранить отдел представителя объединительной политики генерала Радовица.

Расставаясь с ним, король в письме к Радовицу прощался не только с министром, но и с собственной несбывшейся мечтой. "Посылаю вам, - писал Фридрих-Вильгельм, - слово печали, верности и надежды. Я подписал указ об увольнении вас от должности министра иностранных дел, и Бог свидетель удручения моего сердца. Я принужден был, я - верный ваш друг, хвалить вас публично за решение удалиться от дел..."

Заменивший Радовица барон Мантейфель просил свидания у австрийского первого министра князя Шварценберга, которое и состоялось в Ольмюце в присутствии нашего посланника при берлинском дворе барона Мейендорфа. Пруссия уступила, и трактаты 1815 года не подверглись никакому изменению.

Некоторому охлаждению отношений государя к Пруссии содействовали также польские дела и вопрос о датских герцогствах. Император Николай Павлович в самых решительных выражениях требовал от берлинского кабинета подавления смут в Познани и возмущался, что, несмотря на уверения прусского правительства, познанские поляки "продолжают пользоваться покровительством своей так называемой национальности". Государь даже объявил войну Фридриху-Вильгельму, в порыве недоверия к многочисленным уверениям его кабинета, очень редко согласовавшимся по польским делам с действительными поступками, что лишь тогда поверит наказанию польского революционного агитатора Меро-славского, когда узнает, что его действительно повесили.

Вмешательство Пруссии в датские дела вызвало еще более решительные меры со стороны императора Николая. Общегермайское движение откликнулось, как известно, и волнением в Голштинии, причем восставшие голштинцы были поддержаны прусскими войсками. Узнав об этом, государь поручил барону Мейендорфу выразить берлинскому кабинету сожаление по поводу несправедливого нападения на Данию и объявить, что Россия не может остаться безучастной зрительницей происходившего. Через десять дней последовало новое заявление нашего двора, требовавшее от пруссаков немедленной приостановки военных действий и в противном случае угрожавшее разрывом.

Пруссия смирилась, и у императора Николая Павловича стало одной заботой меньше. "Ouf en voila un de moins!" - воскликнул он, узнав о заключенном в Мальме перемирии.

Из приведенного краткого обзора видно, как нелегка была роль охранителя пошатнувшихся устоев политического быта Европы, защитника чистого монархического начала и неприкосновенности существовавших трактатов, которую добровольно принял на себя император Николай, отчасти в виде наследства от своего предшественника, а отчасти в силу собственного глубокого внутреннего убеждения в справедливости избранного образа действий. Можно спорить о пользе того или другого акта внешней политики этого государя для России, как, например, участия вооруженной силой в подавлении венгерского восстания, но нельзя отрицать благородства побуждений, которыми он руководствовался, и не удивляться прямоте, твердости и великодушию, которые отличали императора Николая Павловича во всех поступках его внешней политики.

Этот государь сознавал все величие своего сана, все значение своего царственного долга, которые не были для него лишь пустым словом или формой, и он безуспешно хотел вселить такое же сознание в сердца всех венценосных глав Европы.

Император Николай не дал титула "брата" королю Людовику-Филиппу, получившему престол не "Божьей милостью", но выдвинувшемуся благодаря революционной смуте; он не поколебался отказать в этом имени и новому императору французов, Людовику-Наполеону, хотя и признавал заслуги последнего по водворению порядка во Франции. Государь не снисходил до разрешения вступать в полемику с печатными проявлениями неприязненного по отношению к России общественного мнения. "Величественное молчание на общий лай, - написал он по этому поводу на одной из политических записок М. П. Погодина, - приличнее сильной державе, чем журнальная перебранка".

Вообще эта записка Погодина представляет большой интерес благодаря многочисленным заметкам государя. Заметки эти свидетельствуют, что он с замечательной ясностью отдавал себе отчет в политическом положении Европы. Государь считал "неоспоримым", что Австрия не могла бы устоять в годину бедствий без нашей помощи; отлично сознавал, что, кроме императора, в Вене есть правительство, с которым приходилось считаться, дипломатия, враждебная нам бюрократия - "одним словом, много каналий", но отрицал выполнимость предъявленного Погодиным к Австрии требования, чтобы она была для нас союзницей, готовой принести всякую жертву. "Это невозможно", - заметил государь на полях; а мнение автора, что нам выгоднее иметь Австрию врагом, чем другом, он коротко назвал "чепухой". Император Николай возлагал упование лишь на Бога и далеко не разделял восторженных увлечений Погодина относительно наших "естественных союзников" - славянских народностей Турции и Австрии. Зато государь вполне соглашался с мнением историка о необходимости освобождения турецких славян именно нами, так как в противном случае это будет сделано другими державами во вред России. "Совершенно так", - заметил он на записке, подчеркнув рассуждения Погодина.

Если и можно отметить одну, может быть, не совсем обоснованную черту во внешней политике императора Николая, то это только то, что он прилагал к западноевропейским отношениям и событиям тот принцип самодержавия, который сложился всей исторической жизнью и бытом исключительно среди русского народа, в котором заключается могущественная сила России и исключительно одной ей принадлежащая особенность, всегда отличавшая и отличающая Русское государство от остальных наций. Западный абсолютизм далеко не обладал жизненностью и мощью русского самодержавия. Он роковым образом должен был рушиться, и император Николай, защищая его, поддерживал здание, обреченное судьбой на неминуемое падение.

А между тем, наравне с могучей силой государя, высоко державшего знамя своих убеждений, в Европе росла сила сопротивления многочисленного класса германских националистов и либералов всех стран, проводивших совершенно противоположные принципы. Отчаявшись в возможности склонить Россию на свою сторону, они объявили ей, или, вернее, ее государю бумажную войну, на которую император Николай отвечал полным презрением. Общественное мнение было на стороне этой партии, которой, таким образом, легко было убедить всех в том, что Россия является страшным чудовищем, готовым поглотить весь образованный мир. Один из выдающихся представителей партии объединения Германии Стокмар даже отождествлял деятельность императора Николая с деятельностью... Меттерниха.

Меры, предпринимаемые по отношению к польской народности и к римско-католической церкви, сосредоточение войск на западной границе, вмешательства в дела Дунайских княжеств Австрии и Дании - все это давало достаточную пищу в Германии, Франции, Италии и Англии для бесчисленных статей и брошюр, направленных против России. Общественное мнение повсюду было против нас, и, по свидетельству протоиерея Базарова, в Германии матери пугали детей именем императора Николая. "Европа, - говорил по этому поводу сам государь, - никогда не простит нам нашего спокойствия и наших заслуг".

Но зато никогда, быть может, Россия не пользовалась в Европе большим престижем и значением. Император Николай Павлович казался верховным вершителем судеб нашей части света: перед ним преклонялись правительства и дрожали народы. Немудрено было проникнуться чувством особой гордости; оно естественно усилилось в государе, чем многие из близких ему лиц были смущены. Барон Остен-Сакен, при первом свидании с государем после покорения Венгрии, вынес тяжелое впечатление о перемене, в нем происшедшей. "Государь произвел на меня тяжелое впечатление, - говорил он окружающим; - знаете, что он сильно возгордился. Я уверен, что эта кампания его погубит".

Тем более тяжелы должны были быть готовившиеся удары судьбы, которые император Николай принял с присущим ему величием.

Революционный ураган, пронесшийся над центральной Европой, произвел глубокое впечатление на русское общество и на правительственные круги. Приводимые Н.П. Барсуковым в его сочинении "Жизнь и труды М. П. Погодина" отзывы современников являются ярким свидетельством испытанного ими душевного потрясения. И. С. Аксаков признавался, что у него дух захватило, когда он увидел "отречение Запада от всех начал, которыми он управлялся во всю свою историю". Гоголь поддавался испугу. "Все, что рассказывают приезжие о парижских происшествиях, - писал он, - просто страх: совершенное разложение общества. И это тем более безотрадно, что никто не видит никакого исхода и выхода". Жуковский называл происшествия в Германии событиями "чудовищными". Ему казалось, что в них проявилась ложь западной цивилизации, раздавливающей своим грузом страну и "все святое". Погодин был поражен не менее других и искал забвения в занятиях своими историческими исследованиями. "Новые страшные известия из Берлина, - занес он в свой дневник 10 октября 1848 года. - Страшное совершается, а мы стоим, разиня рот".

Но наше правительство не дремало в принятии внутренних мер предосторожности. Забота об ограждении России от влияния революционного духа заслонила собой все другие задачи внутренней политики и вылилась в форму сильной реакции, продолжавшейся до окончания Крымской войны.

Император Николай как защитник освященных вековой традицией начал монархизма и основанного на них порядка считал своим долгом принять все меры для ограждения их от революционных посягательств.

Принимая 21 марта 1848 года депутатов петербургского дворянства, государь обратился к ним с речью, в которой очень рельефно проводил мысль о необходимости сплочения консервативных элементов для борьбы с разрушительными веяниями. "Забудем все неудовольствия, - говорил император, - все неприятности одного к другому. Подайте между собой руку дружбы, как братья, как дети родного края, так, чтобы последняя рука дошла до меня, и тогда, под моей главой, будьте уверены, что никакая сила земная нас не потревожит". Государь просил дворян наблюдать за мыслями и нравственностью учащейся молодежи, рекомендовал осторожность в беседах с дворовыми людьми или в их присутствии, успокоил помещиков относительно неприкосновенности их прав на землю и сообщил о принятых их мерах, чтобы журналы не дозволяли себе впредь печатать статей, возбуждающих крестьян против помещиков, и вообще статей неблаговидных.

Настроением императора Николая Павловича не упустили, конечно, воспользоваться приближенные, как по вопросу о крепостном праве, так и по другим отраслям внутреннего управления. Цензура преследовала с беспощадной строгостью самые отдаленные намеки на зловредность крепостного права и изъяла его из круга предметов, о которых можно было говорить в печати. В казенных изданиях начали появляться восхваления закрепощения крестьян, а наставление для образования воспитанниц женских учебных заведений, напечатанное в 1852 году, приводит в его защиту даже тексты Священного Писания. Крепостное право, согласно наставлению, рекомендовалось беречь и охранять как учреждение божественное; послушание своим помещикам приравнивалось к соблюдению Божьих заповедей. П. Д. Киселев имел полное основание сказать своему племяннику Милютину, что "вопрос о крестьянах лопнул".

Но наибольшее впечатление на общество произвели два мероприятия той эпохи: учреждение "негласного комитета" 2 апреля 1848 года по надзору за периодической печатью и литературой и сокращение приема молодежи в университеты.

Академик К. С. Веселовский передает ходившие в 1848 году в "хорошо осведомленных кругах" известия о возникновении "негласного комитета". Рассказывали, что пользовавшийся особым благоволением государя статс-секретарь барон М. А. Корф счел произведенную событиями во Франции тревогу весьма подходящим временем для того, чтобы отличиться особым усердием в глазах императора и в награду получить давно желаемый министерский портфель. Барон нашел себе союзника в лице бывшего попечителя московского учебного округа графа С. Г. Строганова, которого нетрудно было убедить, что находившаяся в ведомстве министра народного просвещения цензура не представляется достаточным оплотом против наплыва революционных идей с Запада и что необходимо было сделать ее более действительной, установив строгий и бдительный надзор за ее деятельностью.

Сам барон Корф объясняет в своих записках участие в деле образования негласного комитета следующим образом:

"Среди жаркой тревоги, вдруг овладевшей всеми нами вследствие парижских вестей, нельзя было не обратить внимания на нашу журналистику, в особенности же на два журнала, "Отечественные записки" и "Современник". Оба, пользуясь малоразумием тогдашней цензуры, позволяли себе печатать Бог знает что и по проповедуемым ими, под разными иносказательными, но очень прозрачными для посвященных формами, коммунистическим идеям, могли сделаться небезопасными для общественного спокойствия". Убедив себя, что доведение до сведения государя, в особенности "в такое опасное время", о столь неблагонадежном направлении журналистики будет исполнением священного долга, барон Корф переслал составленную им записку наследнику цесаревичу. Дело было передано в руки шефа жандармов графа Орлова, на всеподданнейшем докладе которого государь написал: "Необходимо составить особый комитет, чтобы рассмотреть, правильно ли действует цензура, и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы? Комитету донести мне с доказательствами, где найдет какие упущения цензуры и ее начальства, т. е. министра народного просвещения, и которые журналы и в чем вышли из своей программы. Комитету состоять, под председательством генерал-адъютанта князя Меншикова, из действительного тайного советника Бутурлина, статс-секретаря барона Корфа, генерал-адъютанта графа Строганова 2-го и статс-секретаря Дегая. Уведомить о сем кого следует и занятия комитета начать немедля".

Таким образом, министерский портфель вновь ускользнул из рук барона Корфа, но зато к жизни был призван новый орган для надзора и за журналами, и за цензорами, и, наконец, за самим министром народного просвещения. Почин в этом деле, как видно, не принадлежал императору Николаю, который, получив в столь тревожное время донесение лица, пользовавшегося его полным доверием, о вредном направлении литературы, не мог не принять соответствующих мер. И надо отдать справедливость, что меры эти были приняты в самом беспристрастном виде; надзор не был возложен на одно какое-либо лицо, а на целую коллективную группу, под председательством пользовавшегося известностью "наиболее просвещенного" человека своего времени князя А. С. Меншикова. Но форма, в которую вылилась эта мера, получила, к сожалению, очень нежелательное направление и наложила тяжелый отпечаток на последний период царствования императора Николая Павловича. Инициатору особого надзора надо было оправдать в глазах государя правоту возведенного им обвинения.

И действительно, комитет энергично принялся за дело. Он проектировал некоторые изменения цензурных правил, делал внушения редакторам журналов и цензорам и в самом скором времени успел доказать на деле свою "несомненную пользу". "В результате, - как говорит барон Корф, - у государя явилась мысль учредить, под непосредственным своим руководством, всегдашний безгласный надзор за действиями нашей цензуры. С этой целью, вместо прежнего временного комитета, учрежден был, 2 апреля, постоянный, из члена Государственного совета Д.П. Бутурлина, статс-секретаря Дегая и меня, с обязанностью представлять все замечания и предположения свои непосредственно государю".

Призвав к себе Бутурлина и Корфа, император Николай Павлович объявил, что поручает им дело надзора за печатью по своему "безграничному" доверию. "Как самому мне некогда читать все произведения нашей литературы, то вы станете делать это за меня и доносить мне о ваших замечаниях, а потом мое уже будет дело расправляться с виновными".

Комитет 2 апреля 1848 года существовал во все остальное время царствования императора Николая Павловича и был упразднен только в 1856 году, по докладу того же барона Корфа, который более всех способствовал его учреждению.

Деятельность комитета отличалась резко реакционным направлением. Во главе его, как было уже сказано, стоял Д. П. Бутурлин, доходивший в своем усердии к искоренению вольнодумных мыслей до смешных крайностей. Даже некоторые выражения в молитвах ему казались угрожающими общественному спокойствию. Акафист Покрову Богородицы особенно привлекал внимание усердного председателя. Выражения вроде "радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных... советы неправедных князей разори" казались ему "опасными" и подлежащими исключению в интересах общественного порядка. На замечания, что и в Евангелии есть выражения, осуждающие злых правителей, он отвечал, переходя, впрочем, в шутливый тон: "Так что ж? Если бы Евангелие не было такой известной книгой, конечно, надо бы было цензуре исправить ее".

Впрочем, вскоре по учреждении комитета духовная литература была изъята из круга его действий, и Бутурлину не пришлось произвести нового исправления церковных книг. Но зато в других областях печати, и в особенности в периодической, цензура, запуганная комитетом, принимала совершенно невероятные меры предосторожности. Один цензор не допускал в ученом сочинении графа А. С. Уварова "О греческих древностях, открытых в южной России", перевода надписей, в которых встречалось слово "демос" - народ; другой не позволил писать об убитых римских императорах, что они "убиты"; третий в учебнике физики не разрешал выражения "силы природы"; четвертый остановил печатание арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи нашел ряд "подозрительных" точек. Члены комитета немногим отставали от цензоров. Они распорядились, например, перепечатанием посвящения наследнику цесаревичу в книге Арсеньева "Статистические очерки России", найдя необходимым вычеркнуть слова: "и с каким участием Вы скорбели о разных преградах к свободному развитию новой лучшей жизни народа" и сделали выговор ей за помещение статьи, разрешенной к печати самим государем.

Реакционное направление отразилось и на жгучем вопросе о воспитании юношества. Революционные лозунги "свобода, братство, равенство" легко западали в душу впечатлительной молодежи. Франция казалась им каким-то чудным горнилом, из которого на весь мир шли лучи света и тепла. Это увлечение в конце концов разразилось в Петербурге наделавшей много шума, но в действительности ребяческой историей тайного общества Петрашевского. Глава этого общества, если его можно только так назвать, Петрашевский, несколько оригинальный, но ничем не выдававшийся человек, собирал у себя на вечера самое разнообразное, случайное общество молодых чиновников, офицеров и учащейся молодежи, придавая себе и этим собраниям какую-то особенную таинственность. В действительности же здесь без всякой связи обсуждались только общие политические вопросы и передавались друг другу статьи подпольной, очень распространенной благодаря притеснению цензуры литературы. Вряд ли кто-либо из участников этих собраний, посещая их, имел какие-либо более серьезные цели, чем отведать сладость запретного плода. Но неожиданное открытие в столь тревожное время обширного, как тогда говорили, заговора Петрашевского произвело на правительственные сферы и общество большое впечатление. Более всего пострадали от этого сами петрашевцы и направление образования молодежи.

Строгие блюстители порядка не упустили представить государю настроение части учащегося юношества и отдельных случаев ее увлечений в самом мрачном свете. Вредное влияние на умы молодежи было приписано изучению древних языков и истории греков и римлян. "С 1849 года, - пишет профессор Иловайский, - преподавание классических языков было ограничено, а вскоре потом греческий язык был почти исключен из гимназической программы. И удар, нанесенный классическому элементу, не имел никакой другой цели, кроме того отдаленного соображения, по которому древние язычники являлись опасными для общественного порядка, ибо классический мир был по преимуществу мир республиканский". Грановский, со своей стороны, в 1850 году делился с Герценом следующими мыслями: "Положение наше становится нестерпимее день ото дня. Всякое движение на Западе отзывается у нас стеснительной мерой... Есть от чего сойти с ума!"

Одной из таких мер, по мнению современников, было установление комплекта студентов в университетах. Среди петербургского общества слух об этом носился еще с 1848 года, но, по свидетельству барона Корфа, все отказывались ему верить до появления в мае 1849 года объявления ректора С.-Петербургского университета о прекращении приема студентов ввиду полного их комплекта. "Установление комплекта, - продолжает барон Корф, - возбудило в то время общее неудовольствие и даже в людях, самых благонамеренных, общее сокрушение".

Эта мера шла вразрез с просветительными стремлениями императора Николая Павловича, который в продолжение своего царствования основал целый ряд учебных заведений. Государь в данном случае руководствовался высшим интересом ограждения государственного и общественного порядка от опасности заражения молодежи западными революционными идеями, но был далек от мысли стеснить самое образование. Вскоре по установлении комплекта были сделаны изъятия для богословских факультетов и для медицинского в Юрьеве (Дерпте).

Почти одновременно с указанной выше непопулярной мерой установления комплекта студентов портфель министра народного просвещения перешел в руки князя Ширинского-Шахматова, при назначении которого петербургские остряки не без некоторого основания говорили, что в его лице русскому просвещению дан не только шах, но и мат. Будучи генерал-инспектором по инженерной части, государь знал князя Ширинского-Шахматова как исполнительного чиновника инженерного департамента. Перейдя в Министерство народного просвещения, бывший начальник отделения занимал последовательно посты директора канцелярии, департамента и, наконец, товарища министра графа Уварова. В 1849 году он подал государю записку "о необходимости преобразовать преподавание в наших университетах таким образом, чтобы впредь все положения и выводы науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием". Призвав к себе Ширинского и выслушав его объяснения, государь сказал цесаревичу: "Чего же нам искать еще министра просвещения? Вот он найден".

Передавая это событие, барон Корф замечает, что "Император Николай, несмотря на все свое моральное величие, был смертный и, следовательно, не чужд человеческих ошибок. Управление Шахматова доказало, что можно быть хорошим казуистом, не будучи государственным человеком, что хороший начальник отделения не есть еще непременно хороший министр..."

Митрополит Филарет, приветствуя назначение Ширинского министром, а А. С. Порова его товарищем, писал: "Сии, конечно, пожелают просвещать восточным светом". Но новый министр вовсе, по-видимому, не находил нужным пользоваться каким бы то ни было "светом". Посетив Московский университет, он заявил, что "польза философии не доказана, а вред от нее возможен", и в представленном по Высочайшему повелению докладе предложил изъять из преподавания "философии теорию познания, метафизику и нравственную философию". С тех пор в университетах читались лишь логика и психология, причем преподавание последней было возложено на профессоров богословия

В порыве общего усердия администрации не устояли и славянофилы. Третье отделение сообщило министру народного просвещения, что московские славянофилы смешивают приверженность свою к русской старине с такими началами, которые не могут существовать в монархическом государстве. Они, "явно недоброжелательствуя нынешнему порядку вещей, в заблуждении мыслей своих беспрерывно желают оттолкнуть наше Отечество ко временам равноапостольного князя Владимира", и, хотя некоторым из них, как, например, Ивану и Константину Аксаковым и Хомякову, были сделаны "внушения", но это на них "не подействовало". Ввиду такого упорства и чтобы "раз навсегда положить предел распространению такого образа мыслей и предупредить строгие, но справедливые взыскания правительства, которым подвергаются цензоры", начальник штаба шефа жандармов генерал Дубельт предложил прекратить издание органа славянофилов "Московский сборник" и запретил Ивану Аксакову быть редактором какого бы то ни было периодического издания. Не довольствуясь этим, Дубельт рекомендовал сделать "наистрожайшее внушение" братьям Аксаковым, Хомякову, Киреевскому и князю Черкасскому за желание распространять нелепые и вредные понятия и воспретить даже представлять к напечатанию свои сочинения. Воспрещение это было отменено лишь с наступлением нового царствования.

Во время разгара революционных волнений, естественно, подверглись крайнему стеснению и сношения русских подданных с Западной Европой. Заграничные путешествия стали на некоторое время почти невозможны. Когда же волнения улеглись и жизнь западноевропейских народов вошла в нормальную, хотя и не прежнюю колею, то император Николай Павлович вновь стал менее строг в этом отношении; однако, разрешая заграничные отпуска людям пожилым, он продолжал отказывать в этом состоявшей на государственной службе молодежи.

Опасения, внушенные нашему правительству революционными веяниями, были сильно преувеличены. Никто не мог в России и думать серьезно о потрясении основ нашего незыблемого государственного устройства. В ней сознавались частные недостатки общественного строя, лучшие умы с нетерпением ожидали отмены крепостного права, устройства правосудия, оживления деятельности общества, но никто не предполагал возлагать надежду на революционные волнения и смуты. Все упования направлялись к престолу и к самодержавной власти русского царя. Народные массы обожали государя и в нем лишь искали источника удовлетворения своих справедливых желаний. "Ничто не могло сравниться, - писал барон Корф о пребывании императора Николая в Москве в 1849 году, - с теми громкими выражениями народной преданности, которые сопровождали государя в вербное воскресенье, когда он, отслушав обедню во дворце, пошел в собор.

Весь переход был усыпан, унизан народом; в окнах, на крышах, на церковных куполах, на колокольне Ивана Великого, везде лепились люди. Едва царь показался в дворцовых дверях в казачьем кафтане и в шапке на голове, народ хлынул к подъезду с воплями радости. Забывали все, лезли друг на друга, на двери, на стены, позволяли полиции бить и толкать себя, а проходу государю все-таки не давали, бросаясь целовать ему руки и ноги, так что 600 или 700 шагов до Успенского собора он шел целые четверть часа... Таковы были, - кончает барон Корф, - в эту эпоху общего превращения на Западе наши баррикады!".

Но среди изъявлений народного восторга государь был грустен. Он как бы предчувствовал тяжелые испытания, которые судьба готовила ему и России после двадцатипятилетнего славного царствования. "В нем, - пишет один из современников, - заметили какую-то особую мрачность или, что называется, "mauvaise humeur". Французский посол в Петербурге маркиз Кастельбажак сообщал в Париж, что "Император Николай постарел на десять лет; он, действительно, физически и нравственно болен". Английский врач Грэнвиль, исследовавший государя в июне 1853 года, писал Пальмерстону, что император Николай болен неизлечимо, и что он может прожить не более двух лет. Саксонский дипломат Фицтум фон Экштедт, представлявшийся государю около того же времени, заметил, что в его речах звучала трагическая нота. "Чувствовалось, - записал Экштедт, - как тяжело легло на него бремя двадцатисемилетнего правления, которое он почти один нес в течение человеческой жизни. Взгляд его омрачился".

И действительно, в судьбе императора Николая Павловича было нечто глубоко трагическое. Вознесшись на вершину человеческого величия, государь был до глубины души проникнут святостью своего призвания, мечтал об укрощении революции, о мирной жизни народов, основанной на соблюдении трактатов и традиционного политического устройства Европы, об усилении законного нравственного и политического влияния России на Востоке, и вместо этого после многолетних трудов суровый рок не избавил его от полного трагизма несчастия видеть в последние годы жизни постепенное крушение того, во что он верил и на что всецело ушли двадцать девять лет царствования и жизни этого исполина и рыцаря в душе и на деле, императора Николая. В Европе устанавливался новый порядок, в Турции распоряжались англичане, а внутреннее состояние России казалось безотрадным, и государь не мог не увидеть, что его труды и усилия были парализованы той стеной официальной неправды и условностей, которую не проникал даже его орлиный взор. Перед окончанием жизненного пути судьба ни в чем не дала ему пощады. Даже те святые в глазах государя чувства верности союзам, дружбы, благодарности, которые он с младенческих лет ставил выше всего на свете и которым верно служил до гробовой доски, были оскорблены самым беспощадным и бесцеремонным образом. Переходя в вечность, он сохранил веру лишь в свою семью, а также в доблести и нравственную мощь своего народа, поражавшего свет своим героизмом на далеком уголке Крымского полуострова.

И в день кончины императора Николая Павловича, когда поверхностные умы решались приписывать именно ему все бедствия родной страны, более глубокие мыслители лучше поняли покинувшего свет монарха. "Смерть доказала нравственную правоту человека, - писал Хомяков Аксакову, - который столько казался виновным; впрочем, я его всегда считал правым, как вы знаете, и винил не лицо, а систему". Его ошибки, по словам того же Хомякова, были ошибки в понятиях и системе, но "он был честный труженик, который действовал под ложно приложенным нравственным законом, и, следовательно, он прав перед судом совести".

В этой нравственной правоте заключается не только тайна громадного влияния, которым пользовался император Николай Павлович во всей Европе, но и тайна той духовной мощи, которая проявлялась во всю свою ширь при общении царя со своим народом.

Глава VI. Сношения России с Ближним Востоком до воцарения императора Николая I

Первоначальные сношения России с Ближним Востоком долгое время имели характер преимущественно религиозный и торговый, хотя, впрочем, одновременно с этим в Московской Руси уже со времени падения Константинополя проявлялось сознание ее политических задач относительно Турции. Вместе с большой скорбью, вызванной известием об уничтожении Византийской империи, в Москве все более и более распространялось убеждение, что Россия должна быть преемницей этой монархии. Еще старец Филофей писал великому князю Василию Ивановичу, что нельзя и говорить о падении Греческого государства, так как оно только переместилось, и "нынешнее Ромейское царство есть Российское царство". Москва - третий Рим - сияет паче солнца, а "четвертому Риму не бывать".

Несомненно, что такое мнение разделялось и самими московскими царями, но они еще не признавали возможным заявлять политические требования, а заботились лишь о восстановлении торговли с Востоком, прерванной преграждением турками старого торгового пути "из варяг в греки". С этой целью в 1497 году Плещеевым был заключен с Турцией от имени Иоанна III договор о свободной торговле русских в Азове и Каффе. С другой стороны, старания цесаря, Папы и Польши заключить с Москвой наступательный против Турции союз не могли до самого конца шестнадцатого столетия поколебать ее осторожной политики. И замечательно то, что, несмотря на такую видимую безучастность московских государей к судьбе балканских народов, последние смотрели на Москву как на свою будущую избавительницу. Венецианский резидент при Оттоманской Порте в письме к своему сенату в 1576 году прямо свидетельствует о "неограниченном доверии болгар, сербов и греков" к России.

Крайняя осторожность русской политики по отношению к Турции проявлялась и в последующее время, хотя война с "поганым басурманом" почиталась как бы религиозным долгом и заслугой перед христианством. Царь Алексей Михайлович первый более открыто сочувствовал идее борьбы за освобождение балканских народов и даже повелел гостившим в Москве греческим купцам просить всех монахов и епископов в турецких владениях молиться о царе и совершать за него литургию.

Первое столкновение Московского государства с Турцией было вызвано украинскими делами. Оно закончилось заключенным в 1681 году на двадцать лет перемирием в Бахчисарае, по которому Порта отказалась от притязаний на левобережную Украину. В следующем же году, при ратификации этого акта, она, сверх того, обещала не препятствовать паломничеству русских людей в Иерусалим.

Перемирие, однако, продолжалось недолго. Султан Мустафа II попытался возвратить Турции утраченное политическое значение, чем вызвал образование против себя "Священного союза" из России, Польши, Австрии и Венеции. Это был первый союз между Россией и венским двором. Совместные действия привели к заключению при посредстве Англии и Голландии Карловицкого мира, причем уже тогда обнаружилась известная рознь между интересами московского и венского дворов. Последний заключил даже отдельный мир с Портой, вопреки условиям союза и протестам русского представителя. По Карловицкому миру к Московскому государству отошел Азов с его округом.

Более точное определение условий предварительного Карловицкого договора было поручено думному дьяку Емельяну Украинцеву. Украинцев, подобно тому, как много лет спустя другой русский посол, прибыл в Стамбул на военном корабле, остановился с пушечной пальбой у стен сераля и грозно потребовал от Порты исполнения предъявленных условий, а в том числе передачи Гроба Господня от латинян грекам и свободного русского судоходства по Черному морю. От первого требования, однако, посол отказался после того, как ему объяснили, что султан волен распоряжаться в своей империи, и что "государь государю не указывает". Сам переводчик Маврокордато заявил послу, что вопрос о Гробе Господнем есть вопрос внутреннего управления, который может быть разрешен по жалобе иерусалимского патриарха, или о котором русский царь особо может писать султану, но что включать о нем постановления в мирный договор нельзя. Что касается предоставления русским судам свободного плавания по Черному морю, то против этого горячо восстали английский и голландский представители, и это наше требование было Портой отклонено. В конце концов 3 июля 1700 года Украинцеву удалось заключить Константинопольский трактат, статья 4-я которого утверждала переход к России Азова с его округом, а статья 12-я обусловливала "московского народа мирянам и инокам вольное употребление ходить во святой град Иерусалим" без платежа каких бы то ни было податей и "нечинение ни единой досады живущим в странах Государства Оттоманского московским и российским духовным".

Одиннадцать лет спустя известная прутская неудача заставила нас отказаться от Азова и прочих завоеванных от турок земель, а также разорить вновь построенные города. Последовавшими затем Константинопольскими договорами 1712и 1713 годов были разрешены некоторые частные пограничные вопросы, а трактатом 5 ноября 1720 года Порта согласилась на пребывание в Константинополе русского резидента.

Но эти миролюбивые отношения и даже общие интересы в Персии, с которой ко времени смерти Петра Великого Россия и Турция вели войну, не уничтожили сознания на берегах Невы и Босфора глубокой политической розни между обоими государствами. Турки ясно понимали, что после достижения берегов Балтики русская политика естественно должна была устремиться на юг, для расширения границ государства до берегов Черного моря и для обеспечения их от беспокойного соседства крымских татар и кавказских горцев. Порта делала все возможное для приостановления поступательного движения России к югу, и петербургский Верховный тайный совет предвидел неминуемый разрыв с турками, "понеже по турецким поступкам войны с ними миновать невозможно". Это вызвало с нашей стороны необходимость искать вновь союза с венским двором, который и был заключен в 1726 году.

Австрия с большой для себя выгодой воспользовалась нашим союзом и помощью в начавшейся ее войне с Францией, но не ответила тем же при последовавшем затем столкновении России с Турцией.

Русское правительство, начав военные действия против Оттоманской Порты, потребовало от венского двора условленной помощи, но этот последний, насколько было возможно, медлил, завел переписку об особой военной конвенции и двинул против турок свои войска лишь после одержанных Ласси и Минихом побед и по взятии нами Очакова. Ввиду успехов русского оружия французы стали хлопотать о мире, который и был заключен 18 сентября 1739 года в Белграде при посредстве французского посла маркиза де Вильнева.

Этот "медиацией его христианнейшего величества" заключенный "постоянный, вечный и ненарушимый мир" вовсе не соответствовал успехам русского оружия в предшествовавшую кампанию. Статья 2-я Белградского трактата определяла, что "границы обеих империй быть имеют те, как учреждены и постановлены были в прежних трактатах", а по 3-й статье Азовская крепость "имеет вовсе разорена быть", а "земля той крепости имеет остаться пустая и между двумя империями барьером служить будет". Та же 3-я статья постановляла, "чтобы Российская держава ни на Азовском, ни на Черном море никакой корабельный флот ниже иных кораблей иметь и построить не могла". Идея стран буферов между двумя государствами повторяется и в статье 6-й, в которой было сказано: "быть тем кабардам вольным и не быть под владением ни одного, ни другого империя, но токмо за барьеру между обоими империями служить имеют". Следующие статьи договора подтверждали права русских паломников и духовных лиц, обещали дружеское соглашение о титуле Ее Всероссийского Величества и постановляли, что русские резиденты в Константинополе будут "содержаны и почитаны против министров прочих наизнатнейших держав".

В последующее двадцатипятилетие внимание нашей политики было исключительно обращено на Запад, и наши столкновения с Турцией прекращаются вплоть до первой турецкой войны императрицы Екатерины II.

Успехи в это время русской политики в Польше вызвали опасения западных держав, и в особенности Франции, которая пользовалась значительным влиянием в Константинополе. В январе 1768 года Оттоманская Порта потребовала от русского резидента Обрезкова удаления наших войск из Польши. Требование это было заявлено в столь решительной форме, что Обрезков обещал удовлетворить его в месячный срок. Однако вспыхнувшее вслед за тем в Польше движение, известное под именем Барской конфедерации, сделало невозможным вывод оттуда наших войск. Обе стороны начали усиленно готовиться к войне. Мы на этот раз решили действовать не только на сухом пути, в Молдавии, в Крыму и на Кавказе, но и со стороны моря, отправив флот в Средиземное море с целью поднять восстание черногорцев и греков.

В своем манифесте от 19 января 1769 года к балканским славянам императрица упоминала о "лютости турецкой", которой "свет православного христианства погашается", о том, что Петр Великий и императрица Анна Иоанновна пытались освободить балканские народы от "томительства", и приглашала эти народы "потщитися содействовать" русскому оружию.

Уничтожение турецкого флота при Чесме и победы Румянцева в Молдавии привели к мирным переговорам, которые закончились подписанием знаменитого Кучук-Кайнарджийского трактата 10 июня 1774 года.

По 3-й статье этого трактата крымские татарские народы были объявлены независимыми от Порты, под самодержавной властью собственного их хана Чингисского поколения. Этим постановлением упрощались наши будущие отношения к Крыму и северному побережью Черного моря, и являлась возможность занять со временем эти области без нарушения турецких верховных прав.

Другие важнейшие постановления Кучук-Кайнарджийского договора относились к защите христианских подданных султана и были изложены в 7, 14, 16-й и 17-й статьях. Дипломатическая полемика, возгоревшаяся накануне Крымской войны по поводу значения и пределов применения статей этого договора, заставляет привести здесь их подлинный текст.

Статья 7-я. "Блистательная Порта обещает твердую защиту христианскому закону и церквам оного, равным образом дозволяет министрам Российского императорского двора делать по всем обстоятельствам в пользу как воздвигнутой в Константинополе упомянутой в 14 артикуле церкви, так и служащих в оной разные представления и обещает принимать оные в уважение, яко чинимые доверенной особой соседственной и искренно дружественной державы".

Статья 14-я. "Российскому высочайшему двору, по примеру других держав, позволяется, кроме домашней в доме министра церкви, воздвигнуть в части Галата, в улице Бей-Оглу называемой, публичную Греко-российского исповедания церковь, которая всегда под протекцией оной империи министров остаться имеет и никакому притеснению или оскорблению подвержена не будет".

Статья 16-я специально относилась к княжествам Валахскому и Молдавскому и обязывала Порту, во-первых, "не препятствовать, каким бы то образом ни было, исповеданию христианского закона, совершенно свободного, так же как созиданию церквей новых и поправлению старых, как то прежде сего уже было, и... признавать и почитать духовенство с должным оному чину отличием" и, во-вторых, согласиться также, "чтобы по обстоятельствам обоих сих княжеств министры Российского императорского двора, при Блистательной Порте находящиеся, могли говорить в пользу сих двух княжеств, и обещает внимать оные со сходственным к дружеским и почтительным державам уважением".

Статья 17-я определяла, что в возвращенных Порте Оттоманской Архипелагских островах "христианский закон не будет подвержен ни малейшему притеснению, также как и церкви оного, ниже будет препятствовано к перестраиванию или поправлению оных; люди же, в них служащие, равным образом не имеют быть оскорбляемы, ниже притесняемы".

Таким образом, значительная часть Кучук-Кайнарджийского договора касается обеспечения религиозных прав христианского населения Турции, дарованных им победами русского войска; но, надо сознаться, что этот общий смысл договора был в большей степени стеснен его буквальным текстом, который ограничивал право вмешательства России лишь некоторыми турецкими провинциями и к эпохе Крымской войны низвел значение его до полного ничтожества.

Успешная борьба с турками вызвала появление известного "Греческого проекта" Потемкина. Он предлагал в своем "великом плане восточной системы" изгнать турок из Европы и образовать Греческое царство с русским великим князем на престоле. Графом Безбородко была даже составлена в 1782 году подробная записка о разделе Оттоманской империи и о восстановлении Греческой монархии. По этой записке предполагалось венскому двору предоставить в его торговых интересах укрепиться на Средиземном море, а Англии, Франции, Испании и Венеции передавались острова на Архипелаге или порты и округи в Морее и по берегам Африки.

По поводу греческого проекта императрица Екатерина вступила в переписку со своим союзником императором австрийским Иосифом, который после некоторых колебаний согласился на петербургские предложения, и в 1787 году, вслед за присоединением к России Крыма, на столбе близ только что основанного Севастополя повалено было начертать знаменитую надпись: "Дорога в Константинополь".

В этом же году вспыхнула новая война России с Турцией, так как Порта не могла дружелюбно относиться к столь открыто проявляемым замыслам петербургской политики.

Впрочем, успехи этой политики возбуждали недружелюбие к России не только в Турции, но и во многих европейских государствах. Даже австрийский посол в Константинополе предупреждал свое правительство о том, что Кучук-Кайнарджийский трактат и занятие берегов Черного моря дают России слишком большой перевес в делах турецкого Востока, и что "поддержка Оттоманской империи не будет более зависеть от государств Европы, а лишь от доброжелательства России". Особенное же волнение по поводу последовавшего присоединения Крыма к России выказал версальский двор. Он вошел с представлением ко всем европейским дворам, указывая на мнимые опасности, угрожавшие Европе, и приглашал Австрию и Пруссию вступить в союз для противодействия замыслам петербургской политики; при этом французское правительство предлагало соответствующее территориальное вознаграждение себе и своим союзникам. Однако в Вене и Берлине французские предложения встретили весьма холодный прием, а императрица Екатерина решительно отклонила дипломатическое посредничество версальского двора.

Открытый разрыв между Россией и Турцией был, ввиду такого положения Европы, несколько отсрочен, но когда императрица приняла титул царицы Херсонеса Таврического, то Оттоманская Порта стала деятельным образом готовиться к будущей войне. К этому времени у нее нашлись и неожиданные союзники в лице Англии и Пруссии.

Первая, теряя свои североамериканские колонии, устремила все свои взоры на Индию, и установление свободного сообщения с Южной Азией стало для нее вопросом первостепенной важности. Поэтому англичане старались не только не допустить, чтобы этот путь был прегражден владениями столь могущественной державы, какой являлась Россия, но даже чтобы русское влияние не сделалось преобладающим на берегах Босфора. Со своей стороны, король прусский был недоволен союзом России с Австрией и тем противодействием, которое его планы вообще встречали в Петербурге.

15 (27) июля 1787 года великий визирь вручил нашему посланнику Булгакову ультиматум, которым требовалось признание отдавшегося под покровительство России грузинского царя Ираклия турецким подданным, отозвание русских консулов из Ясс, Бухареста и Александрии, подчинение турецкому осмотру всех русских судов, выходивших из Черного моря, и выдача укрывшегося в России молдаванского господаря Маврокордато. Вскоре Порта стала действовать еще решительнее, требуя возвращения Крыма, а затем, заключив Булгакова в Семибашенный замок, объявила России 12 (24) августа 1787 года войну за "нарушение трактатов захватом земель".

Исполнялось, таким образом, горячее желание Потемкина; война, долженствовавшая повести к выполнению Греческого проекта, началась. Петербургский двор был так уверен в возможности легко справиться с Турцией, не прибегая к посторонней помощи, что изъявление императором Иосифом готовности ополчиться на турок и даже известие об отозвании из Константинополя австрийского посла были приняты на берегах Невы довольно холодно.

В феврале 1788 года появилась царская грамота сербам, черногорцам и "всем родственным знаменитым славянским народам", которой они призывались к борьбе с турками. Грамота достигла своей цели: восстали албанцы, македонцы и сербы, а греки создали даже флот, который с некоторым успехом действовал против турок.

Война, однако, затянулась, а политические отношения в Европе складывались, между тем, не в пользу России. Пруссия успела заключить в 1789 году союз с Турцией, а в следующем году и с Польшей, обещая последней свободное преобразование ее государственного устройства. Король шведский Густав III также объявил нам войну, требуя оставления Финляндии и заключения с Турцией мира на основаниях Белградского договора.

Такая неблагоприятная политическая обстановка заставила императрицу Екатерину заявить в Берлине, что она согласна заключить мир с Портой Оттоманской на условиях подтверждения этой державой Кучук-Кайнарджийского договора, а также уступки России Аккермана и земель по Днестру и признания независимости Молдавии и Валахии.

Порта отвергла эти условия, и продолжавшаяся война дала возможность русским войскам покрыть себя неувядаемой славой.

Между тем политический горизонт омрачался все более и более. Верный союзник России австрийский император Иосиф скончался, а его преемник поспешил заключить с Турцией отдельный мир и возвратить ей завоеванные провинции и города, оставив за собой лишь Орсову. Англия и Пруссия открыто заявили в Петербурге, что они не допустят нарушения на Востоке statu antequo bellum и начали готовиться к военным действиям. Но петербургский двор, несмотря на крайне неблагоприятное стечение обстоятельств, оставался непреклонным и со своей стороны готовился к решительной борьбе с коалицией, в которую входили Англия, Пруссия, Голландия и Польша. Британский флот направился уже в Балтийское море, прусские войска подошли к Курляндии, польские вступили в Волынь.

В это трудное для России время разыгралась французская революция, и императрица Екатерина не замедлила воспользоваться тревогой монархических дворов в Европе. "Я ломаю себе голову, - писала она в 1791 году, - чтобы пододвинуть венский и берлинский дворы в дела французские. У меня много предприятий неоконченных и надобно, чтобы они были заняты и мне не мешали". Революция в Европе сыграла на этот раз по отношению внешней политики России не ту роль, которую ей пришлось сыграть шестьдесят лет спустя.

Образование в мае 1791 года союза против французской революции из Австрии, Англии, Испании и Сардинии развязало руки императрице Екатерине. Порта, видя себя оставленной, признала после поражения при Мачине необходимость покориться, и 11 августа 1791 года были подписаны предварительные мирные условия. Сам мир был заключен графом Безбородко в Яссах 29 декабря 1791 года.

Статья 2-я Ясского мирного трактата подтверждала Кучук-Кайнарджийский договор, акт 1783 года о присоединении к России Тамани и Крыма, а также конвенцию 1779 года и торговый трактат 1783 года.

Следующая статья устанавливала реку Днестр границей между Россией и Турцией, причем все завоеванные российскими войсками земли и крепости, а в том числе Аккерман и Измаил, возвращались Блистательной Порте.

4-я статья подтверждала в особенности постановление Кучук-Кайнарджийского договора относительно княжеств Молдавии и Валахии, причем Порта обязывалась сложить с княжеств все старые счеты, не требовать никакой контрибуции и освободить их на два года от всякой дани и тягостей.

6-й статьей Порта обязывалась обуздывать народы, обитавшие на левом берегу пограничной реки Кубани, и ответствовать за чинимые ими убытки.

Мир в Яссах не соответствовал, таким образом, успехам нашего орудия, и его заключение было вызвано как изложенными выше политическими осложнениями в Европе, так и необходимостью приняться за другие "неоконченные предприятия" императрицы Екатерины. Он является заключительным актом екатерининской политики в Восточном вопросе и в связи с подтверждаемыми им прежними договорами свидетельствует о значительных успехах, достигнутых Россией.

Границы России распространились до Черного моря, и этим обеспечивались как наши торговые интересы, так и политическое влияние на дела турецкого Востока. Заботы русского правительства при заключении мирных договоров о "твердой защите Портой Оттоманской христианского закона и церквей оного" возвысили его нравственный престиж в глазах христианских народностей Турции и создали ему право вмешательства в их религиозные дела.

С другой стороны, политика императрицы Екатерины II вызывала всеобщее недоверие Европы. Греческий проект, заявление о желании занять Константинополь и частичное приведение этих замыслов в исполнение - все это не могло не внушить подозрений тем государствам, которые издавна имели в Леванте жизненные экономические и политические интересы.

Величие России ослепляло петербургских сановников. В конце царствования императрицы Екатерины была составлена, например, графом Зубовым записка, известная под названием "общих политических соображений". Автор этой записки проводил ту идею, что в состав России должны войти в полном объеме не только Турция, но также и Австрия, Пруссия, Польша, Дания и Швеция. Такой план не мог, разумеется, вызвать особенного сочувствия дворов упомянутых государств и явился лишь новым основанием для обвинения нашего правительства в честолюбивых замыслах и в посягательствах на независимость чуть ли не всех европейских наций.

Император Павел, вступив на престол, круто повернул с пути, по которому шла наша политика в течение предшествовавшего царствования. Он отказался от системы территориальных приобретений, и его внешняя политика должна была "обратиться в удаленную совершенно от всякого желания завоевания".

Независимо от других причин, которые могли влиять на волю императора Павла, охранительная политика оправдывалась внутренним экономическим расстройством, в котором находилась Россия в последние годы царствования императрицы Екатерины. Но миролюбие петербургского двора и "пренужное отдохновение России" продолжались недолго, так как правительство вскоре изъявило намерение "противиться всевозможными мерами неистовой французской республике, угрожающей всю Европу совершенным истреблением закона, прав и благонравия".

Император Павел приступил к коалиции Австрии и Англии против "богомерзкого" французского правительства и, обеспокоенный французскими планами относительно Египта, заключил союз с Турцией. 23 декабря 1798 года в Константинополе был заключен трактат, цель которого состояла в сохранении неприкосновенности владений обеих сторон и в противодействии французским замыслам на "ниспровержение закона Божия, престолов государских и всякого порядка".

Русская эскадра вице-адмирала Ушакова принудила французов очистить захваченные ими Ионические острова, из которых, на основании русско-турецкой конвенции 21 марта 1800 года, была образована самостоятельная республика под покровительством России и Турции.

Но к этому времени идеи императора Павла приняли другое направление. Он был недоволен и Пруссией, не приставшей к коалиции, и Австрией, благодаря которой русские войска оказались в тяжелом положении в Швейцарии, и Англией, захватившей остров Мальту и не возвращавшей его мальтийскому ордену, гроссмейстером которого был Павел Петрович. Идея защиты справедливости и отвлеченных принципов уступила место екатерининской идее заботы об интересах России.

Выражением такой перемены в мыслях государя явилась записка, составленная по его приказанию графом Ростопчиным. В этой записке политика петербургского двора подвергалась решительной критике, и прямо указывалось, что единственным руководителем действий первой державы в мире - России - должны быть ее собственные интересы. Ростопчин приводил в пример Пруссию, сумевшую округлить свои владения. Он предлагал, для того чтобы доставить России "новые богатства, моря и славу" и превозносить имя императора Павла "выше всех государей, живущих по смерти в храме бессмертия", заключить союз с мятежной, но уже успокоенной Францией и приступить к разделу оттоманских владений. Турцию автор записки называл безнадежно больным человеком и из ее наследия отдавал России "Романию, Булгарию и Молдавию", а из Греции и островов Архипелага учреждал республику, выражая надежду, что со временем греки сами подойдут под скипетр Российский. Австрии, которая "подала столь справедливые причины к негодованию", автор предлагал отдать Боснию, Сербию и Валахию, Франции - Египет, а Пруссию предполагалось вознаградить землями в северной Германии.

2 октября 1800 года император возвратил Ростопчину его записку с надписью: "Опробую план ваш во всем; желаю, чтобы вы приступили к исполнению оного: дай Бог, чтоб по сему было".

Но здание Ростопчинской политики рушилось в ночь с 11 на 12 марта 1801 года.

Император Александр Благословенный, со своей стороны, считал существование Турции залогом спокойствия и безопасности России и своему послу в Вене приказал оказывать возможное содействие сохранению Оттоманской империи, так как ее бессилие и плохое внутреннее управление "служат драгоценным ручательством безопасности". В то же время нашему послу в Париже графу Моркову, который доносил о том, что Наполеон заводит разговор о падении Турции, было предписано отвечать определенно, что Россия не имеет никаких против нее враждебных планов.

Однако такое дружелюбное отношение петербургского кабинета к Порте не отвратило ее от сближения с Францией, которая, не добившись соглашения с Петербургом, обратила свои взоры на Константинополь.

Вспыхнувшее в 1804 году восстание сербов выставлялось французским послом в Константинополе Себастиани делом интриг России, хотя на самом деле петербургский кабинет не только не поддерживал сношения с восставшими сербами, но, наоборот, отклонял всякое общение с ними. И действительно, поданная императору Александру записка сербского митрополита в Венгрии Стратимировича, в которой он просил об освобождении сербов и об образовании сербского государства под главенством одного из русских великих князей, была возвращена автору, а на длинное прошение, привезенное сербскими депутатами в Петербург в октябре 1804 года, последовал ответ, предлагавший им направиться в Константинополь, где их законные требования будут поддержаны русским послом.

Тем не менее Себастиани удалось убедить Порту в неприязненных намерениях России, что вызвало принятие ряда враждебных против нас мер, которые выразились в закрытии для русских судов проливов и в смещении господарей Дунайских княжеств.

Русский посол Италийский потребовал немедленной отмены упомянутых распоряжений, а также охраны Ионических республик против нападений Али-паши. Для поддержки этих требований наша южная армия приблизилась, под начальством генерала Михельсона, к турецкой границе, а затем, к концу 1806 года, заняла Дунайские княжества, причем генерал Михельсон начал формировать сербские волонтерские отряды.

18 (30) декабря 1806 года Порта официально объявила нам войну, надеясь на поддержку Франции и не обращая внимания на угрозы англичан, флот которых прошел Дарданеллы и которые требовали уступки России обоих княжеств. Австрия в этой борьбе осталась нейтральной, несмотря на предложение петербургского кабинета присоединить к ее владениям Боснию и Сербию взамен согласия на присоединение к России Молдавии и Валахии.

Тем временем Восточный вопрос вступил в новый фазис. В Тильзитском договоре нашлась тайная статья, гласившая, что если Порта не согласится на французское посредничество и не заключит с Россией мира в течение трех месяцев со дня вручения ей французской ноты, то договаривающиеся стороны примут меры для освобождения от ига и притеснения турками всех областей Европейской Турции, за исключением Румелии с Константинополем.

Однако соперничество России и Франции в делах Турции не прекратилось, и заключенное 12 (24) августа 1807 года, при посредстве французского генерала Гильемино, перемирие в Слободзее не удовлетворило императора Александра, так как в нем не упоминалось о присоединении к России Дунайских княжеств. Наполеон не соглашался на такое расширение наших границ, и лишь неудачи в Испании склонили его к заключению в 1808 году в Эрфурте конвенции, по которой он признавал за Россией право на присоединение Молдавии и Валахии. Результатом этой конвенции было предъявление петербургским двором к Порте целого ряда требований, в числе которых были: уступка Дунайских княжеств, признание русского протектората над Грузией, Имеретией и Мингрелией и самостоятельность Сербии, под покровительством России и Турции.

Но в течение двух последующих лет обстоятельства переменились. На сторону Турции стали встревоженные нашим союзом с Наполеоном Австрия и Англия. Эскадра последней вновь появилась в Дарданеллах, и 3 января 1809 года был заключен англотурецкий союз.

Вследствие отказа Порты удовлетворить наши требования война возобновилась, но велась вяло и не приводила к решительным результатам. С другой стороны, разрыв России с Францией представлялся все более вероятным и наконец неминуемым. Нашему главнокомандующему Кутузову было послано повеление заключить мир с Турцией в возможно непродолжительном времени. Это повеление было исполнено в Бухаресте 16 мая 1812 года, после уничтожения Кутузовым главного корпуса турецких войск.

Бухарестский мирный договор подтвердил (ст. 3) все заключенные до него между Россией и Портой трактаты, конвенции, акты и постановления, не отмененные позднейшими договорами. Он признавал (ст. 4) границей в Европе реку Прут и левый берег Дуная до Килийского устья, а относительно азиатской границы (ст. 6) определял, что "границы восстанавливаются совершенно так, как оные были прежде до войны и как постановлено в третьей статье предварительных пунктов. Вследствие чего Российский императорский двор отдает и возвращает Блистательной Порте Оттоманской... крепости и замки, внутри сей границы лежащие и оружием его завоеванные". Впоследствии эта статья вызвала ряд недоразумений, так как, по толкованию министра иностранных дел графа Румянцева, она должна была определять лишь, что Россия возвращает только области, ею завоеванные, а не присоединенные к ней добровольно. По 8-й статье договора Порта даровала сербам прощение и общую амнистию, а также "все те выгоды, коими пользуются подданные ее островов Архипелагских... и дает им возможность чувствовать действие великодушия ее, предоставив им самим улравление внутренних дел их".

Бухарестский договор был заключен в неблагоприятное для России время, когда она все свои помыслы направляла к борьбе с нашествием Наполеона. Поэтому требования, предъявленные Порте, были самые умеренные, и в Петербурге подумывали не только о мире с Турцией, но и о союзе с ней.

Недовольными остались лишь сербы, которым Порта обещала гораздо более того, что им было предоставлено 8-й статьей Бухарестского трактата. Поэтому они прервали начавшиеся после войны в Нише переговоры и вновь восстали. Но турецкие войска успели рассеять мятежные отряды, вожди которых или погибли, или скрылись, подобно Кара-Георгию, за границу. В Сербии остался только Милош Обренович, вскоре ставший фактическим и нравственным вождем народа.

Надежды восточных славян на близкое освобождение от турецкого владычества расцвели с новой силой после падения Наполеоновской империи, но им суждено было, и то отчасти лишь, исполниться в течение многих десятков лет.

Участники Венского конгресса исключительно заботились о торжестве начал легитимности и политического равновесия; их идеалом было охранение дореволюционного statu quo, а также поддержание полного застоя и спокойствия. Эти начала они применяли и к Оттоманской империи, которой хотели даже гарантировать неприкосновенность владений. Однако такому поступку воспротивились Россия и Англия.

В феврале 1815 года появилась русская циркулярная нота о том, что Европа из естественного сочувствия к единоверцам и из гуманных начал международного права, соединяющего цивилизованные народы в одну семью, обязана оградить турецких христиан от зверских преследований. Однако заступничество за угнетаемых христиан первоначально ограничивалось одними словами, и просившие о нем в Вене сербские депутаты получили в ответ: "Вы должны действовать одни".

Необходимость вмешательства Европы в турецкие дела стала вы-ясняться лишь с 1821 года, когда вспыхнуло греческое восстание. Весной этого года сын молдавского господаря и генерал русской службы Александр Ипсиланти перешел из Бессарабии в Молдавию и стал во главе движения, которое одновременно возгорелось в Мо-рее и других греческих областях, а также и на остовах Архипелага. В марте Ипсиланти отправил в Петербург письмо, прося заступничества России, к которой обращались, по его выражению, мольбы десяти миллионов христиан. На этот призыв граф Каподистрия отвечал Ипсиланти упреками в том, что он осмелился в своих прокламациях обещать восставшим содействие великого государства, причем было замечено, что если под этим государством он подразумевал Россию, то жестоко ошибся, так как Россия останется неподвижной. Одновременно Ипсиланти был исключен из службы, и ему был запрещен возврат в Россию.

Граф Каподистрия не замедлил также сообщить в Константинополь, что император Александр "громко и торжественно осуждает революционные движения, угрожающие новыми несчастьями греческим областям Оттоманской империи".

Между тем европейские кабинеты встревожились возможностью активного вмешательства России в дела турецкого Востока и приписывали ей честолюбивые замыслы.

Князь Метгерних принялся усиленно ломиться в открытые двери, убеждая императора Александра в том, что греческое восстание "есть последствие заранее обдуманного плана, прямо направленного против самой страшной для революционеров силы, против союза монархов с целю восстановления законного порядка и его охранения".

Порта, озлобленная борьбой с греческим восстанием, искала опоры в мусульманском фанатизме. В мечетях был прочитан фирман о заговоре христиан против правоверных, и возбужденная толпа произвела страшную резню во многих городах, не исключая и Константинополя, где погиб вселенский патриарх, схваченный фанатиками в церкви в день Св. Пасхи. Дипломатическое вмешательство по этому поводу русского посла барона Строганова привело к переговорам, в которых Порта проявила крайнюю раздражительность, а вслед затем рядом принятых мер явно нарушила трактаты с нами. Тогда барон Строганов предъявил 6(18) июля 1821 года ультиматум, в котором говорилось, что хотя на основании Кучук-Кайнарджийского договора Россия может оказывать христианам покровительство на всем пространстве владений Оттоманской Порты, но что "Императорский кабинет предпочитает сослаться на принятое всеми христианскими державами обязательство поддерживать общее единение и безопасность". Ультиматум требовал, чтобы Порта возвратила христианской вере ее преимущества, восстановила разрушенные церкви, даровала амнистию всем восставшим, которые изъявят покорность в определенный срок, а также чтобы она назначила господарей в Дунайские княжества и вывела бы из них войска. Неисполнение этих требований в восьмидневный срок, по словам ультиматума, "узаконивало защиту греков". После некоторого колебания Порта ответила, что принятые ею против восставших меры необходимы и вполне естественны, и барон Строганов 29 июля 1821 года со всем посольством выехал в Одессу.

Разрыв дипломатических сношений на этот раз не привел к войне, так как одновременно между Петербургом и Веной шла переписка о предложенном графом Нессельроде совокупном вмешательстве великих держав для восстановления порядка на турецком Востоке. Переписка эта закончилась составлением в Вене особого протокола, по которому Порта должна была признать право вмешательства России, с целью защиты христиан, очистить Дунайские княжества и назначить уполномоченных для совместного с русскими уполномоченными разрешения спорных вопросов. Россия и Австрия обеспечивали Порте, со своей стороны, обладание греческими областями на условиях дарования им самоуправления. В случае же непринятия Портой условий протокола Австрия обязывалась порвать с ней дипломатические сношения.

Такая редакция протокола не была одобрена Меттернихом, который не пожелал его подписать, находя, что заключенные Россией с Турцией трактаты не дают нам права покровительства христианам в восставших областях. В своем меморандуме от 19 апреля 1822 года князь Меттерних предлагал, чтобы решение всех спорных вопросов и обеспечение прочного мира на Востоке было вверено особой конференции из представителей союзных держав и турецких уполномоченных.

С этой запиской Меттерниха была связана судьба графа Каподистрии. Он советовал ответить Венскому кабинету в том смысле, что Россия предпочитает ожидать событий, сохраняя за собой полную свободу действий; но это предложение не встретило сочувствия императора Александра, и Каподистрия был удален. Государь полагал в то время, что "нет политики русской, французской, австрийской, прусской, а есть лишь общая политика для общего всех народов счастия".

На Балканском полуострове между тем события быстро следовали одно за другим. Собравшееся в Эпидавре греческое национальное собрание обнародовало 15 (27) января 1822 года акт независимости и отправило своих депутатов на конгресс монархов в Вероне; они не были приняты монархами и ограничились обнародованием в Анконе предназначавшейся для конгресса декларации к народам Европы. Это обращение греческого народа встретило повсюду живейшее сочувствие, и во всех странах стали образовываться филэллинские союзы и комитеты.

Петербургский кабинет продолжал оставаться на прежней точке зрения общего с союзными державами воздействия на Оттоманскую Порту. Граф Нессельроде издал новый меморандум, в котором предлагал образовать из греческих владений Турции три княжества - Восточной, Западной и Южной Греции. Для обсуждения этих предложений решено было созвать в Петербурге конференцию союзных держав. Англия не пожелала принять участия в этой конференции и решительно стала на сторону восставших греков. В феврале 1824 года в Лондоне был устроен для греческого национального правительства заем в 20 миллионов франков, и блокада греческих портов турецкими судами была признана недействительной.

Между тем упомянутая выше конференция собиралась в Петербурге два раза, в июне 1824 и в феврале 1825 годов, и после долгих прений пришла к довольно платоническому заключению, что следует "убедить Порту в необходимости допустить для прекращения волнений на Востоке вмешательство великих континентальных держав".

Такое постановление конференции не имело, разумеется, никакого практического результата, и греки, потеряв всякую надежду на помощь России и континентальной Европы, искали единственной опоры в Англии. В августе 1825 года заседавшее в Навплии греческое национальное собрание постановило передать "священное сокровище национальной независимости и свободы и политическое существование Греции под защиту Великобритании".

Тогда только петербургский кабинет признал невозможным дальнейшее бездействие. Граф Нессельроде запросил Вену и Берлин, что следует предпринять, если Порта не даст убедить себя в необходимости вмешательства. Ответы прусского и австрийского дворов, объявивших себя противниками убеждения Порты силой и всяких по отношению к ней мер принуждения, окончательно открыли глаза петербургским государственным людям. Император Александр повелел своим представителям при союзных дворах сообщить им, что отныне в восточных делах Россия будет руководствоваться своим собственным интересом. Мысль о неизбежности войны была вполне усвоена государем, которому, однако, не суждено было привести ее в исполнение.

Бросая общий взгляд на наши отношения к турецкому Востоку со времени падения Константинополя и до воцарения императора Николая Павловича, невольно приходится прежде всего отметить ту нравственную связь, которая существовала между Россией и подвластными Турции христианскими народностями с первых дней утверждения Оттоманской империи в Европе.

Слабость Московского государства в начале этой эпохи и его отдаленность, а впоследствии и насущные потребности России, направлявшие ее деятельность в другую сторону, не придавали этой нравственной связи большого реального значения. Она выражалась только тем, что во всех своих сношениях с Турцией наши государи являлись перед Портой ходатаями за своих единоверцев. Но, по мере роста России и сближения ее границ с Балканским полуостровом, единение ее с подвластными Турции христианами все более и более увеличивалось. Вооруженные столкновения России с Портой начинают понемногу становиться сигналом для восстания тех христианских народностей, которые сохранили еще под гнетом турецкого ига свою жизненную силу.

Одновременно с этим и в русско-турецких трактатах отводится все большее и большее место заботе об обеспечении христианских народностей и их религии. Кульминационным в этом отношении пунктом является царствование императрицы Екатерины II, которая заключением Кучук-Кайнарджийского мирного договора дала могущественнейший толчок к самостоятельной жизни большинства христианских народностей турецкого Востока. В то же время этот договор предоставил России фактическое право защиты христианских жителей некоторых турецких провинций и нравственное покровительство над всеми подвластными Порте христианами. Приобретение нами северного берега Черного моря сближало Россию с опекаемыми ею народностями и еще более увеличивало ее значение в этом отношении.

К сожалению, меняющаяся в разных направлениях политика последующих двух царствований намного умалила значение действий великой Екатерины и внесла в отношения христиан турецкого Востока к России тот разлад, который, при доброй помощи заинтересованных в турецких делах европейских государств, намного поколебал нравственное ее среди них значение.

В особенности обильно печальными последствиями в этом отношении царствование императора Александра. Оно в корне подорвало доверие к нам христиан и впервые вызвало оставшееся с нашей стороны без ответа толкование европейскими кабинетами Кучук-Кайнарджийского договора не по духу его, а по букве, исключительно примененной к положению Турции конца XVIII столетия. В конце же царствования императора Александра Благословенного была впервые предъявлена Европой, в лице князя Меттерниха, претензия на коллективное разрешение дел христианского Востока.

В течение царствования этого государя можно отметить также зародыш того преувеличенного значения, которое дипломаты петербургского двора начали придавать всевозможным нотам, меморандумам и депешам. Из средства подготовительного, долженствовавшего служить исключительно к выяснению общих взглядов и намерений, мнили сделать их средством, решающим судьбы народов. Родоначальник такого направления вице-канцлер граф Нессельроде, казалось, полагал, что интересы государства исключительно зависят от убедительности его нот, забывая, что в мировых вопросах ноты хороши только тогда, когда поддержаны твердой решимостью довести дело до конца. И замечательно, что в этот период признаваемого исключительного могущества нот и трактатов не было обращено внимания на различие в толковании Кучук-Кайнарджийского договора, которое обнаружилось уже с достаточной ясностью.

Но кроме тех нравственных целей, которые преследовала Россия в постоянной борьбе с Турцией, ей приходилось заботиться и об удовлетворении своих жизненных интересов, требовавших открытого выхода в Черное море и обеспечения границ от нападения диких кочевников. Благодаря успешным войнам императрицы Екатерины мы достигли на юге наших естественных границ.

Такое законное тяготение к югу не могло, разумеется, нравиться тем государствам, торговые и политические интересы которых соприкасались с Турцией; но Россия доекатерининской эпохи не внушала большого опасения, а потому и не встречала существенных препятствий к достижению своих планов. Величие же, приобретенное ею за время царствования императрицы Екатерины II, а главное, обширные восточные проекты наших государственных людей конца восемнадцатого столетия заставили несколько иначе смотреть на миссию России на Ближнем Востоке. И хотя с воцарением императора Александра Благословенного в основу русской политики легло сохранение до последней возможности существования слабой Турции, но вышеуказанные проекты и двойственная относительно Порты политики императора Александра Павловича дали возможность созреть общему убеждению в исключительно завоевательных намерениях России относительно Порты Оттоманской. Вся последующая политика Александра I, девизом которой с высоты трона признавалось поглощение русских интересов интересами общеевропейскими, не уменьшила недоверия к России, но зато отодвинула ее в делах Востока на второстепенный план.

Изложенный период русско-турецких сношений дает также возможность определить и отношение иностранных дворов к исторической миссии России. Наиболее заинтересованной в этой смысле выказала себя Австрия, отличие взглядов которой выяснилось еще с 1700 года; образ же ее действий во время наших столкновений с Портой оставался всегда одинаков. Почти в таком же положении находилась и Англия, которая только однажды, во время ее борьбы с Наполеоном, стала на сторону русских требований. К концу же рассматриваемого периода ее влияние не только в Турции, но и среди христианского населения южной части этой империи упрочилось за счет уменьшившегося влияния России. Что же касается до Франции и Пруссии, то обе эти державы в русско-турецких делах находили лишь средство давления на Россию в видах тех или других своих интересов.

Таково было наследие по делам Востока, которое принял на себя юный император Николай Павлович, Оно далеко не находилось в том блестящем состоянии, в котором было оставлено его бабкой, и чуждому замыслов уничтожения Турции и захвата Константинополя государю Николаю Павловичу пришлось вынести на своих плечах подозрительность Европы, которая, сама того не замечая, играла в руку всесветной в то время повелительнице морей.

Глава VI. Восточный вопрос при императоре Николае I до Адрианопольского мира включительно

Император Николай Павлович объявил своим первым дипломатическим актом, что в делах внешней политики он будет руководствоваться заветами предшествовавшего царствования и строго придерживаться начал, обеспечивавших мир Европы со времени Венского конгресса.

Что же касается запутанных в то время восточных дел, то государь различил в них две категории фактов, из которых одна представляла многочисленные нарушения Турцией заключенных с нами трактатов и составляла в глазах государя наше частное дело с Портой Оттоманской; другая же касалась событий, в которых были затронуты интересы и прочих европейских государств.

Вопреки трактатам с Россией, Порта продолжала содержать свои войска в Дунайских княжествах, отказывалась восстановить в них существовавший до 1821 года порядок, не признавала прав сербского народа, обеспеченных условиями Бухарестского трактата, отказывалась покончить споры относительно восточного побережья Черного моря и оставила без ответа протест русского поверенного в делах. С другой стороны, южная часть Балканского полуострова и острова Архипелага были охвачены восстанием, которое вызывало сочувствие общественного мнения как в России, так и в прочих странах Европы.

Циркулярная нота графа Нессельроде о восточных делах, относящаяся к 17 (29) марта 1826 года, резко отличала нарушение Портой трактатов с Россией от прочих турецких дел. Что касается первых, то государь, не питая никаких честолюбивых замыслов, желал только точного исполнения договоров и решил в случае надобности прибегнуть к силе. Считая это дело исключительно русским, он предъявлял Порте непосредственные требования и ожидал ее ответа без чьего-либо посредничества. Иного взгляда император Николай держался в греческом вопросе. Признавая разрешение недоразумений между Грецией и Турцией делом международным, которое должно быть поконченным с общего согласия великих держав, он в нем не принимал на себя исключительного почина и даже не считал возможным высказать свои соображения, пока положение России относительно Порты Оттоманской оставалось неопределенным. Программа императора Николая в этом отношении выказалась в сообщении вице-канцлера графа Нессельроде Венскому кабинету, что государь желает видеть в греческом вопросе Россию, поставленную "на одну линию с другими державами-посредницами".

С.С. Татищев, разбирая циркулярную ноту 17 марта 1826 года, правильно замечает, что в этом важном дипломатическом документе политика императора Николая обнаружилась во всем своем нравственном величии. Твердый, хотя умеренный тон, строго ограниченные, но настойчиво выраженные требования, признание европейских интересов, но вместе с тем решимость с оружием в руках защищать права, принадлежащие России по договорам, глубокое сознание собственных прав и достоинства - все это произвело неотразимое впечатление на чужеземные дворы, которые начали наперерыв советовать Турции подчиниться нашим требованиям.

Однако державы все-таки не верили бескорыстию России, а что касается Англии, то она была серьезно обеспокоена русско-турецкими несогласиями.

Для принесения императору Николаю Павловичу поздравлений с восшествием на престол лондонский двор отправил в Петербург героя Ватерлоо герцога Веллингтона. Государь отклонил его посредничество в споре с Портой из-за нарушения трактатов, но охотно вступил в переговоры относительно общего разрешения греческого вопроса. Результатом такого решения был подписанный в конце марта 1826 года - со стороны России графом Нессельроде и князем Ливеном, а со стороны Великобритании герцогом Веллингтоном - "протокол", которым договаривающиеся стороны устанавливали начало будущего устройства Греции.

Согласно 1-й статье этого протокола, Греция должна была оставаться в зависимости от Порты и платить ей раз навсегда определенную дань, но управляться властями, избираемыми самими греками при некотором лишь участии Порты в их назначении. Им предоставлялась полная свобода совести, торговли и внешних сношений, а мусульманские земли, которые должны были войти в состав вновь образуемой Греции, предполагалось выкупить.

Следующие статьи протокола определяли общее посредничество петербургского и лондонского дворов в Константинополе, совместную выработку подробностей прекращения греко-турецкой распри и подтверждали, что договаривавшиеся стороны не ищут ни расширения территории, ни исключительного влияния, ни особых торговых преимуществ, которые не были бы доступны прочим нациям. В заключение протокол постановлял сообщить конфиденциально о состоявшемся соглашении в Вену, Берлин и Париж, приглашая кабинеты великих держав присоединиться к делу примирения турок с греками.

Одновременно с установлением изложенных выше отправных точек с Великобританией Россия вела частные переговоры с Турцией по делам, касающимся ее личных интересов. 24 марта наш поверенный в делах Минчаки вручил Порте последний ультиматум, требовавший в шестинедельный срок эвакуации Дунайских княжеств, исполнение 8-й статьи Бухарестского договора, освобождения сербских депутатов и отправления к русской границе уполномоченных для ведения переговоров по спорным вопросам.

Порта под влиянием советов европейских держав подчиниться русским требованиям выразила нотой от 1 (13) мая, т. е. еще до истечения назначенного срока, свое согласие на ультиматум Минчаки. Граф Нессельроде, сообщая об этом успехе иностранным дворам, замечал, что при дальнейших переговорах с Портой государь намерен действовать с настойчивостью и энергией, которые, как показал счастливый недавний опыт, составляют необходимое условие успеха.

1 июля открылись в Аккермане переговоры русских и турецких уполномоченных, которые явились живой иллюстрацией только что приведенных слов графа Нессельроде. Турецким представителям было сообщено, что государь, предвидя их попытки протянуть время, приказал еще в Петербурге заготовить проект конвенции, которую им остается только подписать. "Какие же это переговоры!" - восклицали турецкие комиссары, кладя, однако, свои подписи на приготовленном документе. Восстание янычар, вызвавшее внутренние неурядицы, и расстройство армии лишали Порту какой-либо возможности сопротивляться.

Заключенная в Аккермане конвенция имела "единственной целью отвратить всякий повод к дальнейшим несогласиям и обеспечить во всей их силе исполнение Бухарестского и всех прочих трактатов".

Первая статья этой конвенции определяла, что все условия договора, заключенного в Бухаресте 16 мая 1812 года, подтверждаются во всем их пространстве и будут иметь такую же силу, как если бы Бухарестский договор был внесен в нее от слова до слова.

Третьей статьей Блистательная Порта обязывалась в шестимесячный срок возобновить гатти-шерифы 1802 года относительно прав и преимуществ Молдавии и Валахии и дополнить их приложенным к конвенции отдельным актом, который устанавливал участие России в управлении Дунайскими княжествами. Согласно этому акту господарями княжеств должны были назначаться местные природные бояре, избираемые в качестве кандидатов боярами диванов каждой области и утверждаемые Портой. Срок пребывания господарей в должности полагался семилетний, и преждевременное смещение их допускалось не иначе, как с согласия русского посланника. Самовольное сложение с себя звания господаря требовало также согласия нашего двора. Установление и точное определение податей и повинностей в обоих княжествах должно было быть сделано господарями совместно с боярами диванов на основаниях постановлений гатги-шерифа 1802 года. "Господари, - гласил далее отдельный акт, - ни в каком случае не должны дозволять себе ни малейшего отступления от сего правила. Они должны принимать со вниманием и уважением представления посланника Его Императорского Величества, а равно представления, кои по его предписанию будут делаемы от российских консулов, как по сему предмету, так и относительно сохранения иных прав и преимуществ сего края, особенно же во всем том, что касается до соблюдения положений и условий, в сем акте означенных". Эти же "положения и условия" касались всех существенных вопросов внутреннего управления княжествами.

Пятая статья Аккерманской конвенции отличалась несколько иронической редакцией. Она говорила о тщательном радении Порты к точному соблюдению постановлений Бухарестского договора относительно сербского народа, "имеющего полное право на ее милость и великодушие". Блистательная Порта должна была установить совместно с сербскими депутатами меры для утверждения обещанных трактатами преимуществ, которые "будут справедливой наградой за доказанную на опыте верность к империи Оттоманской".

Hо этим не ограничились заботы императора Николая Павловича о сербском народе. Они вызвали присоединение к Аккерманской конвенции второго отдельного акта, исключительно ему посвященного.

"Непредвиденные препятствия, писалось в этом акте, принудили отложить сие дело", т. е. дарование сербам преимуществ, но Порта немедленно должна была приступить к соответственным распоряжениям и обязывалась уведомить Российский императорский двор обо всем, что ею будет сделано во исполнение восьмой статьи Бухарестского договора, а также сообщить ему утвержденный гати-шерифом фирман, которым сербскому народу будут дарованы обещанные преимущества. Преимущества эти, как видно из перечисленных в отдельном акте требований сербской депутации, касались свободы богослужения, выбора начальников, независимости внутреннего управления, возвращения отторгнутых от Сербии округов, податных реформ, свободы торговли и многих других вопросов, в достаточной степени обеспечивавших самостоятельную жизнь и развитие сербского народа.

Но Аккерманская конвенция, имевшая целью обеспечить за Россией преимущественное влияние на Востоке, не достигла конечных результатов. Униженные при ее заключении турки затаили в себе бессильную злобу, и их ненависть к нам стала проявляться все определеннее, а недоверие иностранных дворов к нашей политике - все сильнее. Недоверие это стало проникать повсюду, находя некоторое удовлетворение в порицании энергичных приемов наших представителей в Аккермане. "Поведение русских в этом дипломатическом походе, - писал сердобольный Генц австрийскому посланнику Оттенфельсу, - поразило меня в сердце; ничего более насильственного и более вероломного не бывало даже в дипломатических актах Наполеона".

Чувства Порты по отношению к нам вскоре обнаружились по поводу решенного Петербургским протоколом русско-английского вмешательства в несогласия между султаном и восставшими греками. На врученную 10 марта 1827 года ноту, касающуюся греческого вопроса, Порта ответила решительным отказом. Англии она указала, что не вмешивается в распри лондонского правительства с ирландскими католиками, а русскому посланнику напомнила, что наши уполномоченные в Аккермане заявили, что не предъявляют никаких требований относительно греков. Реис-эффенди счел необходимым добавить еще, что вмешательство России и Англии противно началу самостоятельности верховной власти каждого государства, и что "оттоманы скорее уйдут из Европы, чем допустят чужое вмешательство между государем и его подданными, разрушающее верховную власть и независимость".

В своих заявлениях Порта находила некоторую поддержку в политике венского и берлинского кабинетов, которые отказались присоединиться к постановлениям Петербургского протокола 4 апреля 1826 года. Меттерних заявил при этом, что такой дипломатический акт, становясь на защиту мятежа, является прямым оскорблением священному союзу.

Зато англо-русская декларация встретила самый радушный прием в Париже. 24 июня (6 июля) 1827 года в Лондоне был подписан представителями России, Англии и Франции трактат о замирении Греции, по которому эти три державы решили предложить Порте свое посредничество. Трактат в общем повторял постановления Петербургского протокола, но был дополнен особой секретной статьей, согласно которой договаривавшиеся державы решили обратиться к Порте с заявлением, что они принуждены сблизиться с греками, установить с ними торговые сношения, а также назначить в Грецию своих и принять греческих консулов. Если бы в течение месяца между Портой и греками не состоялось перемирия, то три державы обязывались принять меры к прекращению военных действий и послать соответствующие инструкции командирам своих средиземных эскадр. В заключение договаривающиеся стороны предоставили своим лондонским представителям условиться о дальнейших мерах на случай отказа Порты или греков согласиться на примирительные предложения.

Коллективная нота трех держав приглашала Порту принять эти условия и предупреждала ее, что в случае отказа державы "для прекращения положения, несовместимого с истинными интересами Порты, с безопасностью торговли и со спокойствием Европы" прибегнут к более действенным мерам.

Но турецкое правительство отвергло предложения трех держав. В совете султана не думали, чтобы они решились на меры принуждения, и нельзя не сознаться, что этот взгляд турецких сановников имел за собой некоторые основания.

Князь Меттерних, ревностный защитник легитимности, напрягал все свои усилия, чтобы не допустить в греко-турецкую распрю вооруженного вмешательства Европы. Австрийский посланник в Константинополе успокаивал Порту уверениями, что в сущности ни одно правительство не сочувствует мятежу; при этом повторялись выражения русской ноты начала 1826 года, что "дело России есть дело исполнения договоров, а не поддержка восстания, противного праву", а также резкие слова императора Николая о греках, будто бы сказанные им эрцгерцогу Фердинанду д'Есте. Князь Меттерних, получив от австрийского посла в Лондоне успокоительные сведения о намерениях англичан и убедившись из бесед с русским и французским представителями в Вене в миролюбии России и Франции, предложил Порте добрые австрийские услуги в ее споре с тремя державами. Оттоманское правительство радостно ухватилось за такое предложение, но в это время грянула весть о Наваринском погроме.

Адмиралы трех союзных в деле освобождения Греции держав получили, согласно Лондонскому договору, приказание помешать прибытию в Морею новых подкреплений из Египта, причем им было предписано вступить в бой лишь в случае форсирования турецким флотом проходов с целью высадки десанта. Ибрагим-паша пожелал оставить со своим флотом Наварин и отправиться в Патрас, но получил в этом отказ от адмирала Кондрингтона. Взбешенный паша продолжал с особой жестокостью опустошать Морею, что принудило адмиралов предложить ему возвратиться в Египет. Ряд неожиданных при этом обстоятельств и привел 20 октября к бою у Наварина трех соединенных эскадр с турецким флотом, который был при этом совершенно уничтожен.

Эта победа произвела сильное и неодинаковое впечатление на императора Николая Павловича и на его министра иностранных дел. Государь был очень доволен энергией адмиралов, а граф Нессельроде полушутливо замечал в своем письме к нашему представителю в Вене Татищеву, что было бы вообще недурно, если бы дипломаты уступили место адмиралам, доказавшим, что они умеют разрешать запутанные вопросы.

Наваринский погром повел к более решительным действиям с обеих сторон. Реис-эффенди нотой от 9 ноября 1827 года потребовал от послов трех держав вознаграждения за уничтоженный флот, удовлетворения за нарушение нейтралитета и обещания воздержаться от всякого вмешательства в дело умиротворения Греции. По первым двум пунктам послы отклонили требования Порты, так как было дознано, что первое нападение у Наварина сделали турки; относительно же вмешательства в греческие дела они подтвердили, что их правительства твердо решились достигнуть умиротворения средствами, указанными в их союзном договоре. Через несколько дней после этого представители России, Франции и Англии заявили Порте через своих драгоманов, что останутся в Константинополе лишь в том случае, если Порта возобновит с ними официальные сношения, установит перемирие с греками и торжественно заявит, что дарует им изложенные в Лондонском трактате права и преимущества, как только греки представят приличное по этому поводу прошение султану. Совет турецких сановников единогласно отверг требования послов, которые вскоре покинули оттоманскую столицу.

Вследствие такого оборота дел русское правительство в конце декабря 1827 года выступило с двумя предложениями.

Прежде всего граф Нессельроде сообщил в Лондон, что император Николай Павлович намерен твердо держаться начал договора 6 июля и с точностью исполнит обязательство не делать на счет Турции территориальных приобретений и не добиваться каких-либо новых исключительных торговых преимуществ. Государь шел даже дальше такого уверения и, видя в сохранении Турции прямой интерес России, готов был подтвердить свое желание новым особым трактатом. Кроме того, наше правительство предлагало Лондонской конференции, состоявшей из представителей России, Франции и Великобритании, принять некоторые понудительные против Порты меры, которые заставили бы ее подчиниться требованиям держав. В числе этих мер были намечены занятие русскими войсками Дунайских княжеств, очищение территории будущей Греции от египетских войск и охранения ее союзным флотом от новых вторжений турок. Но приведение в исполнение намеченного предлагалось нами только в том случае, если Порта откажется принять в восьмидневный срок новый ультиматум держав, приглашающий ее вступить в переговоры о замирении Греции на известных уже условиях.

Однако предложения графа Нессельроде не вызвали сочувствия лондонского кабинета, во главе которого стоял тогда герцог Веллингтон. Он отвечал, что Лондонский трактат имел целью обеспечение мира в греческих областях, а не войну с Турцией, и предлагал ограничиться только занятием Коринфского перешейка, очищением Морей от турецких войск и организацией автономного управления этой области. В то же время лондонский кабинет советовал привлечь к общему делу умиротворения Греции Австрию и Пруссию, что, по его мнению, должно было повлиять на решимость султана присоединиться к постановлениям трактата 6 июля. Натянутое положение между Россией и Турцией беспокоило уже обе немецкие державы, и в особенности Австрию, которая начала даже стягивать войска в Трансильванию. Князь Меттерних решился на совершенно неожиданный шаг, а именно выступил с предложением признать Грецию независимой. Он полагал, что, обратив внимание дипломатов на новый вопрос, он предотвратит русско-турецкую войну, возможные последствия которой возбуждали в нем разные опасения.

Но было уже поздно. После ряда враждебных нам и противных трактатам мер султан обнародовал 8 (20) декабря манифест, в котором обвинял Россию в подстрекательстве греков к восстанию и в стремлении стереть ислам с лица земли. Манифест этот, призывая мусульман к борьбе с неверными, присовокуплял, что "война не будет, подобно предшествовавшим, борьбой из-за областей и границ. Нам предстоит сражаться за веру и за наше национальное существование. Все мы одинаково, богатые и бедные, большие и малые, должны взирать на эту борьбу, как на священный долг".

Конечно, Россия не могла оставить вызова Порты без ответа. 2 (14) апреля 1828 года последовали Высочайший манифест об объявлении войны Турции и декларация нашего кабинета, излагавшая причины войны и цели, которые мы были намерены преследовать. По словам упомянутого документа, Россия не стремилась ни к завоеваниям на счет Турции, ни к ее падению, но к обеспечению безопасности и свободы торговли, к возобновлению и утверждению договоров и к оказанию помощи христианским народам, поставленным этими договорами под ее покровительство. Далее декларация присовокупляла, что Россия считает долгом чести привести в исполнение договор 6 июля, но, чуждаясь революционных средств, она не стремится вызывать восстание христианских народностей Турции, хотя для этого было бы достаточно одного ее слова.

Кампания 1828 года, завершенная взятием русскими войсками в присутствии императора Николая Павловича Варны, не привела, однако, к решительным результатам. Этим обстоятельством воспользовался князь Меттерних с целью вызвать посредничество держав к окончанию русско-турецкой распри, а в особенности с целью приведения в исполнение своей старой мечты - поставить отношения России с Турцией под контроль Европейского ареопага.

И действительно, находившаяся в то время под его влиянием Порта заявила о необходимости заключения мира не иначе, как при участии Европы и за ее коллективным ручательством.

Император Николай, со своей стороны, не только не уклонялся от заключения мира, а даже шел ему навстречу, но, разумеется, не на условиях, внушаемых князем Меттернихом. Наш кабинет сообщил Порте через датского посланника в Константинополе, что государь согласен даже немедленно заключить перемирие, если Турция выразит намерение вступить в переговоры о мире.

Одновременно с этим государь не забывал и греческих дел, особенно заботясь о том, чтобы обуздать греческие тайные общества и уничтожить в Греции революционные стремления, чего можно было достигнуть только установлением в этой стране монархического образа правления.

10 марта 1829 года представителями держав в Лондоне была подписана Лондонская конвенция, в которой вновь были выработаны основания будущего устройства Греции. Эта страна должна была оставаться под верховным главенством султана, но управляться государем христианского вероисповедания, не принадлежащим, однако, к царствующим домам России, Франции и Великобритании. Северной границей нового государства была намечена линия между Эгейским и Ионическим морями, от залива Воло до залива Арто, а связь его с Турцией выражалась уплатой ежегодной дани в размере 1,5 миллиона пиастров.

Император Николай Павлович согласился, со своей стороны, уполномочить возвращавшихся в Константинополь французского и английского послов вести переговоры с Портой по греческому вопросу на выработанных Лондонской конференцией основаниях. Но представителям этих держав не удалось убедить Порту в необходимости согласиться на предложения Европы.

Эта необходимость выяснилась для Турции лишь после новых наших побед и приближения армии генерала Дибича в начале августа 1829 года к Адрианополю. Тогда только в Константинополе поняли, что дальнейшая борьба может повести к уничтожению турецкого владычества в Европе, и султан обратился к государю с просьбой о мире.

Переговоры, однако, затянулись, и император Николай, опасаясь их неуспеха, поручил Дибичу занять Дарданеллы, чтобы воспрепятствовать появлению "незваных гостей для вмешательства и вреда делам нашим".

Такое вмешательство, видимо, беспокоило государя, и уже в конце августа он вновь писал Дибичу: "При неуспешности переговоров вы должны немедленно двинуться к Константинополю, обеспечив себя со стороны Дарданелл... Овладев Константинополем, вы будете ожидать новых приказаний, до получения которых положительно откажетесь войти в какие-либо переговоры, какого рода они бы ни были и с кем бы то ни было". В письме же к Дибичу от 1 сентября государь замечал: "Английское министерство совершенно поражено успехами нашего оружия до такой степени, что Абердин сказал нашим: ради Бога, не обходитесь с нами по-Дибичевски и пощадите нашу честь. Они видят и не боятся более падения Оттоманской империи, но боятся узреть нас владыками Константинополя!" Император Николай подчеркнул пять раз слово "владыками".

Приказания, о которых государь предупреждал в письмах Дибича, должны были зависеть от хода совещаний образованного в Петербурге, сначала под председательством графа Кочубея, а потом и самого императора, особого Тайного комитета.

Работы комитета открылись докладом одобренной государем записки вице-канцлера графа Нессельроде, доказывавшего, что "никакой другой порядок вещей не возместит нам выгоды иметь соседом государство слабое, постоянно угрожаемое революционными стремлениями своих вассалов и вынужденное покориться воле победителя". При этом вице-канцлер Нессельроде находил невозможным разрешить вопрос о судьбе Оттоманской империи без участия других держав, так как подобный акт затрагивал существеннейшие их интересы. Мнение это вполне разделял и министр юстиции Дашков, который в доложенной комитету записке проводил ту идею, что цель России распространять свое влияние между соседними народами может быть удобнее всего достигнута продлением существования Турции. Комитету было доложено также и письмо графа Каподистрии, который предлагал создание на развалинах европейской Турции пяти государств: Дакии, Сербии, Македонии, Эпира и Эллады и образование из Константинополя с окружающей территорией вольного города, в котором заседал бы конгресс конфедерации упомянутых государств.

Комитет после незначительных прений высказал единогласное мнение, что выгоды сохранения Оттоманской империи в Европе превышают его невыгодные стороны и что разрушение Турции противно истинным интересам России. Благоразумие требовало предупредить падение Турции и воспользоваться всеми обстоятельствами для заключения почетного с ней мира, но, если бы Оттоманская империя рушилась, то Россия прежде всего должна озаботиться, чтобы никакая посторонняя держава не предупредила ее занятием проливов; при этом вопрос об участи земель, входивших в состав Турецкой империи, должен быть разрешен соглашением с прочими державами.

Согласно этим заключениям комитета, к графу Дибичу были отправлены инструкции для заключения мира, но они были получены слишком поздно. Мир был заключен в Адрианополе 2 сентября, за два дня до первого заседания петербургского комитета.

До Дибича вовремя не дошло даже Высочайшее повеление об уступке нам Турцией Батума и Карса, что и не было включено в Адрианопольский мирный договор. Тем не менее государь удостоил этот договор своим одобрением и в письме к Дибичу от 22 сентября замечал даже, что Адрианопольский мир "самый славный из когда-либо заключенных, и вы сумели придать ему характер, приличный миру, заключенному после такой войны. Наша умеренность зажмет рты всем нашим клеветникам, а нас самих мирит с нашей совестью".

Суть Адрианопольского мирного трактата заключалась в следующем:

По 3-й его статье Порта уступала нам устья Дуная, до впадения в море Георгиевского гирла, со всеми островами, образуемыми рукавами реки, но без права устраивать там какие-либо укрепления или вообще заведения, кроме карантинных.

Статья 4-я передавала во владение России крепости Ахалкалаки и Ахалцых и весь восточный берег Черного моря от устья Кубани до поста Св. Николая включительно.

Статья 5-я постановляла, что "поелику княжества Молдавское и Валахское подчинили себя особыми капитуляциями верховной власти Блистательной Порты, и поелику Россия приняла на себя ручательство в их благоденствии, то ныне сохраняются им все права, преимущества и выгоды, дарованные в тех капитуляциях или же в договорах, между обоими императорскими дворами заключенных, или же, наконец, в гатти-шерифах в разные времена изданных. Посему оным княжествам предоставляется свобода богослужения, совершенная безопасность, народное независимое управление и право беспрепятственной торговли". В отдельном же, приложенном к договору акте постановлялось, что господари Молдавии и Валахии будут возводимы в это звание на всю жизнь, и что им предоставляется власть постановлять, по совещании с диванами, все, относящееся до внутренних дел в княжествах, а также, что Порта Оттоманская не оставит за собой никакого укрепленного места на левом берегу Дуная и не позволит ни одному магометанину иметь жительство в княжествах. Мусульмане, владевшие в княжествах ненасильственно приобретенными недвижимыми имуществами, обязывались продать их в течение 18 месяцев. Правительству каждого княжества дозволялось содержать вооруженную силу для карантинной и внутренней службы, а также для охраны границ. Все подати и повинности, несомые по отношению к Порте, заменялись одной, ежегодно уплачиваемой суммой, размер которой предполагалось определить впоследствии. В заключение Порта обязывалась утвердить составленные во время занятия княжеств русскими войсками уставы внутреннего управления этих областей.

Не забыта была Адрианопольским мирным договором и Сербия. По 6-й его статье Порта обязывалась "возвратить немедленно Сербии шесть округов, от сей области отторгнутых, и таким образом навсегда обеспечить спокойствие и благосостояние верного и покорного сербского народа. Утвержденный гатти-шерифом фирман о приведении в действие постановлений отдельного акта Аккермавской конвенции будет издан и официально сообщен Российскому двору в течение одного месяца со дня подписания настоящего договора".

Статья 7-я предоставляла русским подданным право свободной морской я сухопутной торговли в Турции и обязывала Порту открыть проход через проливы как русским судам под купеческим флагом, так и торговым судам всех держав, состоявших в дружбе с Турцией. В случае нарушения этой статьи Порта предоставляла России право "принять таковое нарушение за неприязненное действие и немедленно поступить в отношении к империи Оттоманской по праву возмездий".

Следующими двумя статьями Порта обязывалась возместить русским подданным понесенные ими с 1806 года убытки в сумме 1,5 миллиона голландских червонцев и уплатить нашему правительству приличное военное вознаграждение. Вознаграждение это было исчислено в 10 миллионов голландских червонцев, уплачиваемых в сроки, назначенные императором всероссийским, причем очищение турецкой территории нашими войсками должно было производиться по мере уплаты этой суммы. Крепость Силистрия и Дунайские княжества оставались в наших руках до окончательной расплаты.

Наконец, по 10-й статье Адрианопольского мирного договора Турция присоединялась к акту Лондонской конференции 10 (22) марта 1829 года относительно границ и устройства Греции.

Остальные статьи трактата касались второстепенных постановлений и подтверждали во всей их силе все прежние договоры, конвенции и постановления между обоими правительствами, которые не были отменены позднейшими трактатами.

Таким образом, Адрианопольский трактат, хотя и был заключен Дибичем до сообщения ему постановлений Тайного комитета, отражал в своих статьях настроение императора Николая Павловича и окружавших его лиц. Он щадил самолюбие Порты и ее права на европейские области, находившиеся под оттоманским владычеством.

Великодушие государя и умеренность русских требований признавались даже повсюду за границей. Тот самый Генц, который в столь резкой форме возмущался по поводу переговоров в Аккермане, удивлялся великодушию государя при заключении Адрианопольского мирного договора. "Умеренность понятие относительное, - писал он, - но в случае, подобном настоящему, оно должно одинаково распространяться на победителя и на побежденного. В сравнении с тем, что могли требовать русские, и требовать безнаказанно, они потребовали очень мало. Я не говорю, чтобы у них достало силы разрушить турецкое владычество в Европе, не подвергаясь европейскому противодействию, но они могли потребовать уступки княжеств и Болгарии до Балкан, половины Армении и, вместо десяти миллионов, пятьдесят, причем Порта не имела бы силы, а никто из ее друзей желания этому воспрепятствовать".

Если сравнить Адрианопольский договор со всеми предшествовавшими ему мирными трактатами с Турцией, не исключая и Кучук-Кайнарджийского, то невольно бросается в глаза отсутствие у императора Николая Павловича завоевательных стремлений и обилие достигнутых им результатов в отношении обеспечения прав христианских народностей Турции. Адрианопольский мир, принимая во внимание известный характер государя, должен был служить прочным указанием программы дальнейшей политики петербургского двора относительно Турции и должен был успокоить страх Европы насчет поползновений Великой Северной державы на Константинополь. С другой стороны, почти исключительные заботы России при заключении этого договора о судьбе восточных христиан укрепили духовную связь между ней и опекаемыми ею народностями и дали ей предпочтительное над всеми другими державами нравственное право на вмешательство в их дальнейшую судьбу. Адрианопольский договор покрыл таким образом Кучук-Кайнарджийский, и четверть века спустя, Россия, казалось бы, могла основывать свое право на вмешательство в дела христианского Востока исключительно на этом договоре и на том обстоятельстве, что она одна не ограничивалась в вопросе освобождения христианских народностей Турции, наподобие остальных держав, более или менее платоническими мерами, а неоднократно боролась за него вооруженной силой.

Но, несмотря на в высшей степени умеренный свой характер, Адрианопольский мирный договор возбудил сильное неудовольствие в Лондоне и Вене. Стоявший во главе лондонского кабинета лорд Абердин указывал в январе 1830 года на "опасные" последствия Адрианопольского мира. Он находил, что этот мир закреплял за Россией преобладающее влияние на Востоке и предоставлял ей исключительное господство на Черном море. Благородному лорду казалось, что английской торговле вперед уже прекращен доступ через названное море в Турцию и Персию, что размер военного вознаграждения превышает финансовые силы Турции и что вообще усиление русского влияния опасно для независимого существования Оттоманской империи и при этом противоречит заявлениям, сделанным нашим правительством до начала военных действий.

Еще далее зашел в своем удрученном настроении лучший австрийский полководец граф Радецкий. В записке, поданной императору Францу, он доказывал, что Адрианопольский мир низвел Австрию на степень второстепенной державы, так как освобожденные при содействии России балканские области, Молдавия, Валахия, Сербия и Греция, будут подчиняться исключительному ее влиянию. Этим миром, говорил Радецкий, положен предел расширению Австрией своей территории, и ей следовало сто лет назад занять устья Дуная. В настоящее же время они попали в руки России, от которой будет зависеть благосостояние и будущность Габсбургской монархии.

Взгляды Радецкого разделял и австрийский канцлер Метгер-них, который для ослабления русского влияния на Востоке решил испробовать еще одно средство. Он изобрел идею общеевропейской коллективной гарантии независимости Оттоманской империи и предложил созвать для решения этого вопроса особую конференцию. На это государь повелел ответить решительным отказом, находя, что предложение держав равносильно приглашению России принять меры против себя же, и что он никогда не признает основательности питаемого к его политике недоверия.

В свою очередь, граф Нессельроде в письме к цесаревичу Константину Павловичу намного определеннее высказал мысли нашего правительства насчет существования Турции. "По мнению государя, - писал он, - монархия эта, вынужденная отныне существовать под покровительством России и повиноваться ее воле, более отвечает нашим политическим и торговым интересам, чем всякая новая комбинация, которая вынудила бы нас либо слишком распространить путем завоеваний наши владения, либо заменить Оттоманскую империю государствами, которые не замедлили бы соперничать с нами в могуществе, цивилизации, промышленности и богатстве".

Такое вечное сдерживание стихийного движения турецких христиан к освобождению и к образованию независимых государств навряд ли соответствовало личным взглядам государя, как это будет видно ниже при ознакомлении с перепиской императора Николая Павловича в эпоху, предшествовавшую Крымской войне.

Оно могло иметь место лишь до тех пор, пока Турция представляла из себя способный к самостоятельному в некоторой степени существованию организм; когда же в пятидесятых годах государь убедился в неспособности Оттоманской Порты к независимой жизни, то он первый подал голос в пользу образования на Балканском полуострове, в случае падения Турции, ряда отдельных христианских государств, предоставляя им право самобытного существования.

Греческие дела шли своим порядком. Члены Лондонской конференции обратились к нашим представителям, требуя заявления, что 10-я статья Адрианопольского договора не отменяет прав союзников на устройство судьбы Греции.

Истинные причины такого требования были весьма рельефно выражены в письме князя Меттерниха от 24 ноября 1829 года к австрийскому послу в Лондоне князю Эстергази. "Главное, - писал он, - чтобы перемены в судьбах Востока не были привилегией одной России".

В последующих своих совещаниях конференция пошла далее Адрианопольского договора. Протоколом 3 февраля 1830 года она провозгласила Грецию независимым государством, но отодвинула ее границы к югу, оставив под турецким владычеством часть Это-лии и Акарнании. Греческий престол был предложен принцу Леопольду Саксен-Кобургскому, несмотря на то что вследствие его женитьбы на английской принцессе он имел титул английского принца и получал пожизненную пенсию из великобританского казначейства.

Далее протокол постановлял, что жители нового королевства будут пользоваться полной свободой вероисповедания, но впоследствии это постановление было, по настоянию наших представителей, дополнено другим, по которому права иных исповеданий не должны были наносить ущерба правам господствующей православной церкви.

Принц Леопольд отказался от предложенного ему престола, так как конференция не признала возможным гарантировать для Греции 60-миллионный заем и отодвинуть к северу границу нового государства, в видах его безопасности. Конференция стала искать для Греции другого короля и особым протоколом заявила, что три державы-покровительницы твердо решились привести в исполнение постановления 3 февраля, к которым присоединились как Порта, так и греческое правительство.

Между тем во Франции вспыхнула июльская революция, а в Англии стали во главе правления виги. События эти отразились в Греции сильным брожением в оппозиционном лагере, тотчас же замеченным стоявшим во главе временного правления графом Каподистрия, который еще в начале августа выражал опасения за судьбу греческого государственного "суденышка".

Революционное брожение, руководимое Кондуриоти, Маврокордато и Миаулисом, привело к открытому восстанию против правительства на острове Гидра, где конституционная комиссия успела захватить власть в свои руки. Миаулису удалось даже завладеть в июле 1831 года всеми правительственными боевыми судами, из которых он образовал флотилию для защиты восставших островов. Тогда граф Каподистрия обратился за содействием к представителям и адмиралам трех держав, но французский и английский адмиралы не сочли нужным принять активное участие в международной войне, и только русский адмирал Рикорд атаковал у Пароса мятежную эскадру.

С этой минуты оппозиция против правления Каподистрии приняла яркий антирусский оттенок, причем главным обвинением правителю выставлялась его преданность России. 28 сентября 1831 года он пал от руки убийц.

Сенат тотчас же образовал верховную административную комиссию под председательством Августина Каподистрии, брата убитого, но сторонники конституции продолжали держать в своих руках целые области.

Адмиралу Рикорду, поддерживавшему временное правительство Августина Каподистрии, было весьма трудно согласовать свои действия с политической программой нашего представителя при греческом правительстве Рикмана, который старался поддержать фикцию единомыслия трех держав. В сущности, этого единомыслия не было, что должно было отразиться самым серьезным образом на внутреннем состоянии Греции. "Англия хотела, - по словам барона Бруннова, - навязать во что бы то ни стало новому государству конституционный порядок; наш кабинет противился этому всеми зависящими средствами... Обе морские державы желали бы обратить Грецию в передовой пост конституционной Европы, установив в ней порядок, враждебный принципам России и противный нашему влиянию на Востоке... Верно понятые интересы наши советуют нам никогда не допускать, чтобы Греция распространила свою территорию и свое политическое значение за пределы, ныне ей положенные..."

И действительно, посеянные в долгий период восстания и поддерживаемые французами и англичанами конституционные идеи распространялись в Греции все более и более. Когда возрожденная, после признания нами короля Людовика-Филиппа, Лондонская конференция предложила протоколом 7 марта 1832 года корону принцу Отгону Баварскому, то греческие мятежники приступили к решительным действиям. Их вождь Коллети подошел во главе своих отрядов к самой Навплии и торжественно вступил в нее 29 марта, в тот самый день, когда отрекшийся от власти Августин Каподистрия отплывал на русском военном судне из Греции, увозя из неблагодарного отечества останки своего убитого брата.

В январе 1833 года король Отгон появился в своем новом королевстве. Сопровождавшее его регентство, которое должно было управлять страной до совершеннолетия короля, занялось умиротворением Греции, причем, видимо, склонялось на сторону революционной партии. Однако вследствие наших представлений в Мюнхене и нерасположения короля Людовика к либеральным порядкам конституция, обещанная грекам, не была им дарована.

Одновременно с этим замечается и сильное падение нашего влияния в Греции. Обращение двора с нашими представителями было настолько холодное, что заменивший Рикмана посланник Катакази громко выражал мнение, что присутствие русского посла в Афинах совершенно излишне.

В 1833 году известные сторонники России были даже привлечены к суду за заговор против регентства и основных законов государства. Наконец посланный в Афины в 1835 году ко дню достижения королем Отгоном совершеннолетия генерал-адъютант граф Строганов свидетельствовал о полном падении русского влияния в Греции и о "росте разрушительных идей и стремлений известной партии, желающей введения в стране конституционного порядка".

Глава VII. Восточный вопрос при императоре Николае I после Адрианопольского мира

Война с Россией прервала начатую в Турции после упразднения янычар преобразовательную деятельность султана Махмуда, который, подобно своему отцу Селиму III, сознавал необходимость коренного переустройства Оттоманской империи и введения ее в состав цивилизованных государств.

Неудачный исход кампании 1828 - 1829 годов и падение влияния центральной государственной власти внутри страны затянули дело реформ, тем более что султан или, вернее, его приближенные не проявляли уже в этом деле той энергии, которой они отличались при усмирении янычар. Могущественное мусульманское духовенство, напрягавшее все свои силы, чтобы сохранить господствующее в стране положение, и развращенное чиновничество, ревниво оберегавшее собственные интересы, сплотились вместе, чтобы противодействовать проведению реформ. Впрочем, надо сознаться, что и у самого султана не было в этом отношении ни определенной программы, ни деятельных сотрудников. Он высказывал противоречивые мысли, колебался и, по справедливому замечанию одного из историков турецких реформ, "оставался турком при горячем желании перестать им быть". Оттоманская империя находилась в полнейшем расстройстве, и, несмотря на некоторые податные реформы, правительство не могло свести в своем хозяйстве концов с концами. Одну только армию кое-как удалось организовать в тактическом отношении, причем административная ее часть по-прежнему продолжала оставаться в хаотическом беспорядке. Окончательное падение империи оттоманов казалось неминуемым, и в Вене серьезно подумывали о необходимости ее раздела.

Между тем подобные проекты шли вразрез с определившейся уже политикой нашего кабинета, на которой отразились известные заключения тайного петербургского комитета о необходимости в интересах России сохранения существования слабой Турции. Адрианопольский мир вполне достигал указанной цели и, по общему мнению современников, ставил Оттоманскую империю в полную зависимость от петербургского двора. "Этот мир, - по словам вице-канцлера графа Нессельроде, - упрочил преобладающее влияние России на Востоке". Австрийский посол в Константинополе писал князю Меттерниху по поводу его заключения, что "Россия исключила Турцию из числа независимых держав, и в мирном трактате она найдет все, что захочет". Подобные же мысли волновали и самого всесильного канцлера Австрийской империи, который утверждал, что Адрианопольский мир отдал Турцию на произвол ее могущественного соседа.

Так же думали и в Петербурге. Наш кабинет поставил себе целью утвердить исключительное влияние России на Босфоре, причем достижение такого положения казалось ему совместимым с сохранением Турции как особого политического организма, который, однако, должен был действовать под нашим руководством. Мы считали возможным положить предел колебаниям султана и направить его реформаторскую работу согласно политическим интересам России и в духе желаний ее монарха. Император Николай не без некоторого увлечения относился к этой программе и даже считал возможным принятие султаном Махмудом христианской веры, исповедуемой большинством его подданных. Государь беседовал по этому вопросу с приезжавшим в Петербург после войны турецким послом Халиль-пашой.

И действительно, после заключения Адрианопольского мира замечается в отношениях России к Турции целый ряд уступок и покровительственных действий, имевших целью поддержать призрак самобытного существования Оттоманской империи и привлечь ее на сторону могущественного северного соседа. Конвенцией 14 апреля 1830 года император Николай уменьшил военную контрибуцию с Турции на 2 миллиона червонцев, не считая ранее подаренного Порте за признание независимости Греции миллиона червонцев; уплата же остальной суммы была рассрочена на ежегодные взносы, по миллиону каждый. Далее государь отказался от десятилетней оккупации Дунайских княжеств и повелел вывести из них наши войска, как только Турция уплатит, независимо от контрибуции, вознаграждение за убытки русских подданных. До полной же уплаты контрибуции в наших руках должна была оставаться только крепость Силистрия и дорога, ведущая к ней через княжества. Влияние наше в Константинополе возрастало с каждым днем, так что в июле 1830 года австрийский поверенный в делах барон Оттенфельд доносил своему правительству из Царьграда, что "ничего здесь не делается без согласия русской миссии, и все покровительствуемые Россией и единоверные ей народности наперебой ищут ее поддержки для успешного проведения своих дел".

Преобладающее положение России вызвало, конечно, усиленное противодействие прочих держав. Борьба из-за влияния приняла решительный характер на почве египетского вопроса, глубоко затронувшего судьбы мусульманского Востока.

Проведение реформ во всей Оттоманской империи, не удавшееся султану Махмуду, было, в частности, с успехом осуществлено одним из пашей в подвластной ему провинции. Египетский паша Мехмед-Али сумел в течение целого ряда лет создать у себя сильную армию и флот, упорядочить финансы, обеспечив своей казне доход более ста миллионов франков в год, и задумал образовать из Египта новое могущественное государство, обратив свою столицу Александрию в новый центр всемирной торговли.

Энергичный паша распространил свои владения в Африке, усмирил арабских шейхов, восставших против султана, и, получив за эти услуги от падишаха титул защитника Мекки и Медины, был сделан управителем Аравии. Но честолюбивый Мехмед-Али не ограничился предоставленными ему узкими рамками, и, видя слабость Турции и непопулярность султана Махмуда, он потребовал отдачи в свое управление Сирии. Порта, по обыкновению, медлила с ответом, а нетерпеливый египетский паша отправил в Сирию, под предлогом разрешения своих споров с правителем этой страны, значительную армию под предводительством своего сына Ибрагима. После взятия египтянами Сен-Жан-Дарка и победы над высланным против них турецким корпусом при Гомее вся Сирия перешла в фактическое владение Ибрагима, перед которым, успевшим вскоре занять горные проходы в Тавре, лежал открытым путь в Малую Азию и в Константинополь.

Победы египетского паши происходили в конце 1831 года и в первой половине 1832 года, когда Турция до некоторой степени уже успела забыть внушительный урок войны, законченной Адрианопольским миром, а также и великодушные дары императора Николая. Кроме того, Блистательная Порта находилась в то время под влиянием бурных европейских событий - революции во Франции, низведшей с престола одушевленного дружбой к России короля Карла X, и восстания в Польше, которое привело на берега Босфора многих эмигрантов. Английская и французская дипломатии, со своей стороны, деятельно трудились над уничтожением нашего влияния на Порту и достигли в этом отношении полного успеха.

Ведение иностранными делами империи оттоманов перешло в руки недружелюбно к нам настроенного Неджиба, который начал искать поддержки у западных держав и отправил в Лондон чрезвы чайного посла с просьбой о помощи английского флота против Египта. Но великобританское правительство, несмотря на поддержку турецких ходатайств Пальмерстоном, отказалось принять активное участие в споре султана с его непокорным вассалом. Однако новые победы египтян вызвали усиленную деятельность европейской дипломатии. Лондонский, парижский и венский кабинеты пришли к заключению о необходимости общего вмешательства в турецко-египетскую распрю и пригласили участвовать в этом и наш кабинет.

В правительственных сферах Петербурга замечалось, между тем, по делам Ближнего Востока два разных направления мыслей относительно предстоявшего нам образа действий. Одна партия, во главе которой стоял командовавший войсками в Дунайских княжествах П.Д. Киселев, находила необходимым оказание Порте сильной материальной поддержки взамен признания ею за нами права покровительства турецким христианам и уступки нам на берегах Босфора гавани с укрепленным пунктом. Это утвердило бы за Россией "неоспоримое преобладание" на Востоке. Другая партия, во главе с нашим министерством иностранных дел, прежде всего стремилась к сохранению союзных отношений с Австрией, Пруссией и Великобританией и более всего боялась нашей политической обособленности. Перевес получила партия решительных действий, но с некоторыми уступками противоположному мнению.

Петербургский кабинет отклонил предложение западных держав о совместном вмешательстве и вошел в непосредственные сношения с Портой Оттоманской. Однако наши самостоятельные действия отличались неполнотой и нерешительностью, почему и не привели к прочным результатам.

В своем всеподданнейшем докладе 7 января 1833 года граф Нессельроде излагал мысль, что "Россия не может допустить, чтобы Турция стала сильна настолько, чтобы получила возможность служить постоянной угрозой русским владениям и интересам". По словам вице-канцлера, в этом заключалась "основная цель русской политики". Нельзя не признать такого выражения нашего знаменитого дипломата в достаточной степени определенным. Надо думать, что цель политики петербургского двора заключалась не в слабости Турции, а в силе России и в утверждении ее преобладающего, даже исключительного влияния на турецком Востоке. По крайней мере, так понимал цель русской политики император Николай, который неоднократно это высказывал в определенных выражениях и неуклонно стремился к подобной цели. Сохранение существования слабой Турции до последней к тому возможности признавалось государем как средство к достижению целей своей политики, причем он никогда не задавался мыслью, в случае нежелательного падения Турции, окончательно разрешить Восточный вопрос одному, без участия других заинтересованных держав.

Тяжелое положение Порты, вызванное честолюбивыми замыслами Мехмеда-Али, предоставляло нам случай восстановить утраченное влияние на Босфоре. Как только в Петербурге было получено известие о враждебных против султана действиях египетского паши, государь немедленно приказал нашему консулу в Египте снять герб, спустить флаг и прекратить сношения с местными властями. Вслед за этим из Петербурга был отправлен к султану и Мехмеду-Али с чрезвычайным поручением генерал-лейтенант Н. Н. Муравьев, который должен был передать султану собственноручное письмо императора Николая, в котором государь порицал мятеж и подтверждал свою верную дружбу к Махмуду, несмотря на то, каков бы ни был ход событий. Что касается Мехмеда-Али, то Муравьев должен был высказать ему осуждение государя как охранителя мира на Востоке и посоветовать, немедленно прекратив военные действия, обратиться для переговоров о мире непосредственно к своему сюзерену.

Отправляя чрезвычайного посла, император Николай напутствовал его следующими словами: "Я хочу показать султану мою дружбу. Надобно защищать Константинополь от нашествия Мехмеда-Али. Вся эта война не что иное, как последствие возмутительного духа, овладевшего ныне Европой, и в особенности Францией. Самое завоевание Алжира есть действие беспокойных голов. Ныне они далее распространили влияние свое и возбудили египетскую войну... Надобно низвергнуть этот новый зародыш зла и беспорядка; надобно показать влияние мое в делах Востока".

Прибытие Муравьева в Константинополь и известие о готовности нашего Черноморского флота отплыть по первому требованию султана в Босфор были встречены Портой с глубоким недоверием к нашим намерениям. Турецкое правительство находилось в то время под влиянием Франции и относилось с большим подозрением к поездке Муравьева в Египет, опасаясь вмешательства нашего посла в переговоры Порты с ее мятежным вассалом. Недоверие было так велико, что прибывший вслед за Муравьевым в Александрию от имени султана Халил-паша даже уклонился от свидания с нашим уполномоченным и не уведомил его о своих мирных переговорах с египетским пашой.

Тем не менее продолжавшееся победоносное движение армии Ибрагима так подействовало на султана, что он решился наконец обратиться за помощью к России, и государь немедленно повелел принять меры к скорейшему удовлетворению турецких ходатайств. Эскадра адмирала Лазарева вышла из Севастополя к Босфору, генералу Киселеву было приказано двинуть за Дунай двадцатипятитысячный корпус войск, и, независимо от этого, в Одессе садился на транспортные суда десятитысячный отряд, предназначенный для охраны Босфора; начальство над этим отрядом вверялось возвращавшемуся из Египта Муравьеву. В инструкции, данной начальнику десантного отряда, указывалось, между прочим, занять по укрепленному пункту на обоих берегах Босфора, что Муравьевым не было выполнено как по неопределенности самого приказания, так и ввиду несоответствия топографическим свойствам побережья.

Прибытие в Босфор русской эскадры вызвало крайнее беспокойство как в руководящих турецких кругах, так и среди европейских дипломатов. На нашей стороне, по всей вероятности, находились только султан и двое или трое его советников; остальные же турецкие сановники считали пребывание наших войск и флота в Босфоре более опасным, чем победы Мехмеда-Али. Поэтому старания французского посла в Константинополе уладить распрю с египетским пашой при его посредстве нашли подготовленную почву, и Порта просила отослать нашу эскадру обратно.

Однако Мехмед-Али не принял французских предложений, и его войска заняли Смирну. Это вновь вынудило султана обратиться к России с просьбой о присылке сухопутных войск.

Появление русских знамен и русского флага у самых ворот Царьграда вызвало сильное возбуждение в Париже и Лондоне. Эскадры западных держав, в свою очередь, направились к столице Турции, но были остановлены у Дарданелл и в заливе Вурла вследствие решительного требования нашего правительства.

Чтобы избавиться от дальнейшего пребывания наших войск на Босфоре, англо-французской дипломатии оставалось последнее средство - убедить турок в необходимости заключить мир с египетским пашой. Будущий реформатор Турции Решид-бей вместе с французским уполномоченным Варенном отправился в стан Ибрагима, где и был подписан мирный договор, передавший Сирию во владение Мехмеда-Али, а Аданский округ по северную сторону Таврских проходов в личное владение его сына Ибрагима.

Ввиду неблагоприятного оборота дел в Константинополе император Николай решил отправить туда чрезвычайным послом генерал-адъютанта графа А. Ф. Орлова, на которого возлагалось все руководство переговорами с турками и начальствование над нашими сухопутными и морскими силами, сосредоточенными на Востоке.

Граф Орлов прибыл в Константинополь вслед за заключением мира с Мехмедом-Али пашой, а потому он не мог уже придать более решительного направления нашему вмешательству в турецко-египетскую распрю, и ему оставалось только удивляться, почему наши представители в Константинополе так медлили приглашением генерала Киселева выступить с его корпусом из При-дунайских княжеств к Царьграду. Но, считая заключенный мир непрочным, наш посол старался подготовить почву к тому, чтобы "после второго призыва нам прийти уже так, чтобы занять все".

Вселяя в турках убеждение в большой пользе, которая может произойти для них от дружбы и покровительства такой могущественной державы, как Россия, Орлов вполне успел в достижении своей цели. "Здесь нет другого влияния, кроме русского, - писал он П.Д. Киселеву. - Самые яркие из министров должны были спустить флаг перед непоколебимой волей султана; даже общественное мнение отчасти за нас, таков плод удивительного поведения наших войск и флота... Я придерживаюсь с турками системы ласкать одной рукой, сжимая другую в кулак, и это привело меня к счастливому успеху".

И действительно, пребывание Орлова в Константинополе завершилось подписанием 26 июня 1833 года союзного с Турцией Ункиар-Искелесского договора, первоначальная идея которого была дана султаном генералу Муравьеву вслед за высадкой наших войск на берега Босфора. Император Николай Павлович отнесся очень благосклонно к такой мысли, считая осуществление ее соответствующим утверждению политического влияния России на Востоке, причем текст самого договора был выработан в Петербурге и одобрен государем.

Первая статья Ункиар-Искелесского договора указывала, что поелику союз имеет единственной целью взаимную защиту против всякого покушения, то Их Величества обещают согласоваться откровенно касательно всех предметов, которые относятся до их обоюдного спокойствия и безопасности и на сей конец подавать взаимно существенную помощь и самое действительное подкрепление".

Статьей третьей Россия обязывалась предоставить в распоряжение Блистательной Порты, если бы обстоятельства побудили эту последнюю вновь искать посторонней помощи, свои сухопутные и морские силы, какие будут признаны необходимыми.

Отдельная и секретная статья устанавливала, что "Блистательная Порта, взамен помощи, которую она, в случае нужды, обязана подавать по силе правил взаимности явного договора, должна будет ограничить действия свои в пользу Императорского Российского двора закрытием Дарданельского пролива, т. е. не дозволять никаким иностранным военным кораблям входить в оный под каким бы то ни было предлогом".

В пятой статье договора обе стороны выражали чистосердечное намерение, чтобы их обязательство сохраняло силу до отдаленнейших времен, но, принимая во внимание, что новые обстоятельства могут потребовать изменений в договоре, постановили "определить срок его действия на восемь лет".

Способу ведения самих переговоров барон Бруннов дает следующую характеристику: "Никогда, - говорит он, - ни одни переговоры не были ведены в Константинополе с большей тайной и не были окончены с большей быстротой. Особенное искусство графа Орлова заключалось в том, что он привлек к ним (чтобы не сказать увлек) главных советников султана... Все они были вынуждены принять на себя ответственность за договор, подписанный ими вместе, причем они продолжали опасаться друг друга и удивлялись, видя имена свои одни возле других".

В наших дипломатических сферах Ункиар-Искелесскому договору приписывалось громадное значение. Он должен был завершить ряд усилий для утверждения преобладающего влияния России на Востоке и начать собой эру нашего деятельного участия в управлении судьбами населяющих его народов. По словам графа Нессельроде, этим договором мы достигали двух важных преимуществ. Он должен был приостановить честолюбивые замыслы египетского паши и прекратить на будущее время колебания Порты между Англией, Францией и Россией, которая одна обязалась формальным трактатом оказывать ей помощь и покровительство. "Мы получили, - заканчивает граф Нессельроде, - законное основание для вооруженного вмешательства в турецкие дела".

Заключение Ункиар-Искелесского договора признавалось большинством современников и позднейших историков как полное торжество русской политики на Востоке, и подписание его было встречено дружным хором восторгов. "Отношения Порты к России, - писал по этому поводу барон Розен, - походили на полную подчиненность, смягчаемую лишь умелым и приятным обхождением Бутенева". И доныне многие считают этот договор "искуснейшим шахматным ходом" нашей дипломатии, трактатом, "достойно довершающим ряд славных наших договоров с Портой". Искусственность русско-турецкой дружбы сознавалась только императором Николаем и Н. Н. Муравьевым, отличным знатоком Востока. "Россия, - занес он в свои записки, - давний враг Турции, поддерживает упадающее царство сие, и Турция должна положить лучшие свои надежды на Россию".

Что касается государя, то он высказал свое мнение еще за четыре месяца до Ункиар-Искелесского договора в разговоре с австрийским послом Фикельмонтом об участии России в турецко-египетской распре и об оказанной султану помощи. "Я не скрою от вас, - сказал государь, - что эта приносимая мною жертва слишком противоречит нашим прежним отношениям к Турции, чтобы Россия могла чувствовать удовольствие, оказывая помощь султану. Этому препятствуют наши религиозные убеждения". Заметив далее, что Россия отказалась в своей восточной политике от преследования целей, намеченных императрицей Екатериной, государь закончил свой разговор следующим образом: "Я желал бы поддержать Турецкую империю, но, если она падет, то я не хочу ничего из ее обломков. Мне ничего не нужно"...

Весьма вероятно, что сообщение Фикельмонта о таком категорическом заявлении императора Николая повлияло на сочувственное отношение австрийского кабинета к заключенному нами договору. Как венский, так и берлинский дворы даже поздравили государя с успехом, что вызвало саркастическое замечание Паль-мерстона: "Легко угодить Меттерниху!"

Впрочем, дружба Австрии к нам имела в то время своим основанием и особые причины, а именно страх перед революционным духом, торжествовавшим во Франции и пробуждавшимся во всей Западной Европе. Барон Бруннов особенно подчеркивает происшедшее в это время охлаждение между Австрией и Англией, которая, "увлекшись влиянием преобразовательных идей, последовала политическому и нравственному импульсу Франции". Венский двор лишился друзей на Западе, почему в этом отношении он вновь обратил взоры свои на Восток.

Но зато Ункиар-Искелесский договор был принят с нескрываемым неудовольствием в Париже и в Лондоне. Послы этих держав 27 августа заявили Блистательной Порте, что их правительства считают договор недействительным и оставляют за собой свободу и независимость действий. Такой же протест был предъявлен английским послом нашему вице-канцлеру в ноте от 17 (29) октября. "Если бы постановления этого трактата, - было сказано в ноте, - могли бы в будущем привести к вооруженному вмешательству России во внутренние дела Турции, то the British Government will hold itself at liberty to act upon such occasion in any manner, which the circumstances of the moment may appear to require, equally as if the Treaty above mentionned were not in existence". Британское и французское правительства оставили за собой свободу действий, "как если бы Ункиар-Искелесский договор вовсе не существовал".

Наше правительство заявило в двух ответных нотах английскому и французскому послам, что оно не понимает причин неудовольствия, и что, вероятно, оба правительства не ознакомились с договором, так как иначе они ничего не имели бы против акта, заключенного "dans un esprit pacifique et conservateur". В конце ответа петербургский кабинет присовокуплял, что императорское правительство, несмотря на протесты Англии и Франции, намерено в своих сношениях с Турцией придерживаться указанному образу действий, не обращая внимания на ничем не мотивированные их заявления.

Такой ответ в Лондоне был найден "жестким и высокомерным". Английский кабинет с усиленной деятельностью начал подыскивать себе союзников, но все его старания не увенчались успехом. Австрия и Пруссия признали Ункиар-Искелесский договор без всяких оговорок, Швеция предупредила о своем строгом нейтралитете, если дело дойдет до англо-русского столкновения, а правительство Людовика-Филиппа соглашалось только на военную демонстрацию против России, но не считало возможным вступать с нами в действительную войну.

В Лондоне должны были смириться перед свершившимся фактом. Великобританский посол в Петербурге вручил графу Нессельроде новую ноту, заявлявшую на этот раз, что русско-турецкий договор не повредит добрым отношениям между обоими правительствами, а лорд Пальмерстон сильно понизил тон в своих беседах с нашим послом в Лондоне князем Ливеном; тем не менее он продолжал выражать опасения относительно увеличения нашего черноморского флота, протестовал против укрепления Аландских островов и жаловался на наши вооружения. Английская "любезность" заставила и наш кабинет быть несколько предупредительнее. Князю Ливену было поручено объяснить великобританскому правительству, что черноморский флот не увеличен, а балтийский содержит судов не более того числа, которое было во времена Екатерины II, и что "укрепления" Аландских островов сводятся к постройке казарм для двух батальонов, которые, разумеется, не могут угрожать безопасности Великобритании.

К этому же времени относится свидание императора Николая с королем прусским в Шведте и с императором австрийским в Мюнхенгреце, закрепленное союзными договорами между тремя континентальными монархами, договорами, которые, как известно, направили дальнейшее течение русской политики в особое, несколько своеобразное русло. В Мюнхенгреце, между прочим, была заключена и особая секретная конвенция, имевшая, по мнению современников, целью расчленение Оттоманской империи. Заключению конвенции предшествовал приведенный уже выше разговор государя с графом Фикельмонтом, а также переговоры между австрийским канцлером и нашим послом в Вене Татищевым. Мысли, высказанные при этом князем Меттернихом, вполне согласовались и с предначертаниями императора Николая. Знаменитый австрийский дипломат заявил, что в случае падения Турции он не допускает возможности возникновения на ее месте какого-либо могущественного государства, способного угрожать России и Австрии. Последняя "предпочла бы учреждение независимых государств Молдавии, Валахии, Сербии, Боснии, Болгарии и Албании, из которых христианские будут находиться под властью князей, а мусульманские - ханов. Австрия ни за что не допустит, чтобы государь, который получит берега Босфора и сделает Константинополь своей столицей, принял титул императора".

Сущность Мюнхенгрецкой конвенции 18 сентября 1833 года заключалась в следующем. Россия и Австрия обязывались поддерживать существование Оттоманской империи под управлением царствовавшей династии и "противостоять общими силами всякой комбинации, которая наносила бы ущерб правам верховной власти в Турции или учреждением регентства, или же совершенной переменой династии". Особыми добавочными и секретными статьями договаривавшиеся стороны обязывались препятствовать распространению власти египетского паши на европейские провинции Турции, если Оттоманской империи будет суждено перестать существовать, и действовать в полном согласии относительно всего, что касается порядка, "имеющего заменить ныне существующий".

Наше Министерство иностранных дел ставило состоявшееся с Австрией соглашение в непосредственную связь с Ункиар-Искелесским договором. Насколько последний, по мнению органов графа Нессельроде, обеспечивал наше преобладающее влияние на Востоке, настолько же вновь подкрепленный союз с Австрией и Пруссией являлся могучим оплотом против англо-французских стремлений и низводил Австрию к роли второстепенной или, вернее, к беспрекословному следованию за нами.

В действительности же дело обстояло несколько иначе. Англия и Франция напрягали все усилия, чтобы вернуть утраченное на берегах Босфора влияние, а Австрия и не думала отрекаться от преследования своих личных целей.

Заменивший князя Ливена на посту нашего посла в Великобритании граф Медем убедился из бесед с английскими государственными людьми, что нет возможности уверить Англию в бескорыстии русской политики, что ее кабинет будет пользоваться всяким случаем "nuire a notre intimite avec la Porte",H если британское правительство готово вступить с нами в соглашение для поддержания Оттоманской империи, то единственно с целью контролировать степень нашего влияния.

И это не было лишь мнением лиц, стоявших в то время во главе великобританского правительства, а руководящим началом всегдашнего отношения этого правительства к нашей политике на Востоке. В декабре 1834 г. министерство лорда Грея должно было уступить место тори, и граф Медем услыхал от Роберта Пиля и Веллингтона то же самое, что ему пришлось раньше слышать от Пальмерстона. Герцог Веллингтон старался даже разъяснить нашему представителю, что Ункиар-Искелесский договор сам по себе вовсе не обеспечивает преобладающего положения России на Востоке. "Ведь само императорское правительство, - говорил он, - убеждено и нам доказывает, что договор не имеет действительного значения (importance reelle) - так почему бы, с согласия султана, и не отменить акта, возбуждающего ненависть во всех странах и в особенности в Англии".

Профессор Мартене, приводя из донесения графа Медема это изречение, замечает, что известное уважение, с которым император Николай относился к герцогу Веллингтону, не осталось без влияния на решение государя не возобновлять Ункиар-Искелесского трактата.

В марте 1835 года физиономия лондонского правительства вновь изменилась, и во главе его стал кабинет лорда Мельбурна, имея министром иностранных дел лорда Пальмерстона, который свою деятельность по отношению к России ознаменовал целым рядом враждебных протестов. Величавое спокойствие петербургского двора окончательно вывело из терпения благородного лорда, который в припадке раздражения объявил графу Поццо ди Борго, нашему новому послу в Лондоне, что "Европа спала слишком долго; она пробуждается, чтобы положить предел системе захватов, которую император желает применять на всех концах своего обширного государства. Англия должна исполнить свою роль покровительницы независимости народов". Одновременно с враждебностью лондонского кабинета шло и возбуждение общественного мнения Англии против России.

Но лорд Пальмерстон не ограничивался пререканиями с нашими представителями в Лондоне, а преследовал и более существенную цель противодействия русскому влиянию в Константинополе, которая настойчиво выполнялась английским послом при Порте лордом Понсонби.

Придравшись к пустому случаю оскорбления английского подданного Черчилля, представитель Великобритании потребовал смены рейса-эфенди Акифа-паши и известного своей приверженностью к России начальника султанской гвардии Ахмеда. Уклончивый ответ Порты вызвал со стороны лорда Понсонби громовую ноту, в которой он утверждал, что Россия, Австрия и Пруссия на совещании в Теплице решили разделить Турецкую империю, которая продолжает существовать единственно благодаря Великобритании. Испуганная Порта поспешила заменить Акифа-пашу английским кандидатом Хулусси-пашой, все приверженцы России во главе с сераскиром Хозревом-пашой были отстранены от своих мест или удалены в ссылку, и среди советчиков султана перевес перешел на сторону противников русско-турецкого соглашения.

В-1837 году русскому влиянию в Константинополе был нанесен новый удар назначением на пост рейса-эфенди Решида-паши, который являлся олицетворением танзимата, т. е. реформ Турции. Решид-паша поставил себе целью заслужить доверие западноевропейских держав и всю свою деятельность направил на упорядочение финансов государства и экономической жизни страны. Появился целый ряд гатти-шерифов о наказаниях за продажность чиновников, об обеспечении их постоянным содержанием, об отмене податных откупов, и, что всего важнее, Порта вступила в переговоры с западными державами о торговых трактатах. Такой договор с Великобританией был заключен 16 августа 1839 года, и он, несомненно, явился одним из могучих средств для упрочения в Константинополе влияния держав, которые имели наиболее значительные торговые обороты с Оттоманской империей.

Бороться с морскими державами в Турции на почве экономического влияния и торговли нам представлялось невозможным. Порта могла искать русского покровительства и защиты в минуту непосредственной военной опасности, но в обыкновенное время, когда дело касалось исключительно экономических интересов, наша дружба не имела для турок особого значения. Поэтому влияние наше в Царьграде естественно падало, хотя петербургский кабинет и сознавал, что "главная опасность в Константинополе, и Бутеневу следует быть весьма бдительным, чтобы Порта нам не изменила".

Нельзя искать причины умаления нашего значения на берегах Босфора в ошибках русских дипломатов; она лежала более глубоко, а именно в руководящих основах нашей политической программы относительно Турции, принятой после Адрианопольского мира.

Секретный комитет 1829 года поставил целью русской политики иметь соседом Турцию слабую, неспособную к внутреннему и внешнему росту, а потому вполне естественно, что мы и не могли поддерживать турецких реформ, направленных к укреплению и обновлению империи оттоманов. Мы считали ее обреченной на неминуемое в ближайшем будущем падение и заблаговременно желали условиться с Англией и Австрией относительно нового устройства судьбы турецких областей.

Совершенно другого взгляда придерживался в этом отношении лорд Пальмерстон. Он являлся убежденным защитником живучести Турции и возможности ее долгого и самостоятельного существования. "Я расположен думать, - писал он сэру Бульверу в конце 1838 года, - что ежедневно развивающиеся сношения между Турцией и прочими странами Европы должны в непродолжительном времени разъяснить недостатки турецкой системы и повести к различным в ней улучшениям".

Что касается французского правительства, то, сочувствуя Мехмеду-Али, оно не было расположено поддерживать целость Оттоманской империи, но оно, подобно Англии, опасалось нашего преобладания на Востоке и нисколько не сомневалось в завоевательных замыслах России.

Австрия в этом отношении была спокойна, так как знала, что император Николай не нарушит данного им в Мюнхенгреце слова , но князя Меттерниха смущали другие обстоятельства. Он более всего заботился о том, чтобы на Востоке не было никаких потрясений, а поэтому одинаково опасался и покровительствуемых Англией "улучшений", которые ему казались "революционными", и исключительного влияния России на Порту, которое могло повести к возбуждению среди турецких славян и вызвать нежелательные осложнения.

Лорд Пальмерстон и князь Метгерних одинаково были убеждены, что единственным средством разрешения Восточного вопроса может служить установление общеевропейского покровительства над Турцией и подвластными ей народами. Более откровенный лорд Пальмерстон определенно заявил, что прежде всего Порте необходимо отделаться от Ункиар-Искелесского трактата. Единственное средство для этого он видел в "погружении его в какой-либо общий договор такого же рода".

Случай для осуществления желания великобританского министра вскоре представился.

Кутахийский мир не удовлетворил Мехмеда-Али, и он продолжал стремиться к заветной своей цели - независимости Египта; султан Махмуд, в свою очередь, желал восстановить утраченную власть в захваченных египтянами областях и унизить гордого вассала. Столкновение между противниками делалось неизбежным, и все державы усиленно занялись принятием мер к его предупреждению.

Лондонский кабинет вступил в переговоры с парижским с целью заставить Мехмеда-Али отказаться от своих честолюбивых планов, и идея руководителя английской политики состояла в том, чтобы, в случае надобности, великобританский, французский и русский флоты оказали бы Порте поддержку на море, а Австрия - на суше.

Между тем осложнения на Востоке развивались с большой быстротой. Султан Махмуд отправил против египтян отборную армию Гафиза-паши, которая вступила в апреле 1839 года в Сирию. Это еще более обеспокоило лорда Пальмерстона, который немедленно обратился к парижскому кабинету с новым предложением принять меры для предупреждения возможного поражения Турции и вторичного искания ею опоры у одной России. С этой целью великобританский кабинет предлагал обратиться и в Вену для совместного представления России о необходимости заключить общеевропейское соглашение в видах поддержки Оттоманской империи. Мысли лорда Пальмерстона встретили самое живое сочувствие в Вене и Париже. Результатом начавшейся оживленной дипломатической переписки явилось приглашение австрийским двором прочих держав к участию в совещании по делам Востока, которое предполагалось собрать в Вене. Франция и Англия уже заблаговременно выразили свое согласие на эту меру, и таким образом удача предпринятого западными державами дипломатического шага зависела от решения России.

Наш кабинет, однако, решительно отказался от участия в совещании. Граф Нессельроде в своей депеше русскому поверенному в делах в Вене Струве объяснял этот отказ такими соображениями: Англия и Франция, по мнению вице-канцлера, вовсе не имели в виду сохранения независимой Турции как залога безопасности России. Они только стремились к учреждению там порядка, прямо враждебного нашим интересам, и задались мыслью освободить Порту из-под влияния России, поставив ее под покровительство всех европейских держав. Подобную общеевропейскую гарантию граф Нессельроде совершенно основательно полагал исключительно направленной против нас, "поэтому, - прибавлял он, - требовать от нас, чтобы мы дали Порте такую гарантию, значит требовать от нас невозможного и безрассудного".

Этот ответ нашего кабинета привел в отчаяние князя Меттерниха, который до того вышел из себя, что решился заметить Струве, будто "пришло для России время сбросить маску, которой она закрывается, когда дело касается Восточного вопроса".

Между тем в депеше вице-канцлера Татищеву от 24 августа 1839 года точка зрения русского правительства была выражена более определенно. Граф Нессельроде объяснял, что Россия готова специально поручиться за исполнение соглашения между Портой и Египтом, но при условии, что Франция и Англия подпишут декларацию об отказе их от идеи общей гарантии целости Оттоманской империи, провозгласят закрытие Дарданелл и Босфора для военных судов как во время мира, так и во время войны и откажутся от введения своих эскадр в Мраморное море в случае появления русских войск на берегах Босфора.

Возможность такого факта уже предвиделась в наших дипломатических кругах. Еще в половине 1838 года граф Поццо ди Борго советовал нашему правительству серьезно готовиться к тому времени, когда султан обратится к России за помощью, и рекомендовал, чтобы эта помощь была оказана значительной армией, потому что, "только заняв прочно Босфор и Дарданеллы, Россия может спокойно ожидать событий". И действительно, в 1839 году Турция сразу лишилась государя, армии и флота. Султан Махмуд скончался вскоре после победы египтян над Гафиз-пашой, а через несколько дней египетскому паше передалась и турецкая эскадра под флагом Ахмеда-Февзи-паши.

Однако новый султан Абдул-Меджид не обратился к нам за помощью, а вступил в переговоры с Мехмедом-Али, предлагая ему удовольствоваться наследственным владением - Египтом. Честолюбивый вассал этим не ограничился и потребовал предоставления ему управления всей империей в звании верховного визиря. Порта сочла тогда необходимым обратиться за помощью к представителям всех держав.

Посланники, в том числе и наш представитель Бутенев, собрались на совещание у австрийского интернунция и решили предъявить Порте общую ноту, в которой заявляли, что согласие России, Австрии, Франции, Великобритании и Пруссии в египетском вопросе обеспечено. Это заявление, по словам лорда Понсонби, "придало Порте силу и мужество, чтобы противиться требованиям паши и защищать права султана".

В действительности же ввиду отказа петербургского двора от возможности общеевропейской гарантии Оттоманской империи согласия между державами еще не существовало, хотя его и можно было предвидеть благодаря образовавшейся группировке держав.

1833 год в Турции повториться не мог, и о призыве наших войск султаном нельзя было и думать. Абдул-Меджид вполне подчинился влиянию Англии, которая поддерживала Решида-пашу в его реформаторской деятельности, и был далек от мысли возобновлять с нами Ункиар-Искелесский договор. Венский кабинет, видимо, также склонялся на сторону английской политики; Франция, соединясь с Англией против России, по словам графа Поццо ди Борго, "положит громадную тяжесть".

Такая политическая комбинация, являясь прелюдией обстановки 1854 и 1855 годов, делала вероятным открытое столкновение России с Европой на почве турецких дел еще за четырнадцать лет до разгоревшейся впоследствии Восточной войны. Ввиду этого, говорит профессор Мартене, является понятным решение императора Николая Павловича предупредить скрепление союза великих западноевропейских держав против России.

Но у государя были и другие побуждения не отказываться от вступления в общие переговоры. Он, как известно, стремился к восстановлению Шомонского союза 1814 года с целью сплотить между собой консервативные государства Европы, а в том числе и Великобританию, эту "vieille amie et alliee", к которой питал особое расположение, несмотря на неблагоприятные отзывы наших дипломатов об ее государственных людях. И эта симпатия государя к Англии особенно укрепилась во время пребывания в Петербурге великобританского посла лорда Дюргема, искренно полюбившего Россию. Выгода сердечного соглашения между обоими государствами, в видах поддержания европейского мира и их собственных интересов, сознавалась, впрочем, и руководителями внешней политики этих стран. "Как только Россия и Англия придут к соглашению, - говорил лорд Пальмерстон, - то мир в Азии будет обеспечен". Граф же Нессельроде был того мнения, что между Россией и Англией не существует никаких недоразумений, кроме простых предубеждений. По его словам, Россия не желает ни оспаривать у Англии ее морского влияния, ни делать из Средиземного моря русского озера, ни уничтожать империю оттоманов, ни, наконец, низвергнуть британское владычество в Индии.

Поручение отвлечь Великобританию от совместных действий и союза с Францией было с 1839 года возложено на нашего посланника в Штутгарте барона Филиппа Бруннова, и такая задача была не из легких. Граф Поццо ди Борго еще в апреле этого года доносил из Лондона, что английское общественное мнение заражено дуновением правительства (par le souffle du gouvernement) и возбуждено против России, и что деятельность английского кабинета обнаруживала план систематической враждебности против нас. И действительно, великобританское правительство в течение целого ряда лет пользовалось всяким удобным случаем, чтобы жаловаться на русскую политику. Оно обвиняло нас в подстрекательстве персидского шаха в походе на Герат и в желании утвердить наше влияние в Афганистане, спорило с нами по делам Турции и Бельгии, оспаривало наши права на восточном побережье Черного моря, считало Ункиар-Искелесский договор недействительным и обвиняло наше правительство, по поводу его заключения, в стремлении поработить Турцию и захватить ее владения.

Барон Бруннов должен был одновременно вести в Лондоне переговоры о делах турецких, персидских и греческих. Наиболее важными были переговоры о Турции, в которых наш кабинет пошел на большие уступки относительно Англии. Россия соглашалась на свое участие в коллективной гарантии турецко-египетского соглашения, отказалась от возобновления Ункиар-Искелесского договора и принимала на себя обязательство явиться в случае надобности на Босфоре с вооруженной силой не на основании своего частного договора с Портой, а в качестве уполномоченной представительницы всей Европы. Эти предложения наш кабинет обусловливал, однако, отказом морских держав от объявления неприкосновенности владений Оттоманской империи, их согласием на закрытие проливов для военных судов всех наций и отказом Франции и Англии от посылки в Мраморное море военных флотов для охраны турецкой столицы.

Великобританское правительство приняло наши предложения с нескрываемым удовольствием, и барон Бруннов счел себя вправе утверждать, что "Англия пока еще не с нами, но она уже более и не с Францией". Нельзя не признать такого заключения нашего дипломата несколько поспешным. Конечно, отказ России от возобновления Ункиар-Искелесского договора и от самостоятельного отношения к Турции, с заменой его коллективным воздействием всех держав, представлялся для Великобритании таким большим успехом, что английские министры готовы были несколько разойтись с Францией, но подобное охлаждение было временное и скорее вызывалось текущими политическими размолвками частного характера на почве египетского вопроса. И действительно, в январе 1840 года добрые отношения между морскими державами вновь восстановились, и Пальмерстон заявил французскому послу, что он "никогда не думал разрывать союза с Францией и в особенности приносить его в жертву России". По его словам, соглашение с нами состоялось по одному лишь вопросу; по всем прочим союз с Францией остается в прежней силе.

Однако с.-джемский кабинет не сразу принял наши предложения и потребовал внесения в будущую конвенцию поправки, допускавшей появления флотов западных держав в Дарданеллах одновременно с появлением наших военных сил на Босфоре. Императорское правительство согласилось и на эту поправку, но переговоры благодаря новым требованиям лорда Пальмерстона еще затянулись. Английский министр выдвинул вопрос об участии в европейской конференции по делам Востока также и Турции и прилагал новые усилия для достижения соглашения между Великобританией и Францией. Он всеми силами убеждал французского посланника Гизо воспользоваться настроением России, чтобы ввести Восточный вопрос в европейское международное право. "Достаточно будет для всех, - говорил Пальмерстон, - если держава, стремящаяся к исключительному протекторату над Турцией, откажется от него и свяжет себя договором".

Но французское правительство относительно Египта осталось при своем мнении, а кабинет лорда Мельбурна не решался заключить конвенции, в которой не приняла бы участия и Франция. Только решительное заявление Пальмерстона о выходе из состава кабинета поколебало наконец упорство его товарищей. Английский министр иностранных дел объяснял, что если европейские державы не воспользуются сговорчивостью России, то она возьмет обратно свои предложения и будет стремиться к заключению нового Ункиар-Искелесского договора с Турцией, но в еще более неблагоприятной для Англии форме. Оттоманская империя разделится, таким образом, на две части, из которых Египет будет послушным орудием в руках Франции, а особенно Турция - в руках России; при этом в обеих частях английское влияние будет совершенно уничтожено, и великобританские торговые интересы нарушены. Лорд Пальмерстон даже лично отправился к королеве и представил ей по этому поводу доклад, на котором она поставила собственноручную надпись: "Highly approved".

При таких обстоятельствах была заключена конвенция 3 (15) июля 1840 года между Россией, Австрией, Пруссией, Англией и Турцией; в ней не приняла участия только Франция.

Первой статьей конвенции четыре державы приняли на себя обязательство соединить свои единодушные усилия к побуждению Мехмеда-Али согласиться на условия, предложенные ему султаном.

Вторая статья определяла действия держав в случае отказа египетского паши согласиться с предложением договаривающихся держав. Они обязывались в этом случае оказать султану вооруженную помощь, предварительно приняв меры к прекращению морского сообщения между Египтом и Сирией.

По третьей статье, державы обязывались принять сообща меры для защиты Константинополя, если Мехмед-Али направит туда свои войска, причем военные силы договаривающихся государств должны оставаться в турецкой столице лишь столько времени, сколько потребует султан.

"Эта мера, - говорится в четвертой статье, - не будет отменять старого права Оттоманской империи, в силу которого военным судам иностранных держав во все времена запрещалось входить в Дарданелльский и Босфорский проливы". Султан решился сохранять это начало, а державы обязывались уважать такое решение.

Пруссия, со своей стороны, объявила особым протоколом 2 (14) августа, что в случае возникновения вооруженного столкновения между державами из-за Восточного вопроса ее участие в конвенции не пойдет далее строгого нейтралитета.

Представители России, Австрии, Великобритании и Пруссии в сентябре подписали новый протокол, которым соглашались при выполнении обязательств, принятых на себя конвенцией 3 июля, не искать никакого увеличения территории, ни исключительного влияния в Турции и торговых преимуществ в ней для своих подданных. Уполномоченный Порты Хекиб-паша принял к сведению эту декларацию.

Заключение конвенции вызвало взрыв негодования во Франции, и парижский кабинет, обвинив Англию в "измене", начал готовиться к открытому разрыву. Дело едва не дошло до вооруженного столкновения между обеими морскими державами, и император Николай поручил барону Бруннову объявить великобританскому правительству, что русская эскадра немедленно придет на помощь к англичанам. Тучи, однако, вскоре рассеялись. С.-Жан д'Акр был взят турецкими войсками, подвезенными англо-австримской эскадрой, а великобританский флот появился под флагом адмирала Непира у Александрии, и Мехмед-Али был принужден принять условия лондонской конференции. Франция, видя свое одиночество и невозможность дальнейшей борьбы за египетского пашу, вновь начала искать сближения с Англией.

Это дало возможность лорду Пальмерстону сделать дальнейший шаг к довершению своей заветной мечты подчинить турецкие дела общему надзору европейского концерта. Он обратился с вопросом к барону Бруннову, не сочтет ли наше правительство своевременным заключить новую, более определенную конвенцию

О проливах, но на этот раз и при участии Франции. Парижский кабинет действительно предлагал заключить новый договор, который гарантировал бы неприкосновенность Турции, проводил бы христианские пожелания в пользу населения Сирии, а также разрешал бы вопросы о суэцком коммерческом пути и о закрытии проливов.

Но французский проект в полном его объеме встретил самое решительное противодействие не только со стороны барона Бруннова, но и лорда Пальмерстона. В покровительстве христианской религии в Сирии русский посланник и английский министр одинаково видели право вмешательства Франции во внутренние дела Турции, что представлялось вполне нежелательным. Были отвергнуты также предложения о гарантии неприкосновенности Оттоманской империи и вопрос о суэцком коммерческом пути и, таким образом, из всего французского предложения был принят лишь один последний пункт о закрытии проливов.

Новая конвенция о проливах была подписана представителями России, Австрии, Франции, Великобритании, Пруссии и Турции

1 (13) июля 1841 года и отличалась от 4-й статьи конвенции предыдущего года тем, что устанавливала закрытие проливов, "пока Порта находится в мире".

Нельзя не признать, что такая оговорка давала Турции полную возможность пропускать во время войны суда своих союзников через проливы, а потому глубоко ошибался барон Бруннов, высказывая свою искреннюю радость по случаю подписания международного акта, в составлении которого он принимал такое деятельное участие. Со своей стороны, и император Николай, проникнутый победными донесениями своего посла, полагал, что лондонская конвенция навсегда обеспечивала полную безопасность наших владений на Черном море. Последующие события показали, что это обеспечение являлось мнимым, и в 1854 - 1855 гг. англо-французский флот свободно бомбардировал русское черноморское побережье.

Июльская конвенция 1841 года послужила к началу восстановления согласия между Англией и Францией, которое не замедлило еще более укрепиться последующими событиями. Осенью этого года на смену министерства лорда Мельбурна явился кабинет Роберта Пиля и лорда Абердина, не участвовавших в причинении Франции дипломатического поражения, а приезд в эту страну королевы Виктории окончательно довершил новое скрепление англо-французской дружбы.

Наше правительство совершенно ошибочно полагало, что барон Бруннов успел окончательно похоронить эту дружбу, и еще в 1850 году граф Нессельроде не успел отказаться от этого заблуждения. В своем обзоре нашей внешней политики, представленном государю ко дню двадцатипятилетия вступления на престол, канцлер, между прочим, писал, что конвенции 1840 и 1841 годов "сохранили навеки" Ункиар-Искелесский договор, хотя и отмененный "по виду", и "обеспечили нас от какого бы то ни было нападения с моря". При этом граф Нессельроде выражал свою уверенность, что "замешательства на Востоке имели одним из важнейших для нас последствий распадение англо-французского союза"...

Одержанные английской дипломатией успехи и непосредственное участие Великобритании в усмирении Мехмеда-Али сильно подняли ее влияние на турецком Востоке. Центр тяжести Восточного вопроса переместился благодаря ловкому шахматному ходу в Лондон.

На Балканском полуострове события, между тем, шли своим чередом. Молдавия и Валахия отдельным актом Аккерманской конвенции 1826 года и Адрианопольским мирным трактатом были поставлены под особое покровительство России, и для управления этими княжествами предполагалось выработать особые уставы.

В 1828 году, в начале возгоревшейся русско-турецкой войны молдавский и валахский господари были сменены "за извлечение на себя крайнего неудовольствия государя", и во главе местного управления стал особый русский полномочный председатель диванов генерал-адъютант П. Д. Киселев. Составление же органических уставов обоих княжеств было возложено на особый комитет под председательством нашего генерального консула Минчаки, который должен был руководствоваться инструкцией, выработанной статс-секретарем Дашковым.

В 1831 году работы комитета были окончены, статуты выработаны, одобрены и приняты валахским и молдавским диванами. На основании заключенной в Петербурге в 1834 году особой конвенции Порта обязывалась утвердить органический статут обоих княжеств и обнародовать его отдельным гатти-шерифом, по издании которого наши войска должны были очистить княжества. И действительно, после назначения в апреле этого года Михаила Стурдза молдавским господарем, а Александра Гика валахским, наши войска покинули княжества, несмотря на доводы П. Д. Киселева, который в особой секретной записке убеждал, что "Россия в течение столетия не для того подвигалась вперед, чтобы остановиться на берегах Прута". Восемь лет управления господаря Гики прошли довольно спокойно, но в 1842 году собрание бояр обратилось на него с жалобой в Петербург и в Константинополь. В Бухарест в качестве чрезвычайного комиссара был немедленно отправлен генерал Дюгамель, на основании расследования которого петербургский кабинет потребовал от Порты смещения Гики. Господарем был избран Георгий Бибеско.

В том же 1842 году произошли волнения и в Сербии. Этой страной управлял князь Милош Обренович, признанный еще фирманом 1830 года наследственным князем сербского народа. Вообще упомянутый фирман предоставлял Сербии почти полную самостоятельность. Он обеспечивал княжеству свободу вероисповедания, передавал внутренние дела страны в управление князя и совета старейшин, не допускал турецких чиновников вмешиваться в сербские дела, запрещал мусульманам селиться в Сербии и предоставлял князю содержать в Константинополе агентов для сношений с Портой. Зависимость Сербии от Турции выражалась только платежом ежегодной дани и оставлением турецких гарнизонов в сербских крепостях.

Барон Бруннов замечает по этому поводу в лекциях, читанных наследнику цесаревичу, что фирман 1830 года не был формально признан нашим кабинетом. "В наши виды, - писал барон, - не входит давать слишком большого развития власти правителя, неправильная администрация которого уже вызвала много жалоб со стороны сербов. Объявленное Милошу неудовольствие государя внушает ему опасения, которые наталкивают его на ложную дорогу и побуждают искать у иностранных держав опоры против России". Свои объяснения барон Бруннов заканчивал рассуждением о неблагодарности народов, которая "служит нам поводом к тому, чтобы не идти далее и не эмансипировать вполне (турецких) областей".

Петербургский кабинет действовал в смысле ограничения власти неприятного ему сербского князя. Наш представитель в Бухаресте Рикман поддерживал сношение с сербскими великошами, которые желали достигнуть политического положения румынских бояр, и по нашему настоянию Порта издала в 1838 году особый фирман, который ограничивал власть сербского князя в пользу образованного из великош сената. Вслед за этим князь Милош отрекся от власти, и, после смерти его старшего сына Милана, сербским князем сделался младший сын Михаил.

Однако такая перемена не дала спокойствия княжеству. Против нового режима восстали сербские либералы, так называемые "уставобранители", пользовавшиеся поддержкой турецкого коменданта Белградской крепости. Князь Михаил принужден был бежать, а созванная временным правительством скупщина избрала князем Александра Карагеоргиевича. Порта утвердила этот выбор без предварительного сношения с петербургским кабинетом, чем вызвала крайнее неудовольствие со стороны императора Николая, который решил даже послать в Сербию особого чрезвычайного комиссара и вступил в переговоры с Австрией о пропуске в Сербию двадцатитысячного отряда русских войск. Дело, однако, окончилось мирно, так как Александр Карагеоргиевич добровольно отказался от своего звания, а вновь созванная скупщина избрала его вторично. Порта утвердила новое избрание, но на этот раз с нашего согласия.

В начале сентября 1843 года произошел переворот и в Греции, преобразовав это государство в конституционную монархию. Во главе правительства стали представители либеральной партии, приверженцы Великобритании и Франции. Наше правительство отозвало после этого из Афин своего представителя, Катакази, и на его место не был назначен новый посланник. В 1844 году Россия признала все-таки новый порядок в Греческом королевстве.

Имевшая место в том же году поездка императора Николая в Англию не принесла в отношении нашей восточной политики тех плодов, на которые, со свойственным ему оптимизмом, рассчитывал барон Бруннов. Хотя графом Нессельроде и был составлен после бесед с лордом Абердином одобренный английским министром меморандум, который напоминал в своих выводах пункты Мюнхенгрецкой конвенции, но ему не было суждено получить обязательную силу. Предубеждение лондонского кабинета не было рассеяно, и спустя четыре года противоположность нашей и английской политики на Востоке проявилась во всей своей резкости. И действительно, по мнению графа Нессельроде, "две причины содействовали всеобщему восстанию народов: бессмысленная страсть к демократическим установлениям и сумасбродная идея перестроить общественное право на воображаемом принципе расы, языка и национальности", между тем как английское правительство избегало "всякой войны идей" и поддерживало революционные движения чуть ли не во всех странах Европы.

Волнения коснулись также и балканских областей. В Валахии вспыхнуло восстание; господарь Бибеско отрекся от власти и уехал в Австрию, а в Бухаресте было организовано временное правительство, которое ввело вместо органического статута либеральную конституцию. Султан, по совету английского посла, отправил в Бухарест своего комиссара Сулеймана-пашу, который, получив от временного правительства 20 тысяч червонцев, начал действовать в его пользу; он для вида распустил это незаконное правительство, образовав вместо него наместничество, в состав которого вошли, однако, все те же члены, и стал доказывать необходимость введения реформ. Лорд Пальмерстон, со своей стороны, горячо поддерживал эту идею и успокоился только тогда, когда русская оккупация княжеств стала свершившимся фактом.

Наше правительство принуждено было заняться выработкой мер, могущих предотвратить в будущем повторение смут, и потребовало от Порты заключения особого договора относительно тех изменений, которые предполагалось ввести в управление княжествами. Желание России было исполнено в форме особой декларации, подписанной 19 апреля 1849 года на даче великого визиря Балте-Лиман.

Согласно заключенному договору, избрание господарей заменялось назначением их на семилетний срок властью султана; дарованный княжествам в 1831 году органический устав сохранял свою силу; созыв собраний бояр отменялся, а для пересмотра существовавших установлений в Яссах и Бухаресте учреждались ревизионные комитеты из "заслуживающих уважение" бояр. Кроме того, до восстановления в княжествах спокойствия там должны были оставаться отряды русских и турецких войск, силой от 25 до 30 тысяч каждый. После водворения в обеих провинциях спокойствия в них должно было остаться по 10 тысяч человек с каждой стороны, а "по окончании работ по органическому улучшению и укреплению внутреннего спокойствия в обеих странах" войска должны были очистить княжества, но оставаться наготове немедленно вступить в них снова. Пребывание русско-турецких войск в княжествах в действительности ограничилось более коротким сроком, и к началу 1851 года оккупация этих провинций была окончена. Об этом с особой энергией хлопотал между прочим и лорд Пальмерстон, который создавал себе, таким образом, друзей среди либеральных румынских бояр и их многочисленных приверженцев.

Враждебное настроение английского правительства к России обнаружилось также по поводу требования, предъявленного Порте петербургским и венским кабинетами относительно выдачи участников венгерского восстания, которые нашли убежище в Турции. Наши требования опирались при этом на статью 2-ю Кучук-Кайнарджийского договора, истинный смысл которой с большой энергией оспаривался лордом Пальмерстоном. Неодинаковое толкование статей этого договора, обнаружившееся уже в середине первой половины прошлого века, вновь всплывало, таким образом, наружу и вновь прошло незамеченным для нашего Министерства иностранных дел. Следует, впрочем, отметить, что барон Бруннов хотя и доказывал лорду Палъмерстону правильность нашей ссылки на Кучук-Кайнарджийский договор, но в своем секретном донесении графу Нессельроде признавал возражения английского министра "parfaitement juste".

Великобританским послом в Константинополе в то время уже был сэр Страдфорд Каннинг, впоследствии знаменитый лорд Редклиф, который советовал султану противиться нашим требованиям. Однако, вопреки этим советам, султан отправил в Петербург Фуада-эфенди с особым поручением к императору Николаю. Это неповиновение султана вызвало бурю со стороны английского посла, который не постеснялся пригласить эскадру адмирала Паркера приблизиться к турецкой столице, и адмирал прошел мимо спокойно его созерцавших турецких батарей и замков через Дарданеллы и бросил якорь в Мраморном море. Такое беспримерное нарушение конвенций 1840 и 1841 годов о закрытии проливов вызвало справедливое негодование императора Николая Павловича. На представленном по этому поводу графом Нессельроде докладе государь написал: "Il est bon de repondre а се goujat de Palmerston, que ses menaces ne nous effraient pas, ni que nous ne soufirirons pas d'ingerence dans nos affaires directes avec la Porte. Tout cela peut etre dit poliment, mais degnement et fortement".

Но на этот раз наше столкновение с Турцией уладилось без участия британской дипломатии. Император Николай решил не настаивать на первоначальном нашем требовании и ограничился лишь некоторыми мерами относительно польских выходцев из русских подданных; они должны были подлежать удалению из Турции, кроме лиц, принявших мусульманство. Беседы же барона Бруннова с Пальмерстоном относительно входа в Мраморное море английской эскадры окончились предписанием адмиралу Паркеру вернуться в Архипелаг и заявлением лорда Пальмерстона, что "этого более не случится".

В 1850 году произошло событие, по поводу которого наша дипломатия в своем споре с Англией нашла себе союзника во французском правительстве. В этом году дом поставившего себя под покровительство Великобритании португальского еврея Пачифи-ко был разграблен в Афинах уличной толпой. Греческое правительство предлагало выдать пострадавшему вознаграждение по действительной его стоимости, но еврей Пачифико желал получить в несколько десятков раз больше. Английское правительство для поддержания требования Пачифико блокировало греческие берега и конфисковало греческие суда; однако против таких действий лорда Пальмерстона одновременно восстали и барон Брун-нов, и французский посол в Лондоне Друэн де Люис, который называл такую меру "вопиющим злоупотреблением". Со своей стороны, граф Нессельроде отправил в Лондон 7 февраля 1850 года ноту, в которой напоминал великобританскому кабинету, что Греция - государство, созданное в такой же мере Россией и Францией, как и Великобританией, и что одной из этих держав не может принадлежать право разрушить общее их дело, покушаясь на неприкосновенность Греции и на унижение ее перед всем светом. "Прием, который будет оказан нашим представлениям, - так заканчивал свою ноту граф Нессельроде, - прольет свет на характер отношений, который мы должны ожидать со стороны Англии; скажу более, он выяснит положение Англии в отношении всех держав, больших и малых, побережье которых повергает их опасности внезапного нападения". Несмотря на справедливость наших доводов, лорд Пальмерстон не счел возможным согласиться с требованиями графа Нессельроде. В своем ответе от 2 апреля он доказывал законность предъявленных к Греции претензий и действий английского флота. Его популярность после блестящей победы в палате общин над оппозицией достигла к этому времени своего апогея.

Император Николай был, видимо, разочарован в своих симпатиях к Англии, но, находясь под впечатлением донесений барона Бруннова, он полагал, что виною всей враждебности политики великобританского кабинета был исключительно лорд Пальмерстон, тогда как остальные государственные люди этой страны, вроде лордов Исллиштона, Абердина, Дж. Росселя, Дэрби и других, придерживаются мнений, более согласных с видами нашей политики. Когда в декабре 1851 года Пальмерстон вышел из состава кабинета, то барон Бруннов приветствовал это событие как радостное предзнаменование перемены направления английской дипломатии и, считая политическую карьеру Пальмерстона окончательно погребенной, даже написал подробный "некролог" этого государственного деятеля. А между тем ровно через год погребенный нашим послом Пальмерстон снова стал министром в кабинете лорда Абердина.

Тем временем английское влияние на Востоке продолжало возрастать и укрепляться. Пальмерстон был уверен в возможности обновления Оттоманской империи при посредстве устранения причин недовольства христианских подданных султана и "утверждения, таким образом, его престола на прочном и широком основании".

Англия поддерживала реформаторскую деятельность Решида-паши, которая началась провозглашением гатти-шерифа 3 ноября 1839 года, обещавшего всем, без различия вероисповедания, подданным султана безопасность жизни, чести и имущества. В 1841 году Решид-паша был временно удален от дел, но реформаторская деятельность оттоманского правительства продолжалась. Она, соображаясь во всем с западными образцами, совершалась при участии иностранцев и сводилась к переорганизации вооруженных сил (новый военный закон 1843 года), к упорядочению внутреннего управления и финансов и к признанию некоторых прав за христианскими подданными султана. Усовершенствование армии производилось, между прочим, при посредстве прусских офицеров, в числе которых наибольшим расположением султана пользовался будущий фельдмаршал Мольтке. Но господствующее влияние в Константинополе принадлежало в это время великобританскому послу сэру Страдфорду Каннингу, или "великому послу", как называли его турки.

О нашем "преимущественном влиянии" в делах Ближнего Востока в то время не могло уже быть и речи. Вот что говорил по этому поводу один из современников, хорошо ознакомленный с положением вещей в Турции: "Ежели страна, ищущая влияния, из-под личины благонамеренности выкажет неловко иные замыслы и даст основательный повод сомневаться в искренности ее дружбы или, при обнаружении своих требований, забудет о началах умеренности, приличия и права, в таком случае влияние ее непременно исчезнет. На место доверия явится недоверчивость, и чувство благорасположения заменится отвращением. Для поддержания влияния необходима также последовательность в действиях. Кто льстит сегодня мне, а завтра врагу моему, тот лишается общего доверия и уважения; кто сегодня грозен, а завтра уступчив, тот никому не страшен; кто, смело высказав свое требование, не окажет твердости в поддержании его, а уступит перед сопротивлением посторонних лиц, тот подвергнет себя заслуженному презрению; кто предпримет дело, не имея под рукой достаточных средств для достижения своей цели, тот выйдет из дела побитый и отброшенный. В сих коротких строках заключается история сношений наших с Востоком или, лучше сказать, с Оттоманской империей в течение последнего сорокалетия. Один только пятилетний период, протекший с 1829 по 1833 год, составляет исключение из общей жалкой картины наших неудач на Востоке".

Автор записки резко критикует союзный русско-турецкий договор 1833 года, и нельзя не признать за этой критикой большой доли справедливости. Вместо того, чтобы удовольствоваться ослаблением Оттоманской империи посредством постепенного раздробления ее на самостоятельные государственные единицы, мы пожелали сразу стать полными хозяевами на Босфоре, и наша дипломатия не нашла для этого лучшего средства, как Ункиар-Искелесский договор. "В С.-Петербурге, - говорит по этому поводу Волков, - забыли, что Махмуд не имел ни силы, ни желания, ни возможности привести когда-нибудь этот договор в исполнение".

Необходимость, кроме того, являться в глазах христианских народностей Оттоманской империи союзником и "другом" султана и желание защищать повсюду, даже в Турции, установившиеся политические и общественные отношения вызвали недружелюбные к нам чувства почти во всем населении Балканского полуострова.

"Оттоманское правительство и мусульмане, - пишет Волков, - почитали нас людьми лукавыми, неловкими и слабыми. В глазах христиан союзный договор с Портой казался явной изменой... В. Сербии нашими ошибками мы отбивали смелость и дух у наших приверженцев, а неприличными выходками против западной партии раздражали сию последнюю до чрезвычайности, не внушая ей ни малейшего страха, ибо эта партия, под покровительством Турции, Англии и Франции, никого не опасалась"... Когда в Фессалии, Эпире и южной Албании усилилось эллинское народное движение, то "наш двор, - замечает Волков, - наистрожайшим образом приказал своему представителю в Афинах объявить грекам, фессалийцам, эпиротам и арнаутам, что султан есть его первый друг и союзник, и что, ежели кто из помянутых племен дерзнет против султана восстать, то русская армия вступит в ряды войск султана"...

После Адрианопольского мира румыны были исполнены благодарности к русскому монарху. "Они, - по словам автора приводимых записок, - называют его отцом, воссоздателем их утраченной народности, великим покровителем восточных христиан и, лаская себя той обманчивой надеждой, что русское правительство не отступит впредь от свободолюбивых идей, коими проникнуты молдо-валахские и сербские постановления, устроенные под личным надзором русских сановников и одобренные русским двором, предаются всем сладким мечтам обольщенных людей. Но эти мечты скоро рассеиваются. Либеральная политика графа Киселева уступает место воздействию, и это воздействие тем сильнее тяготит на сербах и румынах, что осуществление мыслей русского правительства поручается чиновникам второстепенным... Агенты русского правительства своими гордыми приемами оскорбляют личность и достоинство князей, уничтожают чувства народности, делаются гонителями всякого свободолюбивого человека, объявляют неловкую войну Западу, преследуют того, кто не их раб, превращают дома свои в вертепы интриг и своей необдуманной готовностью угождать Высочайшему двору доводят всех благомыслящих людей в княжествах до отчаяния, так что народы, любившие Россию, как мать, исполняются неприязнью к их благотворительнице".

Упомянув далее о наших беглых раскольниках и крепостных, проживающих в пределах Турции, присутствие которых за Дунаем не способствовало усилению влияния России среди балканских христиан, Волков отмечает недружелюбное к нам отношение константинопольской православной церкви и ее патриарха. "Представитель России есть в глазах его естественный покровитель православия на Востоке, но с тем условием, что он не дозволит себе ни запроса, ни разбора, ни порицания, ни надзора по делам Вселенской церкви... Патриарх и Синод боятся одной Порты и потому ей одной и хотят угождать". Дело в том, что, несмотря на частую смену патриархов, самостоятельность церкви в ее внутреннем управлении не нарушается; власть переходит из рук в руки, но она остается все той же самостоятельной властью, относящейся крайне подозрительно ко всякому внешнему покровительству.

Таковы в общем несколько односторонние выводы Волкова. Не удивительно, что наше влияние на турецком Востоке в тридцатых и сороковых годах прошлого столетия он признает влиянием мнимальным. Оно таковым и было на самом деле.

Глава VIII. Людовик-Наполеон и восстановление империи во Франции

Конец 1850 года был особенно знаменателен для России. Истекала четверть века со дня вступления императора Николая Павловича на престол, и современникам казалось, что Россия стала, по крайней мере во внешней политике, на вершине могущества и блеска.

Министры приветствовали державного юбиляра отчетами обо всем, сделанном в течение двадцатипятилетнего царствования государя по разным отраслям управления, и в этом отношении был особенно примечателен отчет графа Нессельроде, неизменно державшего в своих руках в продолжение всего царствования императора Николая портфель министра иностранных дел. Блеск славы государя невольно должен был озарить и его постоянного сотрудника по руководству внешней политикой.

"Положение России и ее властелина, - писал граф Нессельроде , - не было с 1814 года еще никогда столь блестящим и столь великим". Канцлер в особенности настаивал на заслугах петербургского кабинета в отношении охраны пошатнувшегося исторического порядка в Европе, вызванного переворотами, которые произошли в этой части света начиная с 1830 года. Приветствуя государя от лица всего мира как представителя монархической идеи, охранителя начал порядка и защитника европейского равновесия, он упоминал в своем поздравлении, что могучая рука императора Николая давала себя чувствовать "повсюду, где колебались престолы, где подкопанное общество ослабевало под натиском возмутительных учений".

Одну из задач нашей политики граф Нессельроде видел в достижении разрыва "зловредного союза, который установился между июльской Францией и Англией", или по крайней мере в обеспечении остальных государств Европы от тех "пагубных" идей, распространению которых содействовали обе западные державы.

Но нельзя не признать, что в этом отношении самоуверенность канцлера была основана на очень зыбком фундаменте.

Граф Нессельроде, как это было изложено выше, полагал франко-британский союз расторгнутым благодаря подписанию лондонских протоколов 1840 и 1841 годов о проливах и был уверен, что эти акты навсегда обеспечат безопасность наших черноморских берегов. Он заявил об этом в самых категорических выражениях государю и в своем юбилейном отчете, хотя, казалось бы, что имевший место в сентябре 1849 года вход английской эскадры адмирала Паркера в Дарданеллы во время нашего спора с Турцией о выдаче венгерских и польских выходцев должен был бы убедить графа Нессельроде в противном.

Канцлер вообще радужно смотрел на успехи нашей восточной политики. "Старательно избегая, - говорит он в своем юбилейном докладе, - обязываться территориальной гарантией по отношению к упадающему государству, чтобы этим не связать вперед будущности России, Ваше Величество в настоящем держались всегда начала поддержки целости оттоманских владений, так как соседство этого государства при относительной его слабости, которая явилась следствием наших прежних завоеваний, представляется при настоящих условиях наиболее удобным для наших коммерческих и политических интересов".

Переходя к позднейшим, взволновавшим Европу событиям 1847 - 1849 годов, которые не только уничтожили престол июльской Франции, но и "потрясли до самых оснований наиболее древние и прочные монархии", граф Нессельроде рисует в следующих словах поведение нашего кабинета в эту тревожную эпоху:

"Со времени этого опустошительного кризиса, - пишет канцлер, - угрожавшего нашей внутренней безопасности и оставившего нас в Европе без союзников, как между народами, так и между правительствами, положение Вашего Императорского Величества стало еще более высоким и могущественным, чем было до того времени. События 1848 года возвеличили то призвание охранителя, ту роль спасителя порядка, которую провидение предназначило Вам с 1830 года. В то время, как Великобритания, ошибочно увлеченная своей эгоистичной политикой, пользовалась общим хаосом, чтобы сеять новые зерна беспорядка, и проявляла свое могущество только притеснением малых государств, Ваше Величество пользовались своим могуществом лишь для того, чтобы вносить успокоение, энергично возвышая голос в пользу правых и слабых и провозглашая уважение к трактатам и к освященным ими территориальным владениям".

Канцлерский доклад ссылался на усмирение нами Валахии, на поддержку королевства обеих Сицилии против "злой воли" английского правительства, на сохранение неприкосновенности Дании против "грубых притязаний" германской демократии и против менее открытых прусских вожделений. Граф Нессельроде не забыл о нашей дипломатической поддержке Австрии в ее итальянских делах и о вооруженной помощи в ее борьбе с восставшими мадьярами. Упомянув далее о переговорах, которые двукратно происходили в Варшаве в 1850 году между вызванными туда государем представителями Австрии и Пруссии, канцлер поздравлял императора Николая с успехом в достижении соглашения между непримиримыми до того стремлениями обеих немецких держав и со спасением таким образом Германии от новой тридцатилетней войны, а Европы - от всеобщего потрясения. "В течение четверти века, - так заканчивал граф Нессельроде свое поздравление, - Ваше Величество приобрели много данных для благодарности Европы. Но, я не боюсь этого сказать, юбилейный год Вашей деятельности оказался самым славным, если истинная слава государей главным образом основана на проявлении благодетельного влияния на судьбы мира в интересах спокойствия всего света".

Краткий юбилейный доклад канцлера яркими красками рисует основные принципы политики петербургского кабинета, которых он придерживался в последние двадцать лет царствования императора Николая. В основу ее, с одной стороны, ложилось "спокойствие человечества", т. е. обеспечение мирной, не смущаемой никакими новшествами жизни европейских государств и народов, а с другой - оберегание слабой, "упадающей" Турции, не связывая, однако, этим обереганием будущности России, а готовясь, наоборот, к моменту неминуемой смерти улегшегося у берегов Босфора "больного человека".

По-видимому, граф Нессельроде и не подозревал, каковы будут конечные результаты такой политики. Правда, он упоминает в своем отчете о том, что мы остались в Европе без союзников, "как между народами, так и между правительствами", но эта "splendid isolation" ему казалась лишь возвеличивающей могущество и блеск России. Наши дипломаты были убеждены, что все идет к лучшему и радужными снами убаюкивали олимпийское спокойствие канцлера.

В особенности достойны внимания в этом отношении депеши барона Бруннова из Лондона, которые производили впечатление, совершенно не соответствовавшее действительному положению дел. Все донесения барона отличались особым покровительственно-снисходительным тоном относительно Англии, ее политики и ее государственных людей; одержимый большим самомнением, чрезмерно увлеченный неотразимой силой своего красноречия и слога, барон Бруннов не замечал печальной действительности и держал в заблуждении наше правительство.

В самом деле, хотя наша нота о незаконности принудительного воздействия Великобритании на слабую Грецию по поводу дела еврея Пачифико и произвела некоторое нравственное впечатление на английское общественное мнение, но никакого практического результата она не имела. В ответе от 2 апреля 1850 года лорд Пальмерстон опровергал обвинение в злоупотреблении силой и доказывал законность предъявленных Греции требований. Вторая нота графа Нессельроде по этому же делу вызвала даже резкий отпор, сделанный благородным лордом нашему посланнику. "Вы нас учите, как учат маленьких детей, - воскликнул он барону Бруннову, - и обращаетесь с нами, как с детьми!"

Русский посол удовольствовался этим выражением, находя, что продолжать разговор бесполезно.

Вообще барон Бруннов в своих сношениях с лондонским кабинетом довольствовался сознанием, что английские министры - люди бестолковые. По его мнению, они были упрямцы, зараженные "странностью английского духа", в силу которого хотели одного, а поступали совершенно противоположно своему желанию. Барон Бруннов считал большим "успехом со своей стороны, когда услышал от лорда Лэнсдоуна по делу Пачифико заявление, что подобная история больше не повторится, "так как английскому правительству и без того много хлопот".

Но императора Николая Павловича не так-то легко было удовлетворить, как его представителя в Лондоне; государь не скрывал, что одних слов для него недостаточно, что ему нужны и дела. К сожалению, из-за стилистических упражнений наших дипломатов дел совсем не было видно; их увидали в Петербурге лишь тогда, когда вспыхнула война с Турцией и последовал разрыв с западными державами.

Барон Бруннов был убежденный или, может быть, кажущийся сторонник обособленности России не только в нравственном и умственном, но и в материальном отношении; по крайней мере, он таковым выставлял себя в донесениях графу Нессельроде, которые всегда читались императором Николаем. Яркой иллюстрацией взглядов этого наиболее знаменитого из наших дипломатов середины прошлого столетия может служить следующий, по-видимому, пустой факт: в начале 1851 года в Лондоне устраивалась первая международная выставка, и барон Бруннов настойчиво просил канцлера, насколько возможно, ограничить выдачу заграничных паспортов, уверяя, что русским подданным нечего делать в Лондоне на выставке. "Ничему полезному они здесь не научатся, - писал наш посланник, - среди общего съезда авантюристов и революционных промышленников, собирающихся в Лондоне отовсюду". Это рассуждение вызвало пометку государя: "C'est aussi mon opinion", на которую, по всей вероятности, и было рассчитано.

Окружавшая императора Николая среда и обособленность нашего правительства рельефно выказались в вышеприведенных словах. Из опасения влияния революционных идей на более образованную часть русского общества мы отказывались даже от знакомства с чисто материальным прогрессом Европы.

Барон Бруннов часто беседовал с престарелым лордом Веллингтоном, который "сокрушался о деморализации английского народа и предсказывал ему всевозможные бедствия". Он не одобрял поведения великобританского правительства, которое давало у себя приют политическим эмигрантам, а между тем подобная деятельность лондонского кабинета с особенной силой проявилась после смутного периода 1847 - 1849 годов: итальянский революционер Мадзини открыл в Лондоне публичную подписку на заем для нового восстания в Италии; Кошут совершал триумфальное путешествие по английским городам, а выходцы из всех стран находили там широкое гостеприимство и средства для своей пропаганды.

Граф Нессельроде настойчиво приказывал барону Бруннову энергично протестовать против образа действий великобританского правительства и против "вопиющего нарушения им международного права". Но лорд Пальмерстон не обращал никакого внимания на наши протесты, и наш посол утешал себя мыслью, что всему виною лишь этот сварливый английский министр и что с его уходом наступит перемена к лучшему.

Барон Бруннов радовался назначению в начале 1851 года послом в Петербург сэра Гамильтона Сеймура вместо предложенного Пальмерстоном лорда Коулэя и рекомендовал нового посла как "дипломата старой английской школы, которая несравненно выше новой". Под старой школой наш посол разумел представителей идей Венского конгресса, которые заполняли свои донесения, вместо точных сведений и фактов, бесконечными повторениями упомянутых идей и стилистическими тонкостями.

Сэр Гамильтон Сеймур не оправдал, однако, ожиданий барона Бруннова. Сравнивая депеши этих двух выдающихся представителей среди наших и английских дипломатов того времени, легко убедиться, что они принадлежали к совершенно разным школам. Наш лондонский представитель не пропускал случая пощеголять общими идеями и характеристиками лиц и фактов с точки зрения, наиболее подходящей ко взглядам государя. Вызванный в Петербург в 1851 году, барон Бруннов написал целый ряд записок по разным текущим политическим вопросам. В одной из них он высказывал общее мнение, что английское правительство не думает о будущем; по его словам, это вполне соответствует характеру английской администрации, во главе которой находится первый министр, могущий рассчитывать остаться у кормила правления не более как в течение пяти лет. "В подобном взгляде, - продолжает барон Бруннов, - есть что-то узкое и глубоко эгоистичное, что должно быть противно нашему кабинету, виды которого более простираются к будущему, так как у нас власть убеждена в своей продолжительности... Глава английского кабинета заботится о выполнении своего долга только в течение того времени, которое определяется границами его парламентских полномочий".

Таким образом, нашему дипломату казалось, что Англия не имеет никакой постоянной определенной политики и что все зависит от личного взгляда министра и срока его парламентского полномочия. Он ни одним словом не обмолвился ни о силе общественного мнения, ни о сознании английским обществом и парламентом жизненных задач и целей нации. Мы совершенно упускали из виду, что в основных вопросах внешней политики английские государственные люди самых различных партий держались одного и того же мнения, что Веллингтон и Пиль, с одной стороны, а Пальмерстон и Мельбурн - с другой, хотя и принадлежали к противоположным политическим лагерям, говорили и поступали одинаково, когда дело касалось Ункиар-Иске-лесского договора или египетского вопроса. Думать, как думал барон Бруннов, что английский образ правления "ставит личную политику министров на место государственной", значило глубоко заблуждаться относительно условий английской государственной жизни. Это заблуждение, во многом разделяемое и в Петербурге, было одной из причин нашей неподготовленности к последовавшему в 1854 году разрыву с Англией.

Интересно сопоставить вышеприведенное мнение барона Бруннова со следующими словами известного английского историка Крымской войны: "Народ, как и государь, может подчиниться воинственной страсти и потребовать от самых миролюбивых министров исполнения его насильственных приказаний. Но в общем интересы, страсти и слабости, влекущие к войне, скорее могут возникнуть в одном человеке, чем в собрании общественных деятелей, именуемом министерством. Правда, такой кабинет также будет разделять чувства справедливого народного озлобления, но он не легко подчинится чувству фанатизма, тщеславия, нетерпения или страха, так как, если один из членов кабинета и будет обуреваем этими недостатками, то опасность может быть часто устранена общим совещанием". Далее английский историк переходит к характеристике таких ответственных министров, которые, по его несколько односторонним словам, являются, в отличие от министров монархий, деятелями в области общественной: "У них имеются близкие и постоянные связи с людьми таланта и дела, которые во всех великих государствах составляют постоянный состав правительств; поэтому даже если бы такой министр был новичком на своем посту, то во всяком случае он близко знает великие заветы страны и чувствует, в чем состоят ее истинные интересы".

Деятельность лорда Пальмерстона представлялась барону Брун-нову отрывочной и непоследовательной, и он даже не подозревал ее связи с настроением и чувствами английской нации. Вообще дипломаты "старой школы" не обращали никакого внимания на эти чувства; для них существовали только их кабинеты, переговоры, трактаты и ноты - народов и истории они не видели.

Лорд Пальмерстон, увлеченный своею популярностью, вступил в декабре 1851 года в тайные переговоры с французским представителем и, не посоветовавшись даже со своими товарищами по министерству, признал переворот, совершенный во Франции принцем Людовиком-Наполеоном. Такой самовольный поступок вызвал отставку всемогущего министра. Барон Бруннов считал его окончательно сошедшим с политической сцены, в доказательство чего приводил даже слова одного из своих влиятельных приятелей в Лондоне, который уверял, что Пальмерстон будет последним, к которому королева обратится для сформирования кабинета.

Наш посол не упустил при этом случая составить даже "для сохранения в наших государственных архивах" очень интересный документ, представляющий нечто вроде некролога лорда Пальмерстона, написанного бароном Брунновым под впечатлением его отставки.

Упомянув о том, что в течение сорокатрехлетней своей деятельности лорд Пальмерстон был членом палаты общин и тридцать четыре года занимал важные государственные посты, барон Бруннов замечает, что этим он обязан своему девизу "flecti non frangi" - гнуть без ломки. Но всему есть конец; Пальмерстон пал, и "можно сказать, - пишет наш дипломат, - что судьба, изменив ему среди столкновения различных интересов, взяла на себя задачу научить его великой истине, что нет ничего более губительного и более рокового для всякого государственного человека, как отсутствие принципов. У лорда Пальмерстона их не было".

Однако барон Бруннов не отрицал за беспринципным миниcтром некоторых руководящих идей. Пальмерстон как общественный деятель "обладал в высшей мере духом господства. По его мнению, в Европе не было никого, кроме Англии, кто был бы призван господствовать над миром. Все должно было уступать перед этой страстью, для которой он жертвовал самыми важными соображениями, относящимися к охранению общественного порядка. Часто задавали себе вопрос, почему он старался с таким жаром навязать другим представительный образ правления? Причина этому была очень простая. Он повсюду старался ослабить верховную власть, чтобы государства, сделавшиеся благодаря этому менее сильными и менее независимыми в своих действиях, стали более доступными английскому влиянию. Это было мечтой его честолюбия". Барон Бруннов не замечал, что в Англии также действовал представительный режим.

Другой целью политики лорда Пальмерстона было "сделать Францию орудием английского преобладания на континенте, не позволяя, однако, ей преследовать свою самостоятельную политику". Этим наш дипломат объясняет, почему Пальмерстон был "поочередно врагом, союзником, противником и помощником всех чередовавшихся во Франции правительств... Республика пугала его не теми несчастьями, которые она предвещала Европе, а тем значением, которое она могла придать Франции, если бы движение умов предоставило ей преобладающее влияние на континенте. Вот здесь-то все расчеты лорда Пальмерстона и оказались неправильными (commence par porter tous a faux). Он решил, что для того, чтобы не позволить республиканской Франции играть первую роль на континенте, Англии необходимо опередить ее и стать во главе общего движения в Европе. В этом заблуждении, - заключает барон Бруннов, - я нахожу причины политических ошибок, совершенных лордом Пальмерстоном сначала в Италии, а потом и по отношению венгерских дел".

Взгляд нашего лондонского представителя вполне разделялся и графом Нессельроде. "Вы не можете ошибаться, барон, - писал он Бруннову, - во впечатлении, которое здесь произвело падение лорда Пальмерстона. После той ожесточенной борьбы, которую мы должны были выдержать против Пальмерстона, после всего того зла, которое принесла Европе его суетливая и пристрастная политика, мы не можем достаточно нарадоваться, видя, что руководство внешней политикой Англии перешло в другие руки".

Дипломаты старой школы, видным представителем которой был барон Бруннов, как бы не замечали, что Западная Европа преобразуется в силу присущей ей исторической необходимости, и если при этом, по выражению графа Нессельроде, колебались "даже самые старые и почтенные монархии", то только потому, что их правительства не были на высоте новых условий жизни западноевропейского общества.

Французская революция 1848 года, - говорит известный историк современной Европы Сеиньобас, - состояла в расширении политических прав на всех взрослых французов; она одним толчком перевела Францию от правления, основанного на известном цензе избирателей, к правлению демократическому и совершила резкий переворот в условиях политической жизни. Июльская монархия предоставляла всю власть в управлении немногочисленному классу обладателей имущественного ценза; вся политическая жизнь страны сосредоточивалась в собраниях двухсотфранковых избирателей, в палате, министрах и короле; остальная нация не принимала в этой жизни никакого участия".

Революция совершилась неожиданно, и вначале никто не знал, к чему приведут уличные беспорядки, происшедшие в первые дни смуты. Даже руководители тайных обществ, бывшие свидетелями беспорядков 22 февраля, заявляли, что революция невозможна, а 24 числа от правительства короля Людовика-Филиппа уже ничего не осталось. На следующий день новое временное правительство провозгласило республику, причем было созвано Учредительное собрание, которое было избрано всеобщей подачей голосов по кантонам и состояло из 900 членов. Новому правительству пришлось на первых порах бороться с партией социалистов, особенно сильной в Париже, но движение это было скоро подавлено генералом Кавеньяком после кровопролитного боя на улицах столицы.

Конституция, выработанная Учредительным собранием, передавала законодательную власть особой палате из 750 членов, избранных всеобщей подачей голосов, а исполнительная власть вручалась на четыре года президенту республики, которому, наподобие президента Северо-Американских Соединенных Штатов, предоставлялось право избирать своих министров. При этом очень долго спорили о том, кем должен был выбираться президент республики, всеобщим голосованием или законодательным собранием. Ламартин защищал первый способ, и Учредительное собрание согласилось с его доводами. Предложение отстранить от выбора в президенты членов царствовавших во Франции династий было отклонено, и 10 декабря 1848 года избранным оказался принц Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт, получивший 5 400 000 голосов против 1 400 000 голосов, поданных за генерала Кавеньяка, и 370 000 голосов за кандидата социалистов Ледрю-Роллена.

Новый президент Французской республики родился в апреле 1808 года, в период наибольшей славы своего великого дяди. Он был сын Людовика Бонапарта, в то время короля Голландии, и Гортензии-Евгении Богарнэ, падчерицы императора Наполеона I.

По отзывам близких лиц, король Людовик был человек способный и образованный, но отличался странностями характера, которые отчасти объясняются постигшей его в ранней молодости весьма докучливой болезнью. Королева Гортензия, креолка, получившая светское воспитание в духе восемнадцатого века, не была чужда, при открытом характере и высоком благородстве, фривольных увлечений, которые давали некоторые основания предположениям о внебрачном происхождении будущего императора французов. Отсутствие короля Людовика при рождении и крещении Луи-Наполеона являлось как бы подтверждением упомянутых предположений, но, с другой стороны, известно также, что в июне 1807 года король и королева голландские жили вместе в тихом уединении в Пиренеях, в Котерэ, и лицо, на которое впоследствии указывала молва, было в то время им до такой степени чуждо, что королю и королеве его представил местный префект. Известно также, что воспреемниками молодого принца были император и императрица, и Наполеон I всегда относился к сыну королевы Гортензии как к законному представителю своего дома; в 1815 году он прощался с ним в Мальме-зоне с особой нежностью и любовью.

После падения империи Наполеона I королева Гортензия, принявшая титул герцогини Сен-Лё (de Saint-Leu), принуждена была покинуть Францию и поселиться, с разрешения союзных держав, в Швейцарии, в кантоне Сан-Галлен, без права выезда оттуда. Однако швейцарское правительство отказало герцогине в гостеприимстве, и ей пришлось поочередно иметь пребывание в Констанце, в Аугсбурге, в Баварии и, наконец, с 1817 года в вилле Арененберг, в швейцарском кантоне Тургау (Thurgovie).

Здесь протекла ранняя юность принца Луи, изредка уезжавшего к отцу во Флоренцию, на смену старшего брата, Наполеона, который постоянно находился при короле Людовике и только на несколько недель в году приезжал в Арененберг.

Постоянное общество матери, несомненно, должно было оказать очень большое влияние на характер молодого принца. Подобно королеве Гортензии, ее сын отличался наружным спокойствием, любезным обхождением, мечтательностью и некоторой нерешительностью в действиях. Необыкновенная, почти сказочная судьба его дяди естественно вызывала в принце Луи чувства глубокого удивления и неопределенной грусти, которые особенно резко проявились при получении известия о смерти Наполеона I. Для мечтательности открывался широкий простор. История народов казалась калейдоскопом событий, направляемых роком, который выдающиеся роли предоставлял своим избранникам. Принц стал верить в предопределение, в "свою судьбу", в "звезду", которая должна поставить его во главе всемирной исторической драмы.

Он, подобно своему гениальному дяде, искал случая выдвинуться и в 1829 году хотел поступить волонтером в нашу армию, но намерение это не было осуществлено не только вследствие нежелания императора Николая, но и вследствие решительного отказа короля Людовика, который писал сыну, что "кроме случая законной защиты, т. е. кроме случая защиты своего отечества, война есть варварство и жестокость, отличающаяся от жестокости дикарей и зверей лишь большим искусством и хитростью. Можно участвовать в войне только ради своей страны..."

В 1830 году оба сына короля Людовика, Наполеон и Луи, приняли деятельное участие в революционных беспорядках, вызванных итальянскими конституционалистами. Принцами при этом руководило желание пробить первую брешь в столь ненавистной им системе 1815 года, воскресить в Италии заветы французской революции, которую они отождествляли с наполеоновским цезаризмом. Старшего из братьев ждала смерть от болезни в Форли, а младший, Луи, должен был, после усмирения восстания, вернуться в Арененберг. Здесь он предался литературным занятиям, плодом которых были "Reveries politiques", и продолжал посещать артиллерийскую школу в Туне (Thoune).

В 1833 году принц Луи отправился в Англию для свидания со своим дядей графом Сюрвилье, т. е. королем Иосифом, который после смерти герцога Рейхштадтского остался главой дома Бонапартов, а по возвращении из этой поездки продолжал свои занятия историей, изучая особенно усердно ее наполеоновский период во Франции. В то же время принц не забывал и любимой им артиллерии; в 1834 году им был даже издан учебник артиллерии, который доставил автору почетный чин капитана федеральной артиллерии.

В 1835 году возник проект женить принца Луи-Наполеона на португальской королеве донье Марии. По мысли друзей, португальский престол должен был служить принцу первой ступенью к будущему императорскому престолу. Но Луи-Наполеон не поддался искушению и заметил, что это слишком кружная дорога и что он предпочитает прямую. К тому же принц в это время увлекался своей кузиной принцессой Матильдой, дочерью короля Жерома; однако предполагаемый обеими сторонами брак не состоялся по причинам материального характера.

Эта неудача еще более обострила в Луи-Наполеоне чувство нелюбви к тогдашнему французскому правительству, которое изгнало из отечества и унизило семью великого императора. В уме мечтательного принца, подогретом и практическими соображениями, уже тогда зародилась мысль последовать примеру возвратившегося с острова Эльбы дяди, явиться во Францию, увлечь армию и страну славными воспоминаниями и совершить новый государственный переворот. В конце октября 1836 года Луи-Наполеон прибыл в Страсбург, где его уже ожидал полковник артиллерии Водре, который убедил своих подчиненных, что в Париже вспыхнула революция, и что король свергнут с престола. Посланные полковником Водре патрули арестовали дивизионного генерала и префекта, а принц Луи-Наполеон, одетый в исторический костюм "императора", отправился со своим "штабом" в казармы 46-го полка. Но здесь солдаты не так легко поддались убеждению, что перед ними находится настоящий император, а когда в казарму вбежал командир полка подполковник Таландье, то дело претендента было совершенно проиграно. Решительный командир прямо направился к "императору". "В одну минуту, - говорит официальный рапорт генерала Вуароля, - Луи-Наполеон Бонапарт и негодяи, принявшие его сторону, были арестованы, а ордена, в которые они нарядились, были сорваны солдатами 46-го полка". Принца арестовали и отправили в Париж; туда же поспешила и королева Гортензия, которая обратилась к королю Людовику-Филиппу с просьбой о помиловании ее сына. Со своей стороны, король вовсе не желал усиливать возбуждения, которое страсбургская история вызвала в населении. Он ограничился отправкой принца Луи-Наполеона без всякого суда в Америку на судне " Андролида". Принц протестовал против отделения его от сотоварищей по неудавшемуся предприятию и просил милости короля для "увлекшихся славными воспоминаниями старых солдат, судьбу которых он, единственный виновник, разделить не может".

По прибытии в Америку принцу стало известно, что полковник Водре и другие участники страсбургского покушения были оправданы ассизным судом; это известие, независимо от радости за спасение товарищей неудавшегося предприятия, служило Луи-Наполеону доказательством чувств нации, которые оказались весьма благоприятными для осуществления замыслов американского изгнанника.

Принц не остался долго за океаном. Известие о тяжелой болезни королевы Гортензии заставило его покинуть Соединенные Штаты в июне 1837 года и прибыть в августе в Арененберг. В начале октября королева скончалась, и французское правительство, не видя более причин для пребывания Луи-Наполеона в Швейцарии, просило федеральное правительство об его удалении. Вскоре просьба сменилась требованием, поддержанным приблизившимся к швейцарской границе двадцатитысячным корпусом. Но королева Гортензия и ее сын во время своего продолжительного пребывания в Швейцарии снискали большую привязанность жителей этой страны, которые с тех пор, как принц принял поднесенное ему в 1832 году звание почетного гражданина Тургауского кантона, считали его своим соотечественником.

Швейцарцы не испугались угроз и уже готовились к войне с могущественным соседом, но принц решился предупредить столкновение и переселился в Англию. Его пребывание в этой стране имело весьма серьезные последствия. Связи, которые Луи-Наполеон создал себе за время своего пребывания в английском обществе и в политических сферах, помогли ему через много лет укрепить единение между Великобританией и Францией и устранить мешающее этому единению обоюдное недоверие.

Между тем страсбургская неудача не охладила у Луи-Наполеона веры в его звезду, и во время пребывания в Лондоне он продолжал изыскивать средства произвести во Франции государственный переворот. Принц воспользовался пребыванием в Лондоне генерал-адъютанта Шильдера и всеми силами старался с ним познакомиться; однако Шильдер, зная нерасположение государя к претенденту, по мере возможности уклонялся от этого знакомства. Но случай свел их, и Луи-Наполеон, высказав те высокие чувства, которые ему внушала личность императора Николая, просил Шильдера доложить государю, что одного его слова будет достаточно, чтобы он, Луи-Наполеон, свергнул короля Людовика-Филиппа с престола. Нечего и говорить о том приеме, который это сообщение встретило со стороны императора Николая.

Вскоре после этого правительство Людовика-Филиппа решило перевезти во Францию останки великого императора. Наполеоновская легенда вновь начала господствовать над умами французов, и принц Луи-Наполеон, неутомимый в создании разных планов восстановления империи, решился повторить предприятие, так неудачно окончившееся в Страсбурге.

Он издал книгу "Idеes Napolуoniennes", в которой первого императора французов называл "исполнителем духовного завещания республики, ускорившим царство свободы". Автор проводил идею, что "природа демократического режима состоит в том, что он воплощается в едином человеке". Две поддерживаемые принцем газеты "Le Capital" и "Le Commerce" распространяли бонапартистские идеи по Франции. Сторонникам Луи-Наполеона было не трудно убедить его, что по ту сторону Ламанша умы были достаточно подготовлены к перевороту. Последовавшее вслед за тем булонское предприятие было, однако, так же неудачно, как и страсбургское. Принц, а также и все его сподвижники, кроме двух убитых и спасшегося бегством Персиньи, были схвачены, и на этот раз носителя наполеоновских традиций ожидал суд. Принц сумел держать себя перед судилищем пэров с достоинством и мужеством. "Являясь представителем политической идеи, - сказал Луи-Наполеон, - я не могу признать судьями моих поступков и моей воли это политическое судилище. Если вы представители победителя, то мне нечего ждать справедливости, а милостивого благородства от вас не приму". Присужденный к пожизненному заключению, принц был помещен в тюрьму крепости Гам в тот самый день, когда высланный за останками Наполеона корабль "Belle Poule" появился в виду острова Св. Елены.

Будущий император французов проявил во время своего заключения замечательную деятельность. Он прочел массу книг, написал ряд статей по волновавшим Европу текущим политическим вопросам и по военному искусству, издал "Исторические отрывки" об Англии, брошюру "Об устранении пауперизма", поднял вопрос о прорытии в средней Америке канала для соединения Тихого и Атлантического океанов за много лет до начала его разрешения, составил весьма ценную записку о сахарной промышленности и очень интересный том "О прошедшем и будущем артиллерии". Обширная корреспонденция Луи-Наполеона и его пребывание, хотя и в заключении, на французской территории способствовали образованию и сплоченности партии бонапартистов, а несчастная судьба принца привлекала к нему сердца многих.

В 1844 году умер старший представитель дома Бонапартов граф Сюрвилье, бывший король Иосиф Испанский, а два года спустя гамский узник получил известие об опасном состоянии здоровья своего отца. Он обратился к французскому правительству с просьбой разрешить ему отправиться исполнить сыновний долг по отношению к больному отцу и давал честное слово вернуться обратно. Отказ в этой просьбе вызвал решение принца бежать из заключения, что ему и удалось сделать 25 мая 1846 года. Доктор Канно доставил одежду рабочего, и переодетый Луи-Наполеон, неся на плечах доску, которой он закрывался от встречавшихся по дороге лиц, благополучно миновал все посты часовых и через два дня прибыл в Лондон.

Через два с небольшим года принц Луи-Наполеон стал во главе французского правительства и в течение последующих двадцати двух лет играл выдающуюся роль на политическом горизонте Европы. Киселев приводит следующую характеристику этого замечательного человека, сделанную очень близким ему лицом, графом Морни: "Наряду с неоспоримым умом, большой природной храбростью, приятностью в обращении и со спокойной и хладнокровной наружностью, которая ему дает большое преимущество перед живыми и наглыми французами, его голова наподнена разными теориями, химерами и упрямством, а его сердце настолько же скрытно и недоверчиво, насколько неблагодарно и мстительно". Морни прибавил к этому, что, несмотря на иногда великодушные побуждения Луи-Наполеона, он считает его способным на все, даже на жестокость.

Со своей стороны, новейший историк Второй империи дает следующую характеристику личности будущего императора: "Наполеон III часто был своим собственным министром; он прятался от своих друзей почти столько же, как и от своих врагов, и во многих случаях корреспонденции его официальных агентов показывали только изнанку его намерений. Судьба Наполеона - небывалая! Происшествия, случившиеся в молодости, сделали его заговорщиком; во время же долгого досуга своего плена он оцепенел в мечтаниях... Мечтатель и заговорщик! Он им был на троне и в жизни. Мечтатель необыкновенный - с полной властью выполнять свои мечты; еще более необычайный заговорщик, который, имея в руках все средства официальной власти, предпочитал подземные мины открытым переговорам, секретных агентов аккредитованным дипломатам, тайные сборища советам, тайну - гласности... По необходимости прибегая прежде к таинственности, Наполеон пристрастился к ней по привычке или по вкусу, и ему доставляло удовольствие запутывать свои следы до такой степени, что он сам путался в них. Все было в Наполеоне противоречиво. То он вел сложные интриги, как будто бы изучал Макиавелли, то покровительствовал гуманным утопиям в степени, достойной подражания Дон Кихоту. Он доводил и, странная вещь, в одних и тех же предприятиях расчет до двоедушия и бескорыстие до обмана. Его мечтания, одновременно честолюбивые и тщедушные, не были мечтаниями ни ума посредственного, ни ума святого. Более всего Наполеона приводила в ужас рутина. Он делал много ошибок, но делал их с видом такого триумфатора и глубокого мыслителя, что ослеплял своих друзей и на некоторое время сбивал с толку своих врагов. Даже в тех случаях, когда его действия были противоречивы или низки, его речи высоко и широко парили, сильно превосходя общечеловеческую среду. Следуя традициям наполеонидов, он выказывал презрение к теории, к идеологии и в то же время показал себя теоретиком более, чем кто-либо. Из всех теорий Людовика-Наполеона самой знаменитой была теория национализма, и на этом пути его химеры дошли до преступного ослепления. У него были поступки благородные, вдохновления великодушные, но со всегдашним перемешиванием того, что производит лишь эффект, и того, что действительно величественно. Не имея совершенно возможности сделаться государственным человеком, он в то же время сделался отличным механиком; с замечательным и глубоко рассчитанным искусством он берег свой театр, чтобы забавлять, захватывать врасплох и ослеплять свой народ и Европу. Одним словом, характер Наполеона III можно резюмировать таким образом: с качествами необыкновенными, он включал в себя все то, что делает властелина гибельным; он имел намерения великие, но не имел здравого смысла для их практического применения и мудрой предусмотрительности, которая одна только может помочь провести их в жизнь".

При первом известии о февральской революции Людовик-Наполеон появился в Париже, но обращенная к нему просьба временного правительства не создавать своим присутствием новых затруднений для Франции заставила принца поспешить оставить эту страну. Он не пожелал даже явиться кандидатом на выборах в Национальное собрание и, несмотря на это, был сразу избран в четырех департаментах. Республиканцы сильно встревожились таким успехом, и правительство распорядилось об аресте принца, ссылаясь на не отмененный еще указ 1816 года, на основании которого были удалены из Франции все члены семейства Бонапартов. Людовик-Наполеон сложил свои полномочия, но новый выбор в шести департаментах убедил принца в силе бонапартистской партии. Он занял место в Национальном собрании, и естественное течение событий возвело его в сан президента.

Новому президенту пришлось на первых же порах вести упорную борьбу с Законодательным собранием и с министрами. Большинство собрания отличачось республиканскими убеждениями и вовсе не желало восстановления империи; министры же, и в особенности непримиримый Дюфор, создавали президенту ряд затруднений, которые связывали его деятельность. Принц даже не мог добиться от собрания увеличения своего цивильного листа. Всякие попытки сближения с выдающимися представителями палаты остались без результата, и для того чтобы сохранить власть в своих руках, президенту оставалось прибегнуть к установлению непосредственного соприкосновения с избравшими его миллионами населения. С этой целью принц начал совершать путешествия по стране и произносить речи, которые вызывали одобрение масс, а иногда и неподдельный энтузиазм. Облеченный как глава исполнительной власти правом назначать на должности, распределять награды и знаки отличия, Людовик-Наполеон исподволь подготовлял себе сторонников среди лиц высшего военного и гражданского управления.

Неудача в попытке приблизить к себе лучшие элементы Национального собрания заставила президента окружить себя людьми, "готовыми на все, лишь бы ожидаемая награда была велика". Первое место в этом кружке занимал граф Морни, биржевой спекулянт, организатор разных торговых и промышленных предприятий, депутат времен июльской монархии, но человек, одаренный недюжинными способностями, с положительным, энергичным и решительным характером, и человек, который ясно видел цель восстановления империи. В отношении характера Морни, может быть, уступал смелому Флери, который не был способен отступить перед какой бы то ни было опасностью. Этот офицер президентской свиты нашел в Алжире кандидата на пост военного министра в лице генерала Сент-Арно, человека без нравственных устоев, но обладавшего умением вселять доверие в подчиненных, весьма способного и готового на всякий риск. "Солдат, со скудной совестью и редкой энергией, - говорит de la Gorce, - он привык к свободным экспедициям в Африке и в разогнании парламента видел только набег, более блестящий и имеющий большие последствия, чем всякий другой". К обществу "братьев" принадлежали также Персиньи, спасшийся во время булонской авантюры, Мопа, назначенный префектом полиции, и секретарь принца Моккар.

В мае 1852 года истекал срок четырехлетних полномочий президента; легко можно было предвидеть, что новые выборы не пройдут без сильного потрясения, беспорядков и смут. Сторонники Людовика-Наполеона старались воспользоваться настроением испуганной буржуазии; они убеждали всех, что избежать потрясения страны возможно только отменой статьи конституции, которая запрещала вторичное избрание оставляющего свой пост президента, и введением закона, определявшего более продолжительный срок президентских полномочий. Президенту оставалось снискать симпатии народных масс, и здесь судьба пришла ему на помощь.

31 мая 1850 года Национальное собрание приняло составленный консервативными элементами закон, который, вопреки конституции, ограничивал избирательное право. Хотя принц и был инициатором этого закона, но после принятия его он резко переменил фронт и в самых решительных выражениях потребовал отмены нового постановления. Слова президента произвели огромное впечатление на массу населения, которая отвернулась от парламента и была убеждена, что единственным защитником ее прав является обитатель Елисейского дворца.

По мере приближения времени выбора нового президента и задуманного Людовиком-Наполеоном государственного переворота партия ближайших сотрудников принца значительно увеличивалась. К заговору примкнули начальник парижского гарнизона генерал Маньян, генералы Лавостин и Виейра, командир и начальник штаба национальной гвардии, а также многие другие представители армии.

В конце ноября 1851 года генерал Маньян собрал у себя двадцать генералов, которым объявил, что, может быть, им скоро придется усмирять беспорядки в Париже и способствовать отмене республиканской конституции. При этом известии генералы бросились в объятия друг друга. За несколько дней до предрешенного переворота к числу сторонников его примкнул и директор государственной типографии.

Сам переворот совершился 2 декабря, в годовщину коронации Наполеона I и Аустерлицкого сражения. "С замечательными искусством и предусмотрительностью, но и не без достаточной доли счастливой случайности дело было покончено быстро, с небольшим кровопролитием, и 5 декабря Париж уже окончательно успокоился"; несколько дней спустя успокоились и департаменты.

Президент издал декрет, которым присваивал себе право подвергать ссылке участников тайных обществ, и образовал особые смешанные судные комиссии для безапелляционного суда над лицами, оказавшими сопротивление перевороту. Всего подверглось аресту 26 тысяч человек, из которых 6 1/2 тысячи были безусловно освобождены и 5 тысяч оставлены под надзором полиции; 10 тысяч осужденных были сосланы в Алжир и Кайенну на каторгу, а восемьдесят республиканских депутатов были изгнаны из пределов Франции.

В своей прокламации от 2 декабря Людовик-Наполеон объявил, что он исполняет "обязанность охранения республики обращением к единственному властелину - народу", и публичная подача голосов была назначена на 20 декабря. Результат был обеспечен заранее принятыми мерами. Около 7 1/2 миллиона голосов было подано за формулу: "народ желает сохранения власти Людовика-Наполеона Бонапарта и дает ему необходимые полномочия на составление конституции на основаниях, предложенных им в прокламации 2 декабря", т. е. на основаниях возврата к системе Наполеона I, "которая дала уже Франции спокойствие и счастье".

Согласно новой конституции, исполнительная власть вверялась президенту, который избирался на десять лет и был ответствен лишь перед народом, объявлявшим свою волю плебисцитами. Президент имел право заключать трактаты, объявлять войну, провозглашать осадное положение, назначать на все должности, и он один пользовался законодательной инициативой. Все должностные лица присягали президенту в верности, министры зависели только от него, и ему же принадлежало право утверждать и обнародовать законы, а также и право помилования. Кроме президента, правительство новой республики состояло из государственного совета, который подготовлял законы, из избираемого всеобщей подачей голосов законодательного корпуса, на который возлагалось обсуждение законов и вотирование бюджета, и из второго собрания, впоследствии названного сенатом; он состоял из лиц, назначаемых президентом, и должен был играть роль "стража конституции и общественной свободы".

Первоначальная деятельность Людовика-Наполеона как президента республики вызвала полное одобрение монархов континентальных держав и во главе их императора Николая. Обуздание революционных элементов, водворение порядка, решительность и энергия, которыми отличались все действия президента в ограничении республиканских идей, при недостаточно еще выяснившейся истинной цели поползновений принца, вызвали чувства искренней симпатии к нему со стороны нашего государя, который проявлял их во всех мелочах, способных щадить самолюбие нового главы государства.

Государственный переворот произвел большое впечатление как в консервативных, так и в либеральных лагерях Европы; для всех стало ясно, что восстановление империи во Франции является делом ближайшего будущего. Кошут пришел в отчаяние и произнес в Филадельфии жгучую речь против Людовика-Наполеона, предвидя в парижских событиях начало общего переворота. Слухи о появлении в будущем империи во Франции вскоре дошли и до Петербурга. "Читала ли ты уже письмо Фрица, - обратился государь к императрице за обедом 22 декабря 1851 года; - он доходит до того, что говорит, будто Людовик-Наполеон ранее конца будущего года будет нашим товарищем. Я позволяю себе сомневаться в этом. Пусть он будет всем, чем хочет, хотя бы великим муфтием, если ему это нравится; но что касается императорского или королевского титула, то я не думаю, что он будет настолько неосторожен, чтобы его добиваться"...

В начале января 1852 года принц Людовик-Наполеон обратился к императору Николаю Павловичу с письмом, в котором он в весьма обдуманных выражениях извещал государя о происшедшем во Франции перевороте. "Возрастающая и несправедливая неприязнь Законодательного собрания, - писал принц, - повторяющиеся покушения на ограничение моей власти и деятельность старых партий угрожали Франции анархией, которая скоро могла бы объять и всю Европу. Я уже поручил довести до сведения Вашего Величества о мерах, которые в столь серьезных обстоятельствах я считал себя обязанным принять, ставя право и общественное спасение выше законности, сделавшейся бессильной".

Упомянув затем о всенародном голосовании, уполномочившем его составить новую конституцию, принц приходил к заключению, что таким образом создается единство власти, "получившей достаточную силу, чтобы обеспечить и утвердить общественный порядок... Правительство будет особенно заботиться о поддержании внешнего мира и о более близких отношениях к кабинету Вашего Величества"...

Государь не замедлил ответом. Он поспешил послать принцу "искренние поздравления" по поводу почти единогласного избрания, которое на десять лет продлило срок его президентских полномочий и предоставило Людовику-Наполеону право дать своей стране новую конституцию.

"Франция, - писал далее государь, - спасенная вашей энергией от опасностей, которыми ей угрожали злостные намерения врагов общественного порядка, вторично призвала вас руководить ее судьбами и торжественно подтвердила то доверие, которое она питает к вашим патриотическим чувствам, а также к началам порядка и власти, внесенными вами в управление... Ничто не могло быть для нас более приятным, как ваши уверения в заботливости о великих интересах сохранения всеобщего мира и ваше желание видеть все более укрепляющимися те отношения доброго согласия, которые, к счастью, существуют между Россией и Францией. Будьте уверены, что, со своей стороны, мы приложим особливую заботливость к еще большему сближению, и вы всегда встретите в нас полную готовность соединиться с вами для совместной защиты священного дела сохранения общественного порядка, спокойствия Европы, независимости и территориальной целости ее государств и уважения существующих трактатов". Последние слова служили как бы напоминанием Людовику-Наполеону о существовании Венского трактата, который исключал возможность возвращения дома Бонапартов на французский престол.

Но, кроме подозрений, питаемых в Петербурге к императорским поползновениям президента, там не особенно доверяли и его миролюбивым заявлениям. На депеше барона Бруннова, описывавшей впечатление, которое произвел в Англии декабрьский переворот, император Николай сделал следующую пометку: "Я уверен, что если Франция начнет войну, то первые ее удары будут направлены не против Германии, а скорее против Англии, так как там это более вероятно, чем возможно". Убеждение государя, с одной стороны, основывалось на уверенности, что "раз навсегда удалось расторгнуть пагубный союз Великобритании и Франции", а с другой - на утверждениях Бруннова, что Англия совершенно неспособна к внешней войне, для которой не может выставить более 20 - 25 тысяч человек.

Следует, впрочем, заметить, что одновременно с двумя предыдущими депешами наш лондонский посол прислал и третью, в которой изложил свой разговор по поводу возможного восстановления империи во Франции с лордом Гренвилем. Английский министр заметил при этом, что Россия и Англия находятся по отношению к этой стране в различных условиях. Россия отделена от Франции громадным расстоянием и свободна в своих действиях. "Англия же поставлена в совершенно иные условия. Между Парижем и Лондоном сообщения сделались почти моментальны, и всякий вопрос требует немедленного ответа. Если бы правительству ее величества пришлось бы высказаться по вопросу о перемене титула принцем Людовиком-Наполеоном, то оно должно было бы определенно ответить за или против; желание же обусловливать признание имело бы в Париже значение отказа или по крайней мере явного недоброжелательства. Впечатление от такого поступка отозвалось бы на отношениях между обеими странами; оно равнялось бы разрыву. Общественное мнение страны не нашло бы оправданий для поведения правительства ее величества, если бы оно вызвало беспокойство, сопряженное с таким положением вещей, и тем более из-за отказа признать титул, предоставляющий главе французского правительства ту власть, которой в действительности он облечен уже в настоящее время".

Времена изменились с тех пор, когда союзники объявили, что "не будут вести переговоров с Бонапартом, а также с кем бы то ни было из его дома", и... "правительство ее британского величества оказалось в необходимости отказаться от этих заявлений и вести переговоры с принцем Людовиком-Наполеоном в качестве президента республики". В своих доводах лорд Гренвиль ссылался между прочим на пример герцога Веллингтона, который признал перемену династии, положившей конец правлению старшей линии Бурбонов. Против этого места депеши барона Бруннова император Николай сделал пометку: "Ceci est un triste aveu de l'impardonnable sottise qu'a fait alors le marachal".

В отдельном письме к графу Нессельроде барон Бруннов благодарил судьбу, что ко времени происшедшего во Франции переворота Пальмерстон сошел со сцены. "Возблагодарим Бога, что Пальмерстон нас покинул, так как он мог бы попробовать заварить серьезную драму. Я не знаю хорошо почему, но он очень симпатизировал принцу Людовику. Один со своей звездой, орлами и тремястами тысяч штыков, а другой со своим духом господства, враждой к Австрии и злобой против всего континента могли бы завести нас очень далеко. Но это кончено"... Вернее было бы написать - это начинается.

И действительно, весь 1852 год прошел в подготовке к провозглашению империи со стороны Людовика-Наполеона, в старании остановить его от этого шага со стороны императора Николая и в переговорах между тремя континентальными монархами относительно тех условий, на которых могла бы быть признана империя во Франции.

Граф Нессельроде счел необходимым секретно сообщить венскому двору ответ императора Николая на уведомление Людовика-Наполеона о произведенном им перевороте, и глава австрийского кабинета князь Шварценберг поспешил уверить нашего канцлера в полном согласии взглядов Австрии со взглядами петербургского кабинета и пообещать, что если бы Людовик-Наполеон объявил себя императором, то император Франц-Иосиф выскажется по этому вопросу не иначе, как по предварительному соглашению со своими близкими союзниками, императором Всероссийским и королем Прусским.

В особом меморандуме, который был приложен к депеше князя Шварценберга, Венский кабинет признавал, что восстановление империи есть цель Людовика-Наполеона. "Половина Франции, - говорится в меморандуме, - объявлена в осадном положении, печать скована, выдающиеся люди, противодействия которых опасался президент, большей частью изгнаны из страны или заключены в тюрьму, социалистская партия раздавлена, легитимисты запуганы". Обрисовав достигнутое таким образом восстановление порядка, князь Шварценберг приходит к тому заключению, что искушение для принца слишком велико, а потому Европе необходимо готовиться к провозглашению во Франции империи. Наиболее важным и необходимым в этом отношении обстоятельством князь Шварценберг полагал соглашение между петербургским, венским и берлинским кабинетами в полной тождественности их поведения относительно Людовика-Наполеона; по его мнению, это произвело бы самое лучшее впечатление и послужило бы примером для других держав.

Австрийский меморандум рассматривал провозглашение империи с точки зрения трактатов и с точки зрения естественного права и удобства. В первом случае вопрос разрешался 2-й статьей союзного акта 20 ноября 1815 года, которая навсегда устраняла дом Бонапартов от французского престола; во втором же случае австрийское правительство считало возможным "отойти от буквы трактатов, сохраняя их дух". Сравнительное 1815 годом условия переменились, и "в настоящее время, а также и в ближайшем будущем, - пишет князь Шварценберг, - мы полагаем Людовика-Наполеона лучшим и единственным охранителем порядка во Франции". Строго придерживаясь трактатов 1815 года, не следовало бы признавать принца президентом, но если это уже сделано, то остается только перемена в титуле, т. е. перемена словесная, которая имеет лишь чисто звуковое значение. "Мы не думаем, - замечает австрийский министр, - чтобы вопрос имел характер принципиальный. От нас не будут требовать, чтобы мы признали Людовика-Наполеона государем по собственному праву, а еще менее, чтобы мы объявили законными и справедливыми средства, употребленные им для достижения престола. Время поднимать принципиальный вопрос, по нашему мнению, прошло".

Указав далее на особое положение Великобритании, которая поспешит признать новую империю и привязать ее к себе "узами благодарности", австрийский меморандум приходит к заключению, что "многие соображения как бы советуют нашим государям подчинить высшим интересам и миролюбию то чувство внешнего достоинства, которое заставляло бы их колебаться в признании равенства ранга личности такого рода, как Людовик-Наполеон". В заключение князь Шварценберг советовал признать империю лишь при соблюдении некоторых условий. Новый император должен был дать монархам уверение, что перемена правления коснется лишь только внутреннего управления Франции, оставив неприкосновенными ее внешние отношения, основанные на соблюдении существующих трактатов, что он не предпримет завоевательной политики своего дяди, и если бы он задумал основать во Франции новую династию наполеонидов, то союзные государи не должны принимать на себя никаких обязательств.

На приведенное сообщение австрийского правительства с нашей стороны последовал ответ, который не разделял взгляда князя Шварценберга на отношение держав к исповедываемым ими принципам в отношении святости существовавших трактатов, но в то же время соглашался, что признание Людовика-Наполеона императором вызывается силой вещей и "желанием всех друзей мира и порядка, чтобы он удержался у власти". Граф Нессельроде соглашался, что это признание необходимо поставить в ограниченные рамки, которые, со своей стороны, предлагал в следующем виде: 1) Державы признают за Людовиком-Наполеоном императорский титул единственно из внимания к положению Франции и к услугам, оказанным принцем делу охранения общественного порядка, но при условии, если он обяжется уважать трактаты и территориальное равновесие Европы; 2) такое признание временного факта не может противоречить законности и непокрываемым давностью правам Бурбонского дома, и 3) державы никогда не признают за Людовиком-Наполеоном правоспособности к основанию династии и к передаче своей власти и титула другому лицу из своей семьи. Подобное же сообщение было отправлено и нашему представителю в Берлине.

Прусское правительство было вполне солидарно в своих взглядах с петербургским кабинетом и ставило князю Шварценбергу упрек относительно отношения его к существовавшим трактатам, которые надо было соблюдать или же изменить по общему соглашению, отнюдь не выделяя Англии. В заключение же наш посол уведомлял, что "король прусский и его кабинет решили действовать в полном согласии с Россией, и окончательное установление отношений, которое они примут относительно Франции, всецело находится в руках Его Императорского Величества". Император Николай признал желательным сообщить великобританскому кабинету смысл происшедшего обмена мыслей, но в дальнейших действиях придерживаться выработанного образа мыслей, не стесняясь направлением, которое Англия пожелает принять.

Таким образом, и Австрия, и Россия сознавали необходимость признать империю во Франции, но с известными обязательствами, которые надлежало предъявить будущему императору. Однако в самом начале переговоров по этому вопросу было уже заметно значительное несходство во взглядах между обеими монархиями на характер требований, которые предполагалось предъявить будущей империи. В то время как Австрия почти исключительно заботилась об обеспечении своей безопасности и целости своих земель, Россия и согласная пока с ней во всем Пруссия на первое место ставили сохранение в пределах возможности существовавших трактатов и поддержание принципа законности.

Граф Нессельроде, сообразуясь со взглядами нашего правительства, поручил русскому послу в Париже Н. Д. Киселеву отклонять принца Людовика-Наполеона от принятия императорского титула, причем государь внушал это со своей стороны французскому послу в Петербурге генералу Кастельбажаку.

Различие взглядов нашего и австрийского правительств было вскоре обнаружено и в Париже. "Я уже знаю, - сообщает Киселев в своей депеше от 12 (24) января, - что президент устанавливает различие между отношениями к нему венского и двух других северных дворов. Он говорит, что Австрия ему более благоприятствует, чем Россия и Пруссия, и я потому обращаю на эти слова внимание императорского кабинета, что они доказывают, что г. Гюбнер здесь или князь Шварценберг в Вене дали понять принцу Людовику-Наполеону, что их правительство не откажет в признании империи во Франции". Вообще в этой депеше наш посол в Париже останавливал внимание Петербургского кабинета как на необходимости полной солидарности трех континентальных держав, при которой Людовик-Наполеон не рискнет на враждебные против Европы действия, так и на обнаружившуюся уже двуличную политику Австрии. "Болтуны Елисейского дворца, - заканчивает Киселев, - уже говорят об интимных отношениях с Австрией; с другой стороны, Гюбнер избегает с некоторых пор говорить со мной о делах и вообще испытывает стеснение при встрече со мной".

Некоторое различие в отношениях этих двух кабинетов к главе французского правительства было, впрочем, заметно и в обращении государей к принцу-президенту. В то время, как император Николай называл его "grand et bon ami", император Франц-Иосиф писал "tres cher grand ami".

В своих депешах за первую половину 1852 года Киселев доносил, что он пользовался каждым удобным случаем, чтобы в вежливой форме представлять принцу всю невыгоду провозглашения империи и все благорасположение к нему императора Николая; в конце же концов он, как и многие из приближенных к Людовику-Наполеону, пришли к тому убеждению, что империя будет рано или поздно восстановлена - обстоятельства могут заставить отложить ее провозглашение, но не отменить. Наш посол не упускал при этом случая подчеркнуть мелочное самолюбие и большую мстительность будущего императора французов. Между тем петербургский кабинет продолжал заботиться о возможном сохранении принципов Венского конгресса. Граф Нессельроде, восхваляя в своей депеше к барону Бруннову Людовика-Наполеона за его "твердость, энергию и за начало порядка и власти, которых он придерживается", находил все-таки невозможным согласиться со взглядами великобританского кабинета о свободном признании империи. Он просил лорда Гренвиля оставить по крайней мере Людовика-Наполеона в сомнении относительно решения правительства королевы Виктории, чтобы этим его удержать от преследования "честолюбивых намерений".

Наши переговоры по тому же поводу с дворами венским и берлинским шли своим порядком. Князь Шварценберг, соглашаясь со всеми принципиальными доводами графа Нессельроде, тем не менее затруднялся найти формулу ограничений, не оскорбительную для будущего императора французов, и работал над проектом декларации, которую можно было бы предъявить принцу Людовику-Наполеону.

В феврале проект был готов и прислан в Петербург. Князь Шварценберг предлагал трем северным дворам не принимать, в случае провозглашения Людовика-Наполеона императором, окончательного решения, не вступив в предварительное между собой соглашение. Этот случай не будет сам по себе поводом к разрыву с новым властелином, а тем более к войне, и признание Людовика-Наполеона императором последует лишь после получения от него гарантий в миролюбивой политике и положительных уверений в том, что он не стремится к территориальным изменениям. Наконец, признание Россией, Австрией и Пруссией Людовика-Наполеона императором будет признанием только одного факта, а не права. В заключение князь Шварценберг объяснял, что союзные державы, конечно, не должны признавать за принцем права основывать династию, и если бы он передал власть кому-нибудь из членов своей семьи, то союзники решат, могут ли они допустить вторичное отступление от трактата 1815 года.

Последнее предположение австрийского кабинета вызвало следующую пометку императора Николая: "Этого много; не надо даже позволять и думать, что можно будет продолжать увертываться от существующих трактатов". Следствием этой заметки было наше сообщение венскому двору, что мы не считаем возможным включить в свою декларацию предположения о преемнике Людовика-Наполеона, так как это противоречило бы заявлению о непризнании за ним права основывать династию.

Программу своих действий по отношению к Людовику-Наполеону государь изложил в собственноручном письме к королю прусскому от 21 февраля (4 марта) 1852года. По мнению императора Николая, ввиду возможного нападения со стороны Франции необходимы были полное согласие и единомыслие трех союзных государей, хотя государь считал такое нападение маловероятным, если со стороны союзников не будет вызова щепетильному правителю Франции. "В заключение, - заканчивает государь свое письмо, - я думаю, что надо оставаться спокойными, старательно избегать всего, что может возбудить Людовика-Наполеона, напоминая ему, однако, при каждом удобном случае, наше уважение к трактатам и непоколебимое решение никогда от них не отступать, а в то же время усердно подготовлять наши силы, чтобы, если Господь пошлет войну, она была ведена в общем согласии и с возможной энергией".

Однако принц-президент находил, что именно отношения нашего правительства для него оскорбительны. В письме к генералу Кастельбажаку он жаловался на депешу, адресованную канцлером Н. Д. Киселеву, хотя эта депеша, по словам графа Нессельроде, повторяла лишь в форме благожелательных советов те же рассуждения, которые сам принц приводил в своем письме как доказательство отсутствия у него намерения провозгласить себя императором. У канцлера явились сомнения в искренности рассуждений президента, и он затруднялся понять, каким образом при таких условиях Людовик-Наполеон может утверждать, что, принимая титул императора, он действовал бы в интересах Европы.

Впечатление неискренности письмо принца-президента произвело и на императора Николая, который сделал на докладе графа Нессельроде следующую пометку: "Такое же впечатление это письмо произвело и на меня; вместо того, чтобы жаловаться на Россию, нужно вспомнить, мне кажется, что только одна Россия с самого начала давала доказательства благорасположения к Людовику-Наполеону, и я достоверно могу сказать, что до сих пор я был единственный, который не питал к нему личного недоверия. Я не скрываю, что впредь этого не будет, так как все, что принц говорит, порождает недоверие к его будущим намерениям; та безусловная необходимость, которой он оправдывает перемену титула, как он это называет, в действительности очень неопределенна и не представляет никакой уверенности. Остальные обвинения доходят до глупости, и смех есть лучший ответ на них. Я свободен для приема генерала Кастельбажака в час дня; будьте добры уведомить его, что я буду ожидать, как тот раз, внизу, в час. Это будет очень интересно. Уф!".

В Вене не соглашались принять предлагаемое нашим кабинетом открытое противодействие династическим попыткам Людовика-Наполеона. Князь Шварценберг был даже поражен предположением, что мы как бы считаем возможным огласить выработанные союзными дворами условия признания императорского титула во Франции. Он полагал, что это соглашение останется тайным, а принцу будет дан ответ, возможно меньше затрагивающий самолюбие наполеонидов. Через три недели император Франц-Иосиф отправил в Петербург особого уполномоченного графа Монсдорфа, который должен был представить государю австрийскую редакцию предполагаемой, в случае провозглашения во Франции империи, общей декларации держав.

Венский проект был составлен в следующих выражениях: "Его величество, император австрийский, принимая во внимание состояние Франции и услуги, оказанные Людовиком-Наполеоном поддержанию общественного порядка в этой стране, и уверенный, что политическая программа, которой он выразил намерение следовать, есть, при современных обстоятельствах, лучшая гарантия общего мира, могущего быть сохраненным только при точном соблюдении существующих трактатов и поддержании территориального распределения, на котором покоится европейское равновесие, признает возвышение президента французской республики в императорский сан и будет поддерживать с ним дружеские сношения". Далее в депеше говорилось, что текст сообщения подлежит изменению в зависимости от тех условий, при которых произойдет принятие Людовиком-Наполеоном императорского сана.

Переговоры в конце концов привели к принятию тремя союзными дворами австрийского проекта без изменения; в сопровождавшем этот проект протоколе осталась даже статья, говорившая о возможном назначении Людовиком-Наполеоном себе преемника, против которой мы первоначально восставали.

Между тем наши отношения с правительством принца-президента постепенно улучшались. 5 апреля граф Нессельроде отправил Киселеву одобренную государем депешу, в которой восхвалялась речь, произнесенная принцем Людовиком-Наполеоном при открытии высших государственных учреждений. Десять же дней спустя генерал Кастельбажак передал государю "note confidentielle et personnelle а S. M. l'Empereur Nicolas", в которой говорилось, что принц сумеет восторжествовать над искушениями, какими являлись бы петиции о восстановлении империи со стороны областных советов и частных собраний, а также и желание армии, но "если монархисты пожелают выдвигать свои права, не признаваемые нацией, то принц снова прибегнет к общему голосованию для торжественного признания себя императором".

Наше правительство было прекрасно осведомлено о том, что происходило во Франции. Кроме содержательных донесений Киселева, граф Нессельроде получил в конце апреля обширное письмо проводившего в Париже свой отпуск старшего советника Министерства иностранных дел К. К. Лабенского. В этом замечательном письме автор рассматривает три вопроса. Первый касается прочности и силы власти Людовика-Наполеона. Лабенский находит ее весьма сильной. "Армия ее поддерживает, народ за нее. Устали от анархии, боятся угроз социализма. С общества довольно болтовни трибун и злоупотребления свободой прессы. Оно хочет спокойствия, не заботясь о том, каков человек, который его приносит". Со временем, конечно, общество проснется. Ему надоест бездействие, оно почувствует свое унижение, познав тот деспотизм, которым его наделила смелая кучка авантюристов и задолжавших заговорщиков. Людовик-Наполеон делает неправильный расчет, думая исключительно опираться на низшие классы. "Нельзя управлять Францией, не обращая внимание на общественное мнение". Общество также послушно некоторому закону тяготения, и всегда кончается тем, что мнение высших классов опускается и распространяется в низших.

Вопрос о восстановлении империи, по мнению Лабенского, должен разрешиться положительно, хотя и неизвестно когда именно. Трудно предвидеть что-либо, когда приходится иметь дело с таким человеком, как Людовик-Наполеон. Отношения к нему Европы и в особенности наши предостережения произвели на него угнетающее впечатление. Он постарается убедить Европу в необходимости восстановления империи посредством народных манифестаций. Он отправится путешествовать; "к приветствиям армии присоединятся приветствия департаментов, и по возвращении сенат займется заключением дела". Лабенский в точности предвидел течение событий.

Автор письма не предполагал, чтобы восстановление империи угрожало Европе неотложной войной. "У вас, граф, есть время свободно закончить курс лечение в Киссингене", - заключил Лабенский свое интересное письмо.

Киселев, со своей стороны, также сообщал, что не следует ожидать немедленного провозглашения империи. Народ и армия благоприятно расположены к Людовику-Наполеону, но далеки от энтузиазма, и президент хорошо сознает те политические затруднения, которыми должно сопровождаться принятие им императорского титула

В это время император Николай был в Берлине. Туда прибыл с особым поручением от принца-президента к государю барон Гекерен, который, в качестве бывшего офицера нашей гвардии, был принят императором Николаем "condamne et gracie". Он изложил перед государем виды Людовика-Наполеона относительно возможного изменения формы правления и надежды на поддержку держав в его борьбе с революционными партиями, причем заметил, что принц-президент, со своей стороны, готов дать всякие гарантии своего миролюбия и уважения к трактатам; он даже приступит к разоружению.

В ответ на заявления Гекерена государь заметил, что никто в Европе не признавал так открыто, как он, заслуг принца делу поддержания порядка, и никто так искренно не аплодировал всем действиям Людовика-Наполеона, при помощи которых он учредил во Франции твердое правительство, опирающееся на прочное основание консервативных начал. С другой стороны, император Николай не скрыл, что не видит необходимости изменять в чем-либо прекрасного положения принца, но если бы такой случай имел место, то Его Величество выскажется о нем лишь по получении гарантий, о которых упомянул барон Гекерен. Когда же посол коснулся вопроса о наследственности, то государь остановил его следующими словами: "Я не хочу знать намерений Людовика-Наполеона в этом отношении; он человек честный, и я полагаюсь на него". Достойно внимания, что в разговоре с императором Францем-Иосифом тот же Гекерен не считал нужным говорить о разоружении, а по вопросу о наследственности заметил, что "Людовик-Наполеон не думает передать власть кому-либо из членов своей фамилии, так как он их презирает".

Во избежание возникновения "сомнений относительно слов, сказанных государем барону Гекерену", текст разговора был сообщен для сведения нашему послу в Париже.

В тот же день граф Нессельроде сообщил Киселеву, что благодаря путешествию государя установилось между тремя северными монархами полное единомыслие по вопросу о провозглашении Людовика-Наполеона императором. "Как только это событие совершится, - писал канцлер", - вы должны сговориться с послами австрийским и прусским, чтобы прежде всего получить от Людовика-Наполеона гарантии его миролюбивых намерений и форменное обязательство уважения существующих трактатов и установленного ими территориального распределения". По получении этих гарантий Киселев должен был признать императорский титул Людовика-Наполеона посредством известной уже декларации, которая была выработана тремя дворами.

Путешествие государя и его переговоры с союзниками, конечно, обратили на себя внимание французского правительства. Парижский посол в Вене де Лакур (de Lacour) обратился к графу Буолю, который после князя Шварценберга занял пост первого министра, с соответствующим запросом, носившим частный характер, а потому венскому кабинету легко было оставить этот запрос без определенного ответа. Но граф Буоль предвидел, что вопрос повторится в официальной форме, и предлагал союзным кабинетам отвечать в том смысле, что три двора, на случай новых событий во Франции, установили совместность и тождественность своих действий, не определяя пока их ближайшего характера.

Континентальные державы решили после установившегося между ними соглашения сделать попытку привлечь на свою сторону и Англию. С этой целью их представители вступили в тайные переговоры с лордами Дерби и Мальмсбери. Хотя английский кабинет дружески откликнулся на призыв союзников, но вскоре оказалось, что, по выражению барона Бруннова, "мы не могли надеяться на вполне благоприятный результат". Великобританские министры прямо заявили, что, руководствуясь началом полного права каждой независимой нации выбирать себе любой образ правления, Англия признает Людовика-Наполеона императором без всяких условий. Но лорд Дерби, находя, что было бы полезно получить от президента обязательство в уважении трактатов и в сохранении территориального разграничения Европы, предлагал заключить с принцем-президентом конвенцию, в которой он дал бы эти обязательства за отмену статьи, устранявшей Бонапартов от верховной власти во Франции. Английская точка зрения существенно отличалась от точки зрения трех континентальных держав, и трудно понять, почему барон Бруннов полагал, что переговоры с британским кабинетом принесли пользу "нашим дружественным и доверчивым сношениям с Англией".

Наше правительство, очевидно, не могло согласиться на лондонские предложения. Конвенция с Людовиком-Наполеоном в таком виде являлась бы частичным пересмотром трактатов 1814 и 1815 годов, о чем мы не хотели и думать. Император Николай на депеше барона Бруннова положил по этому поводу следующую пометку: "Вопрос о наследственности мне кажется непреодолимым препятствием в этом проекте; наследственность не может быть принята, и нет сомнения, что президент, без предварительно данного на это согласия, никогда не согласится ни на какое обязательство".

Иначе смотрели на это англичане. Они, видимо, разделяли мнение Веллингтона, приведенное в одной из депеш барона Бруннова. Указав на Наполеона I, Карла X и Людовика-Филиппа, знаменитый фельдмаршал заметил, говоря про Францию: "Каждое царствование там кончалось изгнанием. Таким образом, наследственность во Франции нельзя принимать в расчет, как вещь вероятную. Это только одно предположение".

В своей депеше барон Бруннов касался также весьма важного вопроса о необходимости щадить, по примеру Англии, щепетильность представителя верховной власти во Франции. Это условие, прибавляет барон, "будет более всего чувствительно для нашего августейшего монарха. Он любит только истину; он относится с уважением только к тому, что основано на законности, праве и справедливости. По долгу государя и по желанию сохранить свету благоденствие мира, он сумел уже принести не одну жертву для спокойствия России и Европы. Но это будет жертва лично для него"...

Между тем президент неуклонно стремился к осуществлению своей цели. Он установил на 15 августа торжественное празднование дня рождения Наполеона I не только во Франции, но и во французских посольствах, миссиях и консульствах за границей. У нас всякое внешнее торжество было запрещено. На последовавшем по этому поводу докладе сенатора Сенявина государь написал: "Совершенно согласен; разумеется, что день рождения самого президента может быть праздновав, как по обычаю водится при здешних иностранных миссиях; но нет никакого приличия праздновать рождения покойного Наполеона у нас, откуда препровожден был с подобающей честью от Москвы до Ковны. Не только в Берлин и в Вену, написать следует и в Париж и в Лондон".

Депеша канцлера с этим распоряжением была доставлена Киселеву распечатанной. В ней говорилось, что события, связанные с днем рождения Наполеона I, не покрыты исторической давностью и могли бы возбудить страсти в Польше и чувство народной гордости в России. Далее канцлер довольно наивно спрашивал, не есть ли празднование 15 августа пробный шар со стороны Людовика-Наполеона?

События вскоре рассеяли сомнения графа Нессельроде. "Здесь все похоже, - доносил Киселев, - на приближение к будущему восстановлению империи"; через несколько же дней он сообщал, что "общее ожидание перемены, о которой говорят, как о вещи, долженствующей на днях совершиться, оставляет очень мало сомнения в замене в более или менее близком будущем республики империей".

Вскоре вслед за этим, а именно 9 октября, Людовик-Наполеон произнес в Бордо свою знаменитую речь, которая поставила прямо на очередь вопрос о восстановлении в его лице империи. Дальнейшее путешествие принца-президента по Франции походило уже на триумфальное шествие, а его возвращение в Париж вызвало восторженную встречу со стороны народа. На арке у Аустерлицого моста красовалась надпись "La ville de Paris a Louis-Napoleon, Empereur", a народные массы повсюду кричали: "Vive l'Empereur". На следующий день в официальном "Moniteur" появилась заметка, которая заявляла, что "ввиду блестящей манифестации всей Франции" в пользу "восстановления империи, президент считает своей обязанностью посоветоваться с сенатом".

В своем послании к сенату Людовик-Наполеон бросил вызов Европе, указав, что восстановление империи будет "мирной местью" за трактаты 1814 и 1815 годов.

Между тем переговоры между державами по этому предмету вошли в новую стадию. Англичане начинали опасаться морской демонстрации со стороны Франции и полагали, что она предпримет экспедицию в защиту Испании от поползновений Соединенных Штатов на остров Кубу, что, разумеется, лондонскому кабинету было бы приятнее, чем более близкая экспедиция беспокойной соседки. Великобританские министры начинали чувствовать, по словам барона Бруннова, что "империя не всегда будет означать мир", и это заставило их более внимательно отнестись к предложению континентальных держав о выработке совместных условий признания нового императора. Британский кабинет пришел к убеждению и, что неудобно признавать за новой главой французского правительства титул Наполеона III, так как "этот титул придавал бы его власти законное происхождение, какого она никогда не будет иметь в глазах английского правительства, так как оно может признать в Людовике-Наполеоне лишь власть, истекающую из народного избрания, но не по праву преемственности". Против этого места депеши государь отметил: "C'est cela". Когда лорд Мальмсбери заметил французскому послу в Лондоне графу Валевскому на его уведомление о намерении Людовика-Наполеона принять титул Наполеона III, что этот титул "заставил бы лгать историю", французский посланник был неприятно смущен. В результате английское правительство решило сговориться по этому вопросу с союзными дворами.

Мнение нашего двора можно было предвидеть. На депеше барона Бруннова государь написал: "Очень хорошо; мое мнение называть его Louis-Napoleon, Empereur des Francais и только. Если он будет сердиться, тем хуже для него, а если он станет дерзким, то Киселев покинет Париж".

Во исполнение приведенной резолюции государя 29 октября граф Нессельроде сообщил нашим представителям в Лондоне, Вене и Берлине обширный меморандум, в котором излагалась точка зрения петербургского кабинета. В частном же письме к барону Бруннову канцлер приводил многочисленные основания, которые должны были убедить англичан, что признание императора французов под именем Наполеона III невозможно, и отказ держав в этом отношении не может быть оскорбителен для Франции, так как он касается не самой империи и не императора, а цифры III, которая уничтожала бы существовавшие трактаты.

Сам меморандум повторял эти рассуждения на пятнадцати страницах, написанных, впрочем, довольно размашистым почерком. Он начинался замечанием, что майский протокол соглашения трех держав не предвидел возможности, "которой мы отказываемся верить - так она безрассудна", приставки к имени будущего императора Наполеона цифры III. Признать ее значило бы отрицать все прошедшее, и союзные державы не могут согласиться на такой титул. "Государь не сделает этого, так как он решился не забывать памяти своего покойного брата, связанной со славной для России эпохой".

Граф Нессельроде предлагал державам немедленно принять необходимые меры предосторожности, чтобы Людовик-Наполеон не думал, что "он может отважиться на все". Канцлер рекомендовал предупредить президента, так как, "может быть, предвиденное непризнание его державы не останется без внимания... Иначе же может наступить минута, когда ни одной из сторон нельзя будет отступить с честью". Замечание относительно цифры III относилось также и к титулу Алжирского короля, если бы президент пожелал его принять, и к титулу Протектора Святых мест, которого императорский кабинет, несомненно, не признает.

Государь одобрил меморандум, вычеркнув из него лишь неудачную ссылку графа Нессельроде на пример Людовика-Филиппа, не назвавшегося ни Людовиком XIX, ни Филиппом V.

В начале ноября, отправляя бывшего в отпуске Киселева обратно в Париж, император Николай обратился к принцу-президенту с собственноручным письмом. "Никто более меня, - писал государь, - не оценит энергии вашего характера, вашего умения управлять страной и вашего участия в подавлении во Франции анархии и в восстановлении порядка. Но чем искреннее мои чувства, тем мне больнее было узнать, что вы намереваетесь вступить на путь, который вас поставит вне Европы. Все державы единодушно признают новую форму правления, которую Франция, в полной своей независимости, готова себе дать. Но они не могут принять положения, в которое вы их поставите, заставляя их одним признанием династического имени, которое вы желаете принять, отказаться от политического прошлого. Из уважения к себе они не могут согласиться объявить ничтожными и недействительными события, договоры, наконец, весь порядок вещей, который Европа признает существующим 38 лет. Не ставьте их в это положение. Избегайте возбуждать вопрос, заключающий зачатки споров, щепетильностей, непримиримых требований и без нужды возжигающий страсти прежних лет. Мы все желаем жить с вами в добром согласии, не отнимайте же от нас средств для этого. Исторические факты не могут быть стерты словами. Примите их в прошедшем, как мы принимаем в настоящем изменения, вызываемые вашим восшествием на императорский престол. Я уполномочиваю моего посланника развить перед вами всю мою мысль по этому предмету и ограничиваюсь пожеланиями, чтобы в этом важном случае Провидение вдохновило вас решением, сообразным как с вашими интересами, так и с интересами остального мира".

Делая из чувства долга эту последнюю попытку, государь едва ли мог думать, что письмо от 5 ноября изменит решение президента.

Тем временем в дипломатической переписке возникли вопросы этикета, связанные с предстоящим признанием неминуемого уже изменения во Франции формы правления.

Австрийский двор, в противность прежнего мнения князя Шварценберга, начал склоняться к тому убеждению, чтобы государи в своих обращениях к новому императору французов писали ему: "Monsieur mon frere". Граф Нессельроде возбуждал вопрос о том, как поступить аккредитованным при президенте представителям союзных держав, если бы он пригласил их на торжество восстановления империи, и предлагал, чтобы они явились в Тюильри только в том случае, если цель торжества не будет упомянута, и вслед за провозглашением объявили бы о прекращении своих полномочий. Второстепенные немецкие державы испрашивали в Вене соответствующих инструкций, и австрийский кабинет объявил, что его представитель останется в Париже, но будет считать свои полномочия прекратившимися. Лорд Мальмсбери продолжал еще говорить о невозможности признания титула Наполеона III, и граф Буоль радовался соглашению с с.-джемским кабинетом, "к которому несомненно примкнут петербургский и берлинский дворы"; в своей инструкции послу в Париже он прямо указывал на необходимость выказать перед французским правительством полную солидарность союзных дворов.

Король прусский также интересовался вопросом о форме обращения к новому императору в кабинетных письмах и хотя упоминал о наименовании "mon frere", которое было дано покойным королем Людовику-Филиппу, но решил во всем следовать указаниям нашего кабинета. Король склонялся к мысли, предложенной лордом Мальмсбери, о созыве конференции для установления программы поведения четырех великих держав по отношению к Франции. Он вообще смотрел на Людовика-Наполеона как на бич Божий, называл его "воплощенной революцией" и "хищной птицей". Он боялся колебаний Австрии и Англии и писал Бунзену, что "история не обесчестит лишь императора Николая и его - короля".

Великобританский кабинет действительно колебался. Он удовлетворился объяснениями Людовика-Наполеона лорду Коулею, что принятие им титула Наполеона III не угрожает ни Англии, ни Европе. Принц высказал, что все правительства, бывшие во Франции с 1815 года, он считает законными, что его власть имеет единственным основанием народную волю, и он не называет себя по преемственности своего рода Наполеоном V и начало царствования будет считать со дня провозглашения империи.

Лорд Мальмсбери сообщил барону Бруннову эти объяснения принца с видимым удовольствием. Но наш посланник такого удовольствия не высказал. "Если Людовик-Наполеон, - писал барон, - не первый, а третий, то он продолжает серию, начатую до него; это очевидно". К удивлению барона Бруннова, английский министр не убедился этой логикой. Он заметил, что цифра III есть простая арифметическая формула, теряющая всякое династическое значение, если она не опирается на наследственное право, от которого Людовик-Наполеон сам отказывается. Лорд Дерби вполне разделял взгляды своего товарища и находил, что меморандум графа Нессельроде является несколько запоздавшим, а его рассуждения неприложимыми после новых объяснений французского правительства. Английские министры предлагали собрать конференцию в Лондоне, но барон Бруннов восстал против этой мысли, так как конференция "не будет иметь определенного основания, если британское правительство, находясь изо дня в день под влиянием объяснений, органом которых служит лорд Коулей, удовлетворится тем порядком вещей, на который три союзные двора могут смотреть с совершенно иной точки зрения... Там, где не имеется твердо установившегося решения настаивать общими силами на системе, ясно определенной, необходимо спасти по крайней мере полную независимость взглядов каждого кабинета. Наш кабинет судит настоящее положение так, как оно ему представляется. Он воспользуется впоследствии полной свободой действий и примет то, что его удовлетворит, и отвергнет не подходящее к этим условиям". Это место рассуждений нашего посла удостоилось следующей отметки государя: "Bravo, merci, Brunnow!".

Барон Бруннов искал утешения у австрийского посланника, и эти два дипломата пришли к заключению, что великобританские министры "окончат принятием цифры III в виде молчаливого допуска, если не в виде точного признания. Они склоняются к решению, избавляющему их от определенного положения, которого они не в силах долго удержать".

Мерка какой-то салонной трусости и отваги, личной чести и личной обидчивости применялась нашим дипломатом к деятельности английских министров. В депеше нет ни одного слова о политических интересах Великобритании и о значении для нас и для нее дружбы с будущей французской империей. Эти донесения производили такое впечатление, что будто наш дипломат, зная рыцарские и благородные чувства императора Николая, писал их не для того, чтобы осведомить свое правительство об истинном положении дел, а единственно с целью заслужить похвалу за смелые, рыцарские речи, обращаемые к "трусливым" английским министрам.

Включение вопросов чести в политические переговоры было органическим недугом нашей дипломатии, которая к тому же не ограничивалась заботами только о чести одной России. Граф Нессельроде вполне сходился с бароном Брунновым относительно отклонения созыва конференции в Лондоне и продолжал убеждать Англию в необходимости не признавать титула Наполеона III. "Покажем ему, - пишет канцлер, - что есть вопросы, в которых великие державы не сделают уступок; их и так сделано много. По несправедливому требованию г-на Жерома Бонапарта, за ним признано право первенства перед посланниками, хотя он не принц крови, а простой французский чиновник... Если мы, - замечает далее граф Нессельроде, - попустимся теперь европейской честью, то можем быть уверены, что Людовик-Наполеон пойдет еще далее и будет совершать свою "мирную месть" в Бельгии, Савойе, Тунисе, Марокко, Константинополе". Канцлер, упомянув между прочим о вызове, брошенном президентом державам в его послании Сенату, счел долгом отметить, что император Николай в вопросе о цифре III считает замешанной свою честь.

Тем временем Куракин сообщал из Парижа, что между президентом и английским послом лордом Коулей установились близкие отношения и Друэн де Люис заявил австрийскому представителю о признании Англией титула "Наполеон III". Французский министр иностранных дел объяснял также законность этого титула генералу Кастельбажаку. "Где же, - писал он, - хотят видеть во всем этом намерение уничтожить предшествовавшие события, заставить Европу отречься от того, что она сделала? Это неосновательное подозрение, которым можно прикрывать лишь предвзятое неблагорасположение, но это не есть серьезный довод, на который могло бы опираться правительство рассудительное и благорасположенное. Мы не просим Европу отказываться от совершенных ею актов, но мы надеемся, что она не будет отрицать и наших и не упразднит царствования Наполеона II, хотя оно и продолжалось только восемь дней"...

30 предложение сената было подано. В беседе с Куракиным французский министр высказался совершенно откровенно. Он заметил, что Англия вполне удовлетворилась его объяснениями, и что, если другие государства будут придерживаться системы недоверия и недоброжелательства, то им нечего будет удивляться, в случае Франция бросится в объятия Великобритании и постарается привлечь к этому союзу еще некоторые государства континента. "Разве можем мы оставить наших друзей, - объяснил Друэн де Люис свою мысль, - для тех, которые нам показывают только холодность и дурное расположение?" Свой разговор представитель принца-президента закончил восхищением личностью императора Николая. "Я не знаю, что я дал бы, - заключил он, - чтобы отправиться к вам и находиться лицом к лицу с вашим великим Монархом!" за предложение сената было подано Усилия французского правительства не привели, однако, ни к какому результату. Почти уже накануне провозглашения империи граф Нессельроде продолжал спорить против доводов представителей Людовика-Наполеона. Упомянув в своей депеше к Киселеву о различии, существующем между принципом чистого монархизма и властью, данной волей народной, канцлер выражал сомнение, чтобы в нравственном отношении такая империя могла служить гарантией общего спокойствия. Но на этот исключительно французский вопрос граф Нессельроде смотрел как не касавшийся Европы, и все свои возражения направлял против наследственных предположений принца-президента. "Нам говорят, - писал канцлер, - что император Наполеон II царствовал юридически и фактически, что он был провозглашен палатами, и что правительственные акты издавались от его имени. Это, может быть, хорошо для Франции, но для Европы дело обстоит иначе. Для Европы с 1814 года сам Наполеон I перестал царствовать во Франции; он в 1815 году не мог отказываться от престола в пользу не присутствовавшего сына, который для остального мира не царствовал поэтому ни юридически, ни фактически... Вот две истории и два международных права (droits publics), открыто выставленные на вид".

Рассуждения канцлера встретились в дороге с депешей Киселева, подробно описывавшей аудиенцию 17 (29) ноября, в которой он вручил Людовику-Наполеону вышеприведенное письмо государя. Наш посол начал с уверения, что император Николай питает по отношению к принцу чувства "благосклонности, сочувствия и симпатии", что государь "удивлялся его откровенности и смелости" и умеет ценить услуги, оказанные им поддержанию порядка и власти. Со своей стороны, Людовик-Наполеон, прочитав письмо, сказал Киселеву, что мог бы ответить императору его же словами, которые применяются не к державам, а к принцу. "Я не могу принять положения, - прочитал он, - которое меня обязывает отказаться от прошлого и объявить несуществовавшим все то, что меня касается так близко, не посягнув на достоинство Франции и мое. Я уверен, зная характер императора, что он сказал бы, что я делаю подлость, не принимая имени, которому я всем обязан, и которое составляет всю мою силу".

Киселев советовал принцу писать государю откровенно и свободно, но в то же время убеждал его отказаться от принятия имени Наполеона III и подверг резкой критике выражение послания президента сенату "vengeance pacifique", придавая преувеличенное значение этому более эффектному, чем существенному выражению. В заключение наш посол обратил внимание своего собеседника на то, что Россия всеми мерами старается никого не обидеть, но это вызвало в ответ со стороны президента грустный вздох: "Ah, cependant!"

Все это происходило почти накануне провозглашения империи, когда было уже известно, что Англия признает цифру III, и что эта цифра, несомненно, будет принята новым императором.

Французским сенатом еще за месяц до вышеприведенной аудиенции нашего посланника было принято предложение комиссии о "восстановлении императорского достоинства в пользу Людовика-Наполеона и его потомства". 21 ноября нового стиля было всенародное голосование, а 1 декабря законодательный корпус провозгласил результаты плебисцита, причем за предложение сената было подано 7 824 189 голосов против 253 145 голосов, и воздержалось от голосования более двух миллионов граждан.

В ночь на 2 декабря, тотчас по окончании подсчета, в замок Сен-Клу, где проживал президент, отправились в каретах, предшествуемых факелами, сенаторы, депутаты и государственные советники. Новый император на их приветствия ответил, что он рассчитывает на сотрудничество "независимых людей, которые ему помогут своими советами и введут его власть в надлежащие границы, если бы она когда-либо их перешагнула".

Свой прием Наполеон III закончил словами: "Я не только признаю правительства, которые мне предшествовали, но в некотором смысле я наследую то, что ими сделано хорошего или дурного... Мое царствование начинается не с 1815 года, а с настоящей минуты, когда вы сообщаете мне волю нации"...

Официальное уведомление о преобразовании верховной власти во Франции было сделано Друэн де Люисом 2 декабря. "Новый император, - писал французский министр, - вступает милостью Божественного Провидения на престол вследствие почти единогласного призыва французского народа... Я спешу исполнить приказание главы государства и сообщить через вас правительству Императора Всероссийского об его восшествии на престол. Это преобразование в политической конституции Франции требует, по обычаю, чтобы дипломатические представители, аккредитованные в Париже, так же, как и представители императора французов при иностранных дворах, получили новые верительные грамоты. Однако, пока исполнится эта двойная формальность, мне будет приятно поддерживать с вами официозно сношения, соответствующие доброму согласию, которое существует и не перестанет существовать между нашими правительствами. Действительно, если Франция избирает себе образ правления, наиболее подходящий к ее нравам, преданиям и к месту, занимаемому ею в мире, если восстановлением монархии ее интересы получают гарантию, которой им недоставало, то в этом нет ничего, что могло бы изменить ее внешнее положение. Император признает и одобрит все то, что в течение четырех лет признал и одобрил президент республики. Та же рука, та же мысль будут управлять судьбами Франции, а опыт, совершенный при самых трудных обстоятельствах, достаточно доказал, что французское правительство, ревниво оберегая свои права, равно уважает чужие и придает величайшую цену сохранению общего мира"...

Император Николай нашел это сообщение весьма удовлетворительным. На препроводительной депеше Киселева, в которой он между прочим сообщал о собрании у него посланников для выработки общего ответа, государь написал: "Я нахожу французское сообщение очень приличным; соединение у Киселева английского министра со всеми другими примечательно; может быть, ответ всех четырех будет одинаков".

Тем временем дипломатические перья продолжали скрипеть в канцеляриях всех европейских кабинетов. Все еще продолжал обсуждаться вопрос о цифре III и о том, должны ли государи писать императору французов: "Monsieur mon frere", или как-нибудь иначе.

Еще в то время, когда предполагалось, что Англия не примет цифры III, Австрия высказывала мнение, что новому императору придется писать "frere", потому что такое обращение применялось и к королю Людовику-Филиппу. Что касается поднятого графом Нессельроде вопроса о династической цифре, то, по мнению графа Буоля, он может быть оставлен открытым, если новое французское правительство не затронет его в своих сообщениях само. Через несколько дней австрийский министр сообщил нашему представителю Фонтону свой взгляд в более определенной форме. По его мнению, три державы должны настаивать на следующем: 1) признание ими перемены образа правления во Франции должно последовать одновременно; 2) если Людовик-Наполеон раньше не даст гарантий относительно трактатов и территориальных границ, то упомянуть об этих гарантиях в акте признания; 3) не признавать цифры III, и если будет о ней речь во французском сообщении, то отвергнуть ее заявлением, что для держав Наполеон II никогда не царствовал, и 4) майский протокол по вопросу о наследственности должен оставаться в силе. Граф Буоль затрагивал вопрос и об обращении "mon frere". Он заявлял, что Австрия согласна на это обращение, если его предпочтут два другие двора, но, со своей стороны, она предпочла бы титул "sire", так как не признает за Людовиком-Наполеоном династического права ни в прошедшем, ни в будущем. Эти предложения австрийского правительства были утверждены следующей пометкой императора Николая на депеше Фонтона: "Для нас не может быть вопроса о Наполеоне III, так как эта цифра нелепость; обращение должно быть: "Его величеству, императору французов", совершенно коротко, и подписано не "брат", а только "Франц-Иосиф", "Фридрих-Вильгельм" и "Николай", а, если возможно, то и "Виктория".

Прусский двор в половине ноября, со своей стороны, заявил, что он "без колебания принимает все возможные последствия твердого и энергичного положения, которое три континентальных державы и Англия сообща примут против будущего императора французов". Но прусская "attitude ferme" поколебалась, когда стало известно настроение великобританского правительства и когда французский представитель Варенн объяснил прусским министрам, что цифра III имеет лишь "внутреннее" значение и не может относиться к внешним сношениям Франции. "Вот как!" - иронический заметил император Николай на полях депеши нашего посла.

Представители держав в Лондоне, собравшись у лорда Мальмсбери, старались выработать правила общего по отношению к Франции поведения и составили меморандум, согласно которого они установляли, что происшедшая в этой стране перемена правительства есть ее внутреннее дело, почему державы не находят нужным высказываться по поводу этой перемены и будут продолжать с Францией отношения доброго согласия, как с прежними ее правительствами. Ввиду происшедших с 1815 года изменений державы решились признать принца-президента императором французов, что должно было служить для Франции гарантией их миролюбивых намерений. Меморандум останавливался на данных Людовиком-Наполеоном обещаниях относительно охранения общего спокойствия, выражал надежды держав на исполнение этих обещаний и заявлял, что державы будут защищать освященный трактатами statu quo. Он был помечен 3 декабря для того, чтобы предшествовать отправленной лорду Коулею депеше о высылке ему в Париж новых кредитивных грамот.

Три дня спустя барон Бруннов сообщал о последовавших в палатах лордов и общин объяснениях лорда Мальмсбери и сэра Дизраэли относительно происшедшей во Франции перемены и о том, что великобританское правительство, удовольствовавшись объяснениями нового императора, признало эту перемену без всяких ограничений. Это известие вызвало следующую заметку государя: "Все это похоже на то, когда дети говорят, когда боятся - дядюшка, боюсь! В этом меня окончательно убедили донесения Горчакова, которые я получил сегодня вечером. Любопытно, как наивно со стороны английских министров сознание страха; это печально". Такое мнение государя можно поставить в связь с другой более ранней депешей Бруннова, в которой говорилось об опасениях лорда Абердина и других министров по поводу слухов, что Людовик-Наполеон, "кажется, задумал нападение на Англию".

Донесения из Парижа давно уже подтверждали близкие отношения, установившиеся между президентом и лордом Коулем, а потому надо было ожидать, что Великобритания одной из первых признает императора Наполеона III, что в действительности и случилось; при этом кабинетные письма всех поторопившихся признать империю дворов начинались формулой: "Monsieur mon frеre".

Киселев, сообщая об этом, замечает, что "все внимание Тюильрийского дворца теперь обращено в сторону России. С огромным нетерпением ожидают известий, какой прием именно у нас встретят сообщение о перемене правления и речь в Сен-Клу, и считают дни, когда может прибыть признание из Петербурга".

У нас между тем не торопились и продолжали беседовать с Веной, Берлином и Лондоном. Австрийцы спорили с англичанами о том, что цифра III при имени Наполеона является самым формальным "отказом от всей прошедшей истории", сообщали о том же в Петербург и беспокоились о формуле "frere" в кабинетных письмах. При этом Австрия вновь заявляла, что она согласна на такое наименование, но предпочитает короткое "sire". Государь написал против этого места венской депеши: "Sire et Votre Majeste et pas de frere". Граф Нессельроде находил более подходящими свои предложения, и император Николай заметил на его докладе: "Я совершенно согласен с вами относительно сообщений, которые нужно сделать в Париж; мы ограничимся тем, о чем говорили. Я также остаюсь при решении подписаться очень коротко, как я это делал до сих пор - votre ami Nicolas".

Но через несколько дней взгляды графа Буоля изменились, и он выражал нашему представителю сожаление о том, что поднял вопрос о титуле "frere", так как отказ Наполеону в таком обращении при одновременном признании его императором являлся бы "проявлением недовольства, мало согласным с достоинством держав".

Несмотря на видимые колебания Австрии, в намерениях петербургского кабинета не произошло никаких изменений. 5 декабря граф Нессельроде докладывал проекты депеш новому французскому правительству, и государь написал на докладе: "Отлично, и больше нечего прибавлять. Может представиться и должен быть предвиден один только случай, хотя и мало вероятный, это, если министр не примет писем без обращения "monsier mon frеre", в этом случае официальная деятельность прекратится, и он испросит новых приказаний. Я думаю, что, может быть, было бы полезно сговориться с Веной и Берлином, чтобы наши министры в данном случае поступили одинаково".

Фонтону было сообщено в Вену, что наши верительные грамоты не будут заключать обращения "frеre". В другой же депеше, отправленной ему в тот же день, канцлер вновь подробно излагал наши взгляды на цифру III и замечал, что его проекты отличаются большей определенностью, чем австрийские. Однако в решительный момент граф Нессельроде поколебался и 7 декабря представил государю следующие соображения: "Так как исключение "mon frere" представит пилюлю, которую новому императору будет труднее всего проглотить, а, с другой стороны, было бы достойно сожаления, если бы этот вопрос этикета привел к разрыву с Францией, то я счел бы полезным в частном письме снабдить Киселева некоторыми доказательствами, способными убедить Людовика-Наполеона, что Ваше Величество не руководствовались никаким личным против него предубеждением". Государь не только одобрил идею Нессельроде, но приказал сообщить его письмо австрийскому и прусскому посланникам.

Автор письма советовал Киселеву "faire un peu d'archeologie" и объяснить французскому правительству, что прежде все государи царствовали исключительно Божьей милостью, и, называя себя братьями, они признавали именно это роднящее их начало. Такое родство не существует между ними и новыми властелинами народного и демократического происхождения. Сам Наполеон подчеркнул эту разницу, называя свое правительство самым законным из всех. "Конечно, будут неудобства, - заключал граф Нессельроде, - как они были при Людовике-Филиппе, но теперь нас будет трое".

Канцлер заблуждался - мы были одни. Спустя три дня после отправления депеш Киселеву Будберг донес из Берлина, что король считает сыновним своим долгом не отказывать Наполеону в обращении "monsieur mon frere", потому что его отец именно так писал королю Людовику-Филиппу. Император Франц-Иосиф также сообщал в Берлин о своем согласии на обращение "frere", и нашему посланнику стоило большого труда уговорить своего австрийского товарища не сообщать прусскому правительству этого решения, так как оно еще может перемениться по получении в Вене наших депеш от 6 декабря.

Надеждам нашего посланника не было суждено осуществиться. Из Вены пришел окончательный ответ о принятии обеими германскими державами в письмах к Людовику-Наполеону обращения "mon frеre". Будбергу удалось только добиться предписания прусскому посланнику в Париже не вручать своих грамот до тех пор, пока не будут приняты грамоты Киселева. Граф Буоль поведение своего двора объяснял необходимостью согласовать поступки и речи обоих германских государств, ролью австрийского императора в Германском союзе и географическим положением Австрии. В депеше же к графу Менсдорфу граф Буоль добавлял, что, по справкам в архивах венского двора, императоры признавали титул "frere" за Наполеоном I, Людовиком-Филиппом и за польскими королями, которые, подобно Людовику-Наполеону, были монархами по избранию. "Это жалко, - заметил государь на депеше австрийского министра. - Разумеется, я останусь непоколебим в моем решении. Но поведение графа Буоля неизвинительно".

Граф Нессельроде не скрыл перед венским кабинетом дурного впечатления, произведенного на императора Николая уклонением от общей формы, причем напомнил, что наши кредитивные грамоты написаны согласно формуле, "предпочитаемой" Австрией и "признанной" Пруссией. Свои доводы наш канцлер заканчивал объяснением личных чувств государя и напоминанием о публично брошенной Людовиком-Наполеоном перчатке в его известном послании. Видимо, граф Нессельроде не мог еще отрешиться от языка средневековых поединков.

Однако убеждения его на Австрию не подействовали: она даже не предписала своему представителю в Париже приостановить вручение грамот до приема писем Киселева, а только поручила ему не испрашивать в этом случае аудиенции, снестись со своим правительством и объяснить французскому министру, что русская формула "sire" и "bon ami" не является обидной, если Россия не требует от императора французов и для себя иной формы. Нашему же представителю граф Буоль заявил, что продолжительное задерживание передачи Наполеону австрийских грамот, если бы он не принял верительных писем Киселева, является невозможным, так как Австрия не может отделиться от других германских дворов и предоставить свободное поле одной Англии. Австрийский министр оправдывался при этом тем обстоятельством, что формула обращения не обсуждалась на майских переговорах держав. Впрочем, венский и берлинский дворы заявили, что согласие трех держав остается ненарушимым, и, по сообщению Киселева, это согласие производило сильное впечатление на французское правительство. "Дело в том, что здесь чувствуют, - пишет Киселев, - с какой плотной и соединенной силой имеют дело, и каковы бы ни были хвастовство и самодовольный вид стоящих у власти лиц после их торопливых разведок, их озабоченность усиливается изо дня в день при виде, что даже самые маленькие немецкие государства не могут показывать своей одиночной уступчивости, и что Россия есть единственный ключ того единения, существование которого до сих пор считали невозможным или по крайней мере невероятным... Весь свет понимает, что это могущественная рука нашего монарха, которая держит и направляет единение такой силы, так как ни для кого не секрет, что государства германской конфедерации ни на что не решатся без соединенной воли Австрии и Пруссии, а что эти по-следние решат и сделают только то, что в своей мудрости решит и сделает государь".

Впрочем, далее Киселев сознавался, что нетерпение Баварии и Виртемберга признать нового императора французов достигло последних пределов, и они более не ожидали бы примера Австрии и Пруссии.

Наш представитель в Париже сделал, со своей стороны, все возможное, чтобы ослабить впечатление уклонения в верительных письмах из Петербурга от обращения "monsieur mon frеre" и облегчить новому императору французов их прием. Положение Киселева в особенности затруднилось благодаря полученному из Берлина через французского посла уведомлению, что оба немецкие двора приняли обычную в таких случаях форму.

Он передал Друэн де Люису официальное письмо, в котором сообщал удовольствие императорского правительства по поводу представленных новым императором гарантий мира и уважения к трактатам, а также сообщал о получении им новых кредитивных грамот, копию которых, а также копию наших оговорок относительно цифры III он передал французскому министру. Относительно последнего документа Киселев, впрочем, заметил, что он предназначен лишь для хранения в архиве, а относительно кредитивных грамот повторил рассуждения канцлера из области "археологии".

Друэн де Люис не сдался на убеждения Киселева и заявил, что, по его личному мнению, наши верительные письма не могут быть приняты. Французские писатели добавляют, что при этом он заметил, что "петербургский двор очень молод, чтобы порывать традиции или создавать новые".

Французский министр не изменил своего взгляда и после свидания с графом Гацфельдом и Гюбнером, которые его предупредили, что, в случае отказа в приеме грамот Киселева, они приостановятся со вручением своих. Это вызвало только ядовитое замечание Друэн де Люиса, что он после этого не понимает их присутствия в Париже и ему остается по делам Австрии и Пруссии непосредственно обращаться к русскому представителю.

Существенную услугу Киселеву в таких затруднительных обстоятельствах оказал Морни. Убедившись в благорасположении императора Николая к новому императору французов, он уговорил последнего принять наши грамоты. Морни указал Наполеону, что для него важнее всего факт признания, а не форма, что сущность письма государя благожелательна и что принятие грамот не вызовет обвинений в трусости, так как во всей Европе только и речи, что об отважных воинственных замыслах нового властелина Франции.

Наполеон сдался на эти доводы и принял Киселева в торжественной аудиенции 5 января. В ответ на приветствие посланника и заявления о дружеских чувствах государя он сказал, что не может дать более очевидного доказательства цене, которую он придает этим заявлениям, как тем, что в данном случае он выше ставит сущность, а не форму, и, со своей стороны, сделает все, чтобы поддержать лучшие отношения с Россией. Girandeau рассказывает, что Наполеон произнес при этом: "Поблагодарите императора Николая за то имя, которое ему угодно было мне дать; я особенно им тронут, так как братьев не выбирают, а выбирают друзей". Киселев, однако, о такой фразе не упоминает в своем подробном рапорте и ограничивается сообщением, что прием и беседа в кабинете Наполеона отличались дружеским характером.

Со своей стороны, и император Николай был доволен оборотом, который приняло дело. Он высказал это удовольствие генералу Кастельбажаку, прибавив, что благодарен за него Наполеону. "Мое доверие принадлежит ему, - сказал государь, - и я надеюсь, что он даст мне свое, как другу, потому что для меня выражения имеют смысл, а не простые слова".

Таким образом вопрос о признании империи во Франции и о возобновлении с ней дипломатических сношений был наконец разрешен. Не подлежит, однако, сомнению, что отступление в последнюю минуту двух немецких держав от общего соглашения сделало в глазах французского правительства и народа виновной в том тяжелом впечатлении, которое произвели на них все переговоры, исключительно более всех расположенную к Франции Россию, и от этого впечатления французские историки не могут отрешиться до последнего времени.

Граф Нессельроде тем не менее остался очень доволен результатами нашей политики по отношению к Франции. В своем всеподданнейшем отчете за 1852 год канцлер писал: "Насколько переворот 2 декабря прошлого года, прекративший во Франции анархию и водворивший там силу и власть, может приветствоваться с общественной точки зрения, настолько восстановление империи, бывшей прежде источником многих смут, должно вызвать раздумье и беспокойство-. Спасти по крайней мере дух трактатов, буквою которых пришлось пожертвовать, признать новую империю в приличной форме и в приличных условиях, оговорить при признании настоящего факта наши права в будущем, а прежде всего придать признанию великих держав вид согласия и солидарности и показать Франции Европу, решившуюся обуздать всякую попытку завоеваний, - таков был предмет наших переговоров и нашей дипломатической переписки с другими державами... Ваше Величество высоким своим положением, известной твердостью своего характера оказали большое влияние на способ окончательного признания империи. На вас были обращены все взгляды ваших союзников. От вас они ожидали первого поощрения".

В дальнейшем изложении канцлер не забыл ни об отказе государя при приеме барона Гекерена касаться вопроса о наследственности новой империи, ни о запрещении празднования консульствами 15 августа, ни о доказательствах невозможности признания цифры III, что было бы, по мнению графа Нессельроде, равносильно сознанию, что Европа заключала трактаты с фиктивными монархами или с узурпаторами. "Что же станет, - восклицал он, - с обязательствами, которые мы заключали с этими призраками, с трактатами, с территориальным status quo, с европейским равновесием? Все постановления, опубликованные в течение 38 лет, подрываются в основании или по крайней мере вновь подлежат обсуждению!"

Но в особенности канцлер был доволен отказом Наполеону в титуле "frere", который вызвал в нем раздражение и горечь, и только благодаря вмешательству близкого лица и Англии не вывел его из границ "осторожности и умеренности". Высокомерие Наполеона принуждено было склониться перед Россией, потому что, объясняет граф Нессельроде, "отказывая в имени брата, Ваше Величество не внимали только внутреннему чувству, которое противилось следованию за всеми превращениями правительственной власти во Франции и необходимости обращаться, как с равными, с призрачными властелинами, поочередно возводимыми капризной судьбой на трон. В глубине этого самого отвращения таилась политическая мысль. Следовало, чтобы Людовик-Наполеон понес наказание за свое наглое послание и притворство, с которым он, провозглашая себя более законным государем из всех, противоставил свой демократический принцип нашему". Все это канцлер называл "une conduite amicale, pacifique, bienveillante, mais en meme temps vigilante et ferme" и заявлял, что такой же политической системы предполагается следовать и в тернистом вопросе о Святых местах.

Глава IX. Святые места

Места, связанные с воспоминаниями о важнейших событиях земной жизни Иисуса Христа, с древнейших времен особо почитались христианами. Слабеющая Византийская империя, в пределах которой они находились, не могла защитить их от нападений азиатских завоевателей. В 614 году Иерусалим был взят войсками персидского царя Хазрая, уведшего в плен местного патриарха Захария и захватившего с собой в Персию Крест Господень.

Император Ираклий, одержавший над персами ряд побед, освободил в 628 году патриарха из плена и сам торжественно ввез святой Крест обратно в Иерусалим. Шесть лет спустя патриарх Софроний был принужден сдать город арабам, но при этом успел уговорить халифа Омара не вступать в храм Гроба Господня, и, кроме того, ему удалось получить указ, признававший права местных христиан на их храмы. Один из преемников Омара, халиф Эль-Хакем, приказал в 1010 году разрушить этот храм, но он вновь был восстановлен в 1048 году на средства императора Константина Мономаха.

В 1053 году последовало разделение церквей, которое первоначально не вызывало никаких разногласий между представителями их на местах земных страданий Иисуса Христа, и иерусалимский патриарх Симеон даже обращался за помощью к папе Урбану II. В 1099 году святой город был взят крестоносцами, которые ввели там латинскую иерархию, строили новые церкви и монастыри, где помещали гробницы иерусалимских королей и знатнейших рыцарей. Но изгнавший крестоносцев из Иерусалима султан Саладин оказал при распределении Святых мест между представителями разных христианских вероисповеданий явное предпочтение своим египетским подданным - коптам и абиссинцам, а также грекам, поддерживаемым императором Исааком Комненом, с которым Саладин находился в мирных и дружественных отношениях. Тем не менее в главном храме и у Гроба Господня могли служить священники всех вероисповеданий, причем латиняне пользовались часовней св. Магдалины.

В последующие года, вплоть до конца первой половины XIII века, крестоносцам удавалось отвоевывать некоторые Святые места, но они не смогли удержать Палестины под своей властью. Однако вслед за крестоносцами потянулись в святую землю монахи разных католических орденов, которые получали от египетских султанов право на пребывание там, а от пап - благословляющие буллы. Особенной деятельностью отличались францисканцы, которые в XVI веке владели лишь маленьким приютом в Вифлееме, а сто лет спустя стали уже хозяевами великолепного собора Рождества. Патриарх Досифей рассказывает в своей истории Иерусалима, что латиняне захватили этот храм хитростью в то время, когда греческие монахи ушли праздновать пасху в Иерусалим. Впоследствии греки вновь завладели храмом, но за католиками осталась "la Ste-Crаche", подземелье св. Ясель, где была поставлена украшенная французским гербом большая серебряная звезда, которая особенно почиталась паломниками. В 1515 году султан Селим, завоевавший Сирию и Египет, признал в Иерусалиме первенство арабского патриарха Досифея, который хранил ключи церкви Вознесения, а через пять лет преемник Селима Солиман передал ключи от храма на хранение одному семейству, происходившему от Магомета, с правом взимать за вход в святыню Гроба Господня особую плату; при этом наибольшая плата была установлена с франков, т. е. с католиков.

Обыкновенно над латинскими монастырями в святой земле развевались флаги разных западных государств, и чаще всего Франции, короли которой считали себя покровителями католической веры на Востоке. В 1740 году между Францией и Портой был заключен особый договор под названием капитуляций, которыми определялись права латинской церкви в Святых местах. Согласно 32-й статье этих капитуляций "епископы и другие католические духовные лица, находящиеся под главенством королей Франции, какой бы нации они ни принадлежали, могут отправлять богослужение в местах, где они находятся издавна". Статья 33-я определяла, что "латинские монахи, как пребывающие ныне, так и пребывавшие в прежние времена, внутри и вне Иерусалима и в храме святого Гроба, называемом Камамэ, останутся владельцами своих мест паломничества так же, как они владели ими прежде; никто не будет их беспокоить и требовать от них податей".

Но в то время, когда Франция утверждала таким образом свое влияние в святой земле, на Севере послышались первые раскаты грозы, которой было суждено сломить могущество оттоманов и воскресить христианский Восток. Миних одерживал победы над турками и готовился, покорив Молдавию, переправиться через Дунай, а тридцать четыре года спустя был заключен знаменитый Кучук-Кайнарджийский договор. Взоры православных восточных христиан с надеждой устремились на Россию. Иерусалимские патриархи переселились в Константинополь и, опираясь на наше заступничество, начали вести там борьбу с "франками" из-за обладания Святыми местами, так что когда в 1808 году сгорел храм Воскресения, то Порта, несмотря на протесты посланника Наполеона I генерала Себастиани, признала за греками право его возобновления на основании прежних хатги-шерифов.

В 1850 году иерусалимский патриарх обратился к Порте за разрешением исправить главный купол храма Господня, и одновременно с этим бельгийская миссия в Константинополе возбудила вопрос о возобновлении могил иерусалимских королей-крестоносцев. Тогда же в Париже появилась брошюра католического священника Борз, направленная против России и православного палестинского духовенства, которое он обвинял в незаконных захватах у латинян некоторых Святых мест. Брошюра была очень сочувственно встречена во Франции, и принц-президент, желая привлечь на свою сторону могущественное в то время по своему влиянию на народ католическое духовенство, предписал французскому послу в Константинополе генералу Опику (Aupik) напомнить в энергичных выражениях султану Абдул-Меджиду о неприкосновенности прав латинян в Иерусалиме.

"Поднимая этот вопрос, - говорит Тувенель, - принц Людовик-Наполеон совершенно не подозревал последствий, которые могут повлечь за собой его требования. Мысль о возможном столкновении с Россией вовсе не являлась в представлении принца-президента и его советников, мало знакомых с этим темным вопросом. Истина заключалась в том, что поддержка клерикальной партии была нужна для внутренней политики принца Людовика-Наполеона".

Генерал Опте начал с того, что поставил Порте категорический вопрос, признает ли она, да или нет, трактаты 1740 года? Несмотря на наши предостережения, оттоманское правительство вступило в переговоры на почве этого трактата, сделав лишь оговорку о необходимости принять при этом во внимание прежние и новые правительственные ее акты, которые определяют положение вещей к 1850 году. Однако французский посол настоял на своем, и Порта, признав капитуляции 1740 года, предложила образование комиссии для рассмотрения актов, на которых представители обоих вероисповеданий в Палестине основывали свои права.

Генерал Опик потребовал при этом для католиков владения большой церковью в Вифлееме, часовней Рождества, в которой должна быть установлена вместо похищенной новая серебряная звезда, часовней могилы Богородицы и семью аркадами в храме Гроба Господня; он потребовал также приведения купола в то состояние, в котором этот последний находился до пожара 1808 года. Его поддерживали в этом требовании представители прочих католических государств, Бельгии, Австрии, Испании, Сардинии, Португалии и Неаполя. Что касается Великобритании, то ее посол получил предписание воздержаться от деятельного участия в споре о Святых местах.

В ответ на наши представления в Париже по поводу возникшего спора французское правительство заявило, что оно считает поднятый вопрос второстепенным, и возбудило его только для того, "чтобы приобрести на выборах расположение и голоса духовенства"; после же переворота 2 декабря сам президент высказал, что французский посланник в Константинополе преступил свои инструкции, но тем не менее наше правительство, будучи верным защитником прав православной веры, внимательно отнеслось к предотвращению грозившей ей опасности. "Во всех стадиях этих переговоров, - говорится в отчете графа Нессельроде, - увещания нашего правительства приходили на помощь слабой Порте, и мы первые предостерегали ее против роковых последствий, которые могли быть результатом этой слабости".

Действительно, спор, который Порте приходилось разрешить, был чрезвычайно щекотливого характера. В 1740 году католики владели Гробом Господним под обоими куполами и аркадой, отделяющей его от греческой церкви, южной половиной Голгофы и часовней Адама с могилами Готфрида Бульонского и Балдуина, разрушенными в 1811 году, гротом нахождения Св. Креста и многими другими Святыми местами в Иерусалиме и вне его; они владели также большим Вифлеемским храмом, три ключа которого, от центрального и боковых входов, находились во владении латинских монахов.

Трудно было согласовать существование таких преимуществ католиков, имевших место в 1740 году, с фактическими преимуществами греческого духовенства, основанными на целом ряде позднейших султанских фирманов и гатти-шерифов.

В январе 1851 года наш посланник Титов сообщал, что "Порта принимает участие в своих греческих подданных" и имеет твердое намерение поддержать православное вероисповедание, между тем на деле турецкая комиссия склонялась на сторону Франции, в особенности благодаря энергичному настоянию прибывшего в Константинополь в конце апреля нового французского посла Лавалета.

Император Николай, обеспокоенный таким оборотом дела, счел необходимым в личном письме к султану подтвердить свой определенно сложившийся взгляд, что, в связи с заявлениями Титова, произвело в Константинополе сильное впечатление и вызвало со стороны султана обещание постараться удовлетворить желание государя. Но Лавалет также проявил необыкновенную энергию и поставил вопрос на почву национальной чести. Он заявил сэру Каннингу, что "скорее удалится от дел, чем станет орудием унижения своей страны, и если бы дело зависело от него, то он без колебания призвал бы флот для блокады Дарданелл, чтобы привести спор к удовлетворительному исходу".

Приведя эти слова Лавалета, английский посланник замечал, что, по его наблюдениям, турецкие министры склоняются в сторону Франции не потому, чтобы этого требовало правильное решение вопроса, а потому, что им кажется менее опасным уступить влиянию Франции, чем допустить торжество русского влияния на христиан греческого исповедания, состоящих в турецком подданстве. Впрочем, Каннинг не вмешивался в то время в спор двух влияний и только оставался внимательным его зрителем. В депеше от 30 декабря он сообщал между прочим своему правительству, что Лавалет начал уже угрожать Порте тулонской эскадрой.

Лавалет действительно не унимался. Несмотря на уверения, данные нам французским правительством, он заявил Порте, что в Париже вполне одобряют его действия. При таких обстоятельствах оттоманское правительство решило избрать средний путь и предложило некоторые уступки католикам взамен за другие уступки, в пользу греков. Иерусалимский патриарх согласился на такое решение, которое удовлетворяло и наше правительство, при условии, однако, что исправление купола Гроба Господня будет предоставлено исключительно грекам.

В Константинополе были изготовлены проекты фирмана и ответного письма государю. Фирман отклонял большую часть претензий католиков, называя их несправедливыми, и торжественно подтверждал изданные в прежние времена в пользу греков акты. При этом Титову было обещано, что действительного вручения латинянам ключей от Вифлеемского храма не будет, и ему сообщались секретные по этому поводу инструкции, которые должны были быть посланы иерусалимскому паше. В письме же султана государю заявлялось, что "современное состояние святынь будет вполне сохранено, утверждено и обеспечено", и что "прежние права, дарованные православным подданным султана, увеличены, в целости сохранены и обеспечены". Одновременно с этим Порта издала другой фирман, которым за латинянами признавалось право исправления принадлежавших им Святых мест и сооружений, "без нарушения прав других исповеданий".

Наш кабинет был доволен таким исходом дела, и канцлер сообщал Киселеву шифрованной депешей, что решение вопроса было гораздо более удовлетворительно, чем можно было ожидать от мелочности турок и самохвальства (rodomontades) Лавалета.

Впрочем, исходом дела был не менее доволен и французский посол. Порта не сообщила ему фирмана, препровожденного петербургскому двору, а тем более секретного предписания иерусалимскому паше, но уведомила его о своем решении особой, нам неизвестной нотой, против которой он не протестовал. Прощальная аудиенция Лавалета у султана перед отъездом в отпуск отличалась особенно блестящим характером, что, впрочем, наш представитель Озеров объяснил охлаждением англо-турецких отношений. Вскоре Лавалет вернулся обратно в Константинополь, хотя, по донесениям барона Бруннова, Людовик-Наполеон был недоволен его поведением в вопросе о Святых местах.

Во время отсутствия посла французский поверенный в делах знал о существовании данного нам фирмана, в котором требования католиков признавались несправедливыми, и выразил по этому поводу Порте неудовольствие французского правительства. Это вызвало уклонение Порты от признания за греками права на перестройку купола, который было решено ремонтировать на средства султана с негласным возмещением султанской кассы из сумм иерусалимского патриарха. Оттоманское правительство под разными предлогами откладывало также торжественное провозглашение в Иерусалиме данного в пользу православных фирмана, хотя Озеров и настаивал на исполнении этого до возвращения Лавалета. Наконец ему удалось получить обещание, что отправляемый в Египет с особым поручением Афнф-бей заедет на обратном пути в Иерусалим и примет там меры к выполнению фирмана, но данные Афнфу инструкции отличались такой неопределенностью, что возбуждали у нашего представителя сомнение в искренности намерений Порты.

С этих пор вопрос о Святых местах принимает более резкий оборот в постепенно приобретает общеевропейский интерес.

В Константинополь вернулся из отпуска Лавалет, придав своему въезду в столицу оттоманов особую торжественность. Не без труда получив разрешение турецкого правительства на проход через Дарданеллы, под предлогом осмотра султаном судов новой конструкции, одного из лучших французских кораблей "Charlemagne", он бросил якорь у дворца падишаха, "желая своим высокомерием и резкостью произвести на турок необходимое ему давление".

Французский посол потребовал от Порты особой декларации, которая разъясняла бы, что данный грекам фирман ни в чем не изменяет ноты в пользу латинян и силы договора 1740 года. Такая нота, исторгнутая угрозой двинуть французский флот к берегам Сирии, была, как доносил Озеров, дана Лавалету, но существование ее старательно скрывалось от нашего посольства.

С этих пор положение оттоманского правительства по отношению к спорящим сторонам стало невозможным. Оно дало противоречивые обещания и никак не могло их исполнить. Фуад-эфенди следующими словами характеризовал современное положение: "Титов заявил Порте, что он оставит Константинополь со всем посольством, если Порта позволит себе малейшее отступление от status quo, a Лавалет угрожает блокадой Дарданелл французским флотом, если она сохранит status quo".

Порта попробовала, как и всегда в затруднительных случаях, сделать нечто неопределенное, полагая, что обе стороны войдут в ее положение и удовлетворятся полууспехами.

Ко времени прибытия Афиф-бея в Иерусалим, туда для наблюдения за исполнением фирмана торжественно въехал наш консул Базили в сопровождении греческого патриарха. Французский консул Ботта также приехал, чтобы, со своей стороны, наблюдать за исполнением данных Портой Франции обещаний. В храме Гроба Господня собрались патриархи, консулы и представители властей. Выкурив в сосредоточенном молчании свою трубку, Афиф-бей произнес речь об отеческих заботах султана обо всех его подданных и объявил, что падишах собственным иждивением возобновит купол. Потом все отправились в храм Богородицы и Гефсимании. Здесь турецкий комиссар прочел султанское ираде, которым латинянам разрешалось производить службу в храме, ни в чем не изменяя алтаря и его украшений. Католики, ожидавшие торжества над православными, пришли в ужас и возмущались предложением служить литургию на алтаре, украшенном греческими тканями вместо латинского полотна. Но еще более возмутились греки, когда Афиф-бей ушел, не прочитав в их пользу никакого фирмана. На требование Базили оттоманский комиссар сначала отвечал, что он не знает, о каком фирмане идет речь, а потом заявил, что его инструкции не говорят ни о каком прочтении фирмана. Со своей стороны, новый великий визирь Мехмед-Али-паша на требования Озерова отвечал, что он ничего не может сделать, если его предшественники торжественно обещали не читать фирмана. Наше правительство считало Мехмеда-Али заслуживающим доверия, и его ответ Озерову приписывало "a la pernicieuse influence de Fuad-pacha".

В конце ноября Озеров получил от нашего правительства два приказания: открыто выразить Порте неудовольствие государя по поводу поведения ее в Иерусалиме и секретно сообщить оттоманскому правительству, что мы готовы оказать ему помощь в случае несправедливого нападения Франции. Но наш представитель счел неудобным делать это последнее сообщение, так как великий визирь "показал себя совершенно недостойным этого". И действительно, Порта оказалась уже слишком подчинившейся французскому влиянию. Латиняне не только получили ключи от северо-восточных и южных дверей Вифлеемского храма, но ключ от главного портала, бывшего до того времени в исключительном владении греков. Это произошло между прочим и вследствие почти единогласного решения созванного султаном совета. Некоторые улемы держали сначала сторону России, в пользу которой склонялись также султанша Валидэ и отчасти визирь Мехмед-Али, но в конце восторжествовало влияние Фуада-эфенди, который убедился, что все иностранные представители по вопросу о Святых местах высказались против нас.

Порта, однако, вскоре сообразила, что зашла слишком далеко. Февральский фирман в пользу греков был в конце концов прочитан в местном совете Иерусалима и занесен в книги, хотя, вопреки обычаю, латинские делегаты и не были приглашены для выслушания фирмана.

Двойственное поведение Порты не могло не вызвать сильного неудовольствия нашего двора. Озерову было приказано холодно держаться относительно турецких министров и, в случае вопросов с их стороны по поводу сосредоточения войск 5-го корпуса, отвечать, что он, хотя и не уведомленный официально, считает естественной такую меру ввиду затруднений, которых, впрочем, Порта может избежать, если будет вести себя более согласно с принятыми по отношению к нам обязательствами. С другой стороны, Базили советовал патриарху Кириллу запечатать главные двери Вифлеемского храма и ехать в Константинополь жаловаться султану.

Вопрос, видимо, обострялся, и барон Бруннов, наблюдавший из Лондона за ходом событий, замечательно ясно предвидел последствия русско-французского конфликта, возникшего на почве иерусалимской "querelle des moines". "Если, - писал в начале декабря наш лондонский посланник, - мы начнем действовать более решительно, французы скажут, что мы посягаем на независимость Порты, и что они обязаны явиться к ней на помощь. Они в таком случае будут стараться увлечь Англию на свою сторону под предлогом защиты прав султана от наших поползновений. Если Порта будет иметь слабость согласиться с таким объяснением и обратится также к Англии, то эта последняя будет поставлена в очень фальшивое положение. Надо во что бы то ни стало помешать, чтобы дела приняли такой оборот".

Государь подчеркнул это место депеши и сделал следующую пометку: "Это подтверждает наши подозрения, и Бруннов прав. Надо определить образ действий".

В дальнейшем изложении своей депеши наш лондонский посол советует в том случае, если мы примем по отношению к Турции твердое положение, объявить, что это делается для защиты независимости султана против французских притязаний, причем он сам решился убеждать английских министров, что "мы хотим защищать султана, но не нападать на него".

Конец депеши Бруннова, очевидно, противоречил ее началу; единственным правильным судьей в вопросе по отношению держав к султану являлся он сам, и если Порта утверждала, что мы на нее нападаем, то наши уверения в ее защите не могли встретить доверия.

В Англии в это время произошел министерский кризис, и барон Бруннов ограничился изложением своей точки зрения лордам Дерби и Мальмсбери, указывая на необходимость охранять мир на Востоке. Английские министры, со своей стороны, заявили только, что они вообще не одобряют действий Лавалета, и предписали великобританским представителям в Константинополе воздерживаться от всякого вмешательства в спор о Святых местах. На этой депеше Бруннова государь сделал следующую пометку: "Следовало бы теперь же, чтобы поступать откровенно, прибавить, что отказ нас удовлетворить необходимо приведет к войне, которой мы не желаем, и которая столь же мало согласна с интересами Англии; поэтому было бы справедливо, если бы английское правительство заговорило твердо в Париже и Константинополе".

С берегов Босфора спор переходил на международную почву. Граф Нессельроде в письме Киселеву 8 декабря впервые указывает на "guerre a outrance que nous fait Lavalette" и на дерзкие речи (insolent langage) этого французского дипломата. Киселев говорил по этому поводу с Друэн де Люисом в самый день вручения своих верительных грамот и получил уверение, что "французское правительство вовсе не намерено поднимать из-за Святых мест политического вопроса, и что самые положительные в этом смысле инструкции уже посланы в Константинополь". С другой стороны, наш канцлер был, видимо, озабочен тем оборотом, который принимали дела. Он говорил английскому послу сэру Гамильтону Сеймуру что не видит основания (terme moyen), могущего привести к соглашению, но что он готов рассмотреть вопрос с самыми миролюбивыми чувствами.

Что касается императора Николая, то он видел в интригах Ла-валета озлобление против него Людовика-Наполеона и решил принять энергичные меры, чтобы настоять на выполнении своих требований. "Думаю, что L.-Napolflon, - писал государь князю Варшавскому, - будет на меня очень зол (по поводу "ггиге"), хотя явно, может быть, и не покажет, но искать будет вредить из-под руки. Уже и теперь видно его дурное влияние в Царьграде по делам Святых Мест. Турки с ума сходят и вынуждают меня к посылке чрезвычайного посольства для требования удовлетворения; но вместе вынуждают к некоторым предварительным мерам осторожности. Почему я теперь же сбираю резервные и запасные батальоны и батареи 5-го корпуса. Ежели дело примет серьезный оборот, тогда не только приведу 5-й корпус в военное положение, но и 4-й, которому вместе с 15-й дивизией придется идти в княжества для скорейшего занятия, покуда 13-я и 14-я дивизии сядут на флот для прямого действия на Босфор и Царьград... Но дай Бог, чтобы обошлось без этого, ибо решусь на то только в крайности. Зачать войну не долго, но кончить н как кончить - один Бог знает как".

Отправление в Константинополь чрезвычайного посольства, о котором государь упомянул в своем письме, было ему предложено графом Нессельроде в докладе 13 декабря. Упомянув о пристрастном поведении Порты по отношению к разрешению спора о Святых местах, канцлер обратил внимание государя, что французские требования в Константинополе за последнее время стали поддерживаться представителями Англии и Пруссии, которые прежде воздерживались от всякого вмешательства. "При таких обстоятельствах, - продолжает канцлер, - кажется необходимым, чтобы покровительственное влияние России и благородные намерения Вашего Величества проявились в Константинополе посредством чрезвычайного особого посольства, которое было бы полномочено поддержать официальные и секретные действия нашего поверенного в делах и прибавить к этому новые, более настойчивые советы". Чрезвычайный посланник, "хранитель мыслей и носитель слов государя", должен был, по предложению графа Нессельроде, напомнить султану об исполнении данных им в письме к государю обещаний и укрепить стойкость и мужество падишаха и его министров, обещая помощь в случае враждебных действий со стороны Людовика-Наполеона.

В конце доклада канцлер переходит к вопросу о другой возможной цели чрезвычайного посольства. В своих требованиях Франция опиралась на трактат 1740 года, которому мы могли противопоставить лишь общие выражение Кучук-Кайнарджийского трактата. Было бы поэтому желательно, писал граф Нессельроде, "заключить и противопоставить французским капитуляциям трактат или конвенцию, которая возобновляла бы и дополняла сущность Кайнарджийского трактата относительно покровительства и преимуществ, которыми должны пользоваться в Турецкой империи православная религия и ее духовенство". Надо, впрочем, оговориться, что первоначальным автором этой идеи был не канцлер, а удаленный от дел великий визирь Решид-паша, который секретно сообщил свою мысль нашему поверенному в делах и при посредстве русского влияния хотел вновь занять утраченный пост. Канцлер предостерегал, однако, что на месте следует удостовериться в возможности осуществления идеи Решида.

В другом своем докладе, замечая, что Озеров не нашел возможным делать секретных сообщений турецким министрам, открыто сочувствовавшим Франции, граф Нессельроде вновь возвращается к мысли, что представление султану истинного положения дел и освещение его относительно опасного состояния Турции должны быть возложены на особого чрезвычайного, высокопоставленного и облеченного доверием государя посланника. Миссия посланника, при поддержке ее военными приготовлениями, должна была, по мнению канцлера, быть успешна, но если бы успех не был достигнут, то оставалось прибегнуть "a la derninre raison des rois", т. е. к войне. Граф Нессельроде сознавал, что войну придется вести не с Турцией, а с Францией, и притом в самых неблагоприятных условиях. Она ловко воспользуется предубеждением, существующим в Европе относительно наших завоевательных планов на Востоке, и будет ссылаться на такой незначительный предлог, как ключи от Вифлеемского храма, которым мы пользуемся для осуществления своих воинственных намерений.

Старания французского кабинета в особенности подействуют на Англию, которая в лучшем случае если и не обратится против нас, то будет соблюдать вооруженный нейтралитет. Остается Пруссия, которая в самом благоприятном случае может оказать нам только материальную поддержку. Ввиду таких соображений канцлер находил целесообразным подробно и откровенно объяснить лондонскому и венскому кабинетам причины нашего неудовольствия на Турцию и заявить им о наших миролюбивых и бескорыстных намерениях.

"Мы совершили бы большую ошибку, - заключает граф Нессельроде, - поднимая в настоящее время вопрос о разделе и составляя предположения о неизвестном будущем; этой ошибкой поспешили бы воспользоваться наши недруги. Предубежденные и завистливые умы не преминули бы усмотреть в наших заявлениях доказательства, что мы желаем не сохранения, а падения Оттоманской империи". Поэтому канцлер высказывал мнение не сообщать великобританскому правительству мыслей государя о возможном падении Турции, изложенных в особой записке; подобное сообщение было тем более бесполезно, что "английское правительство всегда держалось начала не связывать себя по отношению к неопределенной будущности".

В таком положении находился вопрос о Святых местах в конце 1852 года. Чувствовалось, что спор греческих монахов с францисканцами в Иерусалиме рос с каждым днем и приобретал вид и значение борьбы России с Европой на почве турецкого Востока.

"Человеческой судьбе свойственно, - говорит позднейший историк Второй империи, - что небольшие, долго продолжающиеся разногласия глухо подготовляют сердца к обиде и гневу и вдруг разражаются огромной ссорой, которая является внезапно и заставляет забыть все остальное". Вопрос о Святых местах был лишь прологом к великой исторической драме.

Граф Нессельроде, говоря в своем докладе государю о возможности обращения к "dernmre raison des rois", имел основания взирать на будущее с некоторой тревогой. Из-за спора о Святых местах во всей своей сложности вставал Восточный вопрос, который, по выражению одного дипломата, в сущности являлся вопросом между Западной Европой и Россией.

В то время, когда в Петербурге готовились к отправке в Царь-град чрезвычайного посольства, которое должно было убедить Порту подчиниться нашим требованиям, канцлер исключительно заботился о том, чтобы наши действия не возбуждали на западе Европы никаких сомнений. Он старался, по рецепту барона Бруннова, убедить державы в нашем неисчерпаемом миролюбии и в наших симпатиях к султану, которые не отступают даже перед возможностью защищать его от энергичных домогательств Франции.

Император Николай придерживался несколько иного сравнительно со своим канцлером взгляда. Уверенный в себе, он не видел необходимости убеждать кого-либо в своем бескорыстии и в своем миролюбии. Однако, опасаясь, что новая война с Турцией потрясет устои владычества оттоманов в Европе у самого их основания, государь считал необходимым заблаговременно определить будущее устройство Балканского полуострова, хотя бы в общих чертах.

В беглых собственноручных заметках, о которых граф Нессельроде упоминал в своем докладе, государь ставил себе ряд вопросов относительно дальнейших действий к разрешению возникших с Турцией недоразумений и выяснял могущие произойти от этого последствия. Возгоревшаяся война могла бы, по мнению императора Николая, окончиться падением Оттоманской империи, даже в случае помощи им со стороны французов и нашего вооруженного столкновения с последними, которое предполагалось где-нибудь у Дарданелл, после занятия нашим десантом Константинополя.

Вопрос о восстановлении Турции после войны был оставлен государем без ответа, но зато он довольно определенно высказался о характере устройства Балканского полуострова в случае изгнания турок из Европы. Император Николай считал невозможным оставить за нами все европейские области Турции, но он не считал также удобным восстановление Византийской империи и присоединения турецких провинций к Греции. "Наименее плохой из всех плохих комбинаций" государю казалось присоединение к России Молдавии, Валахии и части Болгарии до Кюстенджи, объявление независимыми остальной Болгарии и Сербии, передача побережий Адриатического и Эгейского морей - Австрии, Египта, Кипра и Родоса - Англии, Крита - Франции и островов Архипелага - Греции. Константинополь мог бы быть объявлен вольным городом, причем предполагалось на Босфоре иметь русский гарнизон, а на Дарданеллах - австрийский.

Невозможно, конечно, эти наброски считать программой императора Николая; они являются лишь доказательством стремления государя выяснить себе возможную судьбу народов Балканского полуострова и его политического устройства на случай падения Турции.

Указание на то, что государя в это время не покидала забота о судьбе европейских провинций Турции как возможное последствие будущей воины, имеется и в записках Фицтума фон Экштедта, относящихся к кошу 1852 года. Разговаривая за обедом с графом Зичи, государь заметил, что настало время удалить турок из Европы, положить конец их хозяйничанью на Балканском полуострове и угнетению ими христиан. Эти слова он поручал передать в Вене, добавив, что рассчитывает на союз и дружбу императора Франца-Иосифа. "Граф Нессельроде покачал бы головой, - замечает автор записок, - если бы услышал такие речи, и, поправляя очки, сказал бы: мой Государь не дипломат?!"

Действительно, император Николай не всегда следовал советам своего канцлера, который, как мы видели, более всего опасался поднимать Восточный вопрос в полном его объеме.

Встретив на балу у великой княгини Елены Павловны английского посла сэра Гамильтона Сеймура, государь удостоил его милостивой беседой и между прочим сказал: "Вам известны мои чувства к Англии, и я повторю то, что сказал раньше: обеим нашим странам предназначено жить в добром согласии, и я убежден, что так и будет... Необходимо, чтобы английское правительство и я, я и английское правительство были в лучшем согласии, и эта необходимость никогда не ощущалась так сильно, как в настоящее время. Я прошу вас передать эти слова лорду Рёсселю. Если мы согласны, то я более не беспокоюсь о западе Европы; то, что подумают сделать другие, имеет мало значения. Что же касается Турции, то эта страна находится в критическом положении и может нам наделать много хлопот".

Английскому дипломату было желательно, разумеется, выведать более подробно мысли государя, а потому он постарался вызвать своего августейшего собеседника на продолжение разговора. "Турция, - заметил государь, - находится в полном расстройстве; эта страна как бы распадается. Ее падение будет большим несчастьем, и было бы весьма важно, если бы Россия и Англия условились относительно будущего и не предпринимали бы ничего, не предупредив взаимно друг друга. У нас на руках человек больной и сильно больной. Я говорю откровенно, что было бы большим несчастьем, если бы он скончался на днях и в особенности раньше, чем будет заключено необходимое соглашение".

Следующий разговор между государем и Сеймуром происходил 22 января. Коснувшись честолюбивых и широких замыслов императрицы Екатерины II, государь заметил своему собеседнику: "Наследовав ее обширные владения, я не наследовал ее видений или, если хотите, проектов. Наоборот, моя страна так обширна и находится в столь счастливом во всех отношениях положении, что с моей стороны было бы безрассудно желать увеличения земель и большего могущества, чем у меня есть". Но тем не менее судьба Оттоманской империи не могла оставаться для России безразличной.

"В этой империи, - говорил государь, - живет несколько миллионов христиан, интересам которых я должен оказывать покровительство, и это право обеспечено за мною трактатами. Я могу сказать по правде, что пользуюсь этим правом с воздержанием и умеренностью, причем откровенно признаю, что с ним иногда связаны стеснительные обязанности, но я не могу отступить перед исполнением совершенно ясного долга. Наша религия в том виде, как она существует в России, перенесена к нам с Востока, и есть чувства и обязанности, которых иногда не должно упускать из виду".

Переходя к вопросу о будущности Турции, государь продолжал: "Как бы мы все ни желали продлить существование больного человека (а я прошу вас верить, что, подобно вам, желаю продолжения его жизни), он может умереть неожиданно. У нас нет власти воскрешать мертвецов. Если Турецкая империя падет, то она падет, чтобы не подняться более. Поэтому я и спрашиваю вас, не лучше ли раньше подготовиться к этой возможности, чем втянуться в хаос, путаницу и в общеевропейскую войну".

На замечание Сеймура, что великобританские государственные люди держатся правила не связывать Англии в отношении возможных в будущем событий, император Николай сказал, что это, конечно, хорошее правило, но было бы чрезвычайно важно для России и Англии сговориться настолько, чтобы события не захватили их врасплох.

Лондонским сведениям о жизненных элементах Оттоманской империи государь не придавал особого значения, так как наш представитель в Константинополе Титов постоянно сообщал о полном расстройстве всего механизма Турецкой империи.

"Я повторяю вам, - говорил государь английскому дипломату, - что больной умирает, и мы не должны допускать, чтобы это событие произошло для нас неожиданно". Распадение Турции, при предварительном соглашении держав, по мнению императора Николая, не вызвало бы особенных потрясений. "Фактически, - заметил государь, - Дунайские княжества образуют государство, под моим покровительством, и такое положение могло бы продолжаться. Сербия могла бы получить такую же форму правления. То же можно сказать о Болгарии: я не вижу причин, мешающих этой стране образовать самостоятельное государство. Что касается Египта, то для меня ясно значение его для Англии. Все, что я могу сказать, это то, что, если вы возьмете, в случае раздела оттоманского наследства, Египет, то я не буду делать особых возражений".

Сэр Гамильтон Сеймур в сообщении своему правительству о разговоре с императором Николаем счел долгом отметить, что "не желая дать повода государю думать, что английский дипломат se laisserait prendre a pareilles ouvertures", объяснил ему, что английские виды на Египет "не идут далее обеспечения скорых и верных сообщений с Индией". Великобританская скромность проявилась здесь во всем своем блеске; впрочем, император Николай не придал ей большого значения. Он имел для этого много данных. Английская дипломатия не допускала Египта до чрезмерного усиления и даже рассорилась из-за Мехмеда-Али с покровительствовавшей ему Францией, а в настоящее время эта нация хозяйничает над Нилом, как во владениях индийских раджей.

Разговоры государя с Сеймуром послужили исходной точкой переговоров, которые должны были вестись секретно, но год спустя английское правительство дало им пристрастную огласку с целью убедить общественное мнение Европы в честолюбивых замыслах нашего правительства.

Истинный свет на предмет и цель этих переговоров бросают превосходные собственноручные заметки императора Николая на депеше лорда Рёсселя Сеймуру от 9 февраля 1853 года, сообщенной нам в копии.

Предупредив о полной откровенности своего ответа, английский министр высказывал в этой депеше соображения, что в действительности ничего не произошло такого, что бы требовало решения Восточного вопроса; спор о Святых местах в сущности являлся спором между Россией и Францией и, по мнению английского правительства, не затрагивал сферы внутреннего управления Турции. Лорд Рёссель говорил о невозможности определить время падения империи оттоманов, о том, что наше соглашение с Англией в предвидении падения Турции может, вопреки желанию обеих сторон, ускорить падение этого государства, так как такое соглашение нельзя будет хранить втайне, и оно придаст силы всем врагам Турции. Благородный лорд относился с особой похвалой к той политике, которой император Николай придерживался до того времени по отношению к Турции и которая "сделает его имя более славным, чем имена знаменитых государей, стремившихся к бессмертию путем ничем не вызываемых завоеваний".

Английский министр давал далее нашему правительству советы, что нужно делать для успеха такой политики. "Было бы желательно, - писал он, - чтобы по отношению к Турции все державы проявляли наибольшее терпение, чтобы все их требования к ней являлись скорее предметом дружественных переговоров, а не энергичных заявлений; всякие военные и морские демонстрации для принуждения султана к исполнению требования той или другой державы должны быть, по возможности, избегаемы, и решение возникших в пределах ведения Порты споров должно происходить по взаимному соглашению великих держав, а не требоваться у Турции под угрозой силы".

Император Николай по поводу английских соображений сделал на полях депеши лорда Рёсселя следующие замечания: спор о Святых местах "может привести к войне, а война может легко окончиться падением Оттоманской империи в особенности, если бы война возникла вследствие совершающихся в Черногории ужасов, к которым христианские народности не могут оставаться безучастными, предвидя для себя такую же судьбу". Необходимо доказать султану, что "разорение Черногории недопустимо, как равно и подданство Порте этой страны, которая ей не принадлежит и на которую в течение столетия простирается наше покровительство".

"Здесь не затрагивается вопроса, - замечает далее государь, - о распоряжении владениями султана; дело идет только об определении, на случай падения Турции, того, что было бы противно нашим и английским интересам, чтобы не действовать противно им. Ничего более не нужно".

Император Николай не находил основательными опасения английского министра о том, что соглашение между обеими кабинетами повлияет на ускорение падения Оттоманской империи. Текст соглашения предполагалось сообщить Франции только в случае неминуемого наступления предвиденных событий. "Я не вижу надобности, - писал государь, - говорить о соглашении раньше времени, потому что моя цель состоит только в том, чтобы не стать в противоречие с Англией, и единственно с этой целью я придаю обмену наших мнений самую секретную форму. Он не может происходить с пользой официальным путем и остается строгой тайной между королевой и мною".

Император Николай выразил свое удовольствие по поводу заявления лорда Рёссетя, что у Англии нет желания овладеть Константинополем, и обещания ни с кем не входить в предвидении падения Турции ни в какие переговоры, не согласившись предварительно с Россией. "Это уверение ценно, - заметил государь, - потому что оно доказывает, какое тождество стремлений существует между Англией и Россией. Гораздо легче идти рука об руку при установлении предначертаний, которые не имеют другой цели, кроме предупреждения того, чего ни Англия, ни Россия никогда не могли бы допустить".

Совет ласково обращаться с Турцией вызвал замечание государя, что такое обращение применяется, "но бесполезно, и именно это может вызвать войну и все ее последствия".

Руководствуясь приведенными отметками, граф Нессельроде изложил взгляды нашего правительства сэру Гамильтону Сеймуру. Канцлер объяснил, что беседы государя вовсе не имели целью предложить Англии какой-либо план действий на случай падения Турции, а только объясниться не столько насчет того, что каждая из сторон желает, сколько насчет того, что ей нежелательно, и государь избрал для этого форму секретного частного разговора с представителем королевы. Падение Оттоманской империи есть, конечно, событие неопределенного и далекого будущего, но оно может наступить и наступит вдруг. Черногорский вопрос обострялся, и во время разговора государя с Сеймуром трудно было предвидеть его скорое и мирное разрешение. Вопрос о Святых местах также находился в неопределенном положении и мог вызвать весьма серьезные осложнения, "если самолюбие и угрозы Франции будут продолжать действовать на Порту и заставят ее отказать нам в каком бы то ни было удовлетворении, и если, с другой стороны, оскорбленное уступками, сделанными католикам, чувство православных заставит восстать против султана огромное большинство его подданных".

Что касается ласкового обращения с Портой, то, по мнению графа Нессельроде, такая мера была бы действительна, если бы все державы применяли эту систему. Но не так действовала Франция, все требования которой поддерживались демонстрациями: "c'est a la bouche du canon qu'elle a prаsenfа ses raclamations". Россия и Австрия должны были последовать этому примеру, так как иначе невозможно действовать по отношению к правительству, которое становится сговорчивым только под влиянием угрозы. Нота оканчивалась выражением взаимного удовольствия по поводу высказанного обеими сторонами уверения в отсутствии желания обладать Константинополем и по поводу заявления лорда Ресселя, что Англия не войдет ни с кем в соглашение на случай падения Турции, не сговорившись предварительно с нами. Прочитав канцлерскую депешу, государь сделал на ней пометку: "Cela peut aller ainsi, je pense". В этих словах как будто сквозит указание на недостаточную полноту или некоторую неясность ноты.

Эту недосказанность граф Нессельроде старался восполнить в депешах и письмах к барону Бруннову. Не могло быть сомнений в том, что характер дальнейшего хода событий на Востоке зависел преимущественно от Англии; ее влияние в Париже и в Константинополе легко могло бы способствовать разрешению недоразумений на Востоке в духе наших желаний. В частном письме графа Нессельроде к барону Бруннову от 2 января 1853 года эта точка зрения изложена весьма определенно. Канцлер исходил из той мысли, что новый император французов не может не питать завоевательных стремлений, так как в противном случае восстановление империи было бы смешно (ridicule). Но завоевания в Западной Европе вызвали бы несомненную коалицию против Франции, которая могла бы повлечь за собой новое падение наполеонидов; поэтому властелину этой страны оставалось только обратиться на Восток. Такое предприятие могло показаться Наполеону, по мнению канцлера, легко осуществимым. "Соединенные морские силы Турции, Англии и Франции будут иметь большой перевес над русским флотом. Проникнуть в Черное море, разорить там русскую торговлю, сжечь приморские города, снабдить подкреплениями кавказских горцев, - все это, соединившись втроем, не требует очень разорительных жертв..." В таком виде граф Нессельроде представлял себе цели Наполеона, полагая, что "задача противодействовать французским планам есть специальное дело Англии".

Канцлер как бы не замечал странного противоречия в своих выводах; он допускал возможность совместных действий Франции, Англии и Турции для уничтожения нашей торговли и морского могущества на Черном море и в то же время обращался к содействию Англии для предупреждения той же возможности.

Одновременно с тем, когда граф Нессельроде искал сближения с Великобританией, а барон Бруннов успокаивал из Лондона, что лорду Страдфорду Редклифу, отправлявшемуся послом в Константинополь, даны "des instructions plus sages", и что лорд Абердин старается предупредить возможные при характере этого посла осложнения "par des rаgles de conduite coroues dans un bon esprit", Лорд Кларендон писал тому же самому лорду Страдфорду:

"Цель вашей миссии внушить Порте благоразумие и осторожность в отношении тех держав, которые будут побуждать ее к удовлетворению их требований. На вас возлагается обязанность употребить все усилия, чтобы отвратить войну и склонить державы к дружелюбному разрешению споров"... Государства, обращающиеся к Порте "в диктаторском, чтобы не сказать угрожающем, тоне, могут ускорить разложение Турецкой империи и вызвать катастрофу, предупредить которую желали бы все".

Лорду Страдфорду предписывалось повидаться проездом через Париж с французским министром иностранных дел и подтвердить, что британское правительство сознает тождественность интересов Франции и Англии на Востоке и никакие случайности не могут нарушить их согласия в деле поддержки независимости Турции.

Что касается султана, то великобританский посол должен был ему откровенно выяснить, в чем заключается опасность положения, рекомендовать Порте особую осторожность в действиях и предупредить командующего мальтийской эскадрой быть наготове, в случае опасных осложнений, отплыть к Дарданеллам.

А между тем барон Бруннов сообщал в частном письме графу Нессельроде от 9 (21) февраля, что ему еще никогда не удавалось иметь такого полного и быстрого успеха. Он был уверен, что убедил Англию и победил Порту следующей фразой, сказанной турецкому послу: "Mandez a votre gouvernement, que c'est pour lui la 11-me heure". Если турки, по мнению барона, не окончательно глухи, то князь Меншиков сумеет их убедить.

Зимой 1852 - 1853 годов в турецких провинциях западной части Балканского полуострова вспыхнули беспорядки, и турецкая армия под начальством Омера-паши разоряла Черногорию. Все это происходило на границе Австрии, которая не могла оставаться равнодушной к вспыхнувшему раздору и приняла меры, чтобы его потушить в самом начале. С чрезвычайным послом императора Франца-Иосифа графом Лейнингеном был отправлен в Константинополь ультиматум, требовавший немедленного отозвания турецких войск из пределов Черногории.

Появление австрийского чрезвычайного посла в Стамбуле произвело некоторый переполох среди местных дипломатов. Они не знали, действует ли венский кабинет вполне самостоятельно или по соглашению с нами. Сначала преобладало второе предположение, и, как видно из донесений Балабина, Лавалет возмущался поведением Австрии; по его мнению, Австрия не имела права предъявлять подобных требований независимой Турции, и последняя должна ей отказать. Такой совет и дан был Порте велико-британским и французским представителями; отказ Австрии был уже заготовлен, но не послан благодаря содействию Озерова, который убедил Фуада-пашу в необходимости сделать уступки. Однако сделанные уступки не удовлетворили графа Лейнингена, который собирался уже покинуть Константинополь.

В дело пришлось вмешаться императору Николаю. "Я не знаю, каково будет твое решение, - писал государь императору Францу-Иосифу, - но каково бы оно ни было, ты можешь быть вперед уверенным, что, если последует война между тобой и Турцией, то это будет равносильно тому, что Турция объявила войну мне. Я поручаю князю Меншикову сообщить это в Константинополе, а пока ставлю на военное положение 4-й и 5-й корпуса, а также Черноморский флот, и мы будет готовы". Инструкции, данные одновременно с этим Озерову, заставили Порту отказаться от всякого сопротивления и принять австрийские требования без всяких оговорок.

Поведение государя во всем этом деле является лучшим доказательством отсутствия у него тех кажущихся завоевательных намерений, в которых его так сильно обвиняли наши западные недоброжелатели. Разрыв между Австрией и Турцией был бы прекрасным предлогом для выполнения таких планов, но император Николай, со своей стороны, сделал все, чтобы его предупредить.

Впрочем, под конец миссия графа Лейнингена встретила поддержку и со стороны дипломатов западных держав. Лавалет сообщил даже Озерову, что он сильно содействовал уступчивости турок. С некоторой вероятностью это возможно допустить, если принять во внимание, что Англия и Франция действовали сообща, а австрийское правительство отрицало факт какого-либо соглашения с нами.

Глава Х. Посольство князя Меншикова

Тем временем в Петербурге подготовлялось отправление в Константинополь чрезвычайного, облеченного особым доверием государя посла, который при существовавших трудных обстоятельствах мог бы добиться у Порты не только исполнения наших требований относительно Святых мест, но и установления необходимых гарантий в том, что права православной церкви впредь не будут нарушаемы.

Выбор лица, на которое можно было бы возложить выполнение такого важного поручения, являлся делом в высшей степени затруднительным. Граф А. Ф. Орлов и граф П. Д. Киселев, не рассчитывая на успех задуманного предприятия, уклонились от его выполнения, и выбор государя остановился на генерал-адъютанте светлейшем князе Меншикове. Этот выбор обусловливался и тем, что император Николай желал в своем после в Турцию видеть не только дипломата, но и лицо, способное, в случае надобности, руководить морскими и сухопутными военными операциями. Таким условиям, по мнению государя, наиболее удовлетворял князь А. С. Меншиков.

Князь Александр Сергеевич, по словам бывшего канцлера князя Горчакова, обладал замечательным природным умом и к тому же получил самое разностороннее образование, но, как замечает Горчаков, к сожалению, его "ум и образование затемнялись истинным или напускным бессердечием. Ко всему на свете он относился саркастически, злобно и разве по меньшей мере насмешливо. Отсюда происходил тот неиссякаемый источник всех его острот, всех злых, но метко высказанных им bons mots".

И действительно, князь Александр Сергеевич сохранил о себе в потомстве память, как человек необыкновенного ума, обладавший к тому же весьма злым и острым языком.

Не задаваясь целью писать биографию этого деятеля первой половины прошлого столетия чуть ли не по всем отраслям государственной жизни, остановимся, однако, несколько на личности, с которой так неразрывно связана эпоха Восточной войны пятидесятых годов.

Как человек обширного ума князь Ментиков, поставленный во главе многих отраслей государственного управления, должен был бы оставить потомству хоть какие-либо положительные следы своей деятельности. Но их не видно ни в одном из тех дел, во главе которых становился князь Александр Сергеевич. А деятельность его была обширна и, главное, разнообразна. И дипломатом, и моряком, и администратором, и, наконец, главнокомандующим сухопутной армией довелось быть князю Меншикову, и всюду он вносил достаточную долю эгоизма, самомнения, равнодушия; что касается талантов, то злой рок, видимо, не дал ему возможности проявить на деле ту разнородность их, которой его так щедро наделяли.

Свойства характера князя Меншикова, скрытность и присущая ему, по отзывам современников, способность острого и едкого слова заставляли опасаться князя и приписывать ему те качества, которых он не сумел или не имел в действительности случая выказать.

Непомерное себялюбие, громадное самолюбие и самомнение, обширная начитанность, отсутствие привязанности к кому бы то ни было и к чему бы то ни было, недоверчивость к окружающим, неумение распознавать людей и несомненная личная храбрость - вот в немногих словах тот облик, в котором в действительности рисуется князь Меншиков.

Впоследствии при изложении фактической стороны Восточной войны личность князя Александра Сергеевича выяснится более подробно сама собой.

По некоторым намекам дневника князя Меншикова можно предполагать, что канцлеру был не особенно приятен его выбор в чрезвычайные послы, и этот вопрос был окончательно решен только 18 января, причем граф Нессельроде счел необходимым снабдить князя Меншикова сверх данных ему полномочий и кабинетного письма целым рядом письменных инструкций.

Канцлер в своем докладе государю следующим образом рисует поведение чрезвычайного посла в Константинополе: он прежде всего должен прямо и настоятельно потребовать обнародования данных нам фирманов без малейшего отступления от обычных формальностей. Турецкие министры, конечно, предложат некоторые изменения для согласования фирмана с признанным за латинянами правом владеть ключами от Вифлеемского храма. Князь Меншиков должен был согласиться на это, но при условии опубликования другого, объясняющего отступление в пользу католиков, фирмана и отмены всех остальных данных им в ущерб православным преимуществ, причем признание Портой прав греческой церкви должно было быть изложено в особой, заключенной с нами конвенции или сенеде.

Но самая богатая по последствиям часть всеподданнейшего доклада канцлера заключалась в том, что он предлагал обязать нашего посла отказаться вести переговоры с потерявшим доверие петербургского кабинета Фуадом-эфенди, если бы султан избрал последнего для этой цели, и должен был предложить Порте заключение союзного оборонительного договора в том случае, если бы Франция мешала Турции своими угрозами удовлетворить наши требования.

Краткий и определенным доклад государю вылился в целый ряд очень обширных и менее определенных письменных инструкций, которыми напутствовал граф Нессельроде нашего чрезвычайного посла.

В первой инструкции канцлер обращал внимание князя Меншикова на те основания, которыми руководствовался петербургский кабинет в своей политике относительно Турции после Адрианопольского мира, и на всегдашнее желание государя поддерживать с этой страной отношения благосклонные, миролюбивые и даже снисходительные. Такое поведение граф Нессельроде объяснял "как слабостью этого государства и его внутренними смутами, так и большей частью несправедливыми притязаниями других держав". Выяснив дальше особое значение для нас в данную минуту удачного решения вопроса о Святых местах, канцлер повторял в общем вышеприведенный свой всеподданнейший доклад. В этой инструкции новой является только одна мысль о связи уступок католикам с общим преобразовательным движением, охватившим министров Порты и заставлявшим их принимать меры, к которым совершенно не подготовлены мусульманские и христианские подданные султана. Наставление заканчивалось новым повторением о нежелании государя ускорять распадение Оттоманской империи, которое необходимо должно последовать "за первым серьезным ударом, который наши войска ей нанесут".

Вторая, секретная инструкция, составленная под впечатлением "новейших известий из Константинополя", производит несколько странное впечатление. Начинаясь выражением почти полной уверенности в благополучном исходе посольства князя Меншикова, она неожиданно переходила к изложению поведения посла в случае отказа Порты в удовлетворении наших требований. Князю Меншикову предписывалось в таком случае испросить торжественную аудиенцию, заявить на ней об оставлении Константинополя со всей миссией, протестовать против неправильных действий Порты и возложить ответственность за происшедший разрыв на советников султана, которые противились принятию наших предложений. Угроза о выезде должна была быть исполнена через три дня.

Третья инструкция, которая также ссылалась на полученные из Константинополя известия, имела совершенно иной характер. Она говорила о нравственном состоянии султана, находившегося под влиянием угроз Франции и сознания неисполненного долга перед Россией, причем канцлер выводил отсюда предположение о возможности со стороны султана и визиря искреннего желания сблизиться с нами. В таком случае князю Меншикову предлагалось в своих переговорах "дойти до предложения оборонительного союза". Целью такого союза должна была быть защита Порты от протектората Франции над Иерусалимом, чего, видимо, добивался Людовик-Наполеон; мы, со своей стороны, взамен этого требовали только подписания с нами отдельной конвенции по вопросу о Святых местах.

Еще в одной секретной инструкции граф Нессельроде объяснял чрезвычайному послу цель действий наших противников. По словам канцлера, она заключалась в том, чтобы ослабить русское влияние на турецком Востоке, поставив католическое исповедание в особенное преимущественное положение. В турецких министрах граф Нессельроде видел слепое орудие скорее политической, чем религиозной пропаганды, "и мы оказываем, - писал канцлер, - услугу султану и его империи, обращая его внимание на преступную деятельность турецких министров". В заключение автор инструкции напоминал, что каково бы ни было течение переговоров относительно заключения оборонительного союза, не следует приостанавливать дела об исполнении фирмана относительно Святых мест, так как "в этом отношении обязательства Порты относительно нас вполне положительны".

Граф Нессельроде не ограничился этими инструкциями. В тот же день он дал князю Меншикову еще одну, касавшуюся поведения нашего поста по отношению к аккредитованным при султане представителям великих держав.

Канцлер начал с Франции. По его словам, политика императора Николая имела целью ослабеть нравственными неудачами влияние нового французского правительства, поэтому князь Меншиков должен был по отношению к французскому представителю в Константинополе держаться вежливо, но твердо, не выказывая ни желания войны, ни боязни перед ней. Примирительные предложения, сделанные французским правительством в Петербурге, навели графа Нессельроде на мысль, что в Париже стало преобладать более спокойное настроение, почему он предоставлял личному усмотрению князя Меншикова продать тот или другой характер сношениям с французским дипломатом, который должен был заменить пылкого Лавалета.

Весьма интересны взгляды канцлера на отношения к нам других держав. По его мнению, мы еще не достигли полного согласования наших видов с видами великобританского правительства, но "достаточно восстановления во Франции наполеонидов и воспоминаний, с этим связанных, чтобы восстановить между нами и Англией некоторую общность интересов (une certaine communion d'infanas)". Граф Нессельроде высказывал полное удовольствие по поводу приема, который встретили в Лондоне наши сообщения относительно политики императорского кабинета в вопросе о Святых местах; он был уверен, что английский посол в Константинополе получит инструкции, проникнутые доверием к нашей консервативной и умеренной политике. Поэтому канцлер предлагал князю Меншикову убеждать английского представителя полковника Розе в нашем миролюбии и склонять к совместным действиям для охраны мира на Востоке.

Что касается Австрии и Пруссии, то инструкция указывала на полное согласие их взглядов с нашими, и особенно подчеркивалась в этом отношении Австрия. Эта католическая держава поняла, по словам канцлера, что Людовик-Наполеон заботился не о католицизме, а о подрыве русского влияния, и отказалась содействовать французской политике, так как такие предложения "скрывали хитро задуманную цель ослабления ее связи с Россией". В доказательство полного согласия наших взглядов и интересов канцлер ссылался на посольство графа Лейнингена и выражал надежду, что князь Меншиков встретит в австрийском представителе союзника, который будет защищать одно и то же дело и стремиться к одному и тому же результату.

К инструкциям князя Меншикова были приложены краткое обозрение истории вопроса о Святых местах и проект предполагавшейся к заключению с Портой конвенции.

Согласно первой статье этого проекта, договаривавшиеся стороны постановляли, что православная религия будет пользоваться постоянным покровительством Блистательной Порты и наши посланники в Константинополе будут иметь право делать ей по этому поводу представления. Вторая и третья статьи обеспечивали права, преимущества и несменяемость четырех восточных патриархов. Четвертой статьей Порта обязывалась перед императорским двором хранить и поддерживать права иерусалимского греческого патриарха в Иерусалиме и вне его не во вред, однако, другим христианским общинам. Пятая статья обязывала султана издать гатти-гамаюн, который признавал бы все прежде данные иерусалимской греческой церкви фирманы и с точностью указывал те Святые места, которые были с древних времен предназначены для православных и католиков. Наконец, согласно последней статье, Порта принимала на себя обязательство предоставить в Иерусалиме в распоряжение нашего правительства место для постройки там русской церкви и странноприимного дома.

Чрезвычайный посол был снабжен также проектом отдельного и секретного акта оборонительного союза с Турцией. В первой статье этого документа выражалась готовность императора Всероссийского оказать султану вооруженную помощь в том случае, если бы какая-нибудь держава решилась напасть на него потому только, что он, пользуясь своими верховными правами, признает за православными подданными Оттоманской империи их вековые права и преимущества. Впрочем, автор проекта трактата оговаривался, что "такого случая никаким образом нельзя ожидать или опасаться". Во второй статье указывалось, что, в случае наступления предусматриваемых трактатом неожиданных событий, договаривающиеся стороны определят количество сухопутных и морских сил, какие наше правительство отправит на помощь Порте.

28 января князь Меншиков откланялся государю, получив приказание "угрожать туркам признанием независимости княжеств", а 29 числа поторопился отправиться в путь.

Но отъезд не избавил князя Александра Сергеевича от многочисленных письменных наставлений канцлера. Он подтверждал ему вслед всегдашнее свое желание действовать не в смысле отнятия у католиков дарованных им прав, а в смысле соответственного увеличения прав православных; радовался благорасположению Лондона и Парижа и предупреждал относительно ожидаемого в Константинополе сопротивления со стороны Лавалета и полковника Розе; сообщал о скором прибытии в Стамбул Редклифа и нового французского посла Лахура, выражая радость по поводу последнего и искреннее пожелание князю Меншикову покончить все дело до приезда первого. Канцлер послал также князю копию депеши барона Бруннова, в которой сообщалось, что полковник Розе получил инструкцию склонять Порту к уступчивости и что английское правительство будет содействовать выполнению наших желаний в Париже.

16 февраля пароход-фрегат "Громоносец", на котором находился князь Меншиков, сопровождаемый генерал-адъютантом Корниловым, генералом Непокойчицким и многочисленной свитой, бросил якорь в Буюкдере. Чрезвычайный посол был встречен всей русской колонией и многочисленной толпой греков, которые с радостными криками провожали его до русского дворца в Перу. Султан приветствовал приехавшего через своего церемониймейстера Киамиль-бея.

С этой минуты начинается последний, самый решительный акт дипломатического воздействия на Порту.

Через день после своего приезда в Константинополь князь Меншиков отправился с официальным визитом к великому визирю, во фраке. Он начал свою беседу с заявления визирю, что "не может иметь никакого доверия к Фуаду-эфенди (турецкому министру иностранных дел) по вопросу, ему порученному, и просил назначить для переговоров другое лицо". "Мое заявление, - пишет князь, - смутило визиря; по выходе же от него, я, желая подтвердить свои слова действием и показать, как мало ценю Фуада-эфенди, не сделал ему обычного визита вежливости. Это произвело большое впечатление и вызвало неудовольствие Порты, а Фуад подал в отставку".

Английский и французский поверенные в делах обратились к обиженному министру с настойчивой просьбой остаться на своем посту; особенно настаивал на этом полковник Розе. Фуад, однако, ушел, а князь Меншиков поторопился сделать визит его преемнику Рифатл паше, которого ему рекомендовали как "человека достойного, с довольно порядочными правилами", но также с большим недостатком: "он никогда не желает принять на себя ни малейшей ответственности".

С первых же дней прибытия нашего чрезвычайного посла в Константинополь начались недоразумения между ним и временным представителем Англии полковником Розе, который желал присвоить себе право контроля над нашими переговорами с Портой. "Assaut repoussH du colonel Rosem, qui veut connaotre mes instructions, - занес князь Меншиков в свой дневник за 19 февраля. - Visite du colonel Rosе, - записал он через несколько дней, - ... d'un avis de son consul d'Odessa sur nos pruparatifs de guerre".

Французский представитель Бенедетти держал себя по отношению к нашему послу совершенно иначе и первоначально прилагал старания к дружелюбному разрешению вопроса о Святых местах.

Определились к этому же времени и отношения князя Меншикова к главе православной церкви в Константинополе. Через приветствовавшего его по случаю приезда от имени патриарха митрополита он просил последнего передать вселенскому патриарху его упреки относительно беспорядков в духовном управлении, невежества духовенства и относительно тех преимуществ, которые они уступили другим исповеданиям.

Только через неделю после своего приезда в Константинополь князь Меншиков удостоился торжественной аудиенции у султана. Такая задержка объяснялась турками переменой министра иностранных дел, но в действительности она была следствием старания полковника Розе задержать ход переговоров до прибытия в Константинополь великобританского посла лорда Редклифа. Резкое поведение князя Меншикова с Фуадом дало повод утверждать, что возложенное на него поручение имеет враждебный характер, причем турецкие министры и их английские советники допускали даже возможность дерзкого обращения нашего чрезвычайного посла с султаном. Князю Александру Сергеевичу пришлось уверять Рифата-пашу, что он "умеет говорить с монархом с подобающим уважением".

Аудиенция с соблюдением обычного церемониала происходила 24 февраля, после чего последовал частный прием султаном нашего посла в присутствии министра иностранных дел и наиболее почтенного драгомана. Князь Меншиков вручил падишаху письмо государя, которого султан, видимо, не ожидал и был до такой степени смущен, что посол счел нужным не делать никаких упреков, "de ne pas augmenter Гезрисе d'effroi qu'il semblait uprouver". Для успокоения султана князь Меншиков заметил, что, конечно, государь жалуется, но делает это как друг, желающий добра и независимости Турции и радующийся увеличению ее сухопутных и морских сил. Падишах отвечал отрывочными фразами о недоразумениях, которые разъяснятся, и успокоился лишь тогда, когда разговор перешел на другие темы.

Письмо императора Николая было написано внушительным тоном. Признавая, что отправление князя Меншикова в Константинополь является актом дружбы и союза, государь тем не менее не скрывал чувств "глубокого прискорбия и удивления", вызванных в нем повелением султана, и указывал на "серьезные последствия", которые такое поведение может повлечь за собою. Конец письма касался возможного скрепления союза между Россией и Турцией, в случае возникновения каких-нибудь осложнений или опасности для Турции причем этот союз мог бы привести к соглашению, которое прекратило бы всякие притязания, несовместимые с независимостью и спокойствием Оттоманской империи.

Менпшкову все более и более приходилось разочаровываться в точности наших дипломатических сведений и в английском поверенном в делах полковнике Розе. Вместо ожидаемой помощи и поддержки наших требований, которые предсказывали барон Бруннов и граф Нессельроде, полковник Розе действовал в совершенно противоположном смысле. После отказа князя Меншикова познакомить его с полученными инструкциями английский дипломат стал почти в открытую оппозицию нашему послу. Является несколько непонятной такая скрытность князя Александра Сергеевича, так как канцлер ему писал, что программа наших действий уже сообщена лондонскому кабинету и встретила там самый прекрасный прием.

В действительности следует оговориться, что сообщение это нашим министерством иностранных дел было сделано с.-джем-скому кабинету в самой общей форме, и английское правительство и даже наш представитель при лондонском дворе подробно ознакомились с инструкциями князя Меншикова только в апреле, причем до сведения первого они были доведены лордом Страдфордом Редклифом.

Отчасти благодаря такой скрытности и поведению чрезвычайного посла миссия князя Меншикова возбуждала все большее и большее недоверие среди западных дипломатов. Французский поверенный в делах Бенедетги, со своей стороны, счел необходимым передать Порте записку, в которой предостерегал турок от опасности, "parce que le but de l'ambassade serait peut-Ktre de lier la Porte par quelque acte, comme celui de Hounkiar-Iskulessi, dont l'Europe s'est donmi tant de peine pour sauver la Turquie". Полковник же Розе, даже получив из Лондона приказание объявить Порте, что с.-джемский кабинет считает наши требования основанными на праве, "n'a pas pu se dftcider a prendre une attitude passive et paraot s'Ktre accorder avec M. Benedetti pour engager la Porte a employer des moyens dilatoires".

Официальные переговоры князя Меншикова с Портой начались 4(16) марта, когда наш посол сообщил Рифату-паше устную ноту, заключавшую перечень всех провинностей турецких министров перед Россией по вопросу о Святых местах, и передачу эту сопровождал указанием, что время одних слов миновало и впредь необходимо положительное обеспечение от повторения прошедшего. Князь Меншиков предлагал турецким министрам вникнуть в смысл его слов и уяснить суть его посольства.

Таким образом, не ознакомившись с обстановкой и со степенью влияния различных партий в Константинополе, наш посол с первых шагов принял тон таинственный и угрожающий, который давал обильную пищу недоброжелателям России, заставил с недоверием относиться ко всяким, даже самым справедливым требованиям нашего посла и придал будущим переговорам характер, очень затруднявший их успешное окончание.

Князь Меншиков после первого объяснения с Рифатом-пашой дал Порте несколько дней "pour ргйагег le sultan et les ministres aux demandes que nous allions formuler et dont je leur avais duja fait pressentir la nature". Он предполагал, что в течение этого времени султан пригласит его к себе, но так как этого не случилось, то 10 (22) марта он имел второе частное совещание с Рифатом-пашой. Наши требования относительно Святых мест и даже относительно включения турецких обязательств по этому поводу в особый торжественный акт не смутили турецкого министра, что дало князю Меншикову надежду достигнуть успеха без больших затруднений.

Но совершенно иначе Рифат-паша отнесся к предложению о заключении особой конвенции, касающейся гарантии наших прав в будущем. При чтении проекта этого документа, сопровождавшегося весьма решительной нотой нашего посла, "лицо Рифата видимо потемнело"; он показался князю Менишкову "сильно взволнованным и несколько мгновений не мог ни слова произнести".

Одновременно с этим наш посол принял меры к тому, чтобы предостеречь султана от превратных толкований наших требований. Он поручил Озерову объяснить их смысл первому секретарю султана Фериду-эфенди и уверить его, что они сводятся лишь к подтверждению наших прав по прежним трактатам, что мы не желаем ничего нового, стесняюшего верховную власть султана, и что наши предложения имеют безусловно мирный характер.

Князь Меншиков не забывал, впрочем, и возможных последствий неудачи его посольства. Адмирал Корнилов и генерал Не-покойчишдш исследовали берега Босфора и даже совершили поездку в [неразб.], чтобы убедиться, что число французских и английских судов на этих морских станциях не превышает обыкновенного. По мнению князя, Порта не в состоянии была выслать в море более пяти военных кораблей, а в Константинополе находилось войск не более 30 тысяч при 144 орудиях.

Тем временем переговоры продолжались. Наши требования относительно Святых мест предполагалось передать на обсуждение совета, а проект конвенции предварительно должен был быть представлен султану. Рифат-паша счел долгом заметить при этом, что, по его "opinion intime et toute privfle", мы правы, но что заключение конвенции будет трудно. "Ce ne sont point les articles de votre projet, - сказал Рифат. - qui m'effrayent; ils ne me paraissent nullement forts, c'est Je principe типе qui ne me paraot point acceptable".

19 (31 ) марта у турецкого министра происходила конференция, продолжавшаяся свыше семи часов, на которой наш и турецкий представители пришли к соглашению относительно большей части вопросов, касавшихся Святых мест. Было установлено, что ключ от Вифлеемского храма не даст латинянам особых прав на этот храм, что серебряная звезда будет объявлена пожалованной от щедрот султана всем христианским вероисповеданиям, вифлеемские сады будут в ведении обеих сторон, а прилегающие к Святым местам здания гаремов разрушены. Остались неразрешенными только вопросы о подробностях перестройки купола в храме Гроба Господня и о порядке богослужений разных исповеданий в этом храме.

В Петербурге между тем замечалось уже некоторое нетерпение, вызываемое медленностью переговоров. Граф Нессельроде, разъясняя еще раз князю Меншикову сущность нашего проекта конвенции, указывал, что цель ее состоит в более точном и ясном определении нашего права покровительствовать Восточной церкви в пределах Оттоманской империи, чем это было определено Кучук-Кайнарджийским договором; таким образом нашу конвенцию можно было бы противопоставить французским капитуляциям 1740 года. Граф Нессельроде не придавал значения ни названию, ни форме договора, но желал лишь, чтобы он имел силу и ценность трактата. "Ce qui nous paraot le plus important, - писал канцлер, - c'est que les irrasolutions du sultan ne se prolongent pas trop et que nos adversaires ne profitent de cette inducision et des retards qui en rasultent pour faire perdre a la mission de votre altesse le caractare de ciffirifa et de vigueur qui doit en assurer le SUCCHS".

К концу марта, по-видимому, можно было надеяться, что мы достигнем полного успеха. Канцлер писал князю Меншикову, что обещания, данные Портой французам, не противоречат нашим требованиям, и если французское правительство не имеет еще каких-либо намерений, то "l'entente et l'arrangement raciproquement nquitables, qu'on nous propose, ne nous semblent pas difficiles a utablir". Канцлер только добавлял, что необходимо убедить французское правительство так же, как и другие католические державы, что, требуя от Порты "des garanties pour le maintien inaltftrable les immunifas dont nos coreligionnaires de l'Oreint n'ont cessfl de jouir depuis les premiers temps de la conquKte, nous ne ractamons rien de blessant pour la dignitu des gouvernements qui accordent leur protection aux Htablissements catholiques de la Palestine".

Беседы князя Меншикова с прибывшим в Константинополь французским послом Лакуром также подтверждали благоприятное направление парижского кабинета. Хотя Лакур и начал с заявления, что "c'est une question de dignitu pour les deux empires", но в конце концов согласился с нашими предложениями относительно ключей Вифлеемского храма, порядка богослужения в Гефсиманском вертепе и даже возобновления купола под наблюдением иерусалимского патриарха. Сведения о миролюбии французского правительства князь Меншиков получал и с других сторон.

Что касается Англии, то барон Бруннов сообщал нашему послу, что великобританское правительство находит поведение полковника Розе неправильным и несогласным с видами лондонского кабинета. Его же требование, обращенное к адмиралу Дундасу, о приближении английской эскадры к турецким берегам, не исполненное, впрочем, адмиралом, порицалось, и по возвращении лорда Редклифа в Константинополь полковник Розе должен будет покинуть столицу оттоманов.

Через Петербург также приходили весьма успокоительные известия. Князю Меншикову была сообщена копия депеши лорда Кларендона Сеймуру-, в которой великобританский министр сообщал, что лондонский кабинет не испытывает никакого страха по поводу тревожных слухов, доходящих из Константинополя, так как он "неоднократно получал личные уверения государя о решении его поддерживать независимость Турецкой империи, и если бы намерения Его Величества по отношению к этому важному вопросу изменились, то они были бы откровенно сообщены правительству королевы". Признавая далее, что положение, занятое французским правительством, может вызвать осложнения, лорд Кларендон выражал надежду, что этих осложнений можно будет избежать благодаря государю, который, наверное, предпишет своему послу не требовать ничего, что оскорбило бы честь и интересы Франции.

Граф Нессельроде после этого вполне уверовал, что английское правительство смотрит на события совсем иначе, чем полковник Розе, и с облегчением сообщал нашему послу дошедшие до него вести, что "le terrible Stratford Canning est dans les тктез dispositions que son gouvernement".

Казалось, таким образом, что все обстоит самым благоприятным образом. Вопрос об удовлетворении наших требований по поводу торжественного объявления фирмана о правах греческого вероисповедания в Святых местах был разрешен удовлетворительно, причем, по словам Меншикова, "окончательному соглашению сему много способствовал лорд Редклиф". Однако вслед за этим наш чрезвычайный посол добавлял: "Но это его (Редклифа) добро-желание миновалось, и я встречаю сильное сопротивление в получении обязательства, обеспечивающего в будущем положение настоящего времени, как относительно Святых мест, так и православного духовенства".

Уже в половине марта князю Меншикову стало известно, что турецкие министры не находили возможным скрывать предмета наших переговоров от представителей прочих держав, в особенности от всевластного английского посла. В то же время ясно обнаружился и взгляд Порты на предлагаемую нами конвенцию. Рифат-паша умолял оставить эту идею. "Во имя Бога, - говорил он одному из лиц посольства, - будьте умеренны; не толкайте нас в объятия других".

Князь Меншиков не замедлил сообщить в Петербург свои подозрения насчет знакомства лорда Редклифа при посредстве турецких министров с нашими требованиями и насчет таинственных бесед последних с великобританским представителем, причем до сведения князя из этих бесед дошли лишь слова Мехмеда-Али и Рифата-паши: "Cela nous est impossible". Они, заметил по этому поводу наш посол, могли относиться равно к нашим предложениям, как и к предложениям английского представителя.

Князь Меншиков начинал предвидеть возможность отказа Порты от заключения договора, который обеспечивал бы в будущем наше право на покровительство православной церкви в пределах Оттоманской империи. Он сообщил в Петербург заявление великого визиря о невозможности удовлетворить наше требование о конвенции и спрашивал, должен ли он довести свою настойчивость по этому предмету даже до риска выезда посольства из Константинополя или же может в крайнем случае удовлетвориться обменом нот или другими тождественными заявлениями, не имеющими формы трактата? Против первого вопроса император Николай написал: "Oui", a против второго заметил: "Traiui ou convention m'est fort ugal". В конце запроса нашего посла государь начертал: "Я не имею ничего добавить; все ясно изложено в последних инструкциях, и я настаиваю на их исполнении".

С другой стороны, турки продолжали упрямиться; князь Меншиков, со свойственной ему любовью к остротам, их упрямство изобразил в следующем напутствии одному из отъезжающих в Петербург чиновников его канцелярии: "Прибавь, разве, что я здоров, что часто езжу верхом, что теперь объезжаю лошадь, которая попалась очень упрямая, и что лошадь эту зовут... султан".

В дальнейших переговорах наш посол решился следовать совету, изложенному в турецком стихотворении, любезно присланном ему Зивером-эфенди: "Кто скоро бежит, тот всегда встречает много препятствий, а чем тише едешь, тем вернее достигнешь цели". Он сообщал канцлеру, что слишком угрожающий тон не повлечет за собой уменьшения турецкой щепетильности и опасений относительно предлагаемой конвенции, поэтому князь принял предложение Рифата-паши рассматривать конвенцию по отдельным пунктам.

Наш посол не уяснил себе истинной цели турецкого министра, который заботился только о том, чтобы выиграть время в надежде на поддержку иностранных держав. И, действительно, лорд Страдфорд Редклиф, видя, что заключение предлагаемой князем Меншиковым конвенции может повести к утверждению нашего влияния в Константинополе и на всем турецком Востоке, проявил замечательную деятельность с целью воспрепятствовать успеху посольства князя Меншикова.

Этой личности не без веских оснований приписывались все наши неудачи в восточной политике. Обладая характером весьма самостоятельным и тяжелым, лорд Страдфорд Редклиф представлял из себя тип, от которого все старались избавиться. Его не хотели держать в Лондоне в составе кабинета; назначение его послом в Петербург было отклонено императором Николаем еще в начале тридцатых годов и вызвало в нем чувство горечи к государю, высокие качества которого привлекали к себе сердце этого английского государственного деятеля, несмотря на полную противоположность взглядов императора Николая и лорда Редклнфа. Весть о назначении его послом в Париж также не встретила одобрения со стороны французского правительства. Благородному лорду пришлось посвятить свою продолжительную деятельность делам турецкого Востока.

Это был человек, обладавший большими способностями и огромной силой ума и характера, но в то же время направлявший всю свою энергию в узких рамках только одной отрасли деятельности, что мешало ему обладать обширным кругозором. Такие качества лорда Страдфорда "придавали силу и величие его деятельности на дипломатическом поле".

Редклиф свою продолжительную деятельность в столице оттоманов посвятил борьбе против усиления нашего влияния на Босфоре, которое он считал невыгодным для интересов Великобритании на Востоке. Желание достигнуть намеченной цели дошло до размеров фанатизма, и он поставил задачей своей жизни борьбу с нами на почве восточных дел.

Способ обращения с турками и находчивость в самых затруднительных дипломатических осложнениях дали возможность лорду Страдфорду высоко поднять среди турок свой личный авторитет и значение Англии. В начале пятидесятых годов он был всемогущ в Константинополе. Турецкие министры преклонялись перед ним, искали у него покровительства и совета. Князю Меншикову пришлось, таким образом, иметь дело не только с Портой, но главным образом с лордом Редклифом, искусившимся в дипломатии, превосходно изучившим константинопольский театр действий и пользовавшимся доверием турок. Очевидно, что борьба была очень неравная, хотя сам лорд Страдфорд признавал, что наш посол "благоразумен, и ему можно доверять".

Вернувшись из отпуска к своему посту, великобританский представитель поспешил сделать в сопровождении своего драгомана графа Пизани визиты даже не имеющим веса турецким сановникам. Он привез от Дж. Рёсселя, Пальмерстона и Абердина письма к Решиду-паше, игравшему в деле наших переговоров с Портой весьма двойственную роль. Этот последний поспешил на другой же день явиться к английскому послу со своим сыном Али-Галиб-пашой.

Очевидно, что беседы лорда Страдфорда во время этих визитов касались посольства князя Меншикова, так как он по всему Константинополю искал копий наших трактатов с турками и после многих поисков нашел их в бельгийской миссии.

В беседе с нашим послом у лорда Редклифа "сквозило подозрение о домогательстве у Порты вступить в оборонительный с нами союз"; сам же он доносил своему правительству, что он не скрыл от князя Меншикова знакомства с нашими предложениями. "Я, со своей стороны, - доносил он лорду Кларендону, - принимая во внимание основательность справедливых его (князя Меншикова) доводов и не скрывая между прочим, что мне известны и его последние предложения, старался склонить его к уступкам, высказывая свое убеждение, что предложения князя встретят отпор среди держав, наиболее расположенных к Порте".

Из бесед с австрийским представителем Редклиф убедился, что венский кабинет стоит на стороне Англии, а его представитель терпеть не может князя Меншикова, предложения которого клонятся "к утверждению русского влияния на Востоке в ущерб независимости Турции".

Сообщения нашего посла от 14 (26) апреля носили уже угрожающий относительно успеха дела характер. Западное влияние получило решительный перевес, и представители держав усматривали в требуемой нами конвенции нарушение верховных прав султана. В частном письме канцлеру от того же числа Меншиков сообщал заявление Реяклифа, что с европейской точки зрения наша конвенция с Турцией "оntе des grandes difficulfаs". Письмо было наполнено слухами о приглашении визирем флотов западных держав, и сказанная Редклифом фраза потерялась до такой степени, что император Николай сделал на письме пометку: "Toute cette expudition ne prasente rien du tout".

Английский посол неуклонно следовал установившейся у него точке зрения. Когда великий визирь и Рифат-паша явились к нему за советом относительно предложений князя Меншикова, то лорд Редклиф дал турецким сановникам такую программу: "Старайтесь отделить вопрос о Святых местах от всякого дальнейшего русского предложения, каково бы оно ни было. Ваше поведение относительно первого пункта, кажется, было правильно, и оно имеет шансы на успех. Всякий раз, как только князь Меншиков сделает вам новые предложения, вы можете отказаться от переговоров, предварительно требуя полного разъяснения их сущности, пространства и основания. Если, рассматривая их, вы найдете, что такие предложения создают в пользу иностранной державы такое влияние на христианских подданных Порты, которое может вызвать опасность или серьезные неудобства для осуществления верховных прав султана, то вы не совершите ошибки, отклонив их".

"Личный характер императора Николая, - продолжал дальше действительный руководитель турецкой политики, - его отношения к другим христианским дворам, его частые заявления об уважении самостоятельности Турецкой империи не допускают мысли, чтобы для достижения цели он решился прибегнуть к силе".

Граф Нессельроде уверял князя Меншикова, что Редклиф ведет в Константинополе свою частную политику, а не политику английского правительства, и что лорд Абердин и Гамильтон Сеймур говорят совсем иное сравнительно с тем, что говорит великобританский посол в Константинополе. Но навряд ли наш канцлер был прав в этом отношении. В приведенной выше депеше Редклифа отразилась вся английская политика на турецком Востоке, имевшая целью не допустить там нашего влияния и в то же время по возможности избежать войны. Английский посол искренно радовался удовлетворительному ходу переговоров о Святых местах, но с присущей ему страстностью и неоправдываемым недоверием отнесся к нашему желанию конвенции, против которой он ополчился со всей силой убежденного фанатика. Он продолжал настоятельно советовать турецкому министру отделить вопрос о Святых местах от остальных наших требований, идти навстречу в первом и отклонять остальные. Замечательно то, что князь Меншиков подобное разделение вопросов считал очень выгодным шахматным ходом со своей стороны, при помощи которого полагал довести до успешного конца и свои остальные требования.

8 апреля наш посол вручил Рифату-паше новую словесную ноту. В ней князь Меншиков указывал, что "турецкий министр видел двуличность своих предшественников и должен был понять, до какой степени они проявили неуважение к особе государя императора, и до какой степени простирается великодушие Его Величества, дающее Порте средство выйти из затруднений, которые были созданы недобросовестностью (mauvaise foi) ее министров". Упомянув о желании государя получить прочное обеспечение для будущего, нота замечает, что государь "les veut formelles, positives et assurant l'inviolabilitu du culte professft par la majoriffi des sujets chratiens tant de la Sublime Porte que de la Russie, et enfin par l'Empereur Lui-rmcme".

Далее нота требовала от турецкого правительства: 1) издания объяснительного фирмана, составленного по обоюдному соглашению и касающегося ключей от Вифлеемского храма, звезды, Гефсиманского грота и вифлеемских садов; 2) Верховного указа об исправлении турецким правительством купола храма Гроба Господня при участии греческого патриарха и без вмешательства делегатов других вероисповеданий, а также о заделке окон, выходящих в этот храм, и о разрушении прилегающих к нему гаремных построек. Князь Меншиков присовокуплял, что по этим пунктам он обязан требовать формального удовлетворения.

Третье требование касалось сенеда или конвенции, гарантирующей точное status quo преимуществ православного вероисповедания и Святых мест, находящихся в его исключительном или совместном с другими исповеданиями владении. "Россия, - замечал князь Меншнков. - не требует у Порты политических уступок. Ее желание состоит в успокоении умов уверенностью в сохранении того, что есть и что практиковалось во все времена". Требование это хотя и не отличалось столь решительным характером, как два первые, но было также выражено в настойчивой форме, и князь Меншиков заканчивал свою ноту фразой, что от ответа турецкого министра будут зависеть дальнейшие действия чрезвычайного посла, согласные прежде всего с достоинством представляемого им правительства и исповедуемой его государем веры.

Настойчивость князя Меншикова имела известную поддержку и в сообщениях из Петербурга. "Требуя заключения конвенции, - писал граф Нессельроде нашему послу 11 апреля, - император руководствовался соображениями высшего порядка, которых не в состоянии понять в Константинополе, а может быть, и в других местах. Его Величество не преследует в том, что в настоящее время он требует от Турции, политических целей, а следует голосу своей совести и исполняет долг государя, защищая церковь, которой учение исповедует он и его подданные". Поэтому, заключает граф Нессельроде, мы требуем не протектората над христианским населением Турции, а только формального обещания Порты уважать преимущества, которыми пользовались ее православные подданные. Форма конвенции или обязательной ноты для канцлера была безразлична, но, прибавляет граф Нессельроде, государь не может допустить, чтобы его намерения подвергались сомнению и чтобы переговоры слишком затягивались. Князь Меншиков уполномочивался дать Порте для ответа определенный срок.

В частном же письме канцлер советовал князю прежде всего заботиться о том, чтобы в надвигающемся восточном кризисе не допустить Англию и Францию соединиться против нас и с этой целью оберегать щепетильность лорда Редклифа. Граф Нессельроде как бы уже в то время предвидел неудачу миссии князя Меншикова и в конце письма выражал желание, чтобы "оно застало его со всем персоналом посольства еще в Константинополе, а не в Одессе".

Корреспонденция канцлера встретилась в дороге с донесением нашего посла об успехе переговоров относительно Святых мест и о том, что по вопросу о конвенции посол сталкивается "со слепым и упорным противодействием Порты", и что лорд Редклиф остается непоколебимым в своем враждебном отношении к заключению нами новой конвенции с Турцией. "Турция, - говорили западные советники турок, - давая России новое свидетельство благорасположения к православным, усилит ее влияние в ущерб верховным правам султана. Европа неукоснительно работает над противодействием этому влиянию; она не позволит, чтобы труды соединенных усилий неожиданно ускользнули бы от нее".

Редклиф не стеснялся в совершенно открытом выражении своих взглядов. В беседе с нашим поверенным в делах Озеровым он заметил, что наше желание заключить торжественный акт конвенции неосторожно и несправедливо. То положение, "которое создают вам в Турции религиозные симпатии, - сказал английский дипломат, - всегда вызывает подозрения. Каждый ваш новый успех на этом поприще вызовет подозрительность не только Порты, но и всех нас, западных соседей. Против вас образуется лига"... Австрийскому же поверенному в делах Редклиф прямо сказал, что если с нашей стороны проявятся по отношению к Порте "давление и угрозы", то Англия не замедлит присоединиться к Франции. Князь Меншиков взывал о новых инструкциях и указывал на необходимость уведомить барона Бруннова о ходе переговоров в Константинополе.

Но новые инструкции не прибывали, и приходилось действовать на основании того, что предлагалось в депеше канцлера от 31 марта, т. е. потребовать от Рифата-паши принятия наших предложений в трехдневный срок и, в случае неисполнения этого требования, объявить цель посольства оконченной и выехать из Константинополя. Князь Меншиков колебался и не знал, как лучше поступить при изменившихся обстоятельствах, как примирить то, что говорил Редклиф, с тем, что писали об английской политике граф Нессельроде и барон Бруннов.

У нашего посла, отлично знавшего чистоту намерений государя, оставалось в руках еще одно решительное средство, которое, может быть, помогло бы довести до успешного конца порученное ему дело. Так как князю Меншикову было известно, что все секретные переговоры его с турецкими министрами тотчас же сообщались великобританскому представителю, то не следовало окутывать не с какой-то таинственной завесой, которая заставляла подозрительного лорда Редклифа предполагать за ней нечто, ему еще неизвестное и особенно опасное для английских интересов. Откровенное объяснение, на которое неоднократно напрашивался английский посол, могло бы принести пользу. "Lord Redcliff, - занес князь Меншиков в свой дневник, - те fait confidentiellement demander la copie du projet; je le laisse confidentiellement sans raponse".

23 апреля (5 мая) наш чрезвычайный посол передал Порте новую ноту-, требуя ответа в течение пяти дней; в противном случае князь Меншиков предполагал угрожать разрывом, но считал возможным принять предложение совместного разбора проекта сенеда, не допуская в нем существенных изменений.

Нота ссылалась на то, что ответ на требования, предъявленные князем Меншиковым еще 7 апреля, был получен лишь 23 числа, причем он касался только первых двух предложений и совершенно умалчивал о последнем, касавшемся гарантии прав православной церкви, в виде сенеда. Поэтому посол, "en renfermant cette fois ses riiclamations dans les derninres limites des directions supiirieures". требовал соглашения, основания которого должны были состоять в следующем:

Православная восточная вера, ее духовенство, церкви и владения будут на будущее время пользоваться под управлением султана преимуществами и правами, которые признаны за ними ab antique.

Новый объяснительный фирман о Святых местах должен иметь значение формального обязательства перед императорским правительством.

В Иерусалиме русское духовенство и паломники будут пользоваться преимуществами, которые признаны за другими народностями.

Все эти пункты составят предмет особого сенеда, который будет служить доказательством взаимного доверия обоих правительств.

Нота заключалась замечанием, что неполучение ответа до 28 апреля возложили на посланника самые прискорбные обязательства. К ней был прилажен и сам проект сенеда, несколько отличавшийся от первоначального проекта, который был составлен в Министерстве иностранных дел. Нота объясняла это отличие примирительным настроением нашей политики, благодаря чему были приняты во внимание секретные замечания Рифата-паши на первоначальный проект.

Князем Меншиковым была выпущена первая статья первоначального проекта, согласно которой наши представители в Константинополе должны были пользоваться правом делать представления о нуждах греко-российской церкви и ее духовенства. Это изменение представляло большую уступку, не вознаграждавшуюся ссылкой на прежние договоры, по которым "министры Российского императорского правительства в Константинополе могли ходатайствовать лишь по делам одной построенной в Константинополе церкви и служащих в оной".

В новый проект сенеда не были также включены статьи, относившиеся к выбору и преимуществам всех православных патриархов Востока, а только внесена статья, касавшаяся одной иерусалимской церкви, ее патриархата и епископов, по которой Порта обязывалась хранить, без ущерба прочим вероисповеданиям, права и преимущества этой церкви, дарованные оттоманскими императорами.

Статьей 4-й проекта князя Меншикова требовалось точное исполнение двух султанских фирманов от 30 января (11 февраля) 1852 года и об исправлении купола, а также сохранение status quo относительно владения Святыми местами.

В последних двух статьях говорилось об отведении в Иерусалиме места для русского храма, странноприимного дома и госпиталя и о сохранении в силе всех прежних договоров наших с Портой.

Ответ на наши предложения относительно Святых мест, о чем упоминала нота князя Меншнкова, заключался в препровожденных ему 23 апреля двух султанских фирманах. Согласно первому из них, купол храма Гроба Господня подлежал исправлению турецким правительством, причем иерусалимскому патриарху предоставлялось право следить за правильностью исправления формы купола; этим фирманом повелевалось также заделать окна турецких жилит, пробитые в куполе.

Другой фирман давал объяснения относительно преимуществ латинян на Вифлеемский храм. Данный им ключ, по толкованию фирмана, свидетельствовал лишь об их праве входа в храм, но не предоставлял им ни владения этим храмом, ни права совершать в нем службу. Новая серебряная звезда в вертепе объявлялась даром султана, который не давал особых преимуществ ни одному из вероисповеданий. Фирман подтверждал также порядок службы у могилы Пресвятой Богородицы, причем первенство давалось грекам, за которыми следовали армяне, а потом уже латиняне. Вифлеемские сады и прочие Святые места, находившиеся в общем или отдельном владении каждого вероисповедания, должны были оставаться в таком же положении и на будущее время.

Таким образом, ваши требования относительно Святых мест были окончательно удовлетворены. Оставался нерешенным вопрос о сенеде.

Турки, по обыкновению, старались затянуть переговоры. Рифат-паша предложил через нашего драгомана Аргиропуло князю Меншикову принять участие в особом совещании, в котором с турецкой стороны должны были присутствовать, кроме Рифата-паши, еще великий Ешарь и сераскир. "Нам необходимы, - сказал турецкий министр, - разъяснения: что вы требуете гарантию или права вмешательства. Мы поспорим, сговоримся и, я надеюсь, придем к удовлетворительному результату".

В своих действиях министры Порты Оттоманской строго следовали указаниям лорда Редклифа. В беседах с Рифат-пашой этот последний советовал заявить князю Меншикову, что его требования затрагивают верховные права султана, и если дело касается международного положения Турции, то его надо разрешить совместно со всеми державами, подписавшими трактат 1841 года. Великому визирю и сераскиру Редклиф прямо сказал, что, по своему внутреннему убеждению, он находит конвенцию, которую предлагал князь Меншиков, совершенно невозможной к принятию (as inadmissible). На вопрос же великого визиря, может ли Порта рассчитывать на приближение английской средиземной эскадры, посол отвечал, что "в настоящем положении вопрос имеет преимущественно нравственный характер, и поэтому с затруднениями следует бороться только нравственными средствами, а не демонстрациями, которые способны только увеличить тревогу и вызвать неудовольствие".

Тем временем в Петербурге тот самый граф Нессельроде, который выражал опасения, что его письма даже не застанут Меншикова в Константинополе, считал долгом придавать своим всеподданнейшим докладам яркий розовый оттенок. В докладе от 26 апреля он сообщал об успешном ходе переговоров по вопросам, касающимся Святых мест, и замечал, что только вопрос о гарантиях на будущее время еще встречает затруднения, которые, впрочем, будут сглажены, когда князь Меншиков получит последние приказания. Государь вернее своего канцлера видел положение дел и надписал на докладе: "Будем надеяться, но не будем спешить верить успеху; с этим Редклифом можно всего опасаться".

Государь не ошибался. Великобританский посол откровенно высказал в беседе с Озеровым свои соображения по поводу наших требований, касавшихся заключения сенеда или конвенции. Он начал с указания на "беспокойство, которое мы внушаем Европе", приглашал князя Меншикова удовлетвориться достигнутым уже успехом и жаловался, что "его правительство не было предупреждено о наших намерениях относительно покровительства православному вероисповеданию". Все более и более увлекаясь своей речью, Редклиф советовал нам бросить почву трактатов и совместно с ним стремиться к улучшению положения турецких христиан во имя человеколюбия. "Мои мнения в этом отношении, - прибавил английский дипломат, - до такой степени во мне укоренились, что если бы я встретил неодобрение моего правительства, то предпочел бы скорее оставить службу, чем от них отказаться".

Озеров возражал на доводы лорда Страдфорда, и беседа закончилась предложением последнего внести некоторые изменения в предлагаемый нами акт.

Клязь Меяшиков из приведенного разговора вывел заключение, что Редклиф станет менее упорствовать, "в особенности, если мы немного польстим его самолюбию". Очевидно, что наш посол недостаточно изучил своего противника или не желал придать должного значения его словам.

Сущность своего разговора с Озеровым лорд Редклиф повторил в письме к князю Меншнкову. В своем ответе наш посол доказывал, что его требования "не нарушают ни верховных прав султана, ни независимости его правительства, ни его отношений к союзникам. Он признал также несправедливым упрек в неисполнении обещаний, ланнмт нашим правительством кабинету королевы, и. со своей стороны, отметил отсутствие содействия удачному выполнению его посольства со стороны лорда Редклифа как великобританского посла. Свое письмо князь Меншиков заключал невозможностью для русского представителя играть в Константинополе второстепенную роль, почему он и полагал ждать ответа Порты на последнее его сообщение, а потом поступить согласно инструкциям, полученным из Петербурга.

Ответ не заставил себя ждать. Рифат-паша, до истечения назначенного ему князем Меншиковым пятидневного срока, обратился к нему с просьбой о свидании в загородном дворце великого визиря. Наш посол отказался от приглашения, и Рифат-паша прислал ему записку, в которой ограничился выражением досады [...], что князь отсутствовал на дружеском свидании и что "идеи и соображения его светлости не могли согласоваться с его (Рнфатa-паши) доброжелательными предложениями".

"Вот ответ Рифата, - замечал князь Меншиков. - Он сух и подвергся изменению у великого визиря. Был приготовлен и другой ответ, прочитанный Рифатом Шавари, через которого его предполагалось доставить. Он был гораздо любезнее и повторял просьбу о свидании до срока (ответа)".

С этой минуты на сцену более открыто выступает новое действующее лицо - Решид-паша, двойственная игра которого была уже отмечена ранее.

На следующий после неудавшегося у великого визиря свидания день князь Меншиков обратился за содействием к Решиду-паше, который занимал перед тем пост великого визиря и пользовался значительным влиянием в совете султана. Наш посол убедительно просил турецкого сановника довести, если возможно, до сведения султана, что положение становится очень серьезным. "Я вас заклинаю, - писал князь Меншиков, - любовью, которую вы должны питать к благосостоянию и устойчивости вашей страны, и преданностью султану, вашему государю, немедленно представить ему картину настоящего положения и того, что оно повлечет за собой".

В тот же день князь Меншиков получил официальный ответ Порты на свои требования. Он был наполнен уверениями в мире и дружбе, существовавшими между обоими государствами во все времена, обещанием заняться делом о русской церкви и о странноприимном доме в Иерусалиме, а также о русском духовенстве, "насколько это не наносит ущерба верховным правам Порты", но что касается сенеда, то турецкий ответ с замечательной точностью повторял доводы Редклифа против его заключения. Порта, говорилось в ноте, сохраняет и утверждает права греческого вероисповедания, "но заключение по столь щекотливому вопросу между обоими правительствами сенеда, который уничтожает основные устои независимости, противно, как это очевидно для всех, правам правительств и в корне подрывает их верховную независимость". Рифат-паша заканчивал свою ноту уведомлением, что Порта намеревается еще раз провозгласить перед лицом всего мира те меры, которые обеспечат ее христианским подданным их права и преимущества, что должно быть достаточной для всех гарантией.

В ответ на изложенное князь Меншиков предупредил Рифата-пашу, что если Порта будет продолжать уклоняться от соглашения, то ему придется считать свое посольство оконченным, и что он не может принять турецкой ноты как ответа, сообразного с достоинством государя императора, а потому назначил новый срок до 2 (14) мая. В то же время наш посол жаловался, что ответ Порты отличается недоверием к императорскому правительству и сомнениями в его намерениях. "Это сомнение, - писал князь Меншиков, - высказывается в то время, когда император с сердечной откровенностью обращается к дружбе своего августейшего союзника н не требует ничего более, как торжественного доказательства его забот о православной вере, которая исповедуется Россией, и естественным защитником которой является государь".

30 апреля наш посол обратился к Фериду-эфенди, излагая ему сущность последних обоюдных нот, и просил доложить султану о необходимости от того направления политики его министров, так как в противном случае переговоры будут прерваны и наше посольство оставит Константинополь. Князь Меншиков ходатайствовал также о том. Чтобы султан дал ему 1 или 2 мая аудиенцию без свидетелей я выражал при этом мнение, что свидание может предупредить неисчислимые несчастья.

Однако надеждам возлагаемым князем Меншиковым на объяснение с султаном, не суждено было оправдаться, так как за день до его обращения к Ферид-эфенди султаном был принят в особой аудиенции лорд Рйштла. Он объяснит повелителю оттоманов, что "Порта должна ответственными мерами противодействовать русским требованиям, которые действительно не могут быть приняты ввиду серьезных политических оснований: такое же начало лишь нравственного сопротивления должно быть принято и в случае оккупации княжеств - не его слабости или отчаянию, а в расчете на симпатии дружественных и независимых правительств".

Султан снабдил английского посла с последними документами, касавшимися переговоров с князем Меншиковым, и выразил надежду на поддержку Англии. Лорд Страдфорд, приняв самый таинственный вас. сообщил султану, что "он уполномочен потребовать от начальника морских сил королевы в Средиземном море держать свеж эскадру наготове" - тайна, которую благородный лорд не сообщил даже ни одному из турецких министров. Торжественность и таинственность, с которыми было передано это известие, произведя ожидаемое впечатление, и султан окончательно примкнул к Великобритании. Впрочем, князь Меншиков рассчитывал на влияние Рифада-паши, который успел представить султану записку о паюяеснии созданном отношениями Порты к нашему послу а его требованиям.

Бросив якорь между Чераганским дворцом и домом великого визиря Мехмеда-Али-паши, князь Меншиков ожидал, что аудиенция состоится в субботу, 2 мая, а не в пятницу, но случилось иначе, и в 10 часов утра 1 мая ваш посол предстал перед султаном. Изложив поводы нашего неудовольствия Портой, князь Меншиков подчеркнут! "безусловную необходимость" гарантии перед государем прав православного исповедания, на что султан ответил несколькими несвязными словами о желании и надежде установить сердечное согласие между обеими империями и о доверии к бескорыстной политике императора Николая.

Наш посол коснулся другой стороны дела. Он указал на опасность обращения русско-турецкого вопроса в общеевропейский, что может повести к низведению Турции до роли Греции, Бельгии или Швейцарии. "Это предупреждение, - замечает князь Меншиков, - которое относилось к маловероятной будущности, казалось, произвело сильное впечатление на султана".

Аудиенция окончилась извинением в обращении к посредничеству отставного министра Решида-паши и просьбой решительного ответа на наши требования с предупреждением о тех тяжелых обязанностях, которые, в случае новой отсрочки, послу пришлось бы выполнить.

Следствием аудиенции князя Меншикова была состоявшаяся в тот же день отставка великого визиря, пост которого занял Мустава-паша. Смещенный визирь Мехмед остался в совете в качестве сераскира, Рифат-паша сделался председателем совета, уступив свой портфель министра иностранных дел Решиду-паше. Лорд Редклиф сообщал своему правительству, что вновь назначенный состав министров принадлежал к противникам России.

3(15) мая наш посол лично отправился к новому министру и узнал, что его последние предложения встречаются с сильным противодействием большинства членов совета. "Я должен был, - пишет князь Меншиков, - обратиться к Решиду со строгой речью. Я ему объявил, что, исчерпав все средства примирения и достигнув последних пределов уступок, я не могу заставлять императорский кабинет ожидать ясного к точного ответа, и что последний должен быть дан в кратчайший срок"

Вслед за князем Меншиковым Решида посетил лорд Редклиф, визит которого продолжался два часа. Вечером наш посол получил от турецкого министра просьбу о новой отсрочке в пять или шесть дней ввиду необходимости для вновь назначенных министров ознакомиться с вопросом. Хотя, как замечает наш посол в своей депеше к канцлеру, эта турецкая нота должна была бы повлечь за собой разрыв сношений с Портой, но ввиду полученных сведений о решительной поддержке Решидом наших предложений в заседаниях Государственного совета и ввиду затруднительного положения, в котором сказался новый турецкий министр, наш посол согласился отсрочить свой отъезд. Он устно заявил, что вручение официальной ноты о своем отъезде откладывает до 6 мая, если до того времени sonpoe не получит удовлетворительного разрешения. Князь Meншиков признавался канцлеру, что он имел на это очень слабую надежду.

В частном письме к графу Нессельроде, написанном в тот же день, но уже на "Громонсце". Князь Александр Сергеевич сообщал, что его переезд на пароходе и видимые приготовления посольства к отъезду произвели в Константинополе глубокое впечатление, и "страх, который охватил всех, был бы полезен для успеха", если бы вообще можно было на него надеяться. Но, замечает наш посол, сам лорд Редклиф не только не опасался разрыва наших дипломатических сношений с Портой, а, напротив, "привыкал к мысли, что оккупация княжеств будет необходимым последствием этого разрыва".

5(1?) мая в Константинополе был собран совет из всех министров и высших чинов Порты, включая сюда даже отставных, престарелого Хозрееа-падзу и Фуада-эфенди. В нем приняли также участие шейх-уль-ислам. важнейшие улемы и пять провинциальных губернаторов.

Необыкновенно деятельный лорд Редклиф утром в день совета и накануне навестил большую часть созванных на совет сановников, "чтобы. - как говорит князь Меншиков, - убедить их подавать голоса претив нас и принять проект ответа, который уже заблаговременно был заготовлен в английском посольстве и передан бывшему великому визирю Мехмеду-Али".

Влияние Редютифг в Константинополе было так велико, что в его присутствии исчезала последняя тень самостоятельности турок. "Resserree entre une flotte et une ingnrence hors de toute mesure, - замечает князь Меншиков, - cette indupendance est dfisormais un mot de de sens, et il ne nous reste qu'a nous priimunir contre le danger saneu.x que prasente une pareille situation pour le repos de la Turquie et Iz paix gfinurale".

В совете султана ненависть к России вспыхнула самым ярким образом. Мехмед-Али даже решился требовать наступательной против нас войны. Он с особенным торжеством указывал на возможность заключения союза с Сардинией, которая, видимо, уже тогда соображала шансы будущего содействия морским державам. Князю Меншикову этот союз казался принадлежащим к "domaine du ridicule".

Совет султана сорока двумя голосами против двух высказался за отказ удовлетворить наши требования.

На следующий день, 6 мая, Решид-паша лично сообщил князю Меншикову решение совета, которое заключалось в следующем:

Обнародовать верховный указ, обеспечивающий status quo Святых мест в Иерусалиме, причем впредь никакое изменение во владении этими местами не должно было допускаться без предварительного соглашения с Россией и Францией.

Выдать константинопольскому патриарху фирман, охраняющий православную веру.

Послать князю Меншикову объяснительную ноту и предложить ему сенед, который имел бы силу трактата и касался передачи нам в Иерусалиме места для постройки русской церкви и странноприимного дома.

Князь Меншиков резко отказал в приеме таких сообщений, и Решиду-паше оставалось только выразить ему сожаление о невозможности господствовать над положением. Нашему послу казалось, что турецкий министр стыдился того, что был вынужден высказать; в действительности же он торопился закончить беседу и отправиться на Босфор, где в лодке поджидал окончания свидания лорд Редклиф. уже беседовавший рано утром с Решидом. "Вот что - горько замечает князь Мегапиков, - английские агенты называют независимостью Турции".

Предполагая, что намерение Порты издать торжественный фирман в пользу православной церкви скрывает ее желание утвердить лишь духовные права, совершенно умалчивая о гражданских, князь Ментиков 6 (18) мая обратился к ней с "нотой разрыва": "Отстраняя с недоверием, - писал наш посол, - требования императора в пользу греко-российской православной веры, Блистательная Порта не оказала должного уважения своему августейшему союзнику". Сделав далее очерк последнего периода переговоров, Меншиков заявил:

что он считает свою миссию оконченной;

что наш двор не может, не поступаясь своим достоинством, оставлять своего представителя в Константинополе, почему весь состав посольств!. исключая директора коммерческой канцелярии, выезжает оттуда.

что отказ в помощи повлечет для нашего правительства необходимость искать ее в собственном могуществе, и

что всякое уклонение от status quo прав Восточной церкви будет рассматриваться как нарушение существующих трактатов и как неприязненное по отношению к России действие.

Одновременно с этим князь Меншиков обратился к Решиду-паше с частньш письмом, в котором выражал пожелание, чтобы ему удалось оеушествять соглашение и в более счастливой обстановке возобновить союз между двумя государями.

Таким образом официальный разрыв наступил. Однако попытка австрийского поверенного в делах, который просил князя Меншикова отсрочить, если возможно, принятое решение, дала нашему послу новый призрак надежды на успех. Князь уведомил Решида-пашу. что он мог бы удовольствоваться новым проектом ноты, который он вместе с этим сообщат турецкому министру.

Новое предложение князя Меншикова заключатось в том, чтобы ему как представителю русского правительства было дано самое торжественное уверение в заботливости султана о православном вероисповедании. Чтобы сделать это уверение более определенным и восполнить статьи прежних трактатов, оно должно было сопровождаться следующей декларацией оттоманского правительства:

1) православное восточное исповедание, его духовенство, церкви, имущество и религиозные установления будут пользоваться в будущем, без малейшего ущерба, правами и преимуществами, признанными за ними ab antique, и что, в силу начата высшей справедливости, они будут пользоваться преимуществами, даруемыми другим исповеданиям;

2) фирманы от 15 февраля 1852 года и 23 апреля (5 мая) 1853 года будут буквально исполнены и точно соблюдаемы, чтобы навсегда сохранить status quo Святых мест, находящихся в исключительном или совместном с другими исповеданиями владении греков;

3) по требованию императорского правительства будет назначена местность для русской церкви и странноприимного дома, которые будут находиться под особым наблюдением русского генерального консула в Сирии и Палестине, и, наконец

4) об исполнении этих верховных решений будут изданы фирманы и указы должностных! лицам и патриархам, и о разрешении частных вопросов, а также вопросов, не вошедших в настоящую ноту, последует соглашение в будущем.

Решид-паша, получив этот проект, немедленно отправился в английское посольство, где умолял драгомана упросить лорда Редклифа уступить нашим последним требованиям. "Представьте ему наше положение, - восклицал турецкий министр. - Ведь своим сопротивлением он толкает нас в пропасть... ведь может образоваться русская партия, и английский посол потеряет свое влияние".

Сам Редклиф отрицает существование таких просьб, а также тот факт, что Решид-паша в своей неуступчивости следовал только его советам. Во всяком случае известно, что лорд Страдфорд, желая своему мнению придать в глазах турок более авторитета, собрал у себя представителей Франции, Австрии и Пруссии для совместного рассмотрения вопроса об отношении Турции к нашим требованиям. Дипломаты, конечно, уклонились от прямого ответа и составили меморандум, в котором заявляли, что "по вопросу, касающемуся свободы действий и верховных прав султана, Решид-паша есть лучший судья того, как следует действовать"; послы же "не считают себя вправе излагать свое мнение". "Это не помешало лорду Страдфорду утверждать, что представители держав выразили мнение, совершенно согласное с мнением турецкого министра (an opinion essentially identical with that of thе Turkish Minister).

Князю Меншикову оставалось покинуть Константинополь. Уезжая из столицы оттоманов, он счел необходимым письменно заявить Решиду-паше, что всякий изданный Портой акт, который будет стремиться ослабить гражданские преимущества православного духовенства, хотя бы и утверждая его духовные права, будет считаться актом неприязненным по отношению к России и ее религии. Князю Меншикову было известно, что об опубликовании именно такого акта очень хлопотал лорд Редклиф.

"Громоносец" ушел в море; со здания нашего посольства были сняты флаг и гербы, и в Константинополе остался - и то лишь в качестве частного лица - наш бывший поверенный в делах Озеров. Ему пришлось беседовать с английским руководителем турецкой политики, которого отъезд князя Меншикова смутил и лишил энергии. Уверяя Озерова, что он вовсе не стремился к разрыву, а только "разделял общий взгляд турок и европейцев на наши требования", Редклиф старался узнать, возможен ли прием в Петербурге чрезвычайного турецкого посольства, а также заключение договора без "общих гарантий" для православной веры.

В Петербурге, где "до последней минуты" надеялись на успех посольства князя Меншикова, неудача произвела самое сильное впечатление и чрезвычайно огорчила императора Николая.

На следующий день после прибытия "рокового фельдъегеря" государь поделился волновавшими его чувствами с князем Варшавским.

"Итак, - писал он, - вот плоды образа действий, на который я так неохотно согласился, быв вперед уверен, что ни к чему не приведет и только прибавит важности неуспеху по торжественности, данной посылке Меншикова. Ежели бы, как я хотел, поступили мы, как австрийцы, стращая, вероятно, имели бы тот же успех, что они. Последствием - война. Однако прежде чем приступить к действиям, заняв княжества, дабы всем доказать, сколько я до крайности желаю избежать войны, решаюсь послать требование последнее туркам, удовлетворить меня в восьмидневный срок; ежели нет, то объявляю войну".

Государь знакомил князя Варшавского с выработанной программой дальнейших действий, в основу которой ложилось не нанесение Турции решительных ударов, а последовательный ряд мер, которые могли бы заставить ее уступить, сохраняя ее дальнейшее существование. Воздействие на Турцию предполагалось в следующей постепенности: занятие Придунайских княжеств, блокада Босфора, предложение Австрии занять Герцеговину и Сербию и, как крайность, объявление независимости всех этих турецких провинций. "И тогда, - пишет государь, - вряд ли Турецкая империя устоит, и, вероятно, будут везде бунты христиан, и настанет последний час Оттоманской империи". Переходить Дуная государь не предполагал - "разве империя (Турецкая) рушится, да и тогда скорее пошлю флот".

В своем письме император Николай останавливался и на поведении английского правительства по отношению к нашим требованиям в Константинополе. "Покуда хочу полагать, что Каннинг действовал по-своему, не согласно данной ему инструкции от своего правительства, что скоро откроется. Но ежели и правительство одобряет его действия, то это было бы величайшее вероломство. Но и это меня не остановит; буду идти своим путем по долгу моего убеждения, как надо достоинству России". Свое письмо государь заканчивал следующим горестным восклицанием: "Сколько мне все это на старости прискорбно, отгадаешь; желал бы кончить жизнь в покое!"

Император Николай не желал войны. Он только подчинялся своему долгу, "как надо достоинству России". Но, видимо, война приближалась; ее чувствовали все, о ней повсюду говорили. Было нечто непримиримое между столкнувшимися на почве Восточного вопроса интересами, и эту непримиримость нессельродовская дипломатия не имела сил устранить. Задача превышала ее силы, знания и средства.

Государь отдавал себе полный отчет в том, что всякое внешнее потрясение может вызвать острый кризис на Востоке. "J'admais, - писал государь на докладе графа Нессельроде еще 5 апреля, - que l'avenir de l'Empire Ottoman est incertain; l'expression est juste, mais par la типе cela indique que l'on ne peut ni dire que sa fin est iiloignue. comme il n'est pas possible d'affirmer qu'elle ne soit гарргоспйе; tout est incertain, et il faut Ktre prat a tout".

Хотя упорство Порты приписывалось у нас почти исключительно интригам лорда Редклифа, который действовал на свой личный страх и риск, тем не менее сознание важности исторической минуты и ответственности за будущее вызвало со стороны нашего кабинета еще одну попытку склонить султана к удовлетворению требований, заявленных чрезвычайным послом. Граф Нессельроде не решился сразу предложить государю прибегнуть по отношению к Турции к военно-политическому воздействию, хотя о нем уже давно говорилось. Князь Меншиков еще 14 марта писал канцлеру, что, в случае необходимости активной поддержки наших требований, было бы лучше всего занять Каре, Баязет и побережье Черного моря до Трапезунда, так как подобная мера не вызвала бы ни брожения среди славянских народностей Оттоманской империи, ни особого протеста или вооруженного вмешательства Франции и Англии.

Граф Нессельроде полагал, что отъезд князя Меншикова из Константинополя должен был произвести на Порту достаточно отрезвляющее впечатление, и она, быть может, радостно ухватится за случай, который ей даст возможность примириться с Россией. Он написал Решиду-паше одобренное государем письмо. Указав в нем на крайнюю умеренность наших требований и на старания князя Меншикова избежать малейшего оскорбления щепетильности Порты, граф Нессельроде замечал, что Решид слишком прозорлив, чтобы не предвидеть последствий разрыва наших дипломатических сношений с Турцией. "Достоинство Его Величества, - говорилось далее в письме, - интересы его империи, голос его совести не позволят ему переносить оскорблений... Он должен требовать и получить удовлетворение и обеспечить себя от их повторения в будущем.

Через несколько недель войска получат приказание перейти границу империи, но не для того, чтобы вести с султаном войну, которую Его Величество не желал бы предпринимать против государя, которого он всегда считал искренним союзником и доброжелательным соседом, а чтобы получить материальные гарантии до того времени, когда обращенное к более справедливым чувствам оттоманское правительство даст России нравственное обеспечение, которого она напрасно домогалась в течение двух лет...

Да поспешит ваше превосходительство, по испрошении согласия его величества султана, подписать эту ноту без изменений и переслать ее не позднее восьми дней нашему послу в Одессу, где он должен еще находиться". Письмо это не могло отклонить Оттоманскую Порту от избранной ею системы отказа в наших требованиях. В Константинополе положение дел сильно изменилось в течение тех нескольких дней, которые последовали за отъездом князя Меншикова. Лорд Редклиф получил за это время депешу лорда Кларендона, в которой великобританский министр сообщал послу, что "придется прибегнуть к силе, как к последнему и неизбежному средству для защиты Турции против не вызванного нападения и для охраны ее независимости, которую Великобритания призвана поддержать".

Английская средиземная эскадра получила приказание подчиниться всякому требованию константинопольского посла, несмотря ни могущие произойти от этого последствия.

Обе эскадры, французская и английская, подошли почти к самым Дарданеллам и остановились в Безикской бухте. Турки чувствовали себя в полной безопасности.

По совету английского посла Порта обнародовала торжественные акты об обеспечешш религиозных прав христианских подданных султана. Греческому иерусалимскому патриарху Германосу были посланы фирманы, в которых говорилось, что "с вечно славного дня восшествия султана на престол и согласно с обязанностью калифа и с высоким призванием государя, оттоманское правительство никогда не переставало, следуя искренней и доброжелательной воле султана, посвящать все свои усилия и внимательно наблюдать, чтобы все классы подданных без всякого исключения пользовались полной охраной, а в особенности полным спокойствием в отношении их религии и их духовных дел". В конце фирмана патриарху предоставлялось право ходатайствовать перед Блистательной Портой по поводу всякого нарушения религиозных привилегий его паствы.

Обнародование такого рода документов должно было, по мнению лорда Редклнфа. произвести самое выгодное для Турции впечатление в глазах общественного мнения всего образованного мира. Сам посол посетил патриархов и епископов всех вероисповеданий и уверял, что он три года работал, чтобы довести Порту до признания и обеспечения свободы религии. У Решида-паши был устроен торжественный прием, на который поочередно являлись патриархи православный и армянский, представители католического и протестантского духовенства и, наконец, еврейские раввины.

После этих торжеств великий визирь встретил довольно холодно Аргиропуло, который привез ему письмо графа Нессельроде. Замечание нашего директора коммерческой канцелярии о приведении на военное положение части русских войск и о "возбуждении умов в России, могущем увлечь за собой правительство, вопреки его желанию", не произвело, по-видимому, на Решида-пашу никакого впечатления. Зато в Петербурге, просматривая донесение Аргиропуло. император Николай Павлович написал против этого замечания резкие слова: "C'est tocte".

В Константинополе ответ на письмо графа Нессельроде, конечно, составлялся при ближайшем участии лорда Редклифа; деятельно помогал Peuuuy и французский посол. Визирь начинал с уверения, что султан проявлял всегда особое внимание к русскому императору как к искреннему союзнику и доброму соседу, что Порта глубоко огорчена разрывом, происшедшим, быть может, вследствие того, что "недостаточно хорошо была понята невозможность для нее подтвердить дипломатическим актом дарованные греческому вероисповеданию привилегии".

Порта надеялась, "от признанной мудрости князя Меншикова", что он останется доволен турецким проектом ноты. Решид-паша сознавался, что князь Меншиков допустил в своем проекте сенеда некоторые изменения, но что эти изменения не коснулись сущности самого акта, который продолжал являться дипломатическим обязательством, "не могущим согласоваться ни с независимостью Оттоманского правительства, ни с правами его верховной власти". По мнению Решида-паши, "такую невозможность нельзя называть отказом и превращать ее в вопрос чести Его Величества Императора Всероссийского".

Далее Решид-паша говорил о нашем недоверии к Порте, об издании облеченного султанским гатти-шерифом фирмана о правах и привилегиях греческой церкви, о противоречии между нашими мирными заверениями и намерением вступить военными силами в пределы Турции.

"Я надеюсь, - писал в заключение Решид, - что Русский двор доверчиво оценит искренность и законность поступков Блистательной Порты и примет во внимание действительную для нее невозможность удовлетворить предъявленным ей требованиям. Я уверяю ваше превосходительство, что как только эта невозможность будет оценена по достоинству, то Блистательная Порта не поколеблется отправить в С.-Петербург чрезвычайного посла для возобновления переговоров и для выработки, при участии правительства императора Всероссийского, соглашения, которое, будучи угодно Его Величеству, было бы вместе с тем приемлемо Портой без нарушения принципа ее независимости и верховной власти султана".

После отправления письма Решнда-паши к графу Нессельроде лорд Редхлиф посетил патриархов греческого и армянского, настаивая на том, чтобы они поднесли адресы султану в благодарность за фирманы, штсрьк подтверждали их привилегии. Греческий патриарх, согласился на адрес, но решительно отказался упомянуть в нем, что будет молиться за успехи турецкого оружия. Что касается армянского патриарха, то он обещал лишь, что армяне будут вести себя так же, как греки. Составленный в греческом патриархате адрес подписали двадцать представителей высшего духовенства, двадцать именитых греков и десятка четыре купцов и ремесленников. Сообщая об этом, Аргиропуло замечает, что "при исполнении формальности подписания адреса бросалась в глаза поразительная холодность, причем многие лица удалились перед этим", и что "вмешательство лорда Редклифа вызвало величайшее негодование греков.

Но до этого негодования английскому послу не было никакого дела. Он стремюся произвести на Европу выгодное для Турции впечатление и цели: этой достиг. Он представил миру Оттоманскую Порту в совершенно новом виде благотворительницы своих христианских подданных, наделяющей их всех, без различия, широкими правами, которые превосходили даже наши требования относительно православного вероисповедания, уступчивой и мирной, но непоколебимо защищающей свое право независимости и государственного верховенства. Общественное мнение склонилось, за немногими исключениями, на сторону Турции. Циркулярная нота Порты была встречена в Европе с нескрываемым сочувствием, наша - с недоверием.

Турецкий циркуляр сообщал, что "хотя вопрос о Святых местах был разрешен к общему удовлетворению, но князь Меншиков заявил совершенно другие по существу требования, которые относились к греческой религии и к духовенству. Честь Порты заставляет ее охранять ныне и в будущем религиозные права и преимущества духовенства, церквей и монастырей, оттоманских подданных греческого вероисповедания, дарованные в прежние царствования и утвержденные его величества султаном... Но входить в соглашение с иностранным правительством в виде сенеда (обязательный акт), конвенции или ноты, имеющей такую же силу и ценность, о правах и привилегиях (хотя бы только относящихся к церквам и к культу) большей части своих подданных было бы противно независимости и верховным правам державы, дающей такое обязательство".

Циркуляр уверял далее, что Порта не питает никакой вражды к русскому Августейшему двору, и что, "принимая во внимание известные чувства справедливости императора, она надеется, что государь не начнет военных действий, и что постоянные принципы его политики, свидетелем которых является весь мир, не позволят ему предпринять ничего из того, что стоит в противоречии с данными всем европейским дворам положительными заверениями". В конце циркуляра упоминалось о наших вооружениях, которыми и объяснялись предпринимаемые Портой военные меры предосторожности.

Граф Нессельроде, со своей стороны, старался бороться с предубеждениями искусно направляемого против нас общественного мнения Западной Европы. Его циркулярная депеша от 30 мая (11 июня) начиналась с указаний на преувеличенные толки, вызванные отъездом князя Меншикова и перерывом дипломатических сношений с Оттоманской Портой и полемикой с западной прессой, которая приписывала нашему кабинету завоевательные замыслы, а также намерение установить религиозный протекторат над православным населением Турции. Граф Нессельроде заявлял, что государь не желает разрушения Оттоманской империи и считает сохранение status quo лучшим средством предупреждения международных осложнений.

"Что касается протектората над греко-русским вероисповеданием в Турции, - говорил ваш циркуляр, - то для охранения его интересов нам не нужно никаких других прав, кроме тех, которые обеспечены за нами договорами, нашим положением и влиянием истекающим из религиозной симпатии между 50 миллионами православных русских и большинством христианских подданных суп тана, влиянием древним, влиянием неизбежным, как вытекающим из фактов, а не из слов, влиянием, которое застал император при вступлении своем на престол, и от которого он не может, из-зa несправедливых подозрений, отказаться, не отрекаясь от славное го наследия своих августейших предшественников.

До какой степени были неосновательны все распространяемы по поводу миссии князя Меншикова слухи, ясно из того, что эта миссия никогда не имела другой цели, как разрешение вопроса с Святых местах". В дальнейшем изложении канцлер замечал, что упомянутый вопрос был возбужден не нами и что наш кабинет предвидел грустные последствия этого возбуждения. Дарование латинянам привилегии, нарушающих вековые права греков, вызвало вмешательство государя, которое повлекло за собой назначение комиссии [...] и торжественное обещание султана сохранить все издревле признанные за греками религиозные права.

Граф Нессельроде жаловался далее на слабость, извороты и двуличность оттоманских властей, напоминал, что вышеупомянутый фирман был прочитан в Иерусалиме лишь после долгих проволочек и многократных настаиваний, что не помешало туркам нарушать его постановления. "Самым резким нарушением; явилась передача латинскому патриарху ключа от главного входа Вифлеемского храма. Эта передача противоречила точным словам фирмана. Она глубоко задела духовенство и все население греко-российского вероисповедания, ибо по идеям, принятым в Палестине, владение ключом означает само по себе владение всем храмом.

Такое забвение самых положительных обещаний, данных в письме султана к императору, такое несомненное нарушение доверия, отягченное вдобавок поведением и неприличными заявлениями советникам султана, очевидно, было достаточно для того, чтобы наш августейший государь, оскорбленный в своем достоинстве, в своем дружеском доверии и в своем религиозном чувстве, общем с чувством его народов, тотчас потребовал самого торжественного удовлетворения".

Государь не воспользовался случаем, чтобы разрушать Оттоманскую империю. У него не было таких намерений. Он избрал мирный путь переговоров. Миссия князя Меншикова имела два предмета, относившихся к делу о Святых местах:

1) "установить вместо потерявшего значение фирмана новое соглашение, которое, не отнимая у латинян того, что они приобрели в последнее время, объяснило бы по крайней мере эти уступки отнюдь не победой над греко-российским вероисповеданием, и восстанавливало бы нарушенное равновесие";

2) "укрепить это соглашение актом, который был бы для нас удовлетворением в настоящее время и гарантией на будущее".

Несмотря на разные затруднения, первая цель была достигнута, но, по словам циркуляра графа Нессельроде, "достигнуть соглашения было далеко не все". Необходима была гарантия его исполнения, и именно эту гарантию государь считал удовлетворением за нанесенное его достоинству оскорбление.

Циркуляр переходит далее к оценке турецких возражений против предложенной князем Меншиковым конвенции, сводившихся к тому, что она противоречила бы независимости и верховным правам Порты. Граф Нессельроде ссылался на договор времен реформации и находил, что в принципе конвенция не противоречила бы международным обычаям и что, опять лишь в принципе, все равно, к какому числу подданных султана она относилась бы.

"На деле, - писал далее граф Нессельроде, - религиозный протекторат уже существует, и предлагаемая форма конвенции ничего бы не прибавила к этому протекторату. Кайнарджийский договор, по которому Порта обязалась охранять в своих владениях христианское исповедание и его церкви, устанавливает в достаточной мере наши права наблюдений и замечания. Эти права вновь вошли в еще более ясно указаны в Адрианопольском договоре, подтверждавшем все прежние. Вот, следовательно, уже около 80 лет нам фактически принадлежат признанные актами права, против которых ныне возражают. "Конвенция, - говорилось далее, - не даст нам никакого преимущества, которое не принадлежало бы нам ранее, и которым мы не могли бы давно злоупотреблять, если бы наши намерен были таковы, каковыми их предполагают".

Циркуляр напоминал, что вопрос о форме соглашения представляется второстепенным и что князь Меншиков сделал Порте ряд уступок, предлагая вместо конвенции менее торжественную форму сенеда, отказываясь от статей о сохранении духовных и материальных преимуществ, издревле дарованных Портой воем четырем православным патриархам, и, наконец, соглашаясь заменить сенед односторонней нотой, проект которой прилагался при циркуляре.

Несмотря на умеренность выражений и на миролюбивый тон циркулярной депеши графа Нессельроде, она не могла умиротворяюще повлиять на политические страсти, систематически возбуждаемые нашими недоброжелателями. Депеша самым категорическим образом подтверждала наше право протектората над православными подданными Порты и даже указывала, что наш кабинет имел полную возможность злоупотреблять этим правом. Но именно это-то право отрицалось кабинетами морских держав, а общественное мнение обвиняло нас в желании оформить протекторат конвенцией или сенедом для того, чтобы иметь возможность им злоупотреблять. Граф Нессельроде, всегда столь осторожный и расчетливый в выражениях, на этот раз недостаточно оценил поводы всеобщего к нам недоверия. Его циркуляр как бы подтверждал недружелюбные догадки и злостные обвинения, которые сыпались на нашу политику во всей, за немногими исключениями, западноевропейской прессе.

О впечатлении, произведенном в Константинополе циркуляром графа Нессельроде, можно судить по следующему, несколько одностороннему донесению Аргиропуло князю Меншикову: "Циркуляр императорского правительства произвел здесь громадный успех. Лакур ведет себя менее шумливо, в чем некоторые видят иезуитство. Лорд Редклиф постоянно находится в том же пароксизме: он суетится, он озлоблен, бегает, инспектирует крепости, присутствует при измерении воды в Босфоре, и вообще он находится всюду. Его разговор, то угрожающий, то миролюбивый и успокаивающий, в зависимости от лиц и обстоятельств. Три дня тому назад он сказал Николаевичу, который мне это передал, не делая секрета, что он постарается убедить Порту не смотреть на занятие княжеств как на действие враждебное, и что если Россия пообещает не завладевать оттоманской территорией и не вызывать там возмущения, то его правительство поверит слову государя; но он не уверен, примет ли Франция эти обещания. Другим он говорил, что первоначальная ошибка была сделана полковником Розе, призвавшим флот, чем Англия была втянута в спор, а также тем, что она тотчас же не отступила. С другой стороны, его действия и слова, так же как действия и слова его приближенных, не соответствуют этим сообщениям".

Глава XI. Организация русских военно-сухопутных сил к началу Восточной войны

К началу Восточной войны военно-сухопутные силы Российской империи состояли из регулярных и иррегулярных войск.

Регулярная армия подразделялась на войска действующие, или линейные, которые главным образом предназначались для боевых действий в поле, составляя существеннейшую часть наших вооруженных сил, и войска резервные и запасные, назначение которых состояло как в пополнении действующих войск, так отчасти и в образовании новых частей.

На двух вышеперечисленных категориях нашей регулярной армии собственно и основывалась боевая сила государства; на поддержание их в должном состоянии почти исключительно и обращалось внимание правительства. Остальные виды наших регулярных вооруженных сил, как-то местные войска, назначавшиеся преимущественно для внутренней службы, и вспомогательные, имевшие характер административный, хозяйственный и полицейский, не предназначались для борьбы с врагом внешним.

Следует, впрочем, упомянуть, что в описываемую эпоху, при неожиданно нагрянувшей необходимости быстро развернуть наши вооруженные силы, частям различных категорий на самом деле приходилось выполнять назначения, к которым они по существу своему совершенно не были предназначены.

Действующая пехота подразделялась на линейную и легкую, которую составляли егерские и карабинерные полки и стрелковые батальоны.

Ни в организации, ни в обучении и вооружении никакого различия между линейной и легкой пехотой, кроме стрелковых батальонов, в сущности не было. Линейная пехота отличалась лишь более рослыми людьми, а егеря по существовавшему обычаю преимущественно перед другими высылались для действия в стрелковой цепи и для выполнения задач, требующих особой подвижности и легкости.

Вся пехота к началу 1853 года состояла в общем из 110 полков, 9 стрелковых и 84 линейных батальонов, причем последние преимущественно были расположены в отдаленных окраинах государства.

Подразделение полков на батальоны было разнообразное, от 3 до 5 батальонов в полку. Но большая часть нашей пехоты, а именно 72 пехотных и егерских полка, которые входили в состав шести армейских корпусов, расположенных в Европейской России, подразделялись каждый на 4 батальона.

Батальоны состояли из 4 рот силой в 230 рядовых при 4 офицерах и 20 унтер-офицерах в роте. В действительности состав рот в мирное время был несколько менее указанного, так как примерно по 100 человек от батальона находились в бессрочном отпуске, составляя на случай войны нечто вроде современного запаса.

Линейные батальоны по своей численности подходили к пехотным, а стрелковые содержались в несколько меньшем составе, а именно они имели по 180 нижних чинов в роте как в мирное, так и в военное время. В начале же войны стрелковые батальоны были доведены до тысячного состава.

Пехотные полки и часть линейных батальонов были соединены в 30 пехотных дивизий и 6 отдельных бригад; стрелковые же батальоны были приданы непосредственно к корпусам.

Дивизии в обшем состояли из 4 полков, соединенных в две бригады, прячем первые бригады составляли два пехотных, а вторые - два егерских полка.

Кавалерия подразделялась на тяжелую (кирасирские и драгунские полжи) и легкую (уланские и гусарские полки).

Всех кавалерийских полков имелось 59, из которых 23 тяжелых и 36 легких.

Полки подразделялись на эскадроны, по 6 эскадронов в кирасирских полках, по 10 эскадронов в драгунских и по 8 эскадронов в остальных полках. Во всех полках имелось 454 действующих эскадрона. В строевом отношении каждые два эскадрона составляли дивизию.

Кавалерийские полки были соединены в 15 дивизий разнообразного наименования и состава, включая сюда и резервную уланскую дивизию, на самом деле состоявшую из 4 действующих уланских полков.

Каждый эскадрон, как в мирное, так и в военное время, имел по 15 рядов во взводе, что составляло 133 конных нижних чина в эскадроне и, кроме того, 35 пеших нижних чинов, из которых 10 человек в мирное время, как и в пехоте, находились в бессрочном отпуске.

Полевая артиллерия состояла всего из 135 батарей, в том числе 106 пеших и 29 конных. Все пешие и 14 конных батарей были сведены в 28 пеших и 7 конно-артиллерийских бригад. Все бригады и батареи, за исключением гвардейских, были, сверх того, соединены в 10 артиллерийских дивизий, по числу имевшихся в нашей армии, кроме гвардейского, пехотных корпусов. Соединения артиллерийских частей в дивизиях были очень разнообразны. Большей частью артиллерийская дивизия состояла из 3 бригад, по 4 батареи, причем в общем числе 12 батарей дивизии одна треть была тяжелых батарей и две трети легких.

В составе полевой армии в общем на каждый пехотный полк дриходилось по одной пешей батарее и на каждые два кавалерийских полка по одной конной батарее.

В военное время большинство пеших батарей полагалось 12-ору-дийного состава, но в мирное время они состояли в 8-орудийной запряжке; материальная же часть остальных 4 орудий хранилась в складах и арсеналах, а люди находились в бессрочном отпуске.

Всего же в полевой артиллерии состояло в мирное время 1134 орудия (902 пеших и 232 конных) и в военное время 1446 орудий (1214 пеших и 232 конных).

Для снабжения войск огнестрельными припасами имелись летучие и подвижные артиллерийские парки. Летучих парков было 4, из которых два в уменьшенном составе; каждый парк состоял из 110 зарядных ящиков, в которых возилось 6612 зарядов и 84 780 патронов. Подвижных парков было 19, состоявших каждый из 120 парковых повозок, в которых полагалось возить 7276 снарядов (по 150 на орудие), 537 пудов пороха и 410400 патронов.

Летучие парки, назначение которых состояло в первоначальном пополнении запасов в войсках, имели в мирное время большую готовность и бульшую подвижность сравнительно с готовностью подвижных парков.

Инженерные войска состояли из 9 саперных батальонов, по 4 роты каждый, и 2 конно-пионерных дивизионов, имевших по два эскадрона. При обоих конно-пионерных дивизионах, сверх того, состояло по одному понтонному парку из 16 кожаных понтонов и 4 козел.

Саперные батальоны в мирное время были сведены в 3 саперные бригады.

Состав каждой роты, как в мирное, так и в военное время, был одинаков, по 250 человек, из которых в мирное время 25 человек находилось в бессрочном отпуске. Конно-пионерные эскадроны в военное время имели по 15 конных рядов во взводах; в мирное время по 30 человек находилось в бессрочном отпуске.

Высшим соединением большей части действующих или полевых войск служили корпуса, которых имелось всего 14: гвардейский, гренадерский, шесть армейских пехотных корпусов, гвардейский и два армейских резервных кавалерийских корпуса и отдельные корпуса: Кавказский, Оренбургский и Сибирский.

Состав корпусов был крайне разнообразен, но большая их часть состояла из трех пехотных дивизий, одной кавалерийской, одной артиллерийской дивизии соответствующих номеров, одного стрелкового и одного саперного батальонов также соответствующих номеров. Резервные кавалерийские корпуса состояли: первый из двух армейских кавалерийских и резервной уланской дивизии, а второй из двух драгунских дивизий и конно-пионерного дивизиона с соответствующей конной артиллерией.

Кроме соединения в корпуса, большая часть полевых и иррегулярных войск, а также часть резервных и вспомогательного назначения входили в зависимости от своего расположения и командного подчинения в состав особых высших соединений, существовавших у нас и в мирное время.

Таким образом, 4 армейских корпуса, расположенные по нашей западной границе, входили в состав так называемой действующей армии; гвардейские и гренадерские корпуса, а также учебные и образцовые части подчинялись одному общему главнокомандующему гвардейским и гренадерским корпусами, а части войск, квартировавшие в Финляндии, именовались войсками, в Финляндии расположенными.

Штаты действующих войск пятидесятых годов прошлого столетия отличались двумя особенностями от штатов настоящего времени.

Ныне в мирное время полевые войска, представляя из себя, за исключением кавалерии, лишь кадр, содержатся в значительно меньшем числе, чем в военное время, и при мобилизации увеличиваются почти в два раза призывом под знамена запасных нижних чинов.

Ввиду коротких сроков действительной службы среди населения имеется в достаточном количестве необходимый для пополнения полевых войск запас обученных людей. В эпоху же Восточной войны различия между штатами действующих войск в мирное и военное время почти не существовало; их составляли только те несколько человек на роту (около 25 чел.), которые находились в бессрочном отпуске и при мобилизации призывались в свои части.

Другую особенность штатов того времени составляло громадное число нестроевых нижних чинов в войсковых частях; эту особенность можно объяснить характером бывшего войскового хозяйства, при котором почти все потребности полков удовлетворялись своими средствами.

В общем число нестроевых чинов к строевым составляло в пехоте 7 %, в кавалерии 13 % и в артиллерии 20 %.

Резервные и запасные войска предназначались для формирования особых резервных и запасных частей, а также для скорого пополнения в случае надобности временного некомплекта действующих войск. Следует, однако, оговориться, что некоторые войсковые части, нося в то время название резервных, по своей организации и назначению в действительности ничем не отличались от действующих войск, в состав которых, как было упомянуто выше, они и входили. Такие части назывались резервными лишь в качестве стратегического резерва действующей армии.

Назначение резервных войск в том смысле, как это понимается в настоящее время, исполняли лишь некоторые резервные и все запасные части, для которых в мирное время или совсем не содержались, или же содержались небольшие кадры. При мобилизации резервные и запасные части формировались посредством призыва офицеров и нижних чинов, находившихся в бессрочном и продолжительном отпусках. Эти нижние чины, составляя единственный подготовленный запас вооруженных сил государства, причислялись к действующим, резервным или запасным войскам по принадлежности, в зависимости от того, на пополнение какой категории они предназначались.

Сообразно с этим, имевшийся среди населения запас обученных людей подразделялся на три разряда.

К первому разряду принадлежали нижние чины, которые предназначались на пополнение рядов частей действующих войск, не содержимых в мирное время; ко второму разряду причислялись нижние чины, долженствовавшие укомплектовывать резервные войска, а к третьему - запасные.

Соответственно такому подразделению отпускных на разряды 46 губерний европейской России и Царство Польское были разделены на три полосы, причем губернии, входившие в первую полосу, - заключали в себе отпускных первого разряда, губернии, составлявшие вторую полосу, отпускных второго разряда, а губернии третьей полосы включали в себе запас для пополнения третьей категории.

При распределении губерний по полосам принималась во внимание скорейшая готовность действующих войск, затем уже резервных и запасных. Ввиду этого в первую полосу входили губернии, ближайшие к нашим западным и южным границам, а также и к пунктам расположения большей части наших действующих войск; во вторую полосу входили центральные губернии, а в третью - восточные и северо-восточные.

Указанный способ распределения отпускных имелся, впрочем, в виду лишь при общей мобилизации армии; при частной же мобилизации для пополнения как действующих, так резервных и запасных войск отпускные брались только из губерний той полосы, которая оказывалась ближайшей к месту расположения войск, приводимых на военное положение. Так как в сущности большинство резервных войск ничем не отличалось от запасных, то в дальнейшем изложении обе эта категории будут рассматриваться вместе.

Резервные войска подразделялись на постоянные и состоящие из отпускных.

Постоянные резервы, всегда содержимые налицо, имели целью как подготовку части рекрутов в мирное время, так и немедленное укомплектование действующих войск, на случай выступления в поход, формирование запасных частей и обучение отпускных при общих сборах.

Резервы же, комплектуемые отпускными нижними чинами, подразделялись, в свою очередь, на имеющие небольшие кадры и не имеющие таковых.

Запасные войска также разделялись на имеющие и не имеющие кадров.

Кадры резервных и запасных частей состояли в мирное время из небольших команд, которые предназначались для наблюдения за сохранностью имущества распущенных частей и для исполнения разных хозяйственных потребностей при сборе войск.

Отпускные, приписанные к частям, имевшим постоянные кадры, собирались в случае призыва на службу к этим кадрам; остальные же собирались в несколько определенных пунктов, в которых и производилось их формирование.

В мирное время на действительной службе во всех кадрах резервных и запасных войск числилось 490 офицеров, 13 270 нижних чинов и 5336 строевых и артиллерийских лошадей.

Для пехоты существовали резервные и запасные батальоны, которые за немногими исключениями в мирное время содержались лишь в виде незначительных кадров, в составе 1 офицера и 22 нижних чинов каждый. В военное же время для 84 полков гренадерского и шести армейских корпусов полагалось из них формировать по 2 батальона на каждый полк, в том числе один резервный и один запасный.

В каждой дивизии эти батальоны сводились в резервную бригаду, в которой таким образом получалось 8 батальонов - 4 резервных и 4 запасных. Три резервные бригады каждого корпуса соединялись в резервную дивизию этого корпуса.

Для остальных частей пехоты формировались, применительно к изложенному, резервные или запасные батальоны гвардейские, линейные, стрелковые и проч. Резервные и запасные части пехоты образовывали таким образом в мирное время 16 батальонов и 168 кадров, которые разворачивались в военное время в 196 батальонов, сведенных в 8 резервных дивизий, 1 полубригаду и 1 отдельный резервный стрелковый батальон.

Резервную и запасную кавалерию в военное время образовывали резервные и запасные эскадроны, которые формировались по расчету на каждый кавалерийский полк от 1 до 3 эскадронов, что всего составляло 115 эскадронов (56 резервных и 59 запасных).

В мирное время из этого числа содержались лишь: 1) постоянный кавалерийский резерв в составе 24 резервных эскадронов первых шести армейских кавалерийских дивизий, которые были сведены в резервную легкую кавалерийскую дивизию, 2) запасный эскадрон при Нижегородском драгунском полку и 3) 48 кадров для прочих армейских кавалерийских полков.

Постоянные резервные эскадроны содержались в составе 20 конных рядов во взводе, носили форму своего полка и назывались девятыми эскадронами, причем в мирное время служба их ничем не отличалась от службы действующих полков. В военное же время они предназначались для немедленного укомплектования соответствующих полков и для сформирования для них запасных частей из отпускных, которые собирались к этим эскадронам в ежегодные учебные сборы.

48 постоянных кадров резервных и запасных эскадронов состояли каждый из 1 офицера, 10 строевых рядовых и 1 писаря и содержались в кавалерийских округах военных поселений при складах вооружения и обмундирования этих частей.

Резервные и запасные части пешей артиллерии в военное время состояли из 8 резервных артиллерийских бригад шестибатарейного состава (по три резервных и запасных батареи), для формирования которых в мирное время содержался постоянный пеший артиллерийский резерв из кадров резервных и запасных батарей, в составе от одного до двух взводов на каждую резервную и запасную батарею военного времени.

Кадры эти в мирное время были сведены в сводные резервные батареи и бригады 12-орудийного состава в батарее, имея запряженными только 4 орудия и 1 ящик на батарею.

Во всех сводных резервных батареях было 120 орудий, из которых запряженными - 40.

Чисто орудий в батареях, формируемых в военное время, не было точно определено и каждый раз назначалось особым Высочайшим приказом. Во время Восточной войны батареи формировались самого разнообразного состава, от 12- до 2-орудийного. Ежегодные учебные сборы отпускных нижних чинов производились как при сводных резервных бригадах, так и при прочих артиллерийских частях

Резервные и запасные части конной артиллерии в военное время состояли из 12 конноартяллерийских батарей 8-орудийного состава, кроме гвардейской, которая имела 12 орудий; всего 100 орудий. В мирное же время содержались кадры только для 6 батарей, составлявших постоянный конноартиллерийский резерв из 6 полубатарея (всего 24 орудия), сведенных в 3 сводные резервные конноартнллерийские батареи.

Постоянный резерв имел своим назначением быстрое укомплектование девствующих батарей первых шести конноартиллерийских бригад, а также формирование для них запасных частей и ежегодное обучение ь учебных сборах отпускных нижних чинов.

Для прочих резервных батарей военного времени никаких кадров в мирное время не содержалось.

Резервные и запасные части инженерных войск в мирное время состояли из 3 резервных саперных батальонов с 6 понтонными парками, одной резервной саперной роты и 4 кадров, каждый из 1 офицера, 10 строевых и 1 нестроевого нижних чинов.

В военное время из этих частей предполагалось сформировать 4 резервных и 2 запасных саперных батальона, 6 понтонных рот с понтонными парками, 1 запасную роту, резервный и запасный конно-пионерные эскадроны.

Войска местные и вспомогательного назначения не имели, как сказано выше, прямого боевого значения, но в то же время составляли необходимую принадлежность армии. К ним следует отнести:

Местные артиллерийские парки, которые предназначались для хранения и снабжения войск снарядами, зарядами и патронами.

Таких парков в Европейской России было 62, и каждый из них имел патронов на одну пехотную дивизию, на 1/3 стрелкового батальона, на 1/3 кавалерийской дивизии и снарядов на одну артиллерийскую бригаду.

На Кавказе парковые запасы содержались в 17 пунктах в разном количестве, смотря по местной потребности. Осадные артиллерийские парки, в состав которых входила материальная часть артиллерии и снаряды, потребные для осады крепостей. Всего имелось 2 осадных парка, Кавказское осадное отделение и 2 запасных отделения.

Гарнизонная артиллерия, состоявшая из гарнизонных и лабораторных артиллерийских рот. Первые из них предназначались для действий при крепостных орудиях, а вторые - для приготовления боевых припасов. Всего состояло в крепостях 97 1/2 гарнизонных и 6 лабораторных рот.

Осадные инженерные парки заключали в себе шанцевый инструмент и материальную часть инженерного ведомства, необходимые для осады крепостей.

Таковых парков имелось 2, в Риге и Бендерах, подразделенных каждый на 4 отделения, с материальной частью в отделении, достаточной для осады одной крепости.

Полевой инженерный парк, составлявший подвижный запас разного инструмента для саперных батальонов, действующих против неприятеля.

Корпус внутренней стражи, состоявший из гарнизонных батальонов и уездных инвалидных и этапных команд. Части эти предназначались для несения внутренней службы в губернских и уездных городах, но, кроме того, на командиров гарнизонных батальонов возлагались некоторые обязанности нынешних уездных воинских начальников по ведению учета и призыву на службу бессрочно отпускных, по приему рекрутов, конвоированию их и проч.

Всего в корпусе внутренней стражи состояло 52 гарнизонных батальона. 2 полубатальона. 564 уездных инвалидных команды, 296 этапных и 5 соляных команд.

Части вспомогательного назначения состояли из корпуса жаноармов я учебных и образцовых войск, последние предназначались как хтя подготовки унтер-офицеров, так и для распространения в армии однообразной техники сложного в то время военного артикула.

К этой же категории войск следует отнести: подвижные инвалидные роты, подвижные арсеналы и военно-рабочие роты.

К особенностям военной организации пятидесятых годов прошлого столетия следует отнести и военные поселения, доживавшие, впрочем, в то время свои последние года.

Основанные в 1811 году, они имели целью сокращение расходов на содержание армии посредством образования особого военно-земледельческого сословия, наподобие австрийских граничар.

Идея основателя заключалась в том, чтобы в будущем возложить комплектование и содержание всей армии исключительно на военные поселения, освободив остальное население от рекрутских наборов, а государственное казначейство - от материальной тяготы содержания армии.

К 1831 году военные поселения достигли своего наивысшего развития, причем тогда же выяснилась вся несостоятельность принятой системы, повлекшая за собой их коренное преобразование.

К началу Восточной войны организация военных поселений в общем представлялась в следующем виде: они состояли из действующей а поселенной частей. К первой принадлежала вся выставляемая поселениями, на общих основаниях рекрутской повинности, боевая сила, а ко второй - вся масса населения с их землями, угодьями и всякого рода хозяйственными учреждениями.

Поселенную часть составляли: 1) 25 округов военного поселения кавалерии, расположенных в южной России и находящихся в ведении инспектора резервной кавалерии; 2) округ военного поселения пехоты, составлявший поселенные роты Охтенского порохового завода; 3) 9 округов пехотных солдат в Новгородской, Витебской и Могилевской губерниях; 4) военное поселение на Кавказе.

Военные поселяне и пахотные солдаты имели определенный земельный надел (я округах пахотных солдат по 6 1/2 десятины на каждую душу) и были освобождены от всех государственных податей и земских повинностей. Взамен этого пахотные солдаты были обложены оброком, а кавалерийские округа продовольствовали кавалерию, в них расположенную; кроме того, и те и другие обязывались производить в своих округах все общественные работы.

Рекрутская повинность отбывалась военными поселянами на общем основании, причем поселенная их часть хотя и подчинялась воинскому порядку и дисциплине и носила собственную форменную одежду, но обучению военному делу не подвергалась.

К 1 января 1853 года в военных поселениях и округах пахотных солдат состояло: 728 688 душ обоего пола и на Кавказе 1344 души; у них имелось 88 114 голов лошадей, 163 929 голов волов, 558 263 овцы и 367 033 штуки прочего рогатого скота. Земли под ними числилось всего 3 452 686 десятин, капитала - 6 036 077 руб. и запасов в хлебных магазинах - 1 337 794 четв. На продовольствии состояло 81 472 человека и 31 382 лошади.

Кроме регулярных войск в состав нашей армии входили, как входят и в настоящее время, войска иррегулярные, состоявшие из казаков и инородческих частей.

Поселенные на окраинах государства, соприкасавшихся с беспокойными соседями, и обязанные охранять эти окраины, казаки за свою службу исстари пользовались обширными льготами сравнительно с прочим населением империи. Взамен этих льгот они несли службу на особых, более тяжелых основаниях, являясь на нее с собственными лошадьми, вооружением, снаряжением, обмундированием и проч.

Все казачьи войска и инородческое население Кавказского и Оренбургского края несли службу внутреннюю - в пределах своего войска, линейную или кордонную службу - для охраны границ и внешнюю службу - вне пределов своего войска.

В мирное время казачьи войска выставляли неопределенное и различное, в зависимости от требования правительства, число частей; в военное же время, по первому призыву, каждое войско обязано было выставлять определенное число частей, составлявших "комплект" войска.

В отношении организации казачьи часта несколько отличались от регулярных и имели вообще более легкий, подвижной характер, так как все тяжести их перевозились на вьюках, а не в обозе.

В 1853 году в ведении Военного министерства находились Донское, Черноморское, Кавказское линейное, Уральское, Астраханское, Дунайское, Оренбургское, Азовское, Сибирское линейное, Забайкальское и Башкиро-Мещерское казачьи войска.

Донское казачье войско в военное время выставляло комплект в 58 действующих конных полков шестисотенного состава и 14 конноартиллерийских батарей. В мирное же время на службе состояло 34 конных полка и 4 батареи.

Комплект Черноморского войска составляли гвардейский дивизион, 12 пеших батальонов, 3 конные батареи и гарнизонная пешая артиллерийская рота; в мирное же время из них на службе находились 4 батальона, конная батарея и артиллерийская рота.

Кавказское линейное войско полагалось в комплекте 18 конных полков шесгасотенного состава и 3 конных батарей; почти все эти части находились на службе и в мирное время при Кавказском корпусе и на Кавказской линии.

Комплект Уральского войска состоял из гвардейского дивизиона и 12 шестясотеаных конных полков, из которых в мирное время на службе находилось только два дивизиона.

Комплекты остальных казачьих войск в общем были меньшей численности и имели исключительной целью местную службу, а потому они здесь не перечисляются.

К числу инородческих войск относились между прочим л.-гв. Крымско-Татарский эскадрон, находившийся в ведении новороссийского геаерал-гуоернатора, Закавказский конно-мусульманский полк, состоявший при действующей армии, Дагестанский конно-нррегулярны& полк я Балаклавский греческий батальон, состоявшие на службе при Кавказском корпусе, и некоторые другие.

Численность армии к 1 января 1853 года выражалась следующими цифрами:

к действительной службе под знаменами в регулярных войсках состояло 27 581 генерал и офицер и 911 150 нижних чинов;

к бессрочном и годовом отпусках числилось 244 генерала и офицера и 212 433 нижних чина.

Таким образом, общая наличность обученных людей регулярной армии определялась в 27 745 генералов и офицеров и 1 123 583 нижних чина.

Во всех иррегулярных войсках числилось по спискам 3647 генералов и офицеров и 242 203 нижних чина; из них в частях, находившихся на действительной службе, состояло 89 168 человек.

Итак, во всей русской армии состояло по спискам 31 392 генерала и офицера и 1 365 786 нижних чинов, из коих к 1 января 1853 года действительно несли службу 1 000 318 нижних чинов. В общем штатном числе всех войск (вместе с иррегулярными) составляли: пехота - 2/3, кавалерия - 1/5, артиллерия - 1/13 и инженерные войска - [...].

Численность прочих родов оружия относилась к пехоте как: кавалерия - 1:3 1/3, артиллерия - 1:83/4, инженерные войска - 1:26 1/2. Казачьи войска составляли 1/4(%) часть всех регулярных войск.

Беглый обзор организации нашей армии перед Восточной войной указывает на следующие ее особенности: 1. Армия состояла из двух резко отличавшихся по своим качествам частей.

Действующие войска, которые в мирное время содержались почти в таком же составе, как и в военное, представляли из себя вполне подготовленную и сплоченную в долгие годы мирного обучения боевую силу, которая при приведении армии на военное положение весьма мало изменялась приливом в нее отпускных и была готова немедленно выступить в поход. Но зато за этой отличной по своему составу армией государство фактически уже не имело правильно организованных и хоть сколько-нибудь подготовленных вооруженных сил.

Незначительные по количеству и весьма слабые по своему составу кадры резервных и запасных войск никоим образом не могли служить гарантией их надлежащей и скорой формировки и подготовки. Малая готовность этой категории войск увеличивалась еще тем, что при мобилизации в резервные и запасные части вливалось лишь весьма незначительное количество обученных людей в виде бессрочно отпускных; большая же часть состояла из ре кругов, представлявших собой совершенно сырой материал.

Такие качества резервных и запасных войск являлись следствием существовавшего в то время во всех государствах, за исключением отчасти Пруссии, взгляда, по которому в европейских армиях обращали исключительное внимание на содержание полевых войск, составлявших почти всю боевую силу государства.

Если сравнить силу нашей постоянной армии мирного времени последних лет царствования императора Николая Павловича и силу ее в настоящее время, то постоянные армии в эти отделенные друг от друга полувековым периодом эпохи окажутся почти одинаковыми, но зато какая громадная разница замечается при переходе армии на военное положение. Силы современной армии увеличиваются в несколько раз, причем соответствующая организация ее делает большую часть этой армии ко времени столкновения с неприятелем почти одинаковой по своим боевым качествам.

Причиной такого различия служат не только сильные кадры резервных войск, ныне содержимых и в мирное время, но и нахождение среди населения целой массы подготовленного боевого материала в виде запасных нижних чинов, которые при мобилизации вступают в ряды армии; пятьдесят же лет тому назад подготовленный боевой запас существовал лишь в зачатке, в лице незначительного числа бессрочно отпускных и увольняемых в годовой отпуск нижних чинов. Лиц этой категории по спискам числилось к 1 января 1853 года на миллионную армию всего 212 433 человека.

Причина такого незначительного запаса состояла во всеобщем в то время убеждении, что получить армию с хорошими боевыми качествами возможно только при весьма продолжительных сроках службы, в 15 или 20 лет. Очевидно, что люди, пробывшие под знаменами столь долгий срок, были по окончании службы по большей части неспособны как по своему возрасту, так и по состоянию своего здоровья поступить в случае войны вновь в ряды войск.

Император Николай Павлович рядом принятых мер положил основание организации резервных войск и ревниво оберегал их от поползновений начальников, не оценивших надлежащим образом основной идеи их назначения. "Не ошибайся в отношении резервов. - писал государь князю Горчакову 20 октября 1853 года. - В прежние войны резервов в полном смысле значения слова, как я его понимаю, не было. Оттого полки таяли, не получая подкрепления или получая голых, необутых, изнуренных рекрутов; полки таяли, гибли и за ними - никого! Теперь на каждый полк 2 батальона резерва, в нем половина старые, надежные солдаты, а другая из рекрутов, и через б месяцев каждый полк получит не менее 600 человек укомплектования; стало, к весне полки будут опять комплектованы и надежно. Но, чтоб это возможно было, надо резервам быть на месте, в покое и не обременять их сверх меры караулами и другими посторонними заботами, а еще менее употреблять их без крайности против неприятеля..."

Примерво с 1834 года государь начал принимать меры и к образованию среди населения подготовленного запаса людей, увольняя старшие сроки службы преждевременно в так называемые бессрочные отпуска. Этот первообраз нынешнего запаса имел очень мало общего с современным. Он был весьма незначителен, так как люди увольнялись в бессрочный отпуск лишь после беспорочного служения под знаменами 15 или 20 лет, в количестве около 17 000 человек ежегодно; к ним следует прибавить еще 10 000 человек, увольняемых в годовой отпуск.

В действительности же людей, годных для поступления вновь на службу из бессрочного отпуска, было еще менее, чем числилось по спискам; престарелый возраст отпускных делал процент неявлявшихся весьма значительным, а их самих - мало пригодными к перенесению тягостей военного времени.

Нельзя не отметить этот первый шаг к образованию у нас запаса, предпринятый исключительно по инициативе государя Николая Павловича и проведенный в жизнь благодаря его настойчивым требованиям. Мысль об уменьшении сроков службы с целью накопления обученных людей среди населения казалась в то время большинству военных деятелей и даже такому выдающемуся генералу, как Муравьев-Карский, преступной; они считали, что такая мера, несомненно, поведет к ухудшению армии, лишая ее лучших солдат и наполняя молодыми и не втянутыми в работу рекрутами. Особенно беспокоил их унтер-офицерский вопрос, как будто бы в пятнадцатилетний срок службы нельзя было подготовить хороших и в особенности опытных унтер-офицеров.

Лишь только двадцать лет спустя, после огромных успехов пруссаков во время Франко-прусской войны у нас приобрели право гражданства короткие сроки службы и неразрывно связанное с ним накопление среди населения запаса обученных людей, первоначальную идею которых с таким трудом проводил в жизнь император Николай Павлович в последние годы своего царствования.

Такой характер организации нашей армии приводил к замечательным фактам. Уже летом 1854 года, когда война еще не достигла своего полного напряжения, у нас не хватало войск для одновременной готовности к борьбе по всей западной границе и в Крыму. Какой грустью и бессилием дышат многие письма государя к князю Горчакову и к князю Меншикову в 1854 году, в ожидании высадки в Крыму, котла государь сознавал, что Крымскую армию необходимо усилить, но у него не было больше свободных войск.

"Теперь к этой опасности, - писал, например, государь князю Горчакову 7 июля 1834 года, - присоединилась другая - вероятие весьма скорого нападения на Крым. Мысль весьма полезную образования отряда к стороне Перекопа вполне и я разделяю. Назначить аве мае пехоту в сей отряд неоткуда, ибо уже ничем не располагаю 52 с той поры, как князь Иван Федорович взял, меня не спрося, 16-ю дивизию в Молдавию. Крайне желательно наискорее отправить хоть одну бригаду с двумя батареями к Перекопу. Обсуди, откуда послать наилучше, и сейчас же распорядись... Кажется, выбор должен пасть на 16-ю дивизию, но я не гофрихсрат: необходимость тебе ставлю на вид, образ же действий предоставляю тебе".

И в таком положении находилась могущественнейшая монархия с 60-миллионным населением, которая содержала в мирное время миллионную армию под ружьем!

2. Другую особенность организации того времени составляло несоразмерно большое отношение небоевого элемента к общей численности постоянной армии.

Эта категория войск в лице корпуса внутренней стражи и разных вспомогательных частей включала в свои ряды 218 515 человек, что уменьшало боевую численность армии почти на 17 %.

Такая же несоразмерность боевого элемента к нестроевому замечалась, сак было сказано выше, и в отдельных частях полевых войск, где цифра нестроевых составляла от 7 до 20 % всего состава части.

3. Обращает на себя внимание также большое разнообразие в составе тактических единиц. В пехоте число батальонов в полках изменялось от 3 до 5, что не вызывалось никакими тактическими соображениями. В кавалерии большинство полков имело по 8 и 10 эскадронов, что делало их неудобными в отношении командования ими одним лиаом. В этом отношении неудобен был также и 12-орудийый состав батарей.

Разнообразие тактических единиц, впрочем, не всегда являлось следствием принятое системы и очень часто происходило и от побочных причин, главная среди которых заключалась в желании уменьшить расходы на содержание армии.

Существование конно-пионерных дивизионов также не оправдывало надежд, на них возлагавшихся. Понтонные парки, которые при них состояли, делали конно-пионеров недостаточно подвижными для следования с кавалерией, а малое их число имело своим последствием то, что они никогда не участвовали в деле. В течение сорокадвухлетнего своего существования конно-пионеры только в 1828 году были два раза употреблены в дело со специальной целью и, наконец, в 1862 году были совершенно упразднены. Система военных поселений, в свою очередь, не оправдала возлагавшихся на нее ожиданий. Вместо воинов-пахарей, поселяне являлись простыми хлебопашцами, обязанными продовольствовать квартировавшие у них войска. Чисто военные качества к ним не привились, к чему, впрочем, со стороны правительства в последнее время почти и не прикладывалось никаких стараний. Одной из слабых сторон военных поселений был крайне дурной состав офицеров, куда офицеры "сбывались" из действующих войск; да, впрочем, и само начальство военных поселений более предпочитало офицеров, вышедших из солдат. В финансовом отношении военные поселения также не принесли ожидаемой от них пользы. Они были окончательно упразднены в 1857 году.

В пятидесятых годах прошлого столетия комплектование армии нижними чинами производилось у нас по рекрутскому уставу 1831 года.

Военная служба по этому уставу не была общеобязательной; от нее были освобождены все дворяне, купцы, почетные граждане, дети священнослужителей и вообще все классы общества, возвысившиеся над общим уровнем податного сословия. Она была таким образом обязательна только для солдатских детей, мещан, крестьян и вообще для лиц податных сословий.

Но, кроме поступления на военную службу нижними чинами на основании рекрутского устава, таковыми зачислялись крестьяне по желанию помещиков, по приговорам сельских обществ, а также и по приговорам судов, причем в этом последнем случае отдавались не только лица, которые принадлежали к сословиям, обязанным рекрутской повинностью, но и к изъятым от нее по своему происхождению.

Вся тягость военной службы ложилась таким образом на беднейшие классы населения; около 20 % общего числа жителей империи имели право на освобождение от рекрутской повинности. Тем не менее средства населения России, при существовавших сроках службы, в количественном отношении далеко превосходили требуемое от него число рекрутов.

И действительно, за восемнадцать лет, с!835по!854 год, было принято на службу всего 1 436 711 рекрутов, что составляло около 80 тысяч человек в год. Лиц же, подлежавших в начале пятидесятых годов рекрутской повинности, считалось около 25 миллионов; если исключить отсюда около двух третей всего числа неспособными, то годных к службе оставалось около 8 миллионов. Штатное число войск относилось к этой массе, как 1:7 1/2, и один служивший приходился на 26 душ мужского пола, подлежавших повинности.

Рекрутская повинность не была личной, а общинной, при которой правительство предъявляло свои требования к известной группе населения, а не к отдельным лицам; рекруты же выставлялись от семейств, принимая в расчет число имевшихся в семействе рабочих рук.

Возраст принимаемых на службу по набору был определен от 20 до 35 лет; это условие держало массу лиц податного состояния в течение пятнадцати лет в неопределенном положении ожидания рекрутчины. С другой стороны, и армия получала слишком много рекрутов старших возрастов, которых трудно было обучить и которые вливали в армию значительный контингент пожилых солдат. За 1851-й, 1852-й и 1853-й, например, отношение числа рекрутов по возрастам к общему числу принятых было следующее: моложе 20 лет - около 6%, от 20 до 25 лет - 73 %, от 25 до 30 - 14 % и от 30 до 35 лет - 6 %. т е. более четвертой части принятых находилось в возрасте, не совсем соответствовавшем требованиям военной службы.

Сроки действительной службы были установлены от 22 до 25 лет. Прослужившие беспорочно 15 лет увольнялись в бессрочный отпуск, во время которого они ежегодно собирались на один месяц в учебные сборы.

Такие продолжительные сроки службы, кроме указанного уже выше недостатка в отношении количества и качества запаса обученных людей, который образовывался среди населения империи, представляли для армии и населения еще много других неудобств. Служба отнимала рекрута из его среды на столь продолжительное время, что он возвращался домой, совершенно отвыкнув от условий жизни своей среды и уже мало пригодный к работе. На рекрутов в населении смотрели поэтому как на заживо погребенных, и сдача в рекруты, "рекрутчина", как ее называли, наводила на население ужас. Для уклонения от службы среди призываемых в сильной степени было развито членовредительство, а побеги в войсках были явлением заурядным, так что в законах о наградах предусматривалось даже награждение ротных и эскадронных командиров "за неимение бежавших во вверенных им частях" в относительно короткий трехлетний промежуток времени.

Общинный характер воинской повинности вносил еще один нежелательный элемент в состав армии, а именно достаточное количество наемников (примерно около 10 тысяч человек в год), хотя правительство и старалось бороться с этим злом при помощи выпуска зачетных рекрутских квитанций, по числу добровольно поступивших в армию охотников. Квитанции эти могли быть перепродаваемы из рук в руки и освобождали от службы лицо, их предъявлявшее. Таких квитанций не хватало на всю массу лиц, желавших освободиться от службы, и потому, как сказано выше, многие прибегали к найму заместителей. В нравственном отношении заместители не представляли, конечно, из себя надежного элемента в войсках.

Отдача в рекруты по приговору судов, по приговору крестьянских обществ и по назначению помещиков также не служила на пользу войскам.

В "Уложении о наказаниях уголовных и исправительных", издания 1845 года, перечислен, например, длинный ряд проступков, за которые допускалась отдача в солдаты в наказание взамен ссылки на поселение. Помещики, в свою очередь, отдавали крестьян в солдаты преимущественно в наказание и вообще сбывали в войска самых негодных людей.

Все это вливало в армию людей порочных, которые не могли способствовать возвышению нравственного уровня войск, а, что еще хуже, поддерживало в населении взгляд на военную службу как на наказание, а не как на священную обязанность защиты Отечества.

Солдатские дети и кантонисты по самому своему происхождению относились к числу обязанных военной службой. Солдатскими детьми считались все сыновья нижних чинов недворянского сословия, прижитые во время нахождения их отцов на действительной службе и в отставке, а также все незаконнорожденные солдатками мальчики. Кантонистами же назывались солдатские дети, которые состояли в заведениях военных кантонистов, имевшихся при частях войск, или жили при родителях, служащих в полках. Таким образом в составе армии получалось потомственное сословие солдат, приносившее в военном отношении очень мало пользы и. безусловно, вредное в общегосударственном отношении.

Сын солдата поступал в кантонисты ребенком и, лишенный влияния семьи, воспитывался в суровой казарменной обстановке. По окончании же действительной службы под знаменами он оказывался совершенно одиноким и оторванным от той среды, в которой ему приходилось доживать свой век.

Во время своего пребывания в кантонистах дети подвергались большей, сравнительно с другими, смертности и, развиваясь физически хуже своих деревенских сверстников, уступали в этом отношении остальной массе рекрутов. Живя с юных лет среди солдат, кантонисты, очевидно, не могли отличаться и хорошей нравственностью.

Император Николай ясно сознавал всю невыгоду и несправедливость существовавшей рекрутской повинности, но не в силах был бороться с установившимся положением. "Всякий набор, - говорил государь князю А. С. Меншикову 14 марта 1845 года, - счетом с 500 или другого участка душ, а также вербовкой, есть мера неправильная, и справедлива лишь одна конскрипция, обязывающая всех служить, но много препятствий существует к ее введению. Вот что ожидает нас по таковым понятиям о справедливости!" - саркастически закончил князь Александр Сергеевич свои воспоминания об этом разговоре.

В Царстве Польском воинская повинность отбывалась на несколько иных основаниях, по системе конскрипций. Повинность эта была общеобязательной, но не личной, и ей подлежали почти все сословия, причем на семейное положение призываемых обращалось очень мало внимания. Кому поступать на службу, определялось жребием, который прежде всего тянули молодые люди в возрасте от 20 до 22 лет, а после того в постепенности люди старших возрастов до пополнения всего требуемого числа призываемых.

Кроме обязательного поступления на службу, наше законодательство допускало для лиц привилегированных сословий и поступление по добровольному желанию, причем потомственные дворяне, лица, окончившие курс высших учебных заведений, и купцы первых двух гильдий поступали на сокращенные сроки, службы.

При распределении рекрутов в войска руководствовались главным образом только внешним их видом, причем лучшие и рослые люди назначались в гвардию. Раскольники и попавшиеся "в буйствах и дерзостях" назначались на Кавказ и в Сибирь; отданные в солдаты за дурное поведение - преимущественно в гарнизонные и военно-рабочие части; бродяги и преступники - во внутренние гарнизонные и линейные батальоны.

В разные роды оружия люди назначались без всякого разбора, не принимая во внимание ни склада их, ни способностей к тому или другому роду службы. Зато заботы о ранжировке солдат доходили до невероятного. Не только в полках, но в ротах и эскадронах люди подбирались рябые к рябым, курносые к курносым, красавчики к красавчикам. Роты и взводы старались составить из людей одинаковых по цвету волос, по длине усов, бакенбард и т. д..

Но долгие сроки службы давали возможность подготавливать без особого напряжения сил молодых рекрутов, отлично знающих свое дело солдат; отличные унтер-офицеры образовывались в полках сами собой. Солдаты глубоко проникались духом военной службы и традициями своей части; они смотрели на полк как на свой родной дом и семью, с которыми было связано все их существование.

Что касается казачьего населения, то отбывание военной службы было обязательно для всех казаков почти без всякого исключения. Сроки службы были для офицеров в 25 лет и для казаков в 30 лет; но на действительной службе они не находились непрерывно все это время, а, прослужив от одного до трех лет, увольнялись на льготу по домам впредь до нового поступления на службу через такой же приблизительно срок времени. Кому из казаков подлежало в каждом данном случае идти в состав выставляемых войском строевых частей определялось очередными станичными списками, причем по семейному и имущественному положению, в исключительных случаях допускались или временное освобождение от службы, или же отсрочка, но никоим образом не полное освобождение.

К 1 января 1853 года на действительной службе всего состояло 53 % штатного состава казачьих "комплектов" или 39 % списочного, так как вообще списочное число служилых казаков превосходило штаты выставляемых комплектов; при этом 1 служащий приходился средним числом на 7,3 казаков, обязанных службой.

Комплектование армии унтер-офицерами не встречало до Восточной войны иикякит затруднений как благодаря продолжительным срокам службы, так и тем несложным требованиям, которые предъявлялись к унтер-офицерам.

Строевые части пополнялись ими при помощи производства добровольно поступивших на службу и поступивших по набору; некоторая же часть унтер-офицеров пополнялась кантонистами и нижними чинами, прошедшими курс учебных частей.

Для первой категории лиц унтер-офицерское звание было переходной степенью для производства в офицеры; процент унтер-офицеров из последней категории был вообще весьма незначителен, так что главный контингент их ложился на производимых из поступивших на службу по набору по прослужении ими в строю не менее трех лет

Для подготовки унтер-офицеров пехоты и кавалерии в самых частях не существовало никаких школ и учебных команд, и знание грамотности для производимых не было обязательным. В законе указывалось только, "чтобы назначаемые к производству в унтер-офицерское звание знали совершенно порядок службы и верный шаг... чтобы были доброго и трезвого поведения и... чтобы при всех таких качествах производимы были в унтер-офицеры преимущественно имеющие знаки отличия военного ордена".

Школами же для специальной подготовки унтер-офицеров пехоты и кавалерии служили 4 карабинерные полка, ежегодно выпускавшие до 1000 человек, учебный эскадрон и школы кантонистов. Унтер-офицеры, выходившие из этих специальных школ, не удовлетворяли современников ни своими нравственными, ни строевыми качествами.

В артиллерии для производства в фейерверкеры требовалось, как правило, окончание трехгодичного курса дивизионной или бригадной школы по весьма обширной программе, до геометрической съемки включительно.

Унтер-офицеры инженерных войск также подготавливались в особых бригадных школах.

Комплектование армии офицерами'" производилось при помощи: 1) выпуска из военно-учебных заведений, 2) производства добровольно поступивших на службу нижними чинами и 3) производства нижних чинов, поступавших на службу по наборам.

Военно-учебные заведения, дававшие право на выпуск офицерами, были: Пажеский и 15 кадетских корпусов, Школа гвардейских подпрапорщиков и юнкеров, Дворянский полк, Михайловское артиллерийское, Главное инженерное училища и Школа топографов.

Кадетские корпуса имели целью воспитывать и образовывать молодых дворян для всех родов военной службы.

Все корпуса представляли собой закрытые интернаты; кадеты воспитывались на казенный счет или на счет дворянства и состояли на полном казенном содержании.

Курс обучения состоял из предметов общеобразовательных, проходимых в общих классах, и специально военных, которые составляли курс специальных классов. Объем общеобразовательных предметов соответствовал программам среднеучебных заведений, причем особое внимание обращалось на естественные и математические предметы. В специальных классах, кроме общеобразовательных предметов, проходились механика, законоведение, физическая география, статистика, артиллерия, фортификация, тактика и топография. Провинциальные корпуса не имели специальных классов, и юноши по окончании общего курса отправлялись в Петербург в Дворянский полк, где и проходили курс специальных классов.

Лучшие воспитанники по окончании курса выпускались офицерами в гвардию, следующие выходили в артиллерию и саперы, а уже остальной состав в армейскую пехоту и кавалерию. Малоуспешные из кадетов выпускались из первого специального класса в линейные батальоны или же по окончании общих классов и по достижении девятнадцатилетнего возраста во внутреннюю стражу.

Программа курса кадетских корпусов, как можно видеть, была достаточно обширна, и корпуса должны были бы давать хорошее общее и военное образование, но сама постановка учебного дела не была вполне удовлетворительна и мало способствовала умственному развитию кадетов. Занятые целый день в классах и на строевых занятиях, мальчики имели только один-полтора часа времени на приготовление уроков.

Такой срок следует признать крайне недостаточным, в особенности принимая во внимание слабую подготовку поступавших в корпуса мальчиков, не всегда удачный состав преподавателей и большое число учеников (35 и более) в каждом учебном отделении. Не все ученики могли поэтому следить за курсом одинаково, и уже с младших классов появлялись отстающие, которые, по мере продвижения выпуска вперед, отставали еще больше, сидели по два и по три года в одном классе и назначались в конце концов по малоуспешности до окончания курса в войска унтер-офицерами или вовсе исключались из корпуса. В общем числе до окончания курса доходила только половина из кадетов, поступивших в младшие классы.

Что касается внутренней жизни учащихся, то корпусное начальство входило в нее мало и нисколько не влияло на смягчение нравов, в которых было много грубого и дикого. Отличительными чертами кадетского быта были дружба, тесное товарищество кадетов между собой и общее крайне суровое направление. Старшие кадеты давали тон всей кадетской жизни, а младшие им слепо повиновались. Кадет, отличавшийся физической силой, ловкостью, молодцеватостью и находившийся в оппозиции к начальству, всегда пользовался особым почетом и уважением товарищей. Любимые игры кадетов также носили характер занятий, развивающих физическую силу, ловкость и терпение; игры эти часто переходили в ожесточенные драки не только между кадетами, но и между целыми классами, а в лагерях - так и между корпусами. Во всех классах кадеты составляли так называемые "классные общества", имевшие своих коноводов и свои обычаи, которым они слепо подчинялись, причем кадетский самосуд имел большое значение, и им особенно строго карались трусость, выдача товарища, жалоба начальству, невыносливость и т. п.

Применяемые в корпусах наказания могли только способствовать еще большему ожесточению кадетских нравов. Самым обычным наказанием были розги, которыми мальчики наказывались и за дурные баллы, и за плохое знание фронта, и за маловажные проступки; более серьезные проступки зачастую наказывались 100 - 200 ударами розог.

Но кадетские корпуса имели и свои положительные стороны. Столь ценные в военном деле высокий дух товарищества и взаимной выручки глубоко внедрялись в каждого кадета и клали отпечаток на всю его дальнейшую службу; кадетская жизнь закаляла юношей и подготавливала из них людей, способных с легкостью переносить все невзгоды военной жизни. Из них, при отсутствии внешнего лоска и невысоком умственном развитии, выходили, однако, честные служаки, преданные своему долгу службы офицеры, которые сроднились с нею с юных лет и любили ее.

От остальных военно-учебных заведений несколько отличались Михайловское артиллерийское и Главное (ныне Николаевское) инженерное училища. В них давалась более солидная научная подготовка и существовали особые офицерские классы, преобразованные в настоящее время в Артиллерийскую и Инженерную академии. Воспитанниками этих училищ пополнялся в незначительном числе офицерский состав артиллерийских и саперных частей.

Во всех военно-учебных заведениях полагалось по штату 8556 воспитанников, но эта с первого взгляда большая цифра в действительности была очень недостаточна для подготовки необходимого для армии числа офицеров. За десятилетие с 1845 по 1855 год число воспитанников военно-учебных заведений (без Артиллерийского и Инженерного), закончивших полный курс, составляло в среднем лишь 7 % всего числа воспитывавшихся в этих заведениях, а за все время царствования императора Николая Павловича из этих же учебных заведений было всего выпущено около 17 тысяч офицеров, что составит в год около 560 человек, или треть всего числа офицеров, потребных для армии. Да и эта треть почти исключительно поступала на укомплектование гвардии и специальных родов оружия.

Главный контингент офицеров армейской пехоты и кавалерии пополнялся производством дворян и вольноопределяющихся, поступивших по добровольному желанию на службу нижними чинами. Небольшая лишь часть этих лиц принадлежала к окончившим курсы различных учебных заведений; большинство же из них имело самое ограниченное общее домашнее образование или же принадлежало к лицам, не окончившим курса кадетских корпусов и гражданских гимназии.

Молодые люди эти при поступлении на службу, т. е. при зачислении их юнкерами, должны были выдержать самый незначительный экзамен по общеобразовательным предметам при штабе корпуса или при каком-нибудь кадетском корпусе. Насколько ничтожны были в этом отношении требования, предъявлявшиеся будущим офицерам, можно судить по программе, установленной для юнкеров при штабе 2-го армейского корпуса уже в 1857 году, после Крымской кампании, которая, как известно, дала сильный толчок к увеличению образовательного ценза наших офицеров.

Эта программа обязывала довести по русскому языку юнкеров до той степени грамматически правильного и ясного изложения на бумаге своих мыслей, которое требуется от деловых бумаг. Знание арифметики должно было быть доведено до того, чтобы каждый численный житейский или служебный вопрос был решаем без затруднения. При изучении истории обращалось особое внимание на указания обучаемым, каким образом развивались главные начала русской жизни: самодержавие, православие, народность. Что же касается французского и немецкого языков, то они должны были составлять последний предмет занятий, и рекомендовалось стараться, чтобы юнкера умели хоть отличить книгу, написанную на одном языке от написанной на другом. При этом никаких военных познаний, кроме уставов, от офицеров армейской пехоты и кавалерии не требовалось.

Вся эта категория лиц получала офицерские чины уже без экзамена, по прослужении в звании унтер-офицера от 3 до 6 месяцев для студентов. 2 лет - для дворян и от 4 до 12 лет - для прочих вольноопределяющихся, в зависимости от прав их по состоянию.

Легкость поступления на службу унтер-офицером, или, как тогда называли, юнкером на казенном содержании, и легкость, таким образом, достижения офицерского чина без экзамена привлекали на военную службу лиц, которые не могли найти других средств к существованию.

До производства в офицеры в полках юнкерам также негде было учиться и расширять свои научные познания, тем более что для самостоятельных занятий не было никаких побудительных причин: всякий знал, что будет произведен в офицеры без экзамена. Живя на службе полковой жизнью и принадлежа по рождению и воспитанию к офицерской среде, юнкера часто находились в обществе офицеров, скудном благодаря разбросанности чуть ли не поодиночке по глухим деревням в умственном отношении и богатом кутежами и картежной игрой. Такая обстановка, само собой разумеется, не могла содействовать надлежащему направлению гибкой воли молодых людей, избравших себе военную карьеру.

Нижние чины, поступавшие по набору, могли быть произведены в офицеры после прослужения в звании унтер-офицерском от 10 до 18 лет и по выдержании особого экзамена при штабе дивизии из катехизиса, чтения, письма, арифметики (включительно до тройного правила), составления бумаг, относящихся к обязанностям младших офицеров, а также уставов гарнизонного, лагерного, форпостной службы и строевого, до батальонного учения включительно. Кроме того, все унтер-офицеры общих сроков службы, представляемые к производству в офицеры, собирались на целый год к корпусным штабам для испытания их по службе.

Унтер-офицеры, выполнившие все вышеуказанные условия, могли отказаться от офицерского чина, и тогда они, состоя на службе, получали шевроны и две трети прапорщичьего жалованья. После прослужения пяти лет со времени отказа от производства в офицеры им давалась пожизненная пенсия в размере получаемого ими содержания.

Эта последняя мера служила причиной тому, что очень многие из унтер-офицеров, пройдя весь тот несложный искус, который требовался для производства в офицеры, отказывались от чина, предпочитая воспользоваться представляемыми им преимуществами. Да и, действительно, материальное положение их, при условии солдатских требований, было несравненно лучше материального положения производимых в офицеры; они могли выйти с пенсией в отставку почти на семь лет раньше, чем их сверстники - офицеры. К тому же многих устрашала и жизнь в совершенно непривычной им новой среде; офицерский эполет не служил связью между дворянином и простолюдином, протянувшим солдатскую лямку около полутора десятков лет, и этот последний всегда держался в стороне от остального общества офицеров.

Число офицеров этой категории вообще было незначительно - около 9 % общего состава армейской пехоты и около 8 % армейской кавалерии. Таким образом, установившееся общее мнение, что в нашей армии того времени было много офицеров из солдат, поступивших по набору, или "бурбонов", как их тогда называли, не совсем справедливо: в особенности это касается, как увидим ниже, полевых войск.

Все изложенное выше о пополнении армии офицерами показывает, что корпус офицеров того времени, принадлежа по своему происхождению почти в полном составе к одному дворянскому сословию, очень различался между собой в отношении приобретенного как общего, так и военного образования. Незначительный контингент воспитанников военно-учебных заведений представлял из себя ко времени производства в офицеры людей с достаточным по тому времена общим и военным образованием; главная же масса офицеров, кадетов к давала тон армейской офицерской среде, отличалась, за немногим исключением, полным отсутствием общего и военного образования.

Но этот разнородный по умственной подготовке состав офицеров далеко не равномерно распределялся по разным частям наших вооруженных сил, В то время, как гвардия и специальные роды оружия были почти исключительно укомплектованы офицерами из военно-учебных заведений, главные составные части наших вооруженных сил - армейская пехота и кавалерия имели офицеров почти исключительно из юнкеров. В 1853 году, например, из военно-учебных заведений в гвардию и специальные роды оружия было выпушено 249 человек, а в остальные войска - 206 человек; во время воины в 1855 году это соотношение еще более увеличилось в пользу первой категории, куда было выпущено 430 человек из 618 окончивших курс.

На армейскую пехоту приходилось 12 % из окончивших кадетские корпуса производимых из поступивших по набору и 79 % из юнкеров.

В свою очередь, и в армейской пехоте было заметно большое различие в составе офицеров между отдельными видами ее. Наилучший состав был в гренадерских и армейских полках и в стрелковых батальонах; в линейных батальонах состав офицеров был уже значительно хуже, а во внутренней страже совершенно слабый, причем петый раз лип. производимых в офицеры из учебных войск, назначался исключительно в эту последнюю. Такая неудовлетворительность корпуса офицеров внутренней стражи признавалась даже официально. Так, в 1853 году, когда, по недостатку офицеров в пехоте, повелено было прикомандировать туда офицеров из внутренней стражи, то в переписке по этому поводу встречается целый ряд запросов о том, достойны ли они перевода в армейские полки.

Остается сказать еще несколько слов о подготовке офицеров к службе Генерального штаба. Для этой цели в 1832 году была учреждена Военная академия, состоявшая из двух курсов, теоретического и практического. Офицеры поступали в академию по выдержании особого установленного экзамена, но до 1839 года допускался перевод в Генеральный штаб и без прохождения курса академии.

Сама академия далеко не представляла из себя того первоклассного высшего учебного заведения, которое впоследствии дало государству столько выдающихся деятелей на всех поприщах. Из нее, по словам современников, сделали заведение школьников. От офицеров требовали не изучения предметов и обсуждения их со всех сторон, а безусловного повторения записок профессоров и их учебников.

Несмотря на незначительный штат академии (25 - 27 офицеров на курсе), в ней не было полного комплекта слушателей, так как среди офицеров было мало желающих туда поступать. С 1852 года поэтому пришлось намного увеличить преимущества по службе, предоставляемые успешно окончившим академию, и, несмотря на это, в армии ощущался полный недостаток офицеров Генерального штаба. К 1 января 1853 года всего налицо их состояло 274 человека. Во время войны этот недостаток чувствовался особенно сильно, и в переписке того времени между начальством действующей армии и военным министром встречался целый ряд просьб о присылке офицеров Генерального штаба "ввиду крайней в них необходимости".

Вообще корпус офицеров того времени, по словам современников, отличался беззаветной храбростью, но зато и очень узким военным кругозором, как следствие недостаточного военного образования и воспитания. Боязнь ответственности и недостаток веры в себя были причиной тому, что наши генералы и офицеры во время военных действий не умели в огромном большинстве случаев пользоваться благоприятными обстоятельствами и избегать неблагоприятных. По словам многих современников, в этом заключалась причина большинства наших неудач.

К 1853 году наша пехота и кавалерия были почти исключительно вооружены гладкоствольными, заряжавшимися с дула кремневыми и ударными ружьями; лишь весьма незначительная часть имела ружья нарезные, но также заряжавшиеся с дула состоявшие в то время на вооружении кремневые гладкоствольные ружья были образцов 1828 года (пехотное, саперное и драгунское) и 1833 года (казачье и кавалерийский карабин). Калибр всех этих ружей - 7 линий, прицел, не меняющийся для разных дистанций. Вес пехотного ружья со штыком - 11 1/2 фунтов, саперного и казачьего также со штыком - 9 1/3 фунтов; казачье ружье и карабин штыков не имели и весили 6 3/4 фунтов. Огонь заряду сообщался при помощи искры, происходившей от удара курка с кремнем по огниву, которая зажигала порох, насыпанный на особой "полке".

Ударные гладкоствольные ружья образцов 1845 и 1852 годов (пехотное), 1847 года (драгунское) и 1846 года (казачье) отличались от кремневых главным образом способом сообщения огня заряду, которое производилось при посредстве удара курка по капсюлю.

Нарезное оружие состояло из штуцеров стрелковых батальонов образца 1843 года (Литтихский) и Гартунга, оба ударные, и кавалерийских кремневых штуцеров образца 1818 года. Первые имели по два широких винтообразных нареза, последний - восемь винтовых нарезов. Калибр также 7 линий, прицелы на разные дистанции. Вес Литтихского штуцера со штыком был почти 13 фунтов; штуцер Гартунга был переделан из драгунского ружья и отличался очень плохими качествами. Пули для гладких ружей, сферические свинцовые, весом в 6 зол. 56 дол., и для Литтихских штуцеров, цилиндрострельчатые, весом в 7 зол. и 75 дол.

Из гладкоствольного оружия можно было стрелять в пехоте - до 300 шагов, из драгунских ружей - до 250 шагов и из карабинов - до 200 шагов, причем вероятность попадания в мишень в рост человека доходила: из пехотных ружей на 200 шагов - до 50 % и на 300 шагов - до 30 %, из кавалерийских карабинов - до 40 % и 16 %. Свыше указанных расстояний стрельба считалась неверной и сила удара пули недостаточной. Эти официальные сведения были, впрочем, опровергнуты опытами, которые производились под Севастополем во время Крымской кампании и которые показали возможность стрельбы из наших гладкоствольных ружей - до 600 шагов с вполне достаточной силой удара. Дальность прямого выстрела была 150 - 200 шагов, при стрельбе же на большие расстояния приходилось менять точку прицеливания.

Штуцера давали возможность стрелять: пехотные - на 1120 шагов, а кавалерийские на 400 шагов, причем вероятность попадания из Литтихских штуцеров в мишень человеческого роста была: с 500 шагов - 55 %, с 600 шагов - 50 % и с 800 шагов - 27 %.

Заряжание ружей было крайне медленное и неудобное и могло производиться только стоя; потеря шомпола ставила солдата в невозможность стрелять. Сам процесс заряжания производился в 12 приемов; для этого надо было скусить бумагу патрона, высыпать порох из патрона в дуло, опустить пулю в ствол, дослать ее и прибить шомполом, затем насыпать у кремневых ружей порох на полку, а у ударных - одеть капсюль. Заряжание штуцеров требовало особой тщательности, так как пули своими выступами вводились в нарезы ствола, а в кавалерийских штуцерах они еще обертывались пластырем. Особенно трудно было заряжать их после нескольких выстрелов, когда нагар покрывал внутренность нарезов и делал почти невозможным вхождение пули в ствол.

Скорость стрельбы из кремневых ружей была около одного выстрела в минуту, да и то в хорошую погоду; в дурную же порох на полке делался сырым и иногда вовсе не загорался. Стрельба из ударных ружей производилась немного скорее.

Для полной характеристики ружей того времени следует упомянуть и о невозможном обращении с огнестрельным оружием, которое делало его совершенно непригодным для главного назначения - стрельбы. Солдат, по ходу самого обучения и предъявляемых ему требований, полагал, что ружье ему дано главным образом для ружейных приемов и отчасти для действия штыком; на стрельбу же он смотрел как на вещь второстепенную. Со своей стороны, начальствующие лица с преступной халатностью относились к сохранению оружия и к вкоренению у нижних чинов правильного понятия о назначении и сбережении ружей. С ними обращались так, чтобы сделать их лишь более пригодными к щегольским, звенящим ружейным приемам и придать им наружный блеск.

Чтобы лучше отбивались темпы при исполнении ружейных приемов, винты в ружьях нарочно расшатывались, затравки буквально рассверливались и вьпюлировывались. Внутренность стволов была окончательно испорчена неумелой чисткой. Все это делало наши ружья не только совершенно непригодными к цельной стрельбе, но и небезопасными вообще при стрельбе из них.

Артиллерийские штаб-офицеры, ежегодно осматривавшие в войсках оружие, относились к этому делу совершенно безучастно, а между тем на них лежала обязанность распространения среди войск правильного взгляда на сбережение и опрятность оружия. Ружья со сломанными штыками, со стволами тонкими, как лист жести, и испещренными раковинами составляли оборонительное и наступательное вооружение нашей пехоты.

Высшие начальствующие лица, за весьма редким исключением, не только не обращали никакого внимания на сохранение ружей в пригодном для стрельбы виде, но, напротив, своими требованиями доводили извращенное понятие в войсках о назначении и содержании ружей до чудовищных размеров. Донесения же о состоянии ружей сводились к удостоверению об их исправности.

И только с открытием военных действий начались в обилии со всех сторон жалобы на никуда не годное состояние ружей, которые "без явной опасности решительно в дело не годились". Такими жалобами наполнены в наших архивах обширные дела.

К 1 января 1853 года гвардейский и 2-й армейский пехотные корпуса были вооружены новыми ударными ружьями; гренадерский, 1,3,4-й и 5-й корпуса и 17-я дивизия 6-го корпуса - ударными, переделанными из кремневых; остальные части пехоты - кремневыми ружьями. Все стрелковые батальоны имели Литтихские штуцера, и кроме того, по 24 застрельщика в каждом из батальонов действующей пехоты были вооружены штуцерами Гартунга или Литтихскими. Саперные батальоны имели драгунские ружья и по 24 штуцера Гартунга на каждый батальон. Драгуны имели ружья драгунского образца, и по 15 человек в каждом эскадроне - штуцера Гартунга; кирасиры, уланы и гусары имели карабины, а фланговые ряды во взводах улан и гусар - штуцера. Во всей кавалерии, за исключением гвардейского и 2-го резервного кавалерийского корпусов, ружья были кремневые.

Вооружение значительной части нашей действующей пехоты кремневыми ружьями является непонятным, так как к 1 января 1853 года в нашей армии было уже изготовлено 790 044 ударных ружья - число которого с избытком хватало на снабжение всей действующей пехоты.

Таким образом, в то время, как треть французской и половина английской армий были вооружены к началу войны нарезным оружием и их штуцера метко стреляли на 800 до 1200 шагов, мы в каждом корпусе имели вооруженных штуцерами по одному стрелковому батальону и по 96 человек в полку, что составляло в целом корпусе 1810 штуцеров на 42 208 ружей, т. е. лишь 1/11 часть всей действующей пехоты.

Преимущество союзников в вооружении производило во время начавшихся военных действий тяжелое нравственное впечатление на наши войска, и в особенности на начальствующих лиц.

Наша легкая артиллерия, по их донесениям, едва успевала сделать несколько выстрелов, как лишалась большей части своей прислуги и лошадей; что касается наших ружей, то их прямо исключали из отдела огнестрельного оружия. Но в то же время в этих жалобах проглядывала традиционная боязнь увлечения огнем и уверенность в невозможности соединить в одном солдате умение действовать огнем и штыком. "Увеличение числа штуцеров, - доносилось военному министру, - настолько же увеличит у нас число стрелков, рассчитывающих на свою пулю, насколько уменьшит число солдат, работающих штыком".

В чем же заключалась причина такого с нашей стороны пренебрежения к усовершенствованному нарезному оружию? Трудно согласиться с мнением многих, что мы "прозевали" введение нарезного оружия в иностранных армиях. Оно для нас не было новостью, так как еще во времена Екатерины II часть егерских батальонов была вооружена таким оружием, да и наши военные агенты за границей еще за несколько лет до войны предупреждали наше правительство о перевооружении армий соседних государств. Нет достаточных оснований полагать, что и государь Николай Павлович отрицал положительные свойства усовершенствованного оружия. Кроме показания весьма пристрастного в своих рассказах современника, генерала Докудовского, в официальных источниках не встречается никакого намека на подтверждение этого мнения.

Скорее есть основание предполагать, что мысль о скорейшем введении штуцеров беспокоила государя. "Наследник сказал мне, - занес в свой дневник за 1853 год Н. Н. Муравьев, - что у государя давно намерение снабдить стрелковые батальоны швейцарскими штуцерами нового изобретения малого калибра и тогда Литтихские передать в пехоту, а также отпустить швейцарских штуцеров и в гусарские полки".

Из всей переписки государя и записок современников видно, что он во время своих многочисленных смотров войскам обращал внимание на обучение стрельбе и лично смотрел стрельбу в цель.

"Смотрами и учениями гвардии, - писал государь князю Варшавскому 25 июля 1852 г., - был я отменно доволен; стреляли в цель артиллерия и пехота изумительно хорошо, отрадно!"

Причиной нашей отсталости в вооружении следует скорее признать традиционное направление нашей тактики, проповедовавшей энергичное наступление и атаку холодным оружием, при содействии подготовки атаки лишь огнем артиллерии. На увлечение стрельбой смотрели как на вещь, противодействующую энергии и порыву атаки и деморализующую войска. Таково было мнение большинства людей, и не только людей общего уровня, но даже и выдающихся боевых военных деятелей.

Когда в 1834 году в Петербурге, после удачных опытов с ружьем Роберта, отличавшимся большей скорострельностью, предполагали вооружить им нашу пехоту, то Муравьев докладывал великому князю Михаилу Павловичу, что "введением сего ружья сделают совершенно противное тому, что надобно (ибо и ныне уже пехота наша без меры и надобности стреляет), что привычку сию надобно бы извести в войсках, а не усиливать оружием, дающим способ к сему; что у нас с сим ружьем войска перестанут драться, и не достанет никогда патронов".

Если обратить внимание на историю развития огнестрельного оружия за истекшие после Крымской войны пятьдесят лет, то вышеприведенные взгляды Муравьева встретятся в той или другой форме не один раз, да и в настоящее время навряд ли можно отказать им в некоторых правах гражданства.

Нельзя также признать справедливым мнение, что более усовершенствованное оружие наших врагов было главной причиной наших неудач. После Крымской войны в двух европейских войнах, Франко-прусской и Русско-турецкой, победителями оказались стороны, хуже вооруженные! Среди всех невзгод Крымской эпопеи недостаток нашего вооружения занимал во всяком случае не первое место.

Кроме оружия, состоявшего в мирное время в употреблении в войсках, полагалось иметь запас его в складах артиллерийского ведомства, как для снабжения им людей, призываемых при мобилизации для пополнения действующих, резервных и запасных войск, так и на случай сформирования новых частей войск, для текущих потребностей и проч. Но к 1 января 1853 года в действительности запас ружей едва достигал половины того, который полагалось содержать; что же касается качества ружей, то, как выше уже было замечено, большинство из них было непригодно для стрельбы.

Ручное огнестрельное оружие приготовлялось у нас на трех оружейных заводах: Сестрорецком (близ С.-Петербурга), Тульском и Ижевском (Вятской губернии). Производительность этих заводов вполне обеспечивала потребность армии.

Огнестрельных припасов полагалось иметь в пехоте на каждое ружье 100 патронов (60 в сумке и 40 в патронных ящиках) и у драгун 70 (40 в лядунке и 30 в ящике); в парковых же запасах состояло на каждое пехотное ружье действующих войск по 24, а на каждый штуцер только по 17 патронов.

Такое распределение запасов никоим образом не могло соответствовать действительной потребности. Застрельщики, вооруженные штуцерами, шли обыкновенно в дело с самого начала и вели преимущественно огнестрельный бой, тогда как батальоны открывали огонь гораздо реже. Запас штуцерных патронов оказывался поэтому недостаточным, а число патронов для пехотных ружей превышало действительную в них потребность. И в самом деле, уже в декабре 1853 года князь М. Д. Горчаков возбудил ходатайство об увеличении в парковых запасах вдвое количества штуцерных патронов.

Вообще существовавший перед войной в нашей высшей военной администрации расчет, что "для одной кампании в европейской войне весьма достаточно иметь на каждое ружье не более 140 патронов", был основательно опровергнут наступившей кампанией.

Вооружение полевой артиллерии к 1853 году состояло из 6-, 12-фунтовых пушек и четверть- и полупудовых единорогов; эти последние представляли из себя собственно укороченную пушку, приспособленную главным образом для стрельбы разрывными снарядами. Единороги были годны к тому же и для навесной стрельбы под небольшими сравнительно углами возвышения.

Все орудия полевой артиллерии были медные, гладкострельные и заряжающиеся с дула; огонь сообщался через скорострельную трубку посредством фитиля. В 1853 году на вооружении были орудия системы 1838 года и разных систем, проектированных до этого года. Орудия всех этих систем мало отличались друг от друга.

Все полевые орудия стреляли картечью и, кроме того, 6-фунтовая пушка - ядрами (6 74 ф. вес.), 12-фунтовая - ядрами (14 1/2 ф. вес.) и картечными гранатами, единороги - обыкновенными (весом 10 и 20 фунтов) и картечными гранатами.

Все снаряды были чугунные, сферические. Обыкновенные гранаты были пустотелые, начиненные порохом; они рвались на 8 - 10 кусков, которые разбрасывались на 80 - 300 саженей. Картечные гранаты начинялись свинцовыми ружейными пулями, убивавшими человека в 100 саженях от места разрыва.

Скорость стрельбы доходила до 1 1/2 - 2 выстрелов в минуту из 6-фунтовых пушек и до 1 - 1 V, выстрелов из прочих орудий. Наибольшей меткостью отличались 12-фунтовые пушки и полупудовые единороги, причем наибольший процент попаданий в мишень размеров с взводную колонну на 400 саженей дистанции при стрельбе ядрами и обыкновенными гранатами был из первых 56 % и из вторых 40 %, а на 500 саженей - 38 % и 22 %.

При стрельбе на большие дистанции преимущественно употреблялись гранаты или же стрельба настильно-рикошетными выстрелами; лучшими результатами стрельбы этого последнего вида считалось попадание от 25 до 30 % выпущенных снарядов. Стрельба картечной гранатой была менее метка и давала для фрунтовой пушки на 300 саженей - 26 % попаданий, а на 500 - 600 саженей - 15 %; из 12-фунтовой на эту последнюю дистанцию попадало всего 12 %.

Предельной дальностью для картечного выстрела считалось 250 - 300 саженей при 21 % попаданий.

При таких свойствах артиллерийского огня этот род оружия не мог служить тем могущественным орудием для подготовки атаки, каким он, бесспорно, является в настоящее время. И действительно, в сражении под Алмой неприятельские стрелки не дали даже приблизиться нашей батарее 17-й бригады на дистанцию хорошего прицельного выстрела, выведя в самое короткое время из строя 50 % людей и лошадей убитыми и ранеными. При наступлении же наших войск, как, например, это было в Инкерманском сражении, огонь легких батарей становился столь слабым, что пехоте приходилось прокладывать себе дорогу штыками и огнем своих гладкоствольных ружей, без содействия артиллерии.

Но если в отношении ручного оружия мы намного отстали от наших врагов, то в отношении артиллерии этой разницы не было, и наша артиллерия "по меткости своей стрельбы и по спокойствию прислуги оказалась намного выше неприятельской".

Различные свойства орудий, входивших в состав полевой артиллерии, вызьали необходимость организации разнообразного вида батарей. В полевых войсках таким образом у нас были батарейные батареи, в состав которых входили 12-фунтовые пушки и полупудовые единороги, а также легкие и конные батареи - из 6-фунтовых пушек и четвертьпудовых единорогов.

Лафеты для полевых орудий были деревянные, с одинаковыми для всех систем передками; зарядные ящики двухколесные, с оглобленной упряжкой и не приспособленные к посадке на них прислуги. Орудия легких батарей запрягались четырьмя лошадьми, а батарейных и конных - шестью лошадьми; на ящики полагалось по три лошади. На каждую лошадь, таким образом, приходилось груза в пешей артиллерии от 20 1/4 до 18 2/3 пуда (без прислуги и ездовых), а в конной - около 14 пудов. Такую нагрузку, принимая в особенности в расчет еще груз прислуги и утомление лошадей в военное время, следует для пешей артиллерии признать чрезмерной. Открывшаяся кампания, действительно, по словам современников, указала на малую подвижность нашей артиллерии.

В военное время на каждое батарейное орудие полагалось по три и на каждое легкое орудие по два зарядных ящика. Это позволяло возить на каждое орудие в передках и зарядных ящиках от 120 до 170 снарядов. Кроме того, в подвижных парках к 1 января 1853 года состояло снарядов на каждое орудие по расчету военного времени около 100 штук и в местных парках - около 350, т. е. на каждое полевое орудие имелось в запасе около 450 снарядов, что с избытком превосходило положенную норму.

Что касается состояния, в котором в действительности находилась материальная часть нашей полевой артиллерии перед войной, то, к сожалению, приходится повторить то же, что выше говорилось о состоянии ручного огнестрельного оружия. То же преступное нерадение начальствующих лиц, единственная забота которых была направлена, кажется, к тому, чтобы представить государю свои части в наружном блеске и тем избежать его законного гнева.

Запас полевой артиллерии для частей, не содержащихся в мирное время, и для обыкновенных расходов полагался в 1622 орудия ; к 1 же января 1853 года налицо состояло орудий в запасе лишь 1272. Такой некомплект произошел от переформирования батарей 2, 3-го и 4-го пехотных корпусов в 12-орудийный состав, от нового формирования пеших резервных и конных запасных батарей и от замены артиллерии прежней конструкции.

В состав осадной артиллерии входили 24- и 18-фунтовые пушки, пудовые единороги, 1/2-, 2-, и 5-пудовые мортиры. Все эти орудия были медные, заряжаемые с дула.

Наибольшая меткость стрельбы из пушек и единорогов определялась 50 % попаданий на 350 саженей в мишень, длиной в 2 сажени и вышиной в 9 футов.

Снаряды всех орудий были сферические, чугунные. Из пушек стреляли только сплошными ядрами, из единорогов гранатами, из мортир бомбами. Гранаты и бомбы были одинакового устройства, с пустотой и разрывным зарядом внутри, причем гранатами назывались снаряды, весившие менее одного пуда, а бомбами - более.

Для обороны крепостей употреблялись все орудия, как новейших, так и старых образцов, входившие в состав осадной и полевой артиллерии, и, кроме того, 36-фунтовые и 3-пудовые бомбовые пушки.

Все эти орудия были чугунные, гладкостенные, заряжаемые с дула; из меди были только полупудовые и часть 5-пудовых мортир для приморских крепостей.

В Севастополе преимущественно для сильного картечного огня употреблялись во время Восточной войны еще каронады, т. е. пушки для прицельной стрельбы на близких расстояниях. Они были 12-, 18-, 36-. 68-фунтовые и, за недостатком мортир, применялись также для навесной стрельбы. С этой целью каронадам придавали искусственным образом углы возвышения до 30°.

Меткость крепостных орудий допускала попадание около 50 % ядрами в мишень около 14 футов длины и 9 футов высоты, на расстоянии от 250 до 400 саженей, в зависимости от образа орудия. Наибольшая досягаемость 3-пудовой бомбовой пушки была 2085 саженей и пудового единорога - 1700 саженей.

Стрельба рикошетная при благоприятных условиях производилась на расстоянии до 1000 саженей. Стрельба картечными бомбами из бомбовых пушек производилась на расстоянии до 1100 саженей.

В приморских крепостях против флота можно было действовать из 18-, 24-, 30- и 36-фунтовых пушек с 1500 саженей, из 3-пудовых бомбовых - с 1700 саженей, из пудовых единорогов - с 1300 саженей.

Скорость стрельбы из крепостных орудий при полном числе номеров была следующая: из пушек в 2 минуты - от 1 до 2 выстрелов, из единорогов - 1 выстрел и из бомбовых пушек в 3 минуты - 1 выстрел.

Снаряды в крепостной артиллерии употреблялись такого же рода, как в осадной и полевой, но, кроме того, применялись: брандскугели. т. е. бомбы, начиненные, вместо пороха, кусками зажигательного состава, который загорался при выстреле и при полете снаряда бил струей из 3 - 5 отверстий, делаемых в снаряде; каленые ядра для стрельбы по деревянным судам, которые калились в особых ядрокалительных печах и имели свойство при попадании даже в совершенно сырое дерево тотчас же его зажигать; гранатная картечь для стрельбы до 150 саженей, заключавшая в картечном корпусе 8- и 3-фунтовые гранаты, ручные гранаты 3-фунтового калибра, которые употреблялись в последний период обороны на расстоянии не более 17 саженей.

К числу вооружения крепостей принадлежали также и крепостные ружья, предназначавшиеся больше всего для борьбы с неприятелем, ведущим перед крепостью саперные работы.

Калибр этих ружей 8 1/3 лин., вес около 26 1/2 фунт., вес пули 13,42 зол. Заряжались ружья с казны и имели канал с нарезами. Меткость таких ружей была незначительна: в мишень около 1 сажени в квадрате на 600 шагов попадало от 10 до 15 %.

Крепостные штуцера, сохраняя тот же калибр, имели более тяжелую пулю (17,9 зол.) и заряжались с дула. Своими баллистическими свойствами они значительно превосходили ружья. Меткость штуцеров была хороша: в мишень вышеприведенных размеров на 600 шагов попадало 93 % и на 900 шагов 58 % выпущенных пуль.

Всего положено было иметь в крепостях 2630 крепостных ружей, состояло же в действительности около половины. Что касается крепостных штуцеров, то они были заказаны в Льеже, но ввиду начавшейся войны не были к нам доставлены.

Следует упомянуть еще о появившихся во время Крымской войны у союзников ракетах, которые они бросали с большого расстояния преимущественно с целью производства пожаров. У нас в Севастополе также было организовано ракетное отделение, но оно, просуществовав несколько месяцев и не будучи ни разу применено в дело, было расформировано.

Артиллерийские орудия главным образом изготовлялись: медные - на С.-Петербургском и Брянском арсеналах, а чугунные - на чугунолитейном Александровском заводе в Петрозаводске и на заводах Верхне-Туринском и Камско-Воткинском.

Но и крепостная артиллерия по своему состоянию в действительности находилась не в лучшем виде, чем остальные роды оружия. "В Севастополе, - говорится в записке, поданной князю Менпшкову в январе 1854 года, - по малочисленности гарнизона невозможно назначить к орудиям того числа людей, которое необходимо для безостановочного действия из оных; если же при этом принять в соображение тяжесть больших калибров, неповоротливость лафетов, необходимость всякий раз при заряжании входить по ступенькам на поворотную платформу, наконец, отдаленность пороховых погребов, то, конечно, от приморских батарей можно ожидать самой редкой стрельбы. При такой медленности стрельбы в особенности важно иметь ручательство в верности выстрелов, а между тем по самому способу действия из крепостных орудий трудно ожидать меткой пальбы по быстро движущемуся судну; наводить орудие можно не иначе, как стоя на поворотной платформе, стрелять же только тогда, когда номер, наводивший орудие, поставит трубку и успеет сойти вниз, на что нужно время. Номер с пальником сообщает огонь заряду, стоя на скамейке сбоку орудия; но при употреблении фитиля и даже палительной свечи случается нередко, что мякоть несколько отсыревшей скорострельной трубки загорается только по прошествии нескольких секунд, а этого времени уже достаточно для неприятельского судна, чтобы выйти из-под действия выстрела"...

Порохом армия наша снабжалась из трех заводов: Охтенского, Шостенского и Казанского. В начале пятидесятых годов прошлого столетия все три завода вместе могли изготовлять в год около 85 тысяч пудов пороха. Сами заводы к этому времени были в очень расстроенном состоянии - строения ветхи, машины плохи, контроль слаб.

Запаса пороха полагалось иметь в готовом виде около 500 тысяч пудов и в материалах на 125 тысяч пудов, но к 1 января 1853 года не хватало около 96 тысяч пудов готового пороха и материалов на 30 тысяч пудов пороха.

Холодное оружие в наших войсках имелось следующих видов.

В пехоте у нижних чинов - тесаки (в линейной пехоте), клинковые штыки от штуцеров (в стрелковых батальонах), саперные ножи (в пехоте Кавказского корпуса, у саперов и пеших артиллеристов); у офицеров этих же родов оружия - полусабли на поясной портупее. Тесаки только стесняли солдат при ходьбе, как оружие - были плохи, и владению ими никто и никогда не обучался; при наличии штыка они к тому же являлись совершенно лишними. Саперные ножи представляли из себя еще менее серьезное оружие и главным образом предназначались для бивачных работ.

В кавалерии уланы и гусары, кроме указанного выше огнестрельного оружия, имели кавалерийские сабли с кривым клинком, уланы, кроме того, в обеих шеренгах пики; драгуны имели сабли с шашечными клинками, а 9-е и 10-е эскадроны еще и пики; кирасиры имели палаши с прямыми клинками и передние шеренги пики; казаки - шашки и пики, кроме кавказских и черноморских, которые вместо пик имели кинжалы.

Вообще вооружение кавалерии было самое разнообразное, и в состав его входило много лишнего; уланы и пикинерные эскадроны драгун представляли из себя, можно сказать, ходячие арсеналы. С большой похвалой современники отзывались о пиках. "Наши златоустовские пики делают чудеса, если судить по тем ужасным ранам, которые встречаются у пленных и мертвых, оставленных в наших руках".

В обмундировании войск того времени совершенно забывалось главное назначение одежды для солдата: дать ему укрытие от непогоды, сохранить его силы и здоровье и дать возможность удобно передвигаться и удобно действовать оружием.

Ни одному из этих условий обмундирование наших войск не удовлетворяло. В формах одежды преследовалась только одна цель - грозный вид всего строя и воинственный и красивый вид каждого воина, взятого в отдетьности. Поэтому войска наряжали в предметы крайне неудобные и по большой части не только бесполезные во время войны, но даже и вредные.

Впрочем, такой взгляд на обмундирование и снаряжение солдата не был исключительной принадлежностью нашей армии того времени. Лишь много позднее Крымской войны, в начале шестидесятых годов, под влиянием опытов французского военного министерства, начал приобретать повсюду права гражданства вопрос о соответствии ноши солдата его силам и о гигиеничности его обмундирования.

Наша армия перед Крымской войной была одета следующим образом: чгундиры узкие, с перехватом в талии, двубортные, с лацканами для гвардии и улан и однобортные для остальных; они были длиной только до талии, с фалдами сзади; рукава узкие, с перехватом у кисти; воротники высокие, стоячие, без выреза спереди; они застегивались доверху на крючки и, плотно охватывая шею, заставляли голову держать неподвижно. В гусарских полках существовали доломаны, ментики, куртки и венгерки, со жгутами на груди. В войсках Кавказского корпуса мундиры были с фалдами кругом. Шаровары, суконные зимой и полотняные летом; в кавалерии рейтузы в обтяжку. Шаровары, кроме походов, всегда носились навыпуск. Шинели длинные, однобортные, со стоячим воротником, шились в талию, в обтяжку, так что под шинель, кроме мундира, ничего нельзя было поддеть. На походе полы шинелей для удобства подгибались на высоту колен, а иногда углы их отворачивались в стороны и пристегивались у пояса, открывая таким образом ноги почти до пояса.

Солдатское мундирное сукно было толстое, без ворса, черного цвета, по качеству очень схожее с нынешним шинельным сукном. О качестве же шинельного сукна того времени можно судить уже по тому только, что шинель, весившая обыкновенно около 8 1/2 фунта, после дождя весила до 23 фунтов.

Головные уборы у большей части войск состояли из касок черной лакированной кожи, с двумя козырьками, подборной чешуей, большим гербом и многими медными украшениями. Каски весили более двух фунтов, связывали солдата и делали его неподвижным; нагретые солнцем, они причиняли головную боль и мешали стрелять. Их медные украшения делали войска видимыми издали. Этот головной убор был настолько стеснителен, что в начале войны разрешено было в походе их бросить и ограничиться только фуражками, похожими на нынешние, которые в обыкновенное время предназначались для домашнего обихода. У гусар головными уборами служили высокие кивера, в виде усеченных конусов широким основанием кверху; уланы имели кивер такой же высоты, но с перехватом в средней части и с четырехугольным верхом. Высокие головные уборы в кавалерии были также обременительны и мешали, особенно драгунам, снимать ружья со спины. По отзывам современников, лучшим головным убором был уланский. Кавказские войска вместо касок имели низкие круглые шапки из овечьего меха с суконным верхом.

Неудобство существовавших головных уборов, впрочем, сознавалось и нашей военной администрацией, которая изыскивала лучшие образцы для введения их в армии.

К боевому снаряжению войск принадлежали те предметы, которые были необходимы им в бою, на походе и отдыхе, чтобы сделать войска несколько независимыми от обозов.

Таким образом, солдат имел на себе запасное, кроме одетого, обмундирование, белье, сапоги, сухари, а в кавалерии и запас фуража, патроны, шанцевой инструмент и разные мелочи для содержания себя и лошади в порядке.

В пехоте и пешей артиллерии эти вещи распределялись между ранцем и патронной сумой.

Ранцы из тюленьей и телячьей кожи, более полуаршина в квадрате, весили около 4 1/2 фунта и носились на спине на широких ремнях, перекрещивавшихся на груди. Сверху к ранцу привязывался цилиндрической формы чемоданчик для укладки в него шинели или мундира и металлический котелок или манерка для воды. Ранец с полной укладкой весил 28,81 фунта.

Патронная сума, в которую укладывались все носимые солдатом патроны, была кожаная, больших размеров (5x6 вершк.) с металлическими украшениями и весила без патронов 2,7 фунта. Она носилась на широком ремне через левое плечо под ранцем сзади, ниже поясницы.

Тяжесть всего носимого пехотным солдатом доходила до 77 фунтов; ежели же сюда прибавить еще вес тесака и шанцевого инструмента, который по очереди носили люди задней шеренга (на роту 20 топоров, 10 лопат, 5 кирок и 5 мотыг), то вес увеличится до 87 фунтов, т. е. 2 пуда и 7 фунтов. Цифра эта еще более увеличивалась в ненастную погоду от намокания шинелей.

Ни в одной армии того времени солдат не был так нагружен, как наш. Общий вес носимого солдатами иностранных армий был: во Франции 56 фунтов, в Англии 61 и в Пруссии 65 фунтов.

Все снаряжение нашего солдата, кроме его тяжести, отличалось и очень неудобной пригонкой. Грудь его была слишком стеснена узким мундиром и ранцевыми ремнями, следствием чего было часто открывавшееся у людей на походе кровохарканье, а вскрытие трупов людей, умерших во время переходов, большей частью обнаруживало переполнение легких кровью. Пригонка патронных сум также летала неудобным доставание патронов, которые на бегу часто к тому же рассыпались.

В кавалерии и конной артиллерии полный походный вьюк состоял из седла, чемодана для вещей, двух сумок, двух сакв, киты для сена и котелка- Все эти предметы заключали в себе огромное количество вещей, что доводило тяжесть груза, носимого лошадью (включая сюда и вес всадника), до 8 - 9 пудов.

Вьюк, приторачиваемый спереди и сзади седла, представлял из себя, в особенности благодаря парадной одежде, которая всегда возилась с собой, две горы, способствовавшие к скорому набиванию лошадям спин и делавшие посадку на коней вещью акробатической.

Все предметы для обмундирования и снаряжения солдата, как и все прочие потребности армии, вполне удовлетворялись внутренним производством страны, без необходимости прибегать к приобретению их за границей.

Различные виды снабжения нашей армии состояли в следующем: для продовольствия нижних чинов отпускались ржаная мука или печеный хлеб, гречневая крупа, мясо, соль и винные порции.

Основанием продовольствия служил ржаной хлеб, которого полагалось на человека 3 фунта в день, и каша из 1/4 фунта круп на каждого. Мяса полагалось лишь по 7 фунтов в месяц на каждого строевого нижнего чина; нестроевые получали половину, а денщики вовсе не получали. Винные порции нижним чинам отпускались вообще в значительном размере, причем не только в каких-либо исключительных случаях или во время усиленных лагерных занятий, но некоторым частям и всегда. Так, например, войска, расположенные в губерниях Царства Польского и в некоторых других, получали в год по 156 чарок водки.

В некоторых частных случаях, когда продовольствие нижних чинов производилось при неблагоприятных условиях, отпускались для улучшения артельных сумм особые добавочные порционные деньги, в гвардии по 3 1/2. коп. на человека и в армии по 1 1/2 коп.

Провиант и деньги отпускались не на полное число дней в году, а только на 360 дней.

Денежные оклады были малы, хотя бы только для сносного довольствия солдат, поэтому приходилось изыскивать особые средства, чтобы хозяйственным способом покрывать недостаток отпускаемых на продовольствие сумм.

В военное время ежедневная дача провианта оставалась та же самая, а увеличивалось лишь число мясных и винных порций. Мясо в этом случае отпускалось в размере V, фунта на человека, строевым по 3 раза, а нестроевым по 2 раза в неделю.

Провиантское довольствие в военное время рассчитывалось казной на наличное число людей, и никакая экономия по этим отделам не допускалась.

Фуражное довольствие было установлено в размере ежедневного отпуска на каждую строевую и артиллерийскую лошадь от 4 до 3 гарнцов овса, от 15 до 10 фунтов сена и от 3 до 2 фунтов соломы, причем этот фураж отпускался на 30 дней в месяце.

Только большая часть гвардейской кавалерии и артиллерии получали фураж на круглый год; прочим же кавалерийским частям фураж отпускался на 11 и 10 месяцев в году, остальное же время года лошади должны были довольствоваться на пастбищах, отводимых от обывателей. Подъемные лошади получали овса 2 1/3 гарнца и сена 20 фунтов, и то только на 6 месяцев в году.

В огромном большинстве случаев фураж отпускался не натурой, а деньгами, по ценам, утверждаемым два раза в год.

В военное время фураж полагался в том же количестве, как и в мирное время, причем определение сроков довольствия сухим фуражом и подножным кормом делалось властью главнокомандующего.

Фуражное довольствие генералам и офицерам выдавалось в военное время в виде особых денежных или натуральных рационов, число которых зависело от количества лошадей, полагавшихся иметь каждому офицеру.

Денежное довольствие составляли жалованье, столовые, квартирные для тех офицеров, которые не имели квартиры натурой, и разные выдачи в особых случаях.

Оклад годового жалованья полного генерала в круглых цифрах был 1394 руб., генерал-майора - 838 руб., полковника - 502 руб., капитана - 307 руб. и прапорщика - 209 руб. Гвардейские офицеры получали жалованье двумя чинами выше армейских. Квартирные деньги отпускались в пределах от 857 руб. (полный генерал) до 57 руб. (поручик) в год.

Столовые деньги, как и теперь, были принадлежностью не чинов, а некоторых должностей, и выдавались лицам, действительно их исполнявшим. Таковые деньги полагались всем строевым начальникам до командиров батальонов, дивизионов и батарей включительно. Командирам корпусов, например, полагалось 2802 руб. столовых, полковым командирам 980 руб. и батальонным 280 руб.

Жалованье нижних чинов колебалось от 27 руб. 45 коп. в год (гвардейский фельдфебель) до 2 руб. 70 коп. в год (рядовой армейской пехоты).

В военное время за границей жалованье полагалось по усиленным окладам.

Жалованье и столовые выдавались по третям года вперед.

Предметами вещевого довольствия солдаты снабжались натурой через определенные сроки, которые каждая вещь должна была выслужить. Из одежды самый продолжительный срок полагался для шинелей - 3 года. Сапог солдату выдавалось две пары в год. В военное время для носки вещей полагались сроки, одинаковые с мирным временем, и только в случае необходимости с особого Высочайшего разрешения отпускалась третья пара сапог.

Материалы для обмундирования были грубые и непрочные, едва выдерживавшие установленные сроки. Шинели даже в мирное время никогда не выслуживали трех лет. В военное же время все вещи изнашивались еще скорее; одежда сильно ветшала, и больные солдаты переполняли военно-врачебные заведения.

Квартирное довольствие существовало для офицеров деньгами или натуральное; для нижних чинов только натурой.

Войска располагались в казенных и городских казармах или на квартирах по отводу у обывателей.

Главная масса наших войск была расположена на обывательских квартирах, так как число казарм к тому времени было крайне ничтожно:

Расположение по обывательским квартирам практиковалось двоякое: просторное, когда нижние чины должны были размещаться с таким расчетом, чтобы на каждого приходилось не менее кубической сажени воздуха, и тесное, когда нижние чины помещались по двое и больше в каждой избе, а летом и в сараях.

Расходы вообще по воинскому постою не входили в бюджет военного министерства, а относились на земские и городские сборы и составляли "постойную повинность" населения, которая ведалась особыми присутствиями о земской повинности.

Постойная повинность ложилась весьма неравномерно на разные местности государства и особенно была тяжела для тех губерний, где скапливалась масса войск, как-то для Петербургской и губерний, соприкасавшихся с нашей западной границей.

Неравномерность, а следовательно, и несправедливость существовавшей квартирной повинности, неудобной к тому же для войск и для жителей, заставили императора Николая Павловича принять ряд мер с целью замены натуральной повинности более справедливой денежной. Около пятидесяти городов перешли на этот новый вид довольствия, и войска размещались в таких городах в строениях, специально нанятых и приспособленных для этой цели.

Порядок ремонтирования нашей армии лошадьми изложен в приложении N 176.

Все виды довольствия войска получали от двух различных ведомств: провиантского, которое снабжало их провиантом и фуражом, и комиссариатского, снабжавшего войска деньгами, вещами, а также ведавшего хозяйственной частью военно-врачебных заведений и ремонтированием лошадей.

В мирное время обязанности провиантского ведомства распределялись между полевыми управлениями, состоявшими при действующей армии и при отдельных корпусах, и Центральным управлением - при военном министерстве.

Комиссариатское ведомство управлялось Комиссариатским департаментом военного министерства, от которого и исходили все распоряжения по этому отделу довольствия войск.

С переводом армии на военное положение все виды ее довольствия, как по провиантской, так и по комиссариатской и госпитальной частям, вверялись генерал-интенданту армии, причем организация подведомственных ему учреждений и круг их деятельности существенно изменялись и расширялись.

Общее устройство в военное время системы продовольствия в связи с планом войны принадлежало власти главнокомандующего. Генерал-интендант армии являлся начальником всей провиантской и комиссариатской частей, и на нем лежала обязанность изыскания всех средств для их довольствия.

Вообще система учреждений провиантского и комиссариатского ведомств была и в мирное, и в военное время очень сложна.

В мирное время все учреждения имели характер местный; в военное же они были частью местные, частью подвижные. Корпусные командиры и начальники дивизий в обоих случаях не были поставлены в необходимость принимать участие в обеспечении войск продовольствием, и строевое управление армии было совершенно отделено от интендантского.

Военный министр перед началом войны доставлял главнокомандующему все сведения о запасах, имевшихся на случай войны.

Этот последний, принимая во внимание и запасы, имевшиеся в подведомственном ему управлении, делал распоряжения о сближении и размещении всех этих запасов соответственно предполагаемому плану кампании; в то же время он назначал дополнительное заготовление необходимых предметов на базе и во внутренних губерниях. Местные учреждения заготовляли и хранили эти запасы и, оставаясь по-прежнему в ведении своих департаментов, расходовали их не иначе, как по распоряжению генерал-интенданта армии.

Общее состояние и организация провиантской и комиссариатской частей официально признавались неудовлетворительными еще до войны. Сложность организации увеличивала и без того крайний формализм и бесконечную переписку, которые, в свою очередь, замедляли производство операций, требовавшее в военное время особой быстроты. Контрольные отделения, например, главных полевых провиантской и комиссариатской комиссий должны были иметь от десяти до пятнадцати тысяч одних шнуровых книг и тетрадей.

В деятельности комиссариатского департамента было заметно постоянное стремление сосредоточивать у себя подробные распоряжения по таким даже предметам, которые, на основании законов, были предоставлены власти и ответственности комиссариатских комиссий. Эти последние, приученные к постоянному руководству департамента в делах по довольствию войск, обращались к нему с такими вопросами, которые положительно разрешались данными им в руководство постановлениями, и прикрывали таким образом почти все свои незаконные действия предписаниями и разрешениями начальства... Подобное направление, истекая из форм бюрократически охранительных, влекло за собой запутанность в делах и увеличивало поводы к злоупотреблениям.

Войсковое хозяйство фактически всецело находилось в руках командиров частей; ближайшие его в этом отношении помощники, казначей и квартирмейстр, хотя и выбирались общим составом офицеров части, но всегда под давлением командира, и по закону они нисколько не ограничивали его власти; они не имели даже права выражать своих мнений, если видели, что действия командира части неправильны.

Полковые командиры были единственными ответчиками за продовольствие и состояние имущества своей части; они являлись как бы комиссионерами, обязанными содержать вверенный их управлению полк за определенную, отпускаемую казной сумму, и все хозяйство части становилось в полную зависимость от личности ее начальника. Существовавшие табели, со своей стороны, много содействовали беспорядочности хозяйства. По некоторым частям казенные отпуска не соответствовали действительной потребности, а по многим статьям полкового хозяйства отпусков от казны и вовсе не полагалось.

Перерасходы по одним частям приходилось покрывать, таким образом, усиленной экономией по другим, и употребление остатков находилось в полной зависимости от командиров полков.

Со своей стороны, высшее начальство, зная, что в полках остаются экономические деньги, предписывало часто производить такие расходы, которые по закону не полагались. Они покрывались из остатков по некоторым отделам, которые официально назывались "благоразумной экономией", а в общежитии "безгрешным доходом".

Отчетность по хозяйству была чисто формальная, и по ней нельзя было составить себе ясного представления о действительном состоянии и израсходовании полковых сумм и имущества; она состояла лишь в правильном показании расходов, согласно штатам, табелям, числу людей и лошадей.

Фуражное довольствие составляло самую оживленную статью полкового хозяйства и вместе с тем больное место нашей кавалерии. Закупку фуража брал на себя или сам полковой командир, или же передавал его в эскадроны, причем в этом последнем случае происходил торг между начальником и подчиненными о величине скидки со справочных цен в пользу экономических капиталов полка. Чаще всего довольствие оставалось за эскадронными командирами, так как при этом условии они более заботились о телах лошадей.

В каждой отдельной части войск имелась целая масса своих мастерских: швальня, сапожная, оружейная, слесарная, плотничья, столярная, басонная, лакировальная, кузница, а в гвардии даже султанная. Все необходимое делалось в полках своими средствами, даже ружейные замки и ложа изготовлялись в полковых мастерских. Но исполнение такой массы работ требовало прикомандирования к мастерским большого количества людей из строя, которым приходилось и работать в мастерских и проходить весь искус строевых учений и смотров.

Такая постановка полкового хозяйства имела много вредных сторон. В лице начальника части получалось нежелательное совмещение обязанностей и расходчика и контролера, причем его произволу представлялся широкий простор. Полковые командиры и некоторые из офицеров были к тому же сильно отвлечены от своего прямого назначения, количество нестроевого элемента в полках было очень велико; упущения по хозяйственной части, неудовольствия и жалобы подчиненных подрывали авторитет начальника. Страдающим лицом при всем этом являлся солдат: его пища не всегда была хороша, его обмундирование служило чересчур длинные сроки... Часто встречались командиры, которые слишком заботились о наружном блеске своих частей в ущерб статьям более существенной важности.

Ротное хозяйство ограничивалось продовольствием нижних чинов. При сосредоточении войск в казармах или на тесных квартирах продовольствие производилось из котла, в противном же случае - приварком от жителей.

Продовольственные средства роты составляли провиант, приварочные деньга, отчисление из денег амуничных, наградных за смотры, заработанных на вольных работах и др. Имевшиеся, кроме того, в некоторых частях огороды составляли существенное подспорье в хозяйстве. Но огороды в армейских действующих частях были исключением, а приварочные деньги были весьма незначительны; высшая категория их для армии составляла по 12 руб. в год на человека. Таким образом, один только провиант, отпускавшийся в роты полностью, должен был давать остаток, который и помогал сводить концы с концами при улучшенном довольствии войск во время сбора их в лагеря и во время усиленных занятий.

Но существенным средством для покрытия всех расходов ротного хозяйства являлось довольствие солдат приварком от жителей.

При расположении на широких квартирах обыватели обязывались кормить солдат горячей пищей, за что, по закону, должны были получать весь провиант (крупу и муку), отпускавшийся казной на довольствуемых ими солдат. Приварочные же деньги в этом случае оставались в полках. Жители, иногда по доброй воле, иногда под давлением общинного и войскового начальства, жертвовали в большей части случаев полагавшийся им провиант в пользу войск. Иногда же население, по бедности или другим причинам, отказывалось кормить войска, и тогда роты собирались на тесные квартиры, где уже довольствовались из котла.

Такая система довольствия порождала совершенно нежелательные отношения между солдатами и обывателями. Пища солдата находилась в полной зависимости от степени зажиточности жителей и притом в такой мере, что продовольствие от обывателей влияло на распределение цифры смертности в войсках по временам года.

В военное время войска продовольствовались при помощи запасов, сосредоточенных в магазинах внутри страны и на базисе, а также при помощи подвижных войсковых запасов и средств самого театра войны.

Наши войска выступали в поход, имея при себе провианта на 10 дней (на 4 дня в ранцах и на 6 дней в полковых провиантских телегах) и в подвижном магазине на 20 дней. Зерновым фуражом кавалерия была обеспечена на 3 - 4 дня, а артиллерия и обозы - на 6 и более дней.

При передвижениях вблизи и вдали от неприятеля войска расходовали свой 10-дневный запас, пополняя его немедленно из местных или подвижных магазинов, а в крайнем случае и реквизициями. Ранцевый же запас позволялось расходовать лишь в исключительных случаях, с особого разрешения начальства. Приварком преимущественно полагалось довольствоваться от жителей.

Реквизиции по нашим законам допускались лишь для сбора предметов, имевшихся у жителей в количестве, превышавшем их собственную потребность, и допускавших уравнительную между ними раскладку. Разрешение на производство реквизиций давалось только властью главнокомандующих и в исключительно редких случаях частными начальниками.

Хлебопечение в военное время производилось частью самими войсками в полевых печах, частью же обывателями. Для приготовления пищи возились в полковом обозе большие котлы, по двадцати штук на роту. В войсках Кавказского корпуса были малые котелки, на трех человек каждый, носившиеся на ранцах вместо манерок.

Указанные выше подвижные магазины предназначались для подвоза продовольствия к войскам, когда местных средств оказывалось недостаточно. Они формировались при приведении армии на военное положение с таким расчетом, чтобы могли поднять, кроме мяса, 20-дневный запас продовольствия, необходимый для войск, для которых они предназначались.

Подвижные магазины формировались при приведении армии на военное положение в размере, вызываемом величиной армии и богатством местных средств, и состояли главным образом из обывательских пароконных повозок, получаемых реквизиционным способом или наймом.

Подвижным магазинам полагалось следовать за войсками в одном-двух переходах. Возимый в них провиант мог расходоваться только в случаях крайней необходимости и должен был немедленно пополняться.

Войсковой обоз подразделялся на комиссариатский, артиллерийский и инженерный.

К первому относился аптечный вьюк и четырнадцати видов повозки, предназначавшиеся для возки патронов, провианта, больных и прочего хозяйственного имущества, необходимого войскам на войне.

Артиллерийским обозом назывались орудия, запасные лафеты, зарядные ящики, инструментальные полуфурки, роспуски и вообще повозки для артиллерийских принадлежностей.

Инженерным обозом назывались повозки разного наименования для возки шанцевого и мастерского инструмента, гальванических принадлежностей и чертежных дел.

Обозом были снабжены все действующие войска; резервные же и запасные части имели его в самом ограниченном размере. Число и род повозок, полагавшихся в разных войсковых частях, видны из приложений N 180 и 181.

В казачьих войсках обоза, кроме ящика для письменных дел, не было; все же тяжести перевозились на вьючных лошадях, которых полагалось иметь по одной на 10 казаков.

Почти весь обоз имел троечную оглобельную упряжку, что составляло один из главных его недостатков. Такая упряжка была сложна, тяжела, дорога, набивала спины лошадям и не позволяла распределять грузы равномерно между ними.

Все телеги были очень тяжелы на ходу; самая легкая весила 32 пуда, а самая тяжелая - аптечный ящик - 42 пуда. Общий вес повозок с полной укладкой составлял от 66 до 90 пудов, так что на лошадь приходилось от 22 до 30 пудов. По дурным дорогам лошади едва тащили этот чрезмерный груз, и коренные быстро набивали себе спины.

Вообще же все повозки благодаря своей конструкции и большому мертвому грузу были мало вместительны; это, в свою очередь, вызывало увеличение числа повозок и влекло за собой увеличение глубины походных колонн.

Число полагавшихся под обоз действующих частей и подъемных лошадей указано в приложениях N 183, 184 и 185. По штатам мирного времени полагалось содержать лошадей только под патронные и аптечные ящики и провиантские телеги. В резервных и запасных частях число лошадей, содержимых в мирное время, было совершенно незначительное; да и в случае приведения резервов "в полный состав для движения" число полагавшихся им лошадей на каждую повозку было менее, чем в действующих войсках.

Для управления повозками назначались фурштадтские рядовые, которых полагалось в военное время по одному на повозку. В мирное же время эти рядовые содержались только при том обозе в войсках, при котором всегда полагалось иметь подъемных лошадей; остальные же фурштадтские чины считались в отпуску.

Лечение воинских чинов в мирное время производилось в военных госпиталях, полковых лазаретах и, за неимением их, в "градских" больницах.

Постоянные или непременные военные госпитали разделялись, по числу имевшихся в них мест, на шесть классов и включали от 10 офицерских и 150 солдатских мест (1-й класс) до 50 офицерских и 2500 солдатских мест (6-й класс).

Управление госпиталями было сосредоточено в двух различных ведомствах, комиссариатском и медицинском; местное же военное начальство имело только общее наблюдение за ними.

Внутреннее управление каждого госпиталя состояло из старшего врача, смотрителя и прочих чинов, которые все вместе составляли "контору" госпиталя; все хозяйственные дела решались конторой коллегиальным порядком.

К 1 января 1853 года состояло всего 183 госпиталя и их отделений с 1096 офицерскими и 40 662 для нижних чинов местами.

Это число не удовлетворяло общей потребности нашей армии, и до 85 000 человек ежегодно должны были пользоваться в больницах гражданского ведомства.

Кроме того, в мирное время полагалось при комиссариатских комиссиях иметь запас госпитальных вещей на 165 офицеров и 12 тысяч нижних чинов, перевязочных припасов и медикаментов на 12 950 человек, всего на сумму 364 580 руб. В действительности же к 1 января 1853 года из этого количества не хватало вещей на сумму около 300 тысяч руб.

Госпитальные средства эти к 1 мая 1853 года были распределены по районам государства следующим образом: для района Прибалтийского края имелось мест 230 офицеров и 10 205 нижних чинов, для действующей армии - 161 и 7732, южной и крымской армий - 392 и 10 895 и отдельного Кавказского корпуса - 313 офицеров и 11 830 нижних чинов.

Общее состояние госпиталей было весьма неудовлетворительное. Излишняя централизация госпитального управления в двух различных учреждениях в Петербурге, плохой состав чиновников, неопределенность прав и обязанностей главных в госпитале лиц, крайне сложная и неудовлетворительная отчетность при полном отчуждении от всего этого дела строевого элемента были тому причиной.

Полковые лазареты содержались в частях только в мирное время в объеме соразмерно штатной величине части, причем одна кровать полагалась на 28 - 37 человек штатного числа.

На содержание полковых лазаретов отпускалось в год по 28 1/2 коп. на каждого штатного нижнего чина. Лазареты, как и все прочие отделы хозяйства, находились в прямом ведении командиров частей, которые и распоряжались лазаретной суммой на коммерческом основании.

В полковых лазаретах уход за солдатами был вообще лучше, чем в госпиталях, и содержание их обходилось дешевле; кроме того, лазареты имели большое значение при широком расквартировании нашей армии, когда многие полки занимали районы до 250 верст в поперечнике и до госпиталей было далеко. Недостаток существования полковых лазаретов заключался в том, что они усложняли управление полком и представляли значительную материальную часть, которая должна была перевозиться за полком при всех его передвижениях.

При выступлении в поход войска, кроме лазаретов по положению, имели перевязочные припасы на себе каждый третий солдат: бинт в 4 аршина, компресс в 1 аршин и корпии 12 золотн.

Комплектование войск врачами производилось выпуском из медико-хирургической академии и из медицинских факультетов университетов. Академия давала ежегодно около 30 врачей, а университеты - около 50.

Фельдшеры и фармацевты выпускались из фельдшерских школ, состоявших при некоторых госпиталях и комплектовавшихся кантонистами. Число тех и других было недостаточно, и образование их было ограниченное.

К 1 января 1853 года по штатам полагалось иметь 2020 врачей, налицо же их состояло 1814 человек; примерно такой же недостаток ощущался и в фельдшерах.

С приведением армии на военное положение недостаток в медицинском составе должен был еще больше увеличиться вследствие формирования врачебных заведений военного времени, комплектовавшихся преимущественно из госпиталей. Недостаток этот в военном ведомстве был к тому же трудно пополним при недостатке врачей вообще в России, когда на 200 тысяч душ в уезде полагался 1 штатный врач и 1 фельдшер.

В военное время для пользования больных и раненых воинских чинов служили:

Полевые временные госпитали, которые учреждались на коммуникационной линии в тех случаях, когда отправка больных и раненых в другие госпитали была затруднительна. Число и размеры этих госпиталей определялись в зависимости от потребностей армии; они разделялись на несколько линий и при движении армии вперед перемещались на новые места, ближе к ней.

Для образования военно-временных госпиталей в мирное время содержались госпитальные кадры, которых к 1 января 1853 года состояло 53 на 15 тысяч человек.

Подвижные госпитали, которые имели целью подавать первоначальную помощь раненым и внезапно заболевшим до отправки их в другие госпитали; на них же в некоторых случаях возлагалась перевозка больных из одного госпиталя в другой.

Подвижных госпиталей полагалось по одному в 600 кроватей на каждый корпус; кроме того, резервный подвижной госпиталь такого же состава состоял при главной квартире. В этих же госпиталях имелись запасы перевязочных материалов, медикаментов и других госпитальных вещей для расходования их во время сражений и для экстренного пополнения полевых запасов.

На походе, вдали от неприятеля, подвижные госпитали следовали за корпусами и подбирали отсталых и заболевших; вблизи же противника они должны были находиться возможно ближе к главным силам корпуса. При выделении из главных сил самостоятельных отрядов к ним в случае надобности прикомандировывались отделения подвижных госпиталей.

К 1 января 1853 года в ведении комиссариата состояло 8 подвижных госпиталей, каждый на 10 офицерских и 300 мест для нижних чинов.

Недостаток организации подвижных госпиталей заключался в том, что они придавались к очень крупным частям - корпусам, которым вместе редко приходилось действовать. Поэтому подвижные госпитали приходилось дробить по частям для придачи их дивизиям и более мелким отрядам и тем нарушать их органическую связь.

Этапные госпитали, которые устраивались на короткое время, преимущественно после сражений. Для них не существовало установленных штатов, а размеры их в каждом данном случае определялись в зависимости от обстоятельств и имеющихся средств.

Для снабжения армии медикаментами учреждались: временные запасные аптекарские магазины, главные подвижные аптеки, передовые аптеки и вспомогательные аптечные заведения.

Все госпитали в военное время находились в ведении директора госпиталей, который был непосредственно подчинен дежурному генералу и находился вне зависимости от интендантства и генерал-штаб-доктора армии.

В смысле удобства пользования больных и раненых на войне играет большую роль быстрая эвакуация их в тыл, а если возможно, так и совсем с театра военных действий. Могущественное средство, существующее для этой цели в настоящее время, - железные дороги в то время не существовали, и вопрос об эвакуации больных и раненых в Восточную войну находился в самом печальном состоянии; в особенности это относилось, как будет изложено в своем месте, к Крымской армии.

Первоначальную помощь раненые получали на перевязочных пунктах, которые учреждались в тылу полей сражения; отсюда их немедленно перевозили в подвижные госпитали, открывавшиеся по возможности ближе к перевязочным пунктам. Подвижные госпитали не назначались собственно для пользования больных и раненых, а потому при первой к тому возможности они эвакуировали их в ближайшие временные госпитали или в местные лечебные заведения, а сами следовали за войсками. Если состояние больных не допускало их передвижения, то на месте подвижного госпиталя открывался временной или этапный, куда и передавались все больные; подвижной же обязательно следовал за армией.

Полевые временные госпитали первой линии, в свою очередь, оставляли на излечение лишь только таких больных, которые подавали надежду на скорое возвращение в строй; остальных же отправляли в госпитали второй и третьей линий. Эти последние при первой возможности эвакуировали их в постоянные госпитали.

Что касается болезненности в войсках того времени, то за десятилетие с 1841 по 1852 год средним числом на 1000 человек приходилось в год около 692 заболеваний и 38 умерших, которые, таким образом, составляли 3,8 % всего наличного состава войск.

Такая смертность оказывалась втрое больше смертности среди населения России соответствующих возрастов.

Смертность в других европейских армиях той же эпохи была значительно ниже нашей и составляла около 20 человек на тысячу - всего вдвое больше, чем в населении.

Причины большой смертности армии зависели отчасти от ее организации, а также от способов комплектования, системы продовольствия, расквартирования и медицинской части.

Наибольший процент смертности давали люди старших возрастов и рекруты. Эти последние испытывали в первое время после поступления на службу слишком крутую перемену в жизни и, попадая в суровую школу военной муштровки, умирали еще в большем проценте, чем старослужащие. Расположение армии по обывательским домам и довольствие нижних чинов приварком от жителей также влияло на увеличение смертности, так как при своей усиленной работе солдаты должны были вместе с жителями терпеть лишение в неблагоприятное для довольствия нашего крестьянина время, а именно весной. Наибольшая смертность в армии и совпадала именно с этим временем года.

Глава XII. Тактическое устройство и внутреннее состояние русской армии к началу войны

Обращаясь к рассмотрению тактического устройства войск, считаем необходимым оговориться, что, затрагивая здесь эту важную отрасль лишь относительно в общих чертах, мы более подробное обозрение уставов и тактики наших войск того времени помещаем в приложении.

Пехота. Рота в строевом отношении разделялась на 2 взвода, а каждый взвод - на 2 полувзвода. Боевыми строями роты и батальона были развернутый строй, колонны, каре и рассыпной строй.

Развернутый строй (в 3 шеренги) главным образом предназначался "для частой и сильной пальбы".

Боевыми колоннами батальона служили так называемые густые колонны, дивизионные, взводные и полувзводные, имевшие между первыми шеренгами дистанции в 4 шага, и колонна к атаке; изредка применялись также ротные колонны, первообраз нынешнего строя батальона поротно.

Для расположения на месте и маневрирования наиболее удобной признавалась густая полувзводная колонна из середины, занимавшая по фронту 25, а в глубину 32 шага. Для атак холодным оружием, из которых преимущественно и состоял пехотный бой того времени, лучшей считалась колонна к атаке, т. е. взводная из середины, разомкнутая на полувзводные дистанции; батальон в этой колонне по фронту занимал 50 шагов, а в глубину 40 шагов. Недостатком всех боевых колонн была излишняя глубина их, происходившая от построения развернутого строя в 3 шеренги. Колонна к атаке, например, состояла из 12 шеренг; очевидно, что такое количество их было бесполезно для штыкового удара, а большая глубина строя вела к напрасным потерям от огня.

Ротные колонны состояли из рот батальона, построенных каждая во взводную густую колонну и разведенных друг от друга по фронту и в глубину на некоторое незначительное (100 - 150 шагов) расстояние. Ротные колонны, сохраняя возможность действовать холодным оружием и помогать друг другу, были очень хорошо применимы к местности и мало страдали от огня.

Каре исключительно предназначалось для отражения кавалерийских атак и представляло из себя строй квадратной или прямоугольной формы, способный дать отпор во все стороны.

Вообще же различных форм сомкнутого строя было слишком много, всевозможные перестроения совершались по весьма точным правилам устава, которые самым подробным образом указывали места и движения каждого человека. Большая часть уставов была посвящена этим эволюциям в сомкнутом строе, слишком сложным и требовавшим много времени, а потому и не всегда пригодным в настоящем бою.

Рассыпной строй, предназначавшийся исключительно для стрельбы, состоял из застрелыцичьей или стрелковой цепи и ее резервов и был двух родов: 1) когда цепь состояла из одних застрельщиков и 2) когда в цепь высылались и прочие люди части.

Застрельщиками назывались 48 лучших стрелков в каждой роте, которых особо обучали стрельбе и действиям в рассыпном строю. Кроме того, в каждой роте было по 6 штуцерных, которые в стрелковой цепи располагались между застрельщиками.

В стрелковой цепи люди становились для взаимной защиты попарно на расстоянии между парами от 3 до 15 шагов. Резерв цепи располагался за нею в 100 - 150 и в таком же расстоянии от сомкнутого строя.

Рассыпной строй из ротных колонн представлял из себя развитие цепи застрельщиков и употреблялся в тех случаях, когда одних застрельщиков для действия огнем признавалось недостаточно. В таком случае в первой линии становились три роты во взводных колоннах, которые и высылали от себя "в стрелки" столько людей, сколько было нужно, а гренадерская или карабинерная рота составляла боевой резерв и располагалась в 100 - 150 шагах за серединой первых трех рот.

В стрелковой цепи не требовалось строгого равнения и интервалов; люди должны были применяться к местности, могли стрелять как на месте, так и в движении по установившейся между парами очереди, а в каждой паре по очереди между людьми, ее составлявшими. Такой порядок стрельбы назначался с целью иметь всегда в каждой паре одно ружье заряженным. Движение цепи производилось несколько ускоренным шагом; беглый же шаг употреблялся только в исключительных случаях.

Вообще же уставные положения о рассыпном строе во многих отношениях вполне удовлетворяли современным взглядам на это дело, но, к сожалению, он играл второстепенную роль в боевых действиях того времени. Рассыпной строй большей частью употребляли как средство вспомогательное - перед фронтом своих сомкнутых частей, для противодействия неприятельским стрелкам или же когда стрельба из развернутого строя становилась почему-либо затруднительной.

Само распределение застрельщиков в частях было мало приспособлено к формированию стрелковой цепи и затрудняло широкое пользование ею. То же можно сказать и о лучших стрелковых силах в войсках, о штуцерных. Они, как известно, распределялись по ротам и в бою стреляли только штуцерные тех рот, от которых были вызваны застрельщики; таким образом, большая часть штуцерных не принимала участия в огне, лишая армию содействия и того небольшого числа нарезного оружия, которое в ней имелось.

Из развернутого строя стрельба производилась или залпами, или рядами (батальный огонь); в этом последнем случае ряды поочередно стреляли один за другим с таким расчетом, чтобы по возможности огонь был непрерывен. Вообще стрельба из развернутого строя производилась очень медленно, как по сложности заряжания ружей, так и по способу производства ее в строю. Пальба залпами была особенно медленна, и только исключительно хорошо обученные войска производили ее в бою без замешательства и без того, чтобы она не переходила в пальбу рядами. Ввиду изложенного чаще употреблялся этот последний вид стрельбы.

Боевой порядок нескольких батальонов пехоты состоял из двух боевых линий и резерва. Батальоны 1-й линии становились преимущественно в колоннах к атаке, на интервалах от 100 до 300 шагов, или в развернутом строю, а иногда в ротных колоннах, причем этот, очень выгодный строй применялся, к сожалению, в исключительных, весьма редких случаях. Батальоны 2-й линии располагались в 100 - 300 шагах от первой в колоннах к атаке, а батальоны резерва, в который назначалось от 1/4 до V всех войск, в полувзводных колоннах из середины, в 400 - 500 шагах от второй линии.

Такой боевой порядок, при условии применения его к местности и свободы различного сочетания батальонов и интервалов между ними в зависимости от складывающейся обстановки боя, мог бы удовлетворить всем тактическим требованиям. Он давал возможность подготовить атаку огнем, произвести сильный первый натиск, поддерживать батальонами второй линии батальоны первой, а в значительном резерве имел все средства для довершения успеха и парирования случайностей. Но беда заключалась в том, что выгодные стороны боевых порядков не замечались, ими никогда не пользовались, а все внимание обращалось исключительно на самое точное сохранение интервалов и дистанций и на равнение линий. Это, в свою очередь, придавало боевым порядкам характер чего-то неуклюжего, мертвого, почти всегда не соответствовавшего ни местным условиям, ни складывавшейся обстановке.

Боевые действия пехоты состояли из наступления и обороны.

При наступлении боевой порядок строился в таком расстоянии от непрчятеля, "чтобы последний не мог напасть на выстраивающиеся войска раньше, чем они займут свои места".

Первая линия в большинстве случаев, и в особенности когда была вероятность рукопашного боя, строилась в колоннах к атаке с высланными вперед застрельщиками, которые на местности ровной выдвигались не далее 200 шагов.

Выстроенный боевой порядок подвигался вперед большей частью всей линией; допускаемое уставом движение уступами или в шахматном порядке, под прикрытием огня частей, остававшихся на месте, на практике, по своей сложности и опасности, почти не применялось. При движении боевых порядков обращалось особое внимание на строгое равнение батальонов и точное сохранение между ними дистанций и интервалов.

Подойдя к неприятелю на расстояние верного выстрела (250 - 300 шагов), застрельщики открывали огонь и, наступая впереди батальонов, старались оттеснить стрелковую цепь противника и расстроить огнем его сомкнутые части.

Собственно атаку или движение в штыки полагалось производить, когда противник будет ослаблен нашим огнем "до некоторой степени". Удар производился или всей линией одновременно, или частями ее, под покровительством огня застрельщиков, которые собирались в интервалы между батальонами.

Особенность тактики того времени заключалась между прочим в смене боевых линий. Батальоны первой линии, в случае их расстройства или утомления, сменялись батальонами второй линии, а эти последние - резервом. Для производства такой замены в бою были установлены точнейшие правила, которые указывали, в каких колоннах и с какой стороны батальоны одной линии должны обходить батальоны сменяемой линии.

Этой особенности устава никоим образом нельзя приветствовать. Она, во-первых, лишала войска, введенные в дело и надеющиеся на смену, необходимой энергии и, во-вторых, узаконивала преступную, с военной точки зрения, систему введения войск в бой по частям, а не полное напряжение сил всего отряда для достижения конечного успеха дела.

Оборонительный бой пехоты велся на тех же общих основаниях, как и наступательный. Первая линия, если она была построена развернутым фронтом или в ротных колоннах, встречала неприятеля огнем, и если огонь этот не задерживал наступления неприятеля, то вторая линия проходила сквозь первую и встречала атаку атакой; первая же свертывалась в колонны к атаке. Такой способ был несколько рискован, так как в случае неудачной атаки второй линией неприятель врывался на ее плечах на позицию в то время, когда первая линия не успевала перестраиваться в колонны к атаке, а резервы не успевали пододвинуться вперед. Если первая линия была построена в колоннах, то она не выжидала удара на месте, а как только противник оттеснял застрельщиков, батальоны этой линии тотчас же встречали атаку атакой.

Атаки кавалерии отбивались из каре, которые всегда располагались в шахматном порядке. Кавалерия встречалась преимущественно батальным огнем с 40 - 50, редко со 100 шагов, а иногда и залпами, после чего люди брали на руку. В редких случаях каре разрешалось наступать против кавалерии, если она была расположена далеко и если ее надо было заставить отойти еще дальше.

Кавалерия. Как изложено выше, в состав нашей армии входили кавалерийские полки разных видов. Кирасиры, комплектовавшиеся из рослых людей, посаженных на рослых коней, предназначались главным образом для нанесения сильных ударов в сомкнутом строю; гусары и уланы, составляя легкую кавалерию, преимущественно предназначались для действий, требующих быстрых передвижений на далекие расстояния, и приучались вести бой как в сомкнутом, так и в одиночном строю. Драгуны представляли из себя, так сказать, среднюю кавалерию, назначавшуюся для действия в сомкнутом конном строю и для спешивания.

Строи кавалерии состояли из: развернутого для производства атак, колонн для маневрирования на поле сражения и походных движений, рассыпного - для рассыпной атаки, когда требовалось достигнуть не столько силы удара, сколько быстроты нападения, и, наконец, строя для фланкирования. Этот последний строй состоял из высланных вперед полуэскадронов, которые рассыпали цепь, оставляя в тылу, в расстоянии около 100 шагов, от каждого взвода маленькие поддержки; остальные полуэскадроны составляли резервы, двигавшиеся в сомкнутом строю шагов в 100 за поддержками. Назначение фланкеров состояло в действии огнем с коня против одиночных всадников неприятеля с целью не допустить их до нашего сомкнутого строя, в осмотре перед атакой места перед фронтом своей кавалерии, а иногда и в заблаговременном осмотре расположения противника. Навряд ли уставное построение, предназначавшееся для фланкеров, способствовало выполнению всех этих задач; действие же последних цепью с частой стрельбой с коня являлось как бы увлечением кавалерии стрельбой в рассыпном строю.

Спешивание легкой кавалерии применялось очень редко и в самых крайних случаях. Для этой цели специально употреблялись драгуны, из 10 эскадронов которых спешивалось 8, составляя в пешем строю 8-взводный батальон.

В отношении построения для боя и боевых действий кавалерия рассматриваемой эпохи мало отличалась от современной; необходимые детали читатели найдут в приложении. Здесь же отметим только одну особенность устава сравнительно с нынешними требованиями. В боевых порядках кавалерии того времени 2-я линия располагалась не уступом за 1-й, как это принято ныне, когда она имеет фронт открытым для действия против неприятеля, а в затылок ей, и предназначалась так же, как и в боевых порядках пехоты, для смены 1-й линии в случае ее неудачи.

Вообще же кавалерийский устав времен Крымской войны, так же как и пехотный, был очень сложен, включал массу совершенно ненужных построений и старался предусмотреть многие случайности, подробности и утонченности, совершенно не применимые в бою.

Артиллерия состояла из батарей пеших 12-орудийного в военное время состава и конных 8-орудийного состава.

Пешие батареи, в свою очередь, состояли из батарейных, вооруженных шестью 12-фунтовыми пушками и шестью 1/2-пудовыми единорогами, и легких - из восьми 6-фунтовых пушек и четырех V 4-пудовых единорогов. Конные батарейные батареи состояли из восьми 1/2-пудовых единорогов, а легкие - из четырех 6-фунтовых пушек и четырех 1/4-пудовых единорогов.

Такой разнообразный состав батарей объясняется тем, что пушки, действуя хорошо ядрами и на большие расстояния, были неудобны для действия картечью; единороги же, удобные для стрельбы гранатами и картечью, вовсе не стреляли ядрами, и к тому же на большие расстояния действия их было слабое. Значительное число единорогов в конной артиллерии вызывалось желанием стрельбы по кавалерии преимущественно снарядами с разрывным действием. Большим недостатком разнообразия калибров в составе одной батареи являлась затруднительность в снабжении их снарядами.

Строи артиллерии были двух родов; устав, сравнительно с нынешним, никаких резких особенностей не представлял.

Огонь полагалось открывать с расстояний верного выстрела, т. е. с 400 - 500 саженей, и только по густым колоннам допускалась стрельба с 600 саженей.

При расположении на позиции нескольких батарей в резерв преимущественно назначались легкие, как более подвижные, батареи. В боевой линии батарея от батареи располагалась на расстоянии картечного выстрела; батарей не позволялось дробить, но не разрешалось и соединять по несколько вместе. Нельзя сказать, чтобы в то время не признавалась польза массирования артиллерии в большие группы, но препятствием к такому массированию считались: малая дальность огня, ограничивающая круг действий соединенной батареи, трудность прикрытия ее, при существовавшей системе построения боевых порядков, другими войсками и, наконец, нежелание ослаблять прочие пункты боевого расположения.

Для совокупных действий различных родов оружия были установлены так называемые нормальные боевые порядки пехотных и кавалерийских дивизий с их артиллерией. Эти порядки не только определяли общее расположение войск в бою, но и точно устанавливали все интервалы и дистанции между ними, стараясь охватить наиболее типичные случаи боя.

Может быть, в основе своей идея установления нескольких норм боевых порядков, объемлющих характерные свойства современного боя и пользования сильными сторонами различных родов оружия, и имела свои положительные стороны; они даже были необходимы как полезное пособие при том ничтожном военном кругозоре, которым отличалось подавляющее большинство начальствующих лиц в нашей армии. Но узкий взгляд на назначенае уставных боевых порядков, которым были проникнуты даже самые выдающиеся представители наших военачальников, обратил их в мертвую рутину, которая в бою стесняла природный инстинкт и сковывала лучшие намерения многих из генералов. Они смотрели на боевые порядки как на нечто неподвижное, связанное ненарушимыми цифрами и долженствовавшее в сражении непременно быть перенесенным на местность, ничуть не отступая от уставного чертежа.

Выгодная, бесспорно, сторона боевых порядков заключалась в том, что они давали в руки начальников отряды, вполне сплоченные, умевшие превосходно маневрировать на полях сражения с точным сохранением интервалов и дистанций. Мы жили еще воспоминаниями Наполеоновских войн, когда маршал Лан считался совершенством, потому что он неподражаемо "умел маневрировать с 30-тысячным корпусом на поле сражения"; жили воспоминаниями наших побед над первым полководцем в мире, которые приписывались искусству вождения сплоченных масс. Подготовить армию к умению маневрировать в совершенстве, добиться, чтобы она при всякой обстановке двигалась на неприятеля в стройном порядке, в ногу и сохраняя равнение, считалось самым трудным и необходимым делом, на которое у нас было обращено особое внимание. "Одно из важнейших военных знаний, - писал в 1853 году генерал-адъютант Ростовцов наследнику цесаревичу, - без которого все прочие остаются неприменимыми, а именно уменье маневрировать в значительных массах без замешательства, доведено в наших войсках несравненно до высшей степени, чем в какой-либо другой армии".

Но громадным большинством наших генералов выгодная сторона боевых порядков не понималась, и в своем одностороннем увлечении они иногда доходили до смешного. Цель уставных боевых порядков видели, например, в том, что благодаря им старший начальник будет избавлен от необходимости отдавать подробные приказания каждой части, где и в каком строе стать, а что он может ограничиться только командой: "По такой-то части, в такой-то боевой порядок стройся!"

В могущественную силу уставных боевых порядков вера была так велика, что во время Венгерской войны фельдмаршал князь Варшавский и генерал Панютин, донося о победах последнего над венграми, приписывали их, действительно или умышленно, построению Панютиных войск в первый боевой порядок, а не чему-либо другому. "Государь хвалил боевые порядки, - занес в свой дневник за 1849 год H. H. Муравьев, - говоря, что фельдмаршал описывает ему пользу их на практике". - "Стало быть, - продолжал государь, - все, что мы ныне в мирное время делаем при образовании войск, правильно и необходимо для военного времени". "Я отвечал, что всякий боевой порядок, употребляемый в деле против неприятеля, более или менее уподобляется первому и второму боевому порядку: две боевые линии и резерв". - "С применением к местности", - сказал государь. "Стало быть, - пишет H. H. Муравьев в другом месте, - они уверены, что эти боевые порядки суть настоящие изображения военных действий, и что тот только воин, кто знает равнение, дистанции и интервалы. Государь убежден по ложным и грубо льстивым донесениям фельдмаршала, что войска вступали в дело в предписанном уставом строе боевых порядков".

Вот в чем коренилась причина ненормального отношения войск к уставным формам; вот отношение к делу знаменитого "отца-командира", который в течение двадцати пяти лет держал в своих руках, совместно с фельдмаршальским жезлом, большую и лучшую часть наших вооруженных сил. Вполне понятно, что при содействии таких помощников широкий, бесспорно, военный взгляд государя или вполне парализовался, или выливался на практике в то ненормальное положение, которым жила наша армия.

Для совместных боевых действий пехоты с артиллерией существовало 4 боевых порядка и один резервный. Каждый из этих боевых порядков состоял из различного сочетания батальонов в двух боевых линиях и в резерве; артиллерия распределялась равномерно по фронту 1-й боевой линии несколько (100 - 150 шагов) впереди нее, под прикрытием застрелыцичьих цепей, а часть ее оставалась при резерве.

Первый боевой порядок предназначался для обороны, а также для тех случаев боя, когда обстановка еще не выяснена; это было сосредоточенное расположение, которое давало возможность сильно действовать огнем и сохранять половину войск в резерве. Второй боевой порядок также предназначался для начала действий при невыясненной еще обстановке, когда дивизия должна была занять большое протяжение по фронту или должна была начать бой наступлением; сохраняя половину войск в резерве, этот порядок располагал боевые линии шире и в строях, удобных для движения. Третий боевой порядок соответствовал уже выяснившейся обстановке; в боевые линии в нем назначалось три полка, причем первая линия была способна открыть сильный, но, к сожалению, равномерный по всему фронту огонь. Четвертый боевой порядок преимущественно предназначался для удара в штыки; он имел в боевых линиях три полка, построенных в колоннах к атаке, и в резерве один полк.

Уставные требования, сопровождавшие эти боевые порядки, требования, понимаемые к тому же исполнителями донельзя узко, уничтожали все хорошее, вложенное в суть их, и обратили их в тот рецепт ведения боя, слепое следование которому так дорого стоило нашей армии.

Устав точно указывал, каким полкам и бригадам стоять впереди и каким сзади; батальоны размещались по старшинству номеров, а сами боевые порядки на учениях строились по жалонерам, и только в бою этого не требовалось; для применения же к местности батальоны разрешалось передвигать не более чем на 50 шагов. В боевых линиях разрешалось держать определенное число батальонов, и строго проводилась идея равномерности сил по фронту.

До чего такой характер уставных требований и влияние известной системы обучения вошли в плоть и кровь даже лучших представителей из начальствующих лиц того времени, можно судить по интересному донесению командира 5-го пехотного корпуса генерала Лидерса в 1852 году в Военное министерство, что "при корпусном штабе нет никаких правил для употребления состоящего при корпусе стрелкового батальона", причем генерал Лидере просил указания мест для него "на церемониальном марше, на общих линейных учениях и в боевых порядках". Очевидно, что Высочайшее повеление от 30 апреля 1844 года, по которому "стрелковые батальоны не должны иметь определенного места в линиях боевых порядков, но должны находиться в непосредственном ведении командиров корпусов и т. д.", не удовлетворяло современных исполнителей, привыкших держаться устава, как каменной стены.

Для действия кавалерии с конной артиллерией также было установлено три боевых порядка, подробное описание которых помещается в приложении. Общий характер их носил тот же отпечаток, как и в пехоте. Те же точно определенные формы, слишком стеснявшие инициативу частных начальников и тормозившие находчивость, то же равномерное распределение сил по фронту и та же симметричность.

Боевые порядки отрядов из трех родов оружия собственно состояли из боевых порядков пехоты и пешей артиллерии, к которым присоединялась кавалерия. Эта последняя при наступлении высылалась возможно далее вперед для прикрытия перестроения пехоты и для действия против неприятельской кавалерии; при обороне же она выдвигалась всего на 2-3 версты вперед или же прямо располагалась в резерве за центром или за одним из флангов боевого порядка. Во время боя на кавалерии лежала обязанность разведывания, охранения флангов, а при удобном случае - и атаки противника.

Характер наступательного и оборонительного боя в общих чертах сводился к следующему.

При наступлении боевой порядок подходил к неприятелю на расстояние дальнего пушечного выстрела, 400 - 500 саженей, откуда начиналось артиллерийское состязание сторон. Это время служило для производства рекогносцировки противника и окончательного видоизменения боевого порядка в зависимости от собранных сведений. После более или менее продолжительной артиллерийской стрельбы боевой порядок двигался вперед и, подойдя к противнику на 300 - 350 саженей, вновь приостанавливался для подготовки в данном случае атаки огнем. Артиллерия с этой позиции продолжала действовать по артиллерии, а застрельщики завязывали бой с рассыпанными частями неприятельской пехоты и, оттеснив их, обстреливали неприятельскую артиллерию и сомкнутые части неприятельской пехоты. При дальнейшем наступлении пехоты вперед с ней двигалась и артиллерия до дистанции картечного выстрела (400 - 500 шагов), откуда и покровительствовала пехотной атаке своим огнем.

При движении в атаку требовался строгий порядок - равнение, нога, интервалы и дистанции. В этом полагался залог успеха; считалось, что если батальоны доведены до того, что идут в атаку в ногу и соблюдают все остальные правила движений сомкнутого строя, то никто из солдат не оставит рядов, и в то же время приближение стройной массы должно производить на противника подавляющее впечатление. Само движение производилось ускоренным шагом, без стрельбы; не доходя 20 - 30 шагов до противника, люди бегом бросались в штыки.

Вторая линия безостановочно следовала за первой с целью поддержать ее при успехе и сменить при неудаче.

В случае успешной атаки батареи выезжали еще вперед для действия по отступающему, а в случае неудачи они занимали позицию несколько позади, для прикрытия своим огнем отступления отбитых частей.

Оборона в общем велась так, как изложено выше, при рассмотрении боевых действий пехоты.

Общий обзор тактического устройства нашей армии того времени показывает, что отличительными чертами нашей тактики были: стремление к действиям большими сомкнутыми массами; взгляд на рассыпной строй как на средство вспомогательное; твердость форм боевых порядков; малая их гибкость и применяемость к местности; большая приверженность к точным цифровым данным; малая подготовка атаки огнем и пренебрежение к мерам, уменьшающим потери от огня.

Бесспорно, что одной из причин неудачного для нас исхода Восточной войны была и наша тактика с ее нормальными боевыми порядками и способом действий, требующим стройности движений и совершенно ровных мест. В эту же войну нам преимущественно приходилось действовать на местности пересеченной, где наши боевые порядки были неприменимы, а наши войска и военачальники других способов действий не знали.

Дивизии генерала Соймонова в Инкерманском сражении, например, назначено было строиться в первый боевой порядок, а в сущности, попав впотьмах на местность крайне пересеченную, она вступила в бой без всякого порядка. Кавалерии за всю войну представлялся в Балаклавском сражении единственный случай выстроить уставной боевой порядок, но и тут она не могла этого сделать за недостатком времени и места.

Тактическое устройство и образование иностранных армий было несравненно выше. Лучше вооруженные, лучше обученные стрельбе, они широко пользовались рассыпным строем. Французы около двадцати лет воевали с арабами и кабилами, и это сильно повлияло на развитие у них рассыпного строя и на придание должного значения огню. Они уступали нам в меткости стрельбы артиллерии и штуцерных, но превосходили в быстроте всех движений и атак и в умении применяться к местности. Англичане хотя в течение всей войны и отличались непомерной медленностью движений, но по стрельбе стояли также много выше наших войск.

В самом начале войны, в Алминском сражении, французы для опыта впервые применили двухшереножный строй и, видя его выгоды, продолжали действовать в нем во время всей кампании; мы же продолжали нести бесполезные потери и даром держать людей в третьих шеренгах до окончания кампании.

Во всех сражениях в поле наша армия, соблюдая главным образом стройность движения в массах, несла огромные потери. Застрельщики, больше привыкшие к сомкнутому строю, заботились в цепи почти исключительно о сохранении интервалов, дистанций и даже равнения, совершенно забывая о меткой стрельбе и применении к местности. Наши колонны лишались массы начальников и людей, далеко еще не доходя до противника. Ольтеница, Инкерман, Черная свидетельствуют об этих печальных особенностях нашей тактики.

И каким диссонансом с только что очерченной тяжелой картиной тактического устройства наших войск звучат собственные взгляды государя Николая Павловича на характер тогдашних уставных требований при применении их к военным действиям.

Прочитав описание дела под Ольтеницей, государь собственноручно сделал следующие замечания по поводу весьма точного применения генералом Данненбергом уставных требований в этом бою: "1) двух батарей было мало, - пишет государь, - чтобы уничтожить артиллерию укреплений; 2) атака пехотой, вопреки всем правилам, ведена колоннами к атаке в почти сплошном построении; 3) следовало в помощь артиллерии иметь цепь всех штуцерных бригады, которым сосредоточивать свой огонь по амбразурам; 4) переднюю линию вести ротными колоннами, со стрелками в интервалах" и т. д.

Отсюда видно, насколько отличался взгляд государя от существовавшего тогда общего взгляда на букву уставных тактических форм! "Впрочем, - писал вслед за этим военный министр князю Горчакову, - государь император уверен, что вы приняли меры, дабы тактические правила, утвержденные уставом, соблюдались во всей точности".

Трудно было исполнителям сочетать взгляды государя с узкой рамкой, даваемой его министром, а также фельдмаршалом князем Варшавским.

"Его светлость, - писал князь Горчаков генералу Лидерсу 20 апреля 1854 года, - полагает, что, в случае боя двумя вашими дивизиями, всего выгоднее принять следующее распределение войск: каждую дивизию для боя иметь в 12-батальонном составе с тем, чтобы оные строились, имея по 4 батальона в первой и во второй линии и по 4 батальона в резерве, а из остальных 8 батальонов, присоединив к коим стрелковые, составить особый резерв. Кавалерию же держать между сим резервом и боевыми дивизиями".

Действительно, в уставе ведь не было чертежа и точных цифр построения целого корпуса для боя, и фельдмаршал, среди своих обширных боевых забот, считает необходимым прийти в этом отношении на помощь лучшему из корпусных командиров. Он, очевидно, не сознавал всего вреда даваемых им генералу Лидерсу за несколько сот верст точных указаний, как строиться для ведения боя в неизвестной обстановке, на неизвестной местности и не будучи совершенно знаком с предположениями неприятеля.

На боевые качества армии оказывают влияние не только современные уставные и тактические требования, но и характер проведения этих требований в жизнь, способ надлежащего обрабатывания сил, мыслей и привычек каждого отдельного бойца, а в особенности лиц, которым вверено в бою руководство себе подобными.

Война представляет из себя такой калейдоскоп изменяющихся различных положений, разнообразной обстановки, состояния физических и нравственных сил войска; она находится в самой тесной зависимости от умелого пользования слабыми сторонами противника, который всегда желает ускользнуть от нашего влияния и идти наперекор нашим намерениям. Успешное ведение войны поэтому требует столь же полного и всестороннего напряжения всех умственных, физических и нравственных сил армии и столь же разносторонней гибкости ее, как гибки в своих изменениях те силы и обстоятельства, против которых и при посредстве которых армии приходится действовать.

В достижении положительных в этом отношении результатов имеют значение не только установившиеся в армии уставные и тактические формы, но и в особенности соответственно направленное ее образование.

Уставы, как бы они ни были несовершенны, всегда дадут возможность правильно веденной и обученной армии выказать необходимую на войне гибкость, даже не нарушая форм устава, и, напротив, для армии, обученной и воспитанной в фальшивом направлении, самые широкие уставные формы не помогут оказаться победоносной. Эти последние могут быть изменены одним взмахом пера, но то, что входило в плоть и кровь войск в течение долгих лет мирной жизни - образование и воспитание каждого отдельного лица, может измениться только годами или кровавыми уроками, стоящими государству десятков лет жизненного застоя и многих испытаний.

Длинные промежутки мира всегда кладут свой нежелательный отпечаток на качества армий всех наций. Все элементы войны настолько разносторонни, многие из них до того неуловимы, до того не подлежат реальному подсчету разума, что в мирное время невольно забываются и при подготовке армии не принимаются в расчет. С другой стороны, впечатление победоносной войны всегда заставляет искать причин успеха в каких-нибудь новых, особо ощутимых обстоятельствах, без обращения должного внимания на всю совокупность происходившего. Эти обстоятельства приветствуются как единственные виновники победы, они проводятся в жизнь в течение последующего продолжительного мирного периода. Армии воспитываются в духе этих мнимых исключительных вершителей судеб народов, забывая все остальное, и горе тем отдельным смельчакам, которые осмелились бы поднять голос против общего увлечения. Таков закон природы, такова сила вещей, которые всегда оказывали и будут оказывать влияние на мирную подготовку армий.

Обстановка, в которой обучалась и подготавливалась наша армия времен Крымской войны, была очень неблагоприятная. Выдающиеся деятели войн за освобождение Европы, вдохновленные идеями великого Суворова, давно сошли со сцены, а заветы их позабыты; незначительные войны, Персидская и Польская, увенчали дешевыми лаврами новых героев, поставленных волею судеб во главе наших вооруженных сил на последующий долгий период мира. Привычные им образцы военных действий, подтвержденные успехами под Эриваныо и Варшавой, сделались руководящими в нашей армии до Крымской войны включительно.

Тон всему образованию войск, бесспорно, дают начальствующие лица, верхи армии.

Редко кому из государственных деятелей приходилось выдерживать столько упреков ближайшего потомства в неудачах по всем отраслям государственного управления, какие выпали на долю императора Николая Павловича. Полагали, казалось, что, подобно тому, как могучая натура Николая I несла на одном себе в течение тридцати лет все бремя государственной жизни России, память о нем примет на себя всю вину его ближайших сотрудников.

Личность императора Николая Павловича должна была бы играть первенствующее значение в деле образования нашей армии. Его прирожденные военные таланты, здравый взгляд, его любовь к военному делу и к своей армии должны были бы служить порукой успешному ведению дела, но в действительности этого не оказалось. Военная деятельность императора Николая Павловича служит лучшим свидетельством того, насколько благие намерения монарха могут оказаться бесполезными, если он одинок в своей работе.

Все-те отдельные военные мысли государя, которые вышли в разное время из-под его пера, заставляют признать в нем широкий военный взгляд, далеко оставивший за собой понятия даже лучших представителей своего времени, и правильное понимание сути военного дела. Суждения государя о разных военных вопросах, разбросанные в его собственноручных письмах и заметках; та самостоятельность, которую государь предоставлял своим главнокомандующим на войне, осторожно делая им намеки из боязни стеснить даже в тех случаях, когда их действия достойны были явного осуждения; меры его для развития маневров и военной игры с целью надлежащей подготовки начальствующих лиц, - все это с успехом может удовлетворить самые строгие современные требования.

Но, к сожалению, проведение в жизнь всех мыслей императора Николая Павловича очень часто выливалось в невозможную форму. Ближайшие его сотрудники не схватывали идей государя в полном их объеме, не вникали в их суть, а ограничивались лишь их буквою, которую и прививали к армии, совершенно извращая общий смысл.

Мирная обстановка обучения армий давала возможность государю на своих смотрах обращать внимание и поверять только то, что можно схватить в короткое время высочайшего смотра и что бросалось в глаза, т. е. показную сторону: дисциплину, сплоченность, умение сноровисто маневрировать и пр. На эти-то внешние признаки только и обращалось исполнителями внимание, и в них видели залог дешевого успеха смотра.

Такая постановка дела порождала двойную беду. С одной стороны, государь, видя, как все требования его быстро прививаются к войскам, и слыша только льстивые отзывы о них, все более и более верил в выполнимость и пользу им требуемого и все более увлекался в одном направлении; с другой же стороны, армия воспитала целое поколение начальствующих лиц в фальшивом взгляде на военное дело.

К характерным особенностям государя Николая Павловича следует отнести унаследованную им с детства, со времен императора Александра I, любовь к технике солдатского ремесла; стойку, маршировку, ружейные приемы, все это государь знал в совершенстве и любил, как привычку, вкоревнившуюся с юношеского возраста. Такое маленькое пристрастие государя оказало также больше влияние на образование нашей армии. Корпусные командиры строили на чистоте этой техники, которой хотели блеснуть на царских смотрах, свои служебные успехи, а их требования, катясь по наклонной тоскости, увеличивались, как ком снега, и воплощались в уродливое одиночное обучение солдат, о котором будет речь ниже.

Считая свою армию на высоте совершенства, тяжело было государю так глубоко ошибиться в этом в последние годы своей жизни. "Теперь сбираемся воевать, - писал он князю Варшавскому 25 июля 1852 года из Петергофа, - командую против Ридигера, продолжится, думаю, 8 дней. Посмотрим, что будет. Чужестранцы просто осовели, они остолбенели здорово!" И это всего за год до войны!

Император Николай отличался большим доверием к своим приближенным, которое он сохранял до тех редких случаев, когда несомненные факты убеждали его в ошибке. Этой отличительной чертой государя многие пользовались, и она была причиной тому, что истинное положение дел до государя не доходило; все отрасли государственной жизни ему представлялись в гораздо лучшем виде, чем они были в действительности. Доверенные лица государя очень часто не имели гражданского мужества сознаться в непорядках подведомственных им частей, и редко доходило до государя слово правды.

"При изучении срочных отчетов, - всеподданнейше доносил генерал Глинка 20 июня 1856 года, - проявляется тот разительный факт, что все они суть не что иное, как хвалебные речи о беспримерном во всех отношениях благоустройстве и благосостоянии войск и управлений. Если в отчетах, поступающих от низших инстанций, и замечаются некоторые оттенки, то они сглаживаются и исчезают по мере восхождения, так что в отчетах, представляемых высшими инстанциями, все подводится в уровень и облекается в какие-то общепринятые формы, нисколько не поясняющие настоящего положения дел".

Рядом с величественной фигурой императора Николая в деле образования армии стоит и фигура знаменитого "отца-командира", "славы царствования Николая, истории царя царствующего". Не только как фельдмаршал русской армии, находившийся в течение тридцати лет во главе большей части наших полевых войск или так называемой действующей армии, но как военный наставник государя, как человек, пользовавшийся его неограниченным доверием и полным на него влиянием, князь Паскевич должен был играть большую роль в деле образования армии. И в то же время мы затрудняемся сказать, в чем, собственно, выразилось его влияние на усовершенствование нашей армии, и, пожалуй, не ошибемся, если скажем, что ни в чем.

Бесспорно, талантливый генерал, но заурядный главнокомандующий, Паскевич имел счастье или несчастье в молодых относительно годах, в первые пять лет царствования императора Николая Павловича, достигнуть небывалой для простого смертного славы. Дальнейшая его деятельность не имела уже активного направления; она исключительно сосредоточилась на сохранении приобретенного им и на зорком надзоре за тем, чтобы кто-либо не затемнил военной славы фельдмаршала.

Паскевич не обладал тем широким, всеобъемлющим умом, который способен был оставить в истории следы его деятельности. Как полководец он застыл на основах, примененных им в счастливой для него Персидской войне, но войне, веденной в особых, исключительных условиях. В этих основах вылился весь его военный кругозор, обрисовавшийся в двух аксиомах - в держании войск в кулаке и в солидном обеспечении их продовольствием.

Неоспоримо, что и то и другое являются весьма существенными данными в деле военного успеха, но во всяком случае не в них одних заключается вся суть военного искусства. В войнах Венгерской и Восточной нам жестоко пришлось поплатиться за такие воззрения фельдмаршала, который по своим способностям скорее был годен для роли знаменитого интенданта, чем главнокомандующего.

Как руководитель образования армии Паскевич ничем не выделялся из обычной среды современных генералов. Можно думать, что он был убежденным сторонником того направления обучения армии, которое процветало у нас в царствование императора Николая Павловича; по крайней мере не имеется никаких данных полагать иначе. Паскевич в тех делах, где были затронуты его личные интересы, отстаивал свое мнение и противился воле государя; в деле же обучения армии таких особых мнений и противоречий установившемуся порядку не удалось отметить.

Паскевич был первым руководителем императора Николая Павловича в деле военного образования. Еще в 1815 году юный великий князь познакомился с генералом Паскевичем, и они вместе занимались разрешением на бумаге разных стратегических вопросов. Здесь зародились та дружба и то влияние, которым Паскевич пользовался до Венгерской войны. Неудачные действия его в этой войне несколько усомнили императора Николая в выдающихся военных способностях князя Варшавского, но бескровная сдача армии Гёргея вновь возвеличила его до высоты отдачи ему войсками царских почестей. На этой высоте князь Варшавский держался до "Силистрийского его сидения", этой лебединой песни "современного героя".

В руках Паскевича таким образом было придать то или другое направление образованию нашей армии. Как доверенное лицо государя, как фельдмаршал и как главнокомандующий действующей армии он имел полную возможность проводить свои взгляды в жизнь, и мы не ошибемся, если скажем, что излагаемая ниже система образования русского войска находилась в неразрывной связи с характером, взглядом и способностями князя Варшавского.

"Все эти правила, - писал князь М. Д. Горчаков в своем руководстве для боя против турок, составленном им в 1853 году, - не выдуманы мною, а были постановлены и всегда соблюдаемы генерал-фельдмаршалом князем Варшавским в знаменитых походах его против персиан и турок. Нам остается только следовать его примеру".

Общий характер обучения армии сводился исключительно к выработке из солдат и офицеров составных единиц тех масс войск, которые предполагалось двигать на полях сражения. Все внимание обращалось на обучение действиям в сомкнутом строю, и в этом отношении наша армия доходила до совершенства. Но для достижения такого совершенства забывалось все остальное; солдат и офицеров старались почти нечеловеческими трудами и усилиями обратить в машины, забивая в них все то живое, чем полно военное дело. Занятий, развивающих некоторый кругозор войск, поднимающих нравственную их сторону, подготавливающих их, наконец, к самостоятельной разумной деятельности на войне, в ту эпоху совершенно не встречалось.

Уставы, изучение которых и составляло собственно всю премудрость военного дела, так как булыыих познаний от офицеров и не требовалось, представляли из себя весьма объемистые томики; устав батальонного учения, изданный в 1848 году, имел, например, 342 страницы убористого шрифта (ныне - около 20 страниц). Лишь весьма незначительная часть этих уставов относилась собственно к боевой, тактической стороне дела; все остальное было наполнено техническими мелочами о том, как командовать, где стоять, куда кому повернуться, сколько шагов отойти в многочисленных до бесконечности построениях и перестроениях. И такими мелочами были наполнены многие сотни страниц во всех уставах, начиная с одиночного учения и кончая боевыми порядками. Является вполне понятным поэтому, что, может быть, иногда и правильные основные положения уставов ускользали от внимания исполнителей благодаря той массе мелочей, которым ближайшие руководители обучения войск придавали первенствующее значение.

Немалое влияние на дело обучения войск имели также: расположение большей части армии по квартирам в деревнях, частые передвижения войск с одного места на другое и многочисленные смотры, которые вносили много суеты в боевую подготовку нашей армии. Зато, с другой стороны, продолжительные сроки службы давали возможность достигнуть своего рода совершенства в тех требованиях, которые предъявлялись войскам.

Большая часть нашей армии была расквартирована мелкими частями по деревням, причем батальоны были разбросаны на десятки верст. Все обучение велось, при отсутствии манежей и каких-либо крытых помещений, на открытом воздухе, без общего руководства и направления со стороны батальонных и полковых командиров.

Лишь на короткое время летом полки, а иногда и дивизии собирались на тесные квартиры, в лагерный сбор, в течение которого производились совместные занятия батальонов и полков. Но и этот незначительный промежуток времени, в который войска только и могли научиться чему-нибудь, очень часто прерывался смотрами, и тогда начиналась та суета, которая доводила войска до полного расстройства.

Поступавшие на службу рекруты первоначально обучались или в своих частях, или же при резервных батальонах и при образцовых полках. Последние два способа, по свидетельству современников, приносили войскам более вреда, чем пользы. Собранные при резервных частях рекруты плохо обучались и плохо кормились, так как местное начальство фактически не несло за них никакой ответственности. Вконец изнуренные, они отправлялись, наконец, в полки в виде обученного, но в действительности сырого материала, с надломленными уже силами для дальнейшей службы.

Подготовка рекрутов при образцовых войсках, главное назначение которых было служить правильным рассадником для армии всех тонкостей фронтовой службы, отличалась теми же неудобствами, как и при резервных частях, но, кроме того, там рекруты еще более страдали от непосильно тяжелых занятий.

"В Царском Селе, на смотре обучаемых при образцовом полку рекрутов, - писал Муравьев, - государь казался весел и доволен, хвалил рекрутов, но не замечал существенного недостатка этих 5000 человек, готовящихся при образцовом пехотном полку, где у них нет попечителя о благосостоянии их, и далеко недостает учителей для образования их. Государь не знает, что у рекрутов 500 больных, и в течение лета 40 человек бежало, а 10 повесилось или застрелилось вследствие усиленных занятий. Много было лжи и обмана на этом смотре! Люди, не носившие еще амуниции, не знающие никакого начальства и чуждые необходимым приемам солдатского быта, считаются готовыми стать в строй. Что за несообразность образовывать рекрутов вне своих команд толпами, без надлежащих начальников! Их обирают и морят".

В полках одиночное обучение рекрутов да и вообще нижних чинов лежало исключительно на обязанности вахмистров, унтер-офицеров и так называемых дядек, из старых солдат, которые приставлялись к каждому рекруту. По установившемуся в войсках обычаю, младшие офицеры не принимали почти никакого участия в деле одиночного обучения нижних чинов; ротные же и эскадронные командиры имели много других занятий, а потому также мало вмешивались в зимнее время в обучение своих частей.

Очевидно, что унтер-офицеры и дядьки учили нижних чинов тому, что требовалось на смотрах, т. е. маршировке, стойке и ружейным приемам. Хотя правила "рекрутской школы" и предписывали начинать обучение рекрута "с развития его понятия вообще и с детального ознакомления с ружьем, заставляя сбирать и разбирать его по частям", но в действительности это правило никем не исполнялось. Учителя хорошо знали, что будут смотреть летом, и потому все время силы солдата напрягали на уразумение премудрости тихого учебного шага в три приема, стойки и щегольских ружейных приемов.

Такой тон занятий поддерживался всем составом офицеров до высших начальствующих лиц включительно. В ружейных приемах, равнении и маршировке видели не средства сплотить часть и подготовить ее к боевым действиям, а цель всех трудов, всю суть военного искусства. Увлечение ружейными приемами и стойкой, по свидетельству современников, доходило до курьезов.

Хлопотали единственно о блеске солдат, о разных тонкостях в маршировке и ружейных приемах и больше ни на что не смотрели. Точность выправки, писали современники, доходила до того, что команды: "Подай вперед корпус тела между 5-й и 6-й пуговицей" и др. слышались постоянно. В ружейных приемах нашли возможность кокетства и грации; при маршировке требовали уха в носке и т. п. И чувствовал себя наш солдат в строю на своем месте только тогда, когда чувствовал локтем товарища.

Обучение каждого отдельного солдата маршировке также отнимало массу времени. Сначала шло обучение первому учебному шагу в три приема, потом учебному шагу в два приема; после этого уже начиналось обучение обыкновенному шагу, который, в свою очередь, делился на тихий (от 70 до 72 шагов в минуту), скорый учебный шаг в один прием, скорый шаг (в минуту 110 шагов) и вольный шаг.

Дальнейшее обучение пехоты состояло в ротных, батальонных, полковых учениях, и венцом всего были боевые порядки. Все внимание при производстве этих занятий было исключительно обращено на достижение полного однообразия в движениях, на чистоту уставных построений, равнение, твердый шаг и опять-таки на ружейные приемы. Стройность и однообразие сомкнутого строя были доведены до того, что целые дивизии передвигались в ногу.

Каждое учение обязательно полагалось заканчивать церемониальным маршем, доведенным до совершенства. Церемониальный марш полковыми колоннами называли "зрелищем богов". Действительно, нужно было время и невероятные усилия сколотить колонну в 2500 человек так, чтобы все это двигалось, как натянутые струны. Марш полковыми колоннами был апофеозом учебного шага; к нему подготовлялись исподволь, и им завершались летние занятия...

Учение боевым порядкам, к сожалению, также сводилось к соблюдению мельчайших правил линейного учения и всех тонкостей сомкнутого строя. Никто из старших начальников, а тем паче из младших не старался вникнуть в основную идею государя, смотревшего на боевые порядки лишь с точки зрения более выгодного суммирования свойств оружия и строев, а видели в них только новую головоломную форму сомкнутого строя со всеми присущими ему особенностями. Масса времени тратилась на то, чтобы батальонные командиры одновременно останавливали свои батальоны при вводе их в линию, чтобы команды подавались под ту или другую ногу, чтобы начальники равнялись при всех положениях частей и пр.

Немудрено, что при таком взгляде на дело боевые порядки явились камнем преткновения для начальствующих лиц и источником мучений для подчиненных и нижних чинов. Вместо пользы делу они принесли много вреда, бесцельно утомляя войска и отбивая у офицеров всякое понимание смысла того, что они делают, а следовательно, и охоту к этому делу.

Даже в 1854 году, в то время, когда на Дунае уже выяснились многие недочеты нашего обучения, мы не могли отказаться от плац-парадов.

Рассыпному строю обучались в каждом полку только застрельщики и штуцерные. Многие полки его совсем не знали и впервые начали обучаться ему во время стояния на Алминской позиции; но так как устав был построен на устарелых и трудно применимых основаниях, то войска по-прежнему теряли только попусту время и ничему не выучились.

Упражнения войск в полевой службе совершенно не производились, хотя этот отдел обучения входил в уставы и требовался как государем, так и наследником. И офицеры, и нижние чины терпеть не могли этих занятий, на которые смотрели как на источник излишних мучений, так как они не подлежали поверке на смотрах. Войска обыкновенно ограничивались расстановкой постов и пикетов на плацу при помощи устава, без всякого объяснения цели этих упражнений и без применения к местности. Результатом такого взгляда на этот важный отдел образования войск было то, что во время Крымской кампании многие батальонные командиры не понимали отличия между аванпостной и боевой цепью и напрасно морили целые батальоны, выставляя совершенно ненужную боевую цепь для охранения биваков.

Что касается обучения стрельбе, то этот важный отдел военного ремесла как бы совершенно находился в загоне и вызывал больше, чем какой-либо другой отдел, нареканий современников. На стрельбу смотрели как на излишнее, никому не нужное бремя, и даже производимые ежегодно государем и наследником смотры не помогали делу. Смотры эти почти всегда бывали удачны, и даже чересчур.

Стрельбе никогда не учили толком, систематически; назначенный для этого порох не употребляли по назначению, а топили в воде, раздаривали знакомым помещикам или продавали жидам. Одиночные робкие попытки разумного обучения не приводили ни к чему. Они были преждевременны и бессильны, так как почва к этому совершенно не была подготовлена. Принимаемые с 1848 года меры для увеличения числа обученных стрельбе из штуцеров людей оставались в течение многих лет мертвой буквой даже в Петербурге, в гвардии, на глазах у царя.

Для упражнений в стрельбе обыкновенно выбиралось время, предназначаемое для отдыха. На нее смотрели как на отбытие номера; офицеры если и делали замечания стрелявшим, то исключительно с точки зрения чистоты приемов для заряжания, а солдаты, выпуская свои три пули, думали только о том, чтобы не получить сильного удара в щеку. Многие из нижних чинов ухитрялись избегать скучных занятий стрельбой, и на это начальством смотрелось сквозь пальцы.

"После нескольких занятий с унтер-офицером, - пишет Давыдов в своих воспоминаниях о Самарине, - мы с Самариным полюбопытствовали, умеет ли сам учитель стрелять, и, к удивлению нашему, узнали, что он, до мельчайших подробностей знающий искусство метания ружьем, никогда не стрелял!"

Гораздо чаще практиковалась и более нравилась батальонным командирам стрельба залпами холостыми патронами, причем в чистоте залпов целыми батальонами хотели достигнуть такого совершенства, как в ружейных приемах и равнении. На маневрах в 1850 году, например, вся 12-я дивизия усиленно стреляла из колонн залпами.

Что касается стрельбы штуцерных и стрелковых батальонов, то это дело было у нас поставлено основательно, и обе эти категории войск стреляли отлично.

Для обучения стрельбе на каждого пехотного и драгунского солдата до 1853 года отпускалось всего по 10 боевых патронов в год, и только с 1853 года был увеличен отпуск боевых патронов для частей, вооруженных Литтихскими штуцерами, до 200, а для прочих - до 15 патронов в год.

Бою на штыках полагалось обучать во всей армии только одних застрельщиков.

На обучение кавалерии государь, сам отличный кавалерист, обращал особое внимание, но и в этом отношении его взгляды, намного опередившие современные от кавалерии требования, не могли надлежащим образом проникнуть в массу нашей армии. Восточная война, кроме Балаклавского сражения, не дает материала для суждения о подготовке и правильности обучения этого рода оружия. Она только отмечает общий для всей армии факт неподготовки к своему делу большей части командного элемента.

Государь требовал от своей кавалерии большой подвижности, лихого движения по пересеченной местности; он настаивал на том, чтобы кавалерия не сидела на носу своей пехоты, а смело выдвигалась вперед, чтобы кирасирские полки в последнюю минуту боя пехоты довершали своим ударом поражение неприятеля. Настоянию же государя принадлежит установка правильных аллюров, которые до этого были так коротки, что "любая пехота, - как говорил император Николая Павлович, - в состоянии обогнать идущую галопом кавалерию". Он же на малых маневрах и смотрах старался неожиданно даваемыми задачами развить находчивость и сообразительность офицеров; обращал внимание на надлежащую постановку упражнений в полевой службе и действий кавалерии массами.

Государь был большой поклонник драгун и придавал важное значение этому роду кавалерии. Сформированием особого драгунского корпуса, предназначенного для выполнения целого ряда стратегических задач, он намного опередил взгляды современников. К сожалению, этот корпус, участвуя в двух войнах, ни разу не был применен в дело по неумению главнокомандующих надлежащим образом использовать его положительные свойства.

Но как же на практике привились такие требования государя?

В одиночном образовании кавалериста, как это ни странно, важную роль играли пешая выправка, ружейные приемы и маршировка. Люди проводили иногда целые дни на пеших учениях, делали всевозможные ружейные приемы, маршировали тихим, скорым и беглым шагом.

Увлечение пешим строем в кавалерии иногда доходило до того, что целые кавалерийские дивизии усиленно обучались пешему стрелковому ученью и старательно строили кучки против кавалерии. Даже в образцовом кавалерийском полку не избежали этого увлечения. Полк этот давал отличных пехотных унтер-офицеров, но ни одного кавалерийского. Иначе и быть не могло. Туда отправлялись молодые солдаты красивой наружности, хорошо маршировавшие и порядочно делавшие ружейные приемы. По отношению к знанию верховой езды требовалось только, чтобы эти нижние чины не падали и держали, как говорилось, посадку на хорошо выезженной лошади. В образцовом полку их сажали на отлично уже обученного кадровым унтер-офицером коня, совершенствовали до тонкости пешую выправку и, нашив галуны, отправляли обратно.

На обучение людей езде большое влияние имела заботливость эскадронных командиров о телах лошадей.

Люди обучались почти исключительно манежной езде; более всего требовалась красивая посадка на длинных стременах, а управление конем и владение оружием стояли на втором плане. Лучше других езде были обучены карабинеры (фланговые ряды во взводах, вооруженные штуцерами), на которых лежала фланкерская служба. На езду их было обращено особое внимание; их освобождали от всех пеших командировок, которые ложились таким образом всей тяжестью на остальных людей эскадрона, и редкому из этих последних приходилось в течение зимы сидеть на коне более 20 раз.

Учения эскадронные, полковые и более крупных частей делались обыкновенно на ровной местности и на учебных плацах. Все внимание было обращаемо на стройность движения масс, правильность посадки, чистоту уставных перестроений и церемониальный марш.

Изредка выводимые на учение полки пропускались справа по одному, водились церемониальным маршем по ровной местности какого-либо плацпарада; все производилось чинно, натянуто, без удали, без лихости. Таким образом, смолоду усыплялась в офицере та лихость, без которой кавалерийское дело невозможно; сонливость эта переходила в характер его и сообщалась всему войску.

Все отделы полевой службы кавалерии, как не подлежащие смотрам, были, по крайней мере в армейской кавалерии, в совершенном забросе.

Аванпостной службе людей обучали с изумительной небрежностью, и незнание этого дела было заметно даже в старших офицерах наших легких полков. Офицеры не знали своих обязанностей и не понимали устава.

Фехтованию на саблях и палашах полагалось обучать только нижних чинов гвардейской кавалерии. Обучение же всей кавалерии сабельной рубке и фланкировке пикой сводилось к согласному деланию приемов целыми эскадронами.

В артиллерии и в инженерных войсках обучение велось в общем на тех же основаниях, как в пехоте и кавалерии, - много времени тратили на достижение стройности движений и отличного церемониального марша. Но хороший состав офицеров, преимущественно из воспитанников артиллерийского и инженерного училищ и кадетских корпусов, позволил этим родам оружия не забывать и своего главного назначения. Как артиллеристы, так и саперы по своему образованию стояли во время Крымской войны вполне на высоте современных требований, а инженерные войска стяжали сверх того своим искусством неувядаемую славу при обороне Севастополя и минной около него войны.

Стрельба артиллерии была в хорошем состоянии. Отпуск огнестрельных припасов для учебной стрельбы доходил в год от 54 до 120 снарядов (смотря по образцу) на орудие.

Если в чем артиллерию и можно было упрекнуть, так это в недостаточной подвижности.

Несколько более мрачную картину рисуют современники об обучении крепостной артиллерии. "Артиллеристы, - доносил контр-адмирал Матюшкин генерал-адмиралу, - офицеры, как и нижние чины, люди, не имеющие понятия ни о возвышении, ни о дальности полетов; люди, которые до сих пор учились только ходить по плацам и метать ружьем".

Грамотностью в войсках совершенно не занимались, хотя грамотных на службу поступало не более 5 %.

Что касается обучения офицеров, то первоначально отметим те меры, которые были приняты государем для надлежащей их подготовки.

Сюда следует отнести широкое развитие учения с обозначенным противником, малых и больших маневров, установление военной игры, в которой принимал участие и сам государь, и, наконец, военные беседы по тактике офицеров Генерального штаба со строевыми офицерами.

Но все эти начинания падали на совершенно неподготовленную почву и не приносили никакой пользы.

На военную игру и на маневры приближенные государя смотрели как на пустую забаву, как на даром потраченное время. И действительно, маневры того времени были далеко не совершенны и полны курьезов; но виной этому были как новизна самого дела, так и отношения к ним высших начальствующих лиц в армии.

Отличительная черта этих маневров заключалась в том, что, кроме государя и наследника, все на них смотрели не только как на бесполезное, но как на вредное дело, как на прихоть государя, и своим отношением к маневрам действительно отняли от них всю пользу. Маневры почти всегда производились в присутствии государя и даже при его близком участии. Это вносило суету в дело; каждый думал не о том, чтобы получить пользу от таких дорого стоящих упражнений, а чтобы в лучшем виде показаться государю, приноравливаясь с внешней стороны к его требованиям, не сознавая и не стараясь вникнуть в их суть.

Такие исполнители делали то, что никто из офицеров, даже начальники крупных войсковых частей, не понимали, в чем состоит маневр, что от них требуют, и всю суть их видели все в той же чистоте перестроений и мелочном сохранении дистанции.

Военные познания большинства старших генералов армии были в высшей степени ничтожны или, вернее, совсем отсутствовали. Государь отлично это сознавал, но ничего не мог поделать. Многие из писем его к князю Варшавскому наполнены похвалой войскам и жалобой на никуда не годных генералов. "На маневрах, - писал он 28 июня 1852 года, - войсками был очень доволен, но не начальниками, и с горестью вспоминал наши разговоры; увы, ума в них не видишь, а правду им выговаривать довольно тяжело, хотя и необходимо!"

Жалобы на отсутствие знающих генералов слышались отовсюду и до войны, и во время ее.

"Не столь отрадны беспечность и бестолковость начальства, которым только и приписать можно все бывшие неудачи", - писал государь князю Горчакову.

"C'est un rude mfitier que de commander sur une ligne de six cents verstes, avec des gunftraux dont la majeure partie ou bien ne connaot pas la guerre, ou bien l'a oubliue", - в свою очередь писал князь Горчаков.

"Dans le Nord nous n'avons pas non plus, comme Vous le savez, des gfinftraux armus d'expftrience. C'est triste a dire, mais c'est vrai", - сознавался военный министр.

Очевидно, такой состав высшего командного элемента должен был положить и известный отпечаток на направление деятельности всего корпуса офицеров нашей армии в мирное время. Не только ничего не было сделано для умственного развития или для воспитания их в духе разумного применения частной инициативы, столь необходимой в военное время, но, напротив, все было сделано к тому, чтобы сузить до последней степени умственный и служебный кругозор офицеров, чтобы окончательно отбить у них охоту к военному делу.

Бесспорно, что большинство офицеров русской армии по своим нравственным качествам и по своему желанию принести пользу Отечеству и той службе, которой они себя посвятили, отличались всегда присущими русскому дворянству доблестями; они доказали это всему свету в начавшейся вскоре войне. Но как воспользовались начальствующие лица этими положительными сторонами нашего корпуса офицеров? Они убили у одной части любовь к военному делу, а другую обратили в отличных фельдфебелей и вахмистров.

На младших офицеров не обращалось никакого внимания, и они больше ценились по их личным качествам в строю. Поле деятельности этих офицеров на всех учениях и маневрах было сужено до крайности, они являлись только механическими передатчиками приказаний старших. Вся деятельность ротных и эскадронных командиров была направлена к тому, чтобы лучше пройти церемониальным маршем и хорошо представить манежную езду, по успехам которых на смотрах судили и о достоинствах командиров. Военная же наука ограничивалась познаниями, получаемыми в учебном заведении, без применения их к делу.

Малые маневры, которым в начале пятидесятых годов начали придавать большое значение, имели своим недостатком то, что они развивали у офицеров и солдат страх ответственности и страх начальства. В понятиях офицеров они вообще стояли ничуть не выше фронтовых учений. Войска, совершенно не понимая сути маневров, наступали, отступали, делали обходы и заботились только о том, чтобы не спутать каких-либо построений.

Характер смотровых требований также давал соответственное направление занятиям офицеров. Вот как описывает Алабин в своих записках смотры одного из корпусных командиров в лагерном сборе под Луцком. Сегодняшний день, пишет он, корпусный командир употребил на пригонку в каждой роте касок на три типичных головы, следующий день был употреблен на такую же пригонку мундиров, потом одиночная езда пехотных офицеров, обязанных быть верхом, смотр всем музыкантам, песенникам и даже ротным балагурам; за сим следовал детальный осмотр тамбур-мажоров, а в ненастное время людям приказано было лежать в палатках и всем вместе кричать: "Здравия желаем, ваше-ство! Ура!", чтобы выработать в этом крике выражение восторга и одушевления. Эта живая картинка с натуры, в которой рельефно обрисовывается вся среда служебного круговорота наших офицеров, ясна без всяких комментариев.

Донесения высших начальствующих лиц о произведенных ими смотрах является также мерилом современных требований.

"Церемониальный марш был вообще хорош, шаг правильный, но в держании ружья замечена еще неровность... Войска одеты хорошо, стоика верна, шаг правильный, равнение и держание ружей на церемониальном марше хорошо"... Вот суть специальных донесений князя Варшавского государю императору о произведенных им смотрах в 1852 году - и больше ничего. А вот и разбор князем Варшавским произведенных им маневров: "Дистанции вообще были соблюдены, и войска нигде не сходились ближе того, как по положению о маневрах постановлено. На маневре этом вообще войска исполняли все движения с должной отчетливостью".

"Войска представились в отличном виде, - доносил генерал Лидере 22 мая 1853 года; - проходили церемониальным маршем очень удовлетворительно и на произведенном мною маневре делали все построения совершенно отчетливо".

Наступившая война заставила, впрочем, несколько изменить взгляд на характер обучения войск, и в отчетах того времени наряду с указаниями о поверке церемониального марша появляются и сведения о произведенных смотрах стрельбы; в инструкциях же для ведения занятий начинает понемногу отвоевывать себе место и цельная стрельба, но отнюдь не в ущерб церемониальному маршу. Впрочем, князь Варшавский и в это время продолжал доносить исключительно о церемониальном марше, хорошем шаге и равнении.

Такова была почва, которая подготовила к наступившей войне генералов и офицеров, большая часть которых не рисковала самостоятельно шага сделать, не умела ни выбирать позиций, ни двигать войск на полях сражений, ни охранять и разведывать. Это развило среди начальствующих лиц тот гнет, который убивал у них всякую энергию, заставлял их идти не иначе, как на помочах, парализовал в них инстинктивное иногда желание действовать так, как подсказывал им здравый смысл. И что всего ужаснее, так это то, что всеми этими качествами, как увидим ниже, были с особым избытком одарены руководители наших армий во время Восточной войны.

Кампания эта, полная подвигами высокого мужества и беззаветной преданности своему долгу всех наших войск, начиная от генерала до рядового, дает нам в то же время более примеров живой, активной деятельности со стороны младших начальников и молодых офицеров, которых не успела окончательно засосать еще душная атмосфера мирного обучения, или же со стороны таких лиц, как генерал Хрулев, который до Венгерской кампании семнадцать лет был вне строя, чем со стороны старших начальников. Среди этих последних общественное мнение того времени указывало на двух генералов, способных стать во главе армий, это на Лидерса и на H. H. Муравьева, но, по странной случайности, первый из них в течение всей кампании занимал место второстепенное, а последний был призван к деятельности лишь во вторую ее половину.

Как на следствие и как в то же время на причину такой подготовки начальствующих лиц, следует указать и на те оригинальные инструкции, которыми в обилии снабжал князь Горчаков на Дунае и в Крыму командиров корпусов и прочих начальников отрядов. Целые сотни страниц были исписаны главнокомандующим с этой целью, причем князь Горчаков с поразительным усердием старался указать начальникам отрядов, находящимся за несколько сот верст от него, не только все подробности, как действовать в случае столкновения с неприятелем, но даже какие полки в какую линию ставить. Очевидно, что генералы, начальники отрядов, привыкшие в мирное время только слепо повиноваться, более заботились о том, чтобы в точности исполнить данные главнокомандующим указания для построения войск к бою, чем разбить неприятеля, и приходили в полное недоумение, что им делать, когда противник вел себя не так, как ему это было предписано князем Горчаковым. Например, в одной из таких инструкций, данной начальнику Мало-Валахского отряда генералу Бельгарду, князь Горчаков, советуя в подробности, как расположить в боевом порядке каждый батальон и батарею, кончает свое поручение следующим образом: "Надобно, чтобы войска знали заранее, в каком боевом порядке им драться. Посему надлежит не только им это объяснить, но немедленно по прибытии на место сделать непременно несколько репитиций и показать, как будете употреблять резерв в случае нападения на ваши фланги или тыл, сообразно с данным вам руководством".

Закончим характеристику обучения нашей армии мнением принца Нидерландского, присутствовавшего на Красносельских занятиях 1853 года: "C'est tins bien a voir ces exercices amenfis a un tel fttat de perfection. Nul doute, que ce n'est qu'avec des troupes parfaitement exercues, qu'on peut parvenir a une telle ragularitB dans les mouvements, mais je pense, que si l'on voulait essayer de ces formations et de ces changements de front en prasence de l'ennemi, on ne se trouverait pas bien. Tout ce que je vois faire ici, me semble, ne servira qu'a mettre des bornes a l'entendement humain".

Но подобная фальшивая система обучения нашей армии не была делом только ее строевого состава. Напротив того, она пустила глубокие корни и в рассаднике военных познаний среди русских войск в нашей Академии Генерального штаба. Современные профессора были далеки от правильного понимания ведения боя и залог успеха видели не в изучении и исследовании действий великих полководцев, не в опыте, который в мирное время дает основательное знакомство с военной историей, а в Красносельских лагерных упражнениях. Совет великого Наполеона, говорившего, что для того, чтобы стать хорошим военачальником, необходимо изучить тридцать сражений, заменился постановлением конференции академии, что не в опытах военной истории надо искать познаний военного дела, а на военном поле Красного Села с его знаменитыми coups d'oeil во главе. Эти "кудельки", как их называли солдаты, состояли в том, что по окончании учения или маневров все войска быстро собирались к одному пункту и строились в глубокие колонны, после чего с музыкой и барабанным боем проходили 1 - 1 1/2 версты, изображая этим последний акт боя, тот молот, который наносил окончательный удар предполагаемому противнику.

Таким образом, описанная система обучения войск не была делом рук отдельных личностей, а она пустила глубокие корни во всех руководящих военных сферах, и правильное и неуклонное применение ее с каждым годом приносило все более и более обильные плоды, уклоняя нашу армию в ложном направлении.

Но эта система не была следствием Николаевской эпохи; она была привита нашей армии при Павле, культивирована при Александре и, как тяжелое наследие, перешла к Николаю. Современники последних годов царствования Александра Павловича рисуют состояние нашей армии в ту эпоху в тех же мрачных красках, с которыми мы отчасти встречаемся и во времена Крымской войны.

"Муштровка войск, - пишет один из исследователей Александровской эпохи, - доводилась до поэтического восторга. Войска выводились на ученье задолго до назначенного часа. Измученные долгим ожиданием, валившиеся под грузом ранца, подавленные тяжестью туго надетого кивера, с колыхающимся от ветра почти аршинным султаном, затянутые до удавления туго застегнутым воротником и скрещенными на груди ремнями, солдаты с напряженным вниманием исполняли команды, требовавшие от них бодрости и быстрого исполнения".

Совершенно в ином положении в отношении боевой подготовки находились наши кавказские войска. Заброшенные на окраину, они не испытали ни той ломки, которой подвергались войска Европейской России в конце восемнадцатого и начале девятнадцатого столетий, ни мелочей фронтовой службы мирного времени и таким образом сохранили в себе дух румянцевских и суворовских полков.

"Кавказский полк, - говорит Фадеев, - являлся целым организмом, проникнутым одним духом, одними понятиями и обычаями, высоко ценящий свои предания, выработавший свой особенный боевой характер. Находясь лицом к лицу с противником отважным, ловким и хитрым, кавказский солдат поневоле, для собственного сохранения, должен был стать таким же. Служба на передовых постах и в секретах, в боковых цепях на походе, действия небольшими партиями и даже в одиночку должны были развить в нем в высшей степени индивидуальные боевые качества. "Эта обстановка выдвигала людей выдающихся, раскрывала душу каждого; в начальствующие не могли попасть люди по случайному выбору ротного командира, а попадали действительно достойные, нравственно влияющие на своих товарищей. Здесь нельзя было выслуживаться - надо было заслужить. Эти же условия выработали в Кавказской армии столь же славный офицерский состав. В кавказских полках, где каждый солдат не раз стоял лицом к лицу со смертью, не могло быть и страха смерти, и действительно, в бою никакой огонь не мог их остановить. Кроме решительности удара, кавказские войска в высокой степени обладали инициативой. В бою каждый делал свое посильное дело, не ожидая приказаний свыше; ротного командира заменял младший офицер, его - фельдфебель и даже рядовой, и заминки при этом не бывало. Действуя в горах, лесах, где часто приходилось топором прорубать дорогу и где из-за каждого камня или дерева можно было ожидать вражеской пули, войска зги в бою всегда умели применяться к местности. Размыкание под огнем, смыкание перед ударом делались, по свидетельству очевидцев, как бы инстинктивно, без приказаний. Между родами оружия существовала самая тесная связь.

Славный Нижегородский драгунский полк, выручая пехоту, врезывался в неприятельские каре, несмотря на самый сильный батальный огонь, атаковал под картечью и брал неприятельские батареи. Донские линейные и черноморские неустрашимые одинокие всадники во всех боях с честью восполняли недостаток у нас регулярной кавалерии и в боях, наравне с нею, прославились сомкнутыми атаками на расстроенного неприятеля. В артиллерии материальная часть была в плохом состоянии: старые пушки, деревянные лафеты, плохая сбруя; зато среди батарей и отдельных орудий существовало соревнование в меткости стрельбы, и в этом отношении иногда достигались результаты поразительные.

Как в походе, где ее выручала пехота, так и в бою, где ей приходилось выручать пехоту и конницу, она никогда не отставала. Отступить с позиции ранее пехоты, не выручать своей конницы считалось позором, и никто не ставил в вину потерю орудий, когда ей приходилось умирать, дав последний картечный выстрел в упор.

Действуя в бою, артиллерия не приковывалась к одной позиции, а сама искала для себя наилучших задач, переезжала с одного пункта поля сражения на другой и часто, опережая свою пехоту и кавалерию, подскакивала к неприятельским каре на картечный выстрел".

Современники эпохи царствования императора Николая оставили после себя немного материалов, которые помогли бы надлежащим образом обрисовать нравственный облик армии. Обширная же литература конца пятидесятых и шестидесятых годов прошлого столетия, имеющая характер обличительного направления, бесспорно, не отличается полной беспристрастностью.

Окончание Крымской войны и вступление на престол молодого, мягкого государя, искавшего в общественном мнении страны как бы содействия к проведению в жизнь тех реформ, которые созрели в предшествующее царствование, дало какой-то неимоверный толчок к публичному самоунижению. Появилась целая масса обличительных статей, хулящих порядки и обычаи минувшего царствования и в особенности касающихся состояния нашей армии. С каким-то особым наслаждением спешили сообщить и вынести наружу все то неприглядное, что в обилии существовало и в каждой другой нации, и в каждой армии; все же хорошее было позабыто, и о нем никто не смел обмолвиться. Обличители как бы забывали, что армия есть продукт самой нации, что ее обычаи и быт служат отголоском того, чем живет и мыслит население всей страны, и в особенности ее интеллигенция.

В настоящее время, смотря на прошедшие события с высоты истекших пятидесяти лет, невольно задаешься вопросом, что если, действительно, все было так плохо, как описывают это очевидцы, составлявшие свои воспоминания и записки много лет спустя; если армия, действительно, не имела воинского духа, не знала чувства чести, была деморализована, повиновалась только чувству страха палки, то каким же образом она могла выставить в Крымскую войну столько беспримерных героев, которым справедливо дивились союзники?

Перед нашими глазами длинной вереницей проходят имена особо отличившихся нижних чинов в списках, которые, по воле императора Николая, представлялись ему и которые ныне хранятся в наших военных архивах.

Рядовой Поленов, бросающийся, после сильного рукопашного боя в одиночку с целой толпой англичан, со скалы в пропасть, чтобы только избежать позора плена; рядовые Нечаев и Шелкунов, гуляющие после отступления наших войск под градом пуль противника и собирающие наших раненых; Павлов и Белоусов, спасающие генерала Хрущева; неизвестный рядовой, валящий на землю инженер-капитана Дельсаля и прикрывающий его собою, пока не разорвется упавший вблизи снаряд, - разве все они не суть продукты той же армии, в которой находили только дурное, разве это не есть доказательство и существования в армии высокого чувства чести и воинского духа, и полного отсутствия деморализации?

Да не подумает читатель, что мы подобрали исключительные, редкие примеры. Именами "рядовых Поленовых" исписаны многие десятки страниц; из них состоит история обороны Севастопольской. А сколько тысяч таких рядовых остались еще совершенно неизвестными, так как русский простолюдин не видит в подобных подвигах чего-либо особенного и делает их не на показ, не для славы, а по чувству совести и внутреннего нравственного долга.

Армия жила и воспитывалась в обстановке крепостного права, обычаи которого невольно переносились и в войска. Наша интеллигенция, проливавшая слезы при чтении "Бедной Лизы" Карамзина и беспощадно засекавшая в то же время своих крепостных за самые маловажные проступки; наши помещики, проводившие свое время между охотой с борзыми, карточным столом и конным заводом и чуждые каких-либо умственных интересов наконец, наше чиновничество, законно смотревшее на взяточничество и все свои способности напрягавшее к усовершенствованию и развитию этого спорта, - вот та среда, в которой жила наша армия и элементами которой она пополнялась. Нет сомнения, что эта мрачная картина не включала в себя лучших представителей русского общества, но таков был общий фон, а он характеризует эпоху.

Надо было иметь силу гения, чтобы в кратковременный период человеческой жизни окончательно изменить упругие свойства народной массы; но гении являются раз в несколько столетий, а потому на медленное поступательное движение смягчения нравов и развития общества, а вместе с ним и армии, следует смотреть как на непреложный закон природы.

Эпоха, предшествовавшая стольким коренным реформам и преобразованиям царствования императора Александра II, не могла им не содействовать, не служить, так сказать, подготовительной переходной стадией. Брожение в этом направлении велось скрытно, постепенно, в известной последовательности, но оно, бесспорно, велось и в некоторой степени подготовило наше Отечество к принятию реформ Александра II.

Вступление императора Николая на престол застало армию гордой воспоминаниями о победоносных войнах Наполеоновской эпохи, но почившей на своих лаврах. Одиннадцать лет мира и окраска аракчеевского управления наложили свой отпечаток на внутренний склад армии. И в воспитании, и в обучении ее замечался характер односторонности, свойственной тому времени суровости и непомерного увлечения муштровкой, унаследованной императором Александром I со времен царствования императора Павла Петровича и доведенной им до невероятных размеров. Походы за границу не способствовали смягчению нравов вообще, а влияние их ограничивалось лишь развитием некоторого свободомыслия среди общества офицеров. Либерализм пустил довольно глубокие корни с тех пор, как общественное воспитание и образование были построены на принципах, чуждых нравам, правительству и религии страны. Военные, которые провели довольно долгое время во Франции, незаметно усвоили себе привычки и взгляды, не соглашавшиеся со строгой дисциплиной русской армии; вообще во всех классах общества замечалось стремление к независимости, вызвавшее потрясение, которое не могло остаться без последствий. Но либеральный образ мыслей большинства не был, к сожалению, употреблен ими на смягчение нравов и на правильное направление воспитания в пределах тесных рамок их служебных обязанностей.

Большинство генералов, отмеченных опытом прошлых войн, к этому времени сошло уже со сцены; остались лишь немногие единицы, которые не могли дать надлежащего тона армии. Их места заняла новая категория лиц, служаки мирного времени, детища графа Аракчеева, прошедшие суровую школу этого унижавшего личность, забивавшего все живое грозного временщика.

"Dans plusieurs de mes rapports pracfidents, - доносил граф Дибич императору Николаю Павловичу, - j'ai eu occasion de soumettre a Votre Majeste toute la gicne que m'impose constamment le manque d'aides capables de bien diriger une opuration ou un commandement isohi. Parmi mes [...], sans en excepter toute les chefs de corps, la grande majorifa remplie de bravoure personnelle et toute de tons bonne volontu, se trouve [...] soit de moyens, soit de l'habitude de toute disposition et surtout de toute combinaison militaires. Une fois soumis a une direction supurieure ils pensent que leur devoir se borne uniquement a obftir et exficuter; pour tout objet soit grave, soit peu important, ils attendent des ordres, sans toute les demander, et toute mesure, tout dfttail que les instances du chef n'auraient point pravus restent nugliges".

Общий уровень офицеров того времени производил далеко не отрадное впечатление. Усердные служаки, они "не имели ни малейшего понятия об европейском просвещении того времени". Граф Ланжерон называл их в своих записках невеждами, считавшими лишним заниматься военными науками. По словам же графа Ф. П. Толстого, познания большинства генералов ограничивались "вытяжением носков", ружейными приемами и полковыми учениями. Да, впрочем, и служебное их положение много содействовало такой отсталости.

"Офицеры, кроме лагерного времени, жили во весь год порознь, в крестьянских избах, где скука, проистекающая от уединения, праздности и недостатка в воспитании, а следовательно, и в занятиях, заставляли их прибегать к крепким напиткам".

На сохранение сил солдата не обращалось никакого внимания. Церемониальному маршу, например, тихим и скорым шагом солдат обучали ежедневно часов шесть или семь. Обращение с ними было до крайности суровое; невыносимый гнет и неестественная выправка, по словам Мольтке, стали несколько смягчаться в 1829 году. Барклай-де-Толли, со своей стороны, предостерегал старших начальствующих лиц в армии от неумеренности в наказаниях и от изнурительных учений. Он упоминал о закоренелом в войсках наших обыкновении основывать дисциплину и военное обучение на телесных и к тому же жестоких наказаниях.

Таково было в общих чертах внутреннее состояние русской армии ко времени вступления на престол императора Николая Павловича.

Двадцативосьмилетний период времени царствования императора Николая I, ознаменовавшийся к тому же в первые свои годы событиями, которые должны были наложить тяжелый отпечаток на характер и образ мыслей молодого государя, был очень незначителен вообще, чтобы изменить в корне внутреннее состояние армии, и пятидесятые годы в этом отношении дают картину почти тождественную той, которая была и в конце двадцатых годов.

В основу поддержания дисциплины ставилось не развитие личности солдата и его нравственных сил, не выработка в нем чувства долга и воинской чести, а чисто внешние меры, основанные исключительно на страхе наказания, и, при существовавшей в то время суровости нравов населения, наказания эти, конечно, должны были отличаться особой жестокостью.

В ряду карательных мер, налагаемых по суду, жестокие телесные наказания имели преобладающее значение, и из них преимущественно наказания шпицрутенами. Почти все подсудимые нижние чины податного сословия, признанные по суду виновными, были подвергаемы этому наказанию как самостоятельному. Так как число тяжких преступлений относилось к незначительным сравнительно проступкам как 1:38%, то, следовательно, большинство наказываемых нижних чинов подвергалось этому позорному взысканию за маловажные проступки. Несмотря на большую жестокость наказания шпицрутенами (прогнание сквозь строй через 500 - 1000 человек до шести раз и более), оно нисколько не вело к уменьшению преступности и к поддержанию дисциплины. Напротив того, оно способствовало ослаблению нравственности между нижними чинами, унижению сознания собственного достоинства и поселяло в нижних чинах неуважение к своему званию. Наказание это действовало унизительно не только на виновных, но и на беспорочно служащих нижних чинов, которые были вынуждаемы исполнять при этом обязанности палачей.

Но еще более невыгодные и вредные последствия для службы и дисциплины имела тогдашняя система дисциплинарных телесных наказаний, налагаемых властью начальников.

В числе исправительных взысканий, которым могли подвергаться, по усмотрению начальников, все провинившиеся нижние чины податного сословия, было наказание розгами до 300 ударов. Этой властью, не подлежавшей никакому контролю, начальники пользовались в высшей степени неумеренно, не заботясь об изыскании иных исправительных мер, более действительных и соответствующих проступкам провинившихся.

И действительно, наказание вошло в плоть и кровь солдатского учения; оно было просто и невозмутительно ни в каких размерах и ни в каких разновидностях.

На солдат смотрели не как на людей, а как на неодушевленные предметы, которые должны были, не рассуждая, исполнять все приказания начальства.

Этим способом хотя и обратили большинство солдат в машины, ничего не понимавшие и ни о чем не рассуждавшие, но между ними нередко встречались такие личности, которые не в состоянии были выносить тяготевшего над ними гнета и выражали свой протест очень крупными нарушениями дисциплины.

Но входила ли в мысли законодателя такая беспощадная строгость наказания за самые мелкие провинности?

"Береги войска, сколько можно, - писал государь Николай Павлович князю Горчакову, - смотри за строевым порядком и не дозволяй ни в чем ослабления службы. За проступки против подчиненности или самовольства строжайше взыскивай". Таким образом, государь как бы подчеркивал те проступки, которые подлежали строгому наказанию.

"Мне прискорбно было узнать, - писал государь ему же, - про постыдные побеги в армии. Я сего не ожидал, признаюсь, при постоянном уверении, что добрый дух в войсках сохранялся доселе в желаемой степени. Сколь и больно мне, но меры строгости признаю и я совершенно необходимыми, чтобы позор этот остановить страхом. Но, признаюсь тебе, я ищу причину побегов и во внутренних беспорядках, в самих полковых начальствах. Не одна наружность, сохраняемая в выводимых на смотр частях, может уверить, что все в порядке"... И здесь у государя проглядывает сожаление о необходимости прибегнуть к мерам строгости, а также и бессильное понимание причин, откуда происходит все зло.

Уже в сороковых годах в полках, под давлением свыше, начала понемногу прививаться привычка больше обращать внимания на нравственность солдата, а в начале пятидесятых годов встречаются жалобы на ослабление со стороны государя и наследника в накладываемых взысканиях и опасение, что "если перейдут из одной крайности в другую и не будут спрашивать даже должного, то многие перетолкуют снисхождение слабостью, и тогда не будет никакой управы с войском".

Кроме общих суровых нравов и обычности в житейском обиходе того времени телесных наказаний, причиной строгих в войсках взысканий был до некоторой степени также и состав армии.

В солдаты поступали не только люди с безупречным прошлым, но также и преступники, а в особенности бродяги. Никакое нравственное воздействие не могло, разумеется, иметь влияния на таких лиц, и только страх жестокого наказания мог отчасти удерживать их от совершения новых преступлений, а чаще всего от побегов. Мало того, что начальству трудно было справиться с этой категорией лиц, но они действовали самым развращающим образом на большинство добронравных молодых солдат, отличавшихся слабым характером, и, пользуясь их тоской по родине в первое время поступления на службу, подбивали их к побегам. По словам самих солдат, нижние чины из бродяг и преступников разрушающим образом действовали на молодых, не окрепших еще рекрутов, и их дурному влиянию следует приписать большинство преступлений, а в особенности побегов.

Подобному дурному влиянию преступных нижних чинов в значительной степени содействовал и способ расквартирования войск не в казармах, где возможен строгий надзор и ряд предупредительных мер, а в деревнях, по квартирам у жителей.

По официальным данным, преступность в войсках выражалась следующими цифрами:

За первое двадцатипятилетие царствования императора Николая Павловича число подсудимых офицеров относилось к общему их числу как 1:213; число подсудимых нижних чинов к общему числу таковых же как 1:118, причем большая половина подсудимых судилась за побеги. Наименьший процент подсудимых был в гвардейском корпусе - 1:735, наибольший в корпусе внутренней стражи - 1:45.

В 1852 году подсудность офицеров определялась пропорцией - 1:163, в 1853 году, т. е. в первый год войны, - 1:178.

Подсудность же нижних чинов за эти годы выразилась в 1852 году - 1:133 и в 1853 году - 1:137107, причем в оба года большая половина подсудимых также судилась за побеги. В общем же число судившихся за побеги в 1852 году было 4586 человек, а в 1853 году - 4377 человек.

Эти цифры дают возможность заключить, что за последние годы царствования императора Николая Павловича преступность в войсках никоим образом не увеличилась, а, напротив, значительно уменьшилась, за исключением, впрочем, офицеров, преступность которых за эти годы увеличилась. В год войны замечается некоторое уменьшение сравнительно даже с предшествовавшим годом числа попавших под суд как офицеров, так и нижних чинов, а также уменьшение числа судившихся за побеги.

Не дают ли эти факты права заключить, что позднейшие записки некоторых современников об отсутствии у наших солдат воинского духа, чувства военной чести, привязанности к родине, уверение, что идти против врага их заставляла лишь боязнь палки и прочее, в высшей степени преувеличены, и в них единичные, может быть, печальные факты приписаны всей армии. В год начала войны не только не видно увеличения числа подсудимых и бежавших, но, напротив, некоторое уменьшение их. Таким образом, война удержала под знаменами даже многих из любителей свободы мирного времени. Это несвойственно армии, в которой нижние чины идут проливать кровь за Отечество исключительно из-за страха жестокого наказания.

Но зато вышеприведенные цифры указывают и на один прискорбный факт, а именно, что процент подсудных офицеров сравнительно немногим уступал проценту подсудных нижних чинов. Это заставляет предполагать, что нравственная сторона корпуса офицеров не находилась на той высоте, которая соответствовала бы воспитательному его значению.

Как характер взысканий, налагаемых на офицеров, так и, в свою очередь, отношение офицеров к делу должны были намного ослабить их воспитательное влияние на нижних чинов. Кроме сажания на гауптвахту, практиковавшегося в весьма обширных размерах не только относительно обер-офицеров, но также и штаб-офицеров, для офицеров существовал еще особый вид ареста на хлебе и воде. Очевидно, что этот род взысканий не мог не умалять офицерского достоинства. В приказах того времени встречаются также факты официального расследования ночного поведения офицеров, предписывается под угрозой строгого взыскания не допускать никаких странностей в усах, высылать из фронта офицеров, у которых в одежде окажется что-либо не совсем точно соответствующее установленной форме, делать осмотр офицерским вещам и много другого в таком же роде.

Отношение начальников к подчиненным было большей частью в высшей степени грубое. Какого-либо нравственного руководства старших товарищей над молодыми офицерами не существовало. От них так же, как и от нижних чинов, требовалось исключительно механическое исполнение отдаваемых команд и приказаний.

Офицеры смолоду приучались к тому, что начальники всегда должны представлять свои части, так сказать, казовым концом. Они в корпусе уже свыклись с обманчивой системой удачных смотров. Плохо окончив курс наук, в пользе которых не были убеждены даже желательной строгостью на экзаменах, они являлись в полк и уже вряд ли имели случай не только заняться каким-либо учением, но даже не находили нигде возможности достать себе книгу для чтения хотя бы от скуки.

Наибольшим значением в полках пользовался триумвират из адъютанта, казначея и квартирмейстра; на должности эти обыкновенно выбирались не офицеры, выдающиеся своими положительными качествами, а офицеры, удобные или угодные командиру части.

Какого-либо интереса к усовершенствованию в военном искусстве или к развитию своего умственного кругозора вообще не замечалось; напротив, по мере отдаления от школьной скамьи нравы офицеров грубели, круг их общих познаний уменьшался и ограничивался в конце концов знанием буквы тех уставов, которые более требовались на смотрах. Если верить рассказам Н. А. Обнинского, то он служил с командиром полка, который вовсе забыл грамоту.

Обстановка, в которой приходилось жить большинству армейских офицеров, мало со своей стороны содействовала смягчению их нравов и умственному развитию. Разбросанные чуть ли не поодиночке по деревням, они в течение почти целого года были лишены всякого общества и зачастую принуждены были жить в одной избе с крестьянами, не видя по целым месяцам никого, кроме унтер-офицеров и сельских старост.

Тяжелое в этом отношении положение офицеров сознавал более чем кто-либо император Николай Павлович, который считал необходимым ежегодно собирать войска в лагери к большим городам, чтобы хоть на короткое время дать офицерам возможность развлечься, повеселиться, как говорил государь.

Такое бесцветное существование было невыносимо, так что у редкого из молодых людей доставало терпения дослужить во фронте до звания ротного или эскадронного командира; все, что получше, необразованнее, удалялось к другим местам, доставлявшим им возможность жить в городе и видеть свет.

Эскадронные и ротные командиры большей частью служили, долго не подвигаясь в чинах, и заведовали своими частями лет по 10 и 12, потому что армейские штаб-офицеры никогда в кандидаты на полковых командиров не зачислялись.

Обращение офицеров с нижними чинами вполне соответствовало общему состоянию нравов того времени и духу дисциплины.

Но что следует признать наибольшим бичом в армии того времени, так это заведомо недобросовестное иногда отношение к делу и в особенности к войсковому хозяйству, которое замечалось не только среди младших начальствующих лиц, но, к сожалению, и среди старших.

Ротные, а в особенности полковые командиры смотрели на вверенные им части как на свое собственное имущество, как на данные им на "прокормление".

Нижние чины, по их понятиям, разделялись на две почти ровные половины: одна предназначалась для службы Отечеству, а другая - для их частной службы. Огромные командировки от строя были положительным бедствием армии. Командиры полков успевали устраивать себе целые хозяйства при помощи нижних чинов. Наличность полков показывалась всегда гораздо выше действительности, и эта разница была в особенности велика в военное время. Интересен, например, факт всей переписки князя Горчакова с военным министром за лето 1855 года. Князь Горчаков постоянно жаловался на недостаток войск под Севастополем, указывая боевую цифру полков; по сведениям же Военного министерства, цифра эта на бумаге была намного значительнее. Все старания главнокомандующего и его штаба подсчитать действительное состояние полков так и не привели к положительным результатам, настолько трудно было бороться с сильно укоренившейся привычкой.

"Едва ли три четверти полка несут постоянно службу, - значится в одном из официальных донесений 1856 года, - потому что, несмотря на строгость и надзор высшего начальства, все, кто только приказывать могут, начиная от полкового командира до фельдфебеля, непременно скрывают людей сверх положенного на расходы и командировки числа нижних чинов. Учесть эти командировки и наблюсти за верностью расходов нет никаких средств. Закоренелая привычка, так сказать, красть людей не искоренилась".

"Офицеры, - пишет князь Урусов в своих очерках, - произвольно прикомандировывали к себе строевых, как и сколько заблагорассудится; командиры утопали в роскоши. Дрались вообще превосходно, но все ли дрались, все ли выходили в строй? Теперь сделается, может быть, понятным, почему на Алме не было войска, под Инкерманом опять не было и т. д.".

Наибольшей степени эти беспорядки достигли на Кавказе, при слабом управлении князя Воронцова, когда положительно целые части войск таяли, расходясь исключительно на хозяйственные потребности.

Беспорядочное отношение к имущественному состоянию войск процветало еще в больших размерах. Борьба с этим злом была непосильна, и в особенности потому, что оно вкоренилось во все инстанции, до самых высоких включительно.

Система хозяйства войск, основанная на удовлетворении необходимых потребностей одной категории путем экономии по другим категориям, и способ контроля во многом способствовали такому порядку вещей.

О злоупотреблениях в войсках открыто говорилось в официальной переписке военного министра с обоими главнокомандующими, но, к сожалению, все ограничивалось одними соболезнованиями, безо всяких мер строгости или пресечения зла со стороны этих сановников.

Личная беспрестанная забота государя Николая Павловича о поддержании солдатского благосостояния мало могла помочь делу, так как до сведения его редко доходили подобные беспорядки; но зато в тех исключительных случаях, когда государю удавалось убеждаться в корыстолюбии начальников, кара его была беспощадна, без разбора лиц и положения.

Что касается высших войсковых начальников, то обстановка, в которой воспитывалась, служила и жила офицерская среда, вырабатывала и соответствующих ей начальствующих лиц, которые, в свою очередь, действовали в том же духе на подготовку молодого состава. Происходил таким образом постоянный кругооборот, нарушить который, влить в него новую, живую струю было не по силам одному человеку. Для этого было недостаточно и времени, а необходимо было потрясение всего военного организма, каковой и произвела неудачная война. Кого винить в этом? Полагаем, что причиной всему - это особенность военного дела, которое дает возможность проверить все свои недочеты и увлечения лишь кровавым путем войны. Что касается командного состава, то мирные увлечения в этом отношении особенно легки, но и особенно страшны.

Геройские личные подвиги русской армии в Крымскую кампанию послужили лишь могущественным нравственным удовлетворением чувства народа и армии, которые с гордостью могут вспоминать все эпизоды продолжительной войны на всех обширных окраинах нашего Отечества. Но нельзя, к сожалению, сказать того же о тех случаях, где, кроме личной храбрости, требовалось общее руководство операциями. Здесь истекшие события рисуют мрачную картину полной неподготовленности генералов, непонимания и незнания всех элементов войны и неразрывно связанные с этим незнанием нерешительность и растерянность.

Не в плохом вооружении, не в отсталых тактических формах заключалась главная причина наших неудач, а в полном отсутствии руководителей войск, знакомых с тем, что предстояло им делать на войне. Все мысли и усилия сильного духом и твердого волей монарха и геройского народа были бессильны и вконец парализовались этим отличительным свойством нашей армии. Справедливое Провидение, говорят, не оделяет одну нацию в ущерб другим всеми благими качествами; каждая из них имеет и свой традиционный недостаток, которого можно и не страшиться, если знать его.

Бюрократические начала и поверхностный взгляд на дело процветали, к сожалению, и в нашем центральном военном управлении.

Во главе Военного министерства в то время стоял князь Василий Андреевич Долгорукий. Человек высокой честности и отличных душевных качеств, князь Долгорукий был совершенно не подготовлен к этой трудной должности, был плохой администратор, очень мало знаком с боевым делом и "мог проявлять только честность, преданность и усердие, но уменье было ему не под силу"...

Муравьев, близко соприкасавшийся по своему служебному положению с центральными учреждениями в последние перед войной годы, рисует в своем дневнике общую неприглядную картину.

"Удивительно, с какой суетой и бестолочью здесь дела делаются, - пишет он в одном месте. - Ежечасно я здесь (в Новгороде) получаю бумаги и все с надписью "о самонужнейшем", о справках по делам, им уже представленным, которые они не хотят взять труда у себя поискать. Никто, впрочем, о деле, кажется, не заботится, и никому ни до кого, как до себя, дела нет... Та же суетливость, - пишет он в другом месте, - в распоряжениях высшего начальства, та же бестолочь, те же противоречия. Если все это ожидает нас и в случае военных действий, то добра ожидать нечего... Что бы было, - продолжает он несколько ниже, - если бы неприятель был перед нами! Ни количество войск, ни качество оных, никакие силы человеческие, никакое устройство не могут устоять против распоряжений, какие я ежечасно здесь получаю. Надобно бежать отсюда без оглядки".

И нельзя признать мнения Муравьева пристрастным, если вспомнить, например, что ударные ружья, в числе достаточном для всей пехоты, лежали в складах, а войска были вооружены кремневыми; что войска не были снабжены картами театра войны и многими другими припасами, как это будет изложено ниже, в своем месте. По проверке по подлинникам многих цифровых данных в сведениях, представлявшихся во время войны государю императору по личному его требованию, оказалось, что цифры эти почти всегда отличались от действительных. Что же можно было ожидать в других делах, если такая небрежность замечалась в личных докладах к "строгому", но, к сожалению, чрезмерно доверчивому императору Николаю Павловичу.

Но могут ли все эти временные недостатки нашей армии бросить на нее какую-либо тень? Такие недостатки в большей или меньшей степени свойственны армиям всего света, периодически увеличиваясь и уменьшаясь. И если мы не скрываем их, то потому, что высоко ценим и верим в те прирожденные свойства русского народа и армии, которые позволяют им смело сознавать свои отрицательные стороны и успешно бороться с ними. "Наши недостатки малы и ничтожны, - говорит один из военных писателей, - наши достоинства неоценимы", поэтому нам нет надобности скрывать под витиеватым блеском излишнего самовосхваления присущие всему человечеству ошибки и погрешности.

Крымская война положила в нашей армии предел почти шестидесятилетнему следованию прусской мелочной выправке и увлечению парадной стороной мирного военного искусства, которые столь несвойственны нашему характеру, но которые были привиты нашей армии в течение короткого царствования императора Павла и особенно развиты в царствование императора Александра I.

Историческим путем сложившееся, вошедшее в плоть и кровь русского народа обожание к своим монархам, глубокая преданность престолу, патриархальные отношения крепостного права, перенесенные и в армию, где нижний чин смотрел на начальника не как на офицера, а как на своего "барина", и особый, чисто религиозный взгляд нашего простолюдина на смерть, который заставляет не бояться ее, составляли исключительные условия характера нашей армии, делавшие ее отличной от всех прочих. Эти условия придавали ей ту стихийную силу, которой в защите престола и Отечества не было ничего невозможного, которая пойдет всюду за своими офицерами, лишь бы они знали, куда и как ее вести.

Принадлежность огромного большинства нашего населения к одному славянскому племени вносила в состав армии то единство, которое является залогом взаимной выручки и духа товарищества в войсках. Сельскохозяйственный характер страны давал армии физически крепких, здоровых солдат, а суровый климат, неизнеженный образ жизни и спокойный, присущий русскому простолюдину характер делали ее способной стойко переносить даже те невзгоды военной жизни, которые являются окончательно не под силу армиям западных наций. Продолжительные сроки службы, кроме того что они давали возможность втянуть людей во все тягости военного ремесла, приучали их к своей части, которая становилась для них как бы другой семьей; они жили преданиями своей части и зорко оберегали честь родного полка. Храбрость и выносливость русской армии не требовали для поддержания этих качеств ни блеска успеха, ни присутствия тех сорока веков, которые с высоты египетских пирамид должны были бы рукоплескать ее победам; она спокойно делала свое дело не напоказ, а при всякой обстановке, свято выполняя свой долг. И сила духа русского войска, его грозное спокойствие и беспримерная стойкость особенно проявлялись в минуту тяжелых испытаний, когда для него наглядно была затронута честь русского государства или когда ему приходилось встречать врага на своей земле. Здесь русский солдат проявлял ту непреодолимую мощь, которая одинаково показала себя и в Отечественную войну, и в Крымскую кампанию.

"Идеальные войска наши, - писал барон Д. Е. Остен-Сакен графу П. Д. Киселеву из Севастополя 16 февраля 1855 года, - исполнены изумительного терпения, усердия и самоотвержения. Это гладиаторы храбростью, но с той разницей, что гладиаторы-идолопоклонники жаждали рукоплескания весталок и других зрителей, а наши, подвизаясь за веру, царя и отечество, ожидают царства небесного".

"Генералы наши, исключая единиц, не соответствуют офицерам и солдатам. Я не говорю о личной храбрости, которая одна недостаточна для генерала".

"Скажу только, - читаем мы в письме адмирала В. И. Истомина к его брату от 23 ноября 1854 года из Севастополя, - что не могу надивиться на наших матросов, солдат и офицеров. Такого самоотвержения, такой геройской стойкости пусть ищут в других нациях со свечой".

Глава ХIII. Состояние русского флота к началу войны

Задачи, которые вообще могут быть возлагаемы на флот в военное время, заключаются: 1) в поражении огнем артиллерии неприятельского флота и его прибрежных пунктов; 2) в нанесении вреда неприятельской морской торговле и в обеспечении своей торговли; 3) в производстве береговых десантов собственными средствами флота и частями сухопутных войск; 4) в прикрытии своих берегов и прибрежных пунктов от поползновений неприятельского флота и, наконец; 5) в крайнем случае в рукопашной схватке с неприятельскими судами.

Таким образом, флот предназначается не только для боевой защиты государства, но и для служения его торговым интересам. Такая зависимость невольно влияет на развитие военных флотов в тех странах, которые ведут большую морскую торговлю. Для них могущественный военный флот является необходимым. Большие траты на его содержание вполне окупаются уничтожением риска огромных потерь в торговле. С другой стороны, военный флот имеет в торговом, в случае надобности, большую поддержку для достижения некоторых из своих целей.

Что касается, в частности, русского флота времен Крымской войны, то задачи, на него возлагаемые, были более узкие: он предназначался почти исключительно для военных целей и должен был не уступать в своей силе флотам соседних с нами держав. Ничтожная морская торговля не вызывала потребности сообразовать величину нашего военного флота с интересами коммерческими, и заботы нашего правительства, как можно судить, были направлены лишь к тому, чтобы в Балтийском море иметь более сильный - преимущественно своей артиллерией - флот, чем соединенный флот шведский и датский, а в Черном море - чем турецкий. Эта основная идея, выраженная впервые в утвержденном императором Павлом I в январе 1798 года докладе особого комитета, оставалась неизменной и в течение царствования его двух ближайших преемников.

Для выполнения всех тех разнообразных задач, которые возлагаются на морские вооруженные силы, они должны включать в себя многочисленную и больших калибров артиллерию, большой личный состав, обширные перевозочные средства для помещения на них как всего необходимого на время долгого плавания флота, так и перевозимого десанта, средства для перевозки десанта на берег и быстроходные суда для погони за неприятельскими торговыми судами и для выполнения разных, требующих быстроты, поручений.

Все предъявляемые военному судну условия невозможно было в достаточной мере соединить в одном каком-либо типе. Таких типов, более или менее соответствовавших по своим качествам разновидности требований, предъявлявшихся военно-морским силам государства, должно было быть несколько.

Главные элементы морских вооруженных сил составляли: артиллерия для нанесения неприятелю вреда огнем; боевые суда для передвижения артиллерии и десанта и, наконец, личный состав для управления судами, для стрельбы из орудий, для рукопашного боя и для производства десанта.

Перед Крымской войной материальная сила военных судов и морской артиллерии была почти одинакова во всех европейских государствах; если они и отличались друг от друга в зависимости от целей, для которых предназначался военный флот каждой страны, то только большим или меньшим количеством судов вообще и различием их категорий в частности.

Военные суда в рассматриваемую эпоху подразделялись по способу их передвижения на парусные, паровые (колесные и винтовые) и гребные.

Парусные суда передвигались при помощи ветра и находились в полной от него зависимости, так что отсутствие ветра делало судно совершенно неспособным к движению.

Колесные паровые суда, очень удобные для речного судоходства, были мало пригодны для движения по морю в бурную погоду. Открыто же расположенные колеса были легко поражаемы огнем неприятельской артиллерии, и один удачный выстрел мог сделать колесный пароход непригодным для дальнейшего движения. Поэтому колесные пароходы вообще не могли заменить собой парусных военных судов, и в особенности они не заменяли больших парусных кораблей, способных носить многочисленную артиллерию большого калибра.

Этому недостатку колесных паровых судов помогли изобретенные в сороковых годах прошлого столетия винтовые корабли, которые в большом количестве начали вводиться первоначально во Франции, потом в Англии и в единичном числе у нас.

Двигателем в винтовых судах был гребной винт, который помещался в кормовой части корабля, ниже ватерлинии, и приводился в движение паровой машиной до 800 - 1000 лошадиных сил. В случае же попутного ветра машина переставала действовать, винт, чтобы не мешать ходу судна, подымался наверх, и корабль мог двигаться уже только при помощи парусов.

Наконец, к гребным судам принадлежали суда, двигавшиеся при помощи весел.

По своим размерам и числу носимой ими артиллерии военные суда были самой разнообразной величины и силы и носили от 8 до 120 пушек. Наибольшим разнообразием отличался парусный флот как главная составная единица тогдашних морских вооруженных сил.

Представителями морского могущества были корабли, самые большие трехмачтовые военные суда, вооруженные орудиями большого калибра. Главное назначение их было переносить многочисленную и больших калибров артиллерию. Корабли собственно и составляли военную морскую силу, которая решала участь морских сражений. Они назывались линейными кораблями, так как во время боя обыкновенно располагались в линию де-баталии. По числу орудий корабли подразделялись на 120-, 110-, 100-, 90-, 84-и 74-пушечные, причем они отличались по рангам, в зависимости от числа орудий, находившихся на их вооружении. Длина кораблей доходила от 178 до 240 футов, ширина от 48 до 60 футов, а в воде они сидели своей кормой до 23 - 29 футов.

Артиллерия на кораблях была расположена на особых батареях или на палубах в несколько ярусов, причем верхняя батарея была открытая, а остальные закрытые и назывались деками.

Корабли 120-, 110- и 100-пушечные имели четыре яруса батарей, из которых три яруса помещались в закрытых палубах, и такие суда назывались трехдечными.

Корабли с меньшим числом орудий имели по три яруса батарей, из которых два в деках, и назывались двухдечными.

Как было сказано выше, главная сила кораблей заключалась в носимой ими артиллерии. С этой точки зрения казалось бы, что, чем больше орудий будет на корабле и чем большего они будут калибра, тем и лучше. Но в действительности чрезмерному увеличению калибров орудий, т.е. чрезмерному увеличению веса носимой кораблем артиллерии препятствовали морские качества корабля. Орудия большого калибра были очень тяжелы для деревянного корпуса корабля, занимали много места и требовали много прислуги. Необходимость сохранить за кораблем хорошие морские качества налагала известный предел в отношении величины и числа орудий больших калибров, предназначавшихся для вооружения кораблей.

За измерение силы военного судна принимали вес выбрасываемого изо всех орудий снаряда в один залп.

Надлежащее размещение артиллерии на самом судне имело очень важное значение для качества судна.

Орудия самых больших калибров помещались обыкновенно в нижнем деке, который назывался гон-деком и находился над кубриком, т. е. самой нижней палубой судна. Расположение более тяжелых орудий внизу переносило центр тяжести судна ниже и делало его более остойчивым.

В среднем, мидель-деке, помещались следующие по калибру орудия, за которыми шли располагавшиеся в верхнем, или опер-деке, а на открытых батареях ставились орудия самых малых калибров изо всех, состоявших на вооружении корабля.

На наших кораблях гон-деки вооружались примерно двумя 2-пудовыми или 68-фунтовыми бомбовыми пушками, 4-пудовыми единорогами и 36-фунтовыми длинными пушками. В мидель-деках ставились 36-фунтовые короткие пушки; в опер-деках - 36-фунтовые короткие пушки или 36-фунтовые пушко-каронады; на открытой же батарее располагались 36-фунтовые каронады, 24-фунтовые пушко-каронады и 24-фунтовые каронады. Впрочем, некоторые корабли нашего флота были вооружены однокалиберной 36-фунтовой или 30-фунтовой артиллерией.

Хорошие морские качества корабля достигались его конструкцией, правильной нагрузкой, снаряжением, вооружением и соответствующей подготовкой экипажа к парусному делу, а способность его выполнять все цели на войне - надлежащим снабжением боевыми припасами и продовольствием.

Боевыми припасами корабли снабжались по расчету от 75 до 100 боевых выстрелов на каждое орудие. Продовольственных запасов наши корабли могли вместить на весь экипаж на 6 морских месяцев (в месяце 28 дней), кроме сухарей, которых так же, как воды и дров, брали на 3 или 4 месяца.

Величина экипажей определялась количеством и калибром орудий и величиной самого судна. Таким образом, по положению пятидесятых годов прошлого столетия, экипаж нашего 120-пушечного корабля состоял из 989 человек, 110-пу-шечного - из 915 человек, 84-пушечного - из 763 и 74-пушечного - из 627 человек.

Что касается количества десантных войск, которое корабли могли поднимать на себе, то оно было весьма различно в зависимости от внутреннего размещения судна, а также от расстояния, на которое перевозится десант, от свойства моря, от времени года и т. п. В зависимости от этих обстоятельств 100-пушечные корабли могли подня

ть от 1000 до 1500 человек десанта, 84-пушечные - от 650 до 1000 человек и 74-пушечные - от 500 до 780 человек. Для свозки десанта с парусных судов пользовались судовыми гребными лодками, а с пароходо-фрегатов - десантными ботами. Самые большие корабли имели по два 20- или 23-весельных баркаса, по два 14-весельных полубаркаса, по два 10- или 12-весель-ных легких катера, по две гички или вельбота и по одной или по две маленькие шлюпки.

Баркасы и полубаркасы имели на носу по одной 24-фунтовой и 18-фунтовой каронаде и по два малых фальконета; катера были вооружены только фальконетами.

Баркасы поднимали 140 человек десанта в полной амуниции, полубаркасы - по 60, катера - по 30 человек. Таким образом, гребные суда 100-пушечного корабля поднимали сразу 460 человек десанта.

Винтовые корабли в общем по своей конструкции были сходны с парусными; их только приходилось немного удлинять для помещения котлов и машины.

Суда, следовавшие по своей величине и важности в военном отношении за кораблями, были фрегаты. Они были несколько менее кораблей и имели только одну закрытую батарею, с меньшим числом орудий.

По своему рангу фрегаты разделялись на 60-, 52-, 44-, 36-пушечные.

Длина их корпусов была от 136 до 176 футов, ширина от 43 до 48 футов, а в воде своей кормой они сидели от 18 1/2 до 21 1/2 футов.

Вооружены фрегаты были артиллерией меньшего калибра, чем линейные корабли. В их деке ставились обыкновенно 24-фунтовые пушки, а на открытой батарее - 24-фунтовые каронады.

Боевыми припасами фрегаты снабжались по расчету 75 боевых выстрелов на каждое орудие. Продовольственных запасов они вмещали на весь экипаж на 4 или 4 1/2 месяца, воды и дров - на 3 или 4 месяца.

Величина экипажа фрегатов колебалась от 440 до 500 человек. Десантных войск они могли взять от 300 до 500 человек.

Фрегаты почитались лучшими боевыми судами парусного флота. Уступая кораблям в боевой силе, они требовали меньше экипажа и отличались лучшими морскими качествами: ходили круче к ветру, были поворотливее и быстроходнее. Поэтому фрегаты обыкновенно предназначались для поисков за неприятелем, для крейсерства, для конвоирования купеческих судов, транспортов и для выполнения прочих поручений, требовавших при достаточной силе судна более быстрого хода. Во время же сражения они обыкновенно находились во второй линии, поддерживая линейные корабли, помогая слабым и заступая иногда их места.

Во Франции и в Англии в состав военных флотов ко времени Крымской войны входили и винтовые корабли и фрегаты, имевшие паровую машину от 800 до 300 лошадиных сил. Машина эта служила как вспомогательный двигатель при штиле, когда паруса были мало действительны, причем силы паров и ветра были соединены самым удачным образом.

Остальные парусные военные суда меньших рангов не имели закрытой батареи или дека, и орудия их располагались на открытой палубе. Сюда принадлежали 24-, 20-, 18-, 16-, 14-, 12-, 10- и 8-пу-шечные суда; они по большей части были вооружены каронадами.

Все эти суда различались своей величиной и вооружением. Главными из них были: корветы, сходные по вооружению с фрегатами, и шлюпы, оба трехмачтовые; бриги и шхуны, оба двухмачтовые; люгера и тендеры, которые ходили весьма близко к ветру и потому были самыми удобными судами для посылок.

К числу паровых судов, бывших в то время в нашем флоте, принадлежали, как было сказано выше, колесные пароходы, снабженные в незначительном количеств артиллерией большого калибра.

По своей величине и силе машины они подразделялись на пароходо-фрегаты и пароходо-корветы или просто пароходы. Первые имели машины от 220 до 600 и более лошадиных сил и самое разнообразное вооружение; вторые были малосильнее и имели меньшее вооружение.

При парусном флоте пароходы предназначались для разведывательной службы, для крейсерования, а также для выбуксирования во время боя поврежденных кораблей или для ввода их в линию во время штиля. Отсюда видно, какое большое значение для парусного флота имело обилие сильных пароходов.

К гребным судам принадлежали вообще мелкосидящие в воде суда. Главными представителями их были канонерские боты и канонерские лодки. Они были вооружены 2 - 3 пушками большого калибра, поставленными в носу и в корме, и имели, как вспомогательное для движения средство, одну или две мачты с четырехугольными парусами. Лодки бывали иногда палубные.

По своему устройству гребные суда были неспособны к выдерживанию крепких ветров, и, имея малое пространство для провизии и воды, они не могли удаляться далеко от берега. Плавание их ограничивалось только реками, шхерами и берегами морей. На гребных судах перевозился десант; делались высадки, обстреливались берега, а иногда они вступали в бой с большими парусными судами, стараясь взять их на абордаж.

К военным судам того времени следует отнести также бомбардирские корабли и плавучие батареи, предназначавшиеся для бомбардировки крепостей и защиты берегов. Первые были вооружены одной или двумя мортирами и несколькими пушками, а вторые - четырьмя - девятью орудиями большого калибра, поставленными на палубе, посередине судна, на платформах, дававших им возможность стрелять в разных направлениях.

Железных военных судов в то время еще не существовало; все они строились из дерева. У нас для главных частей судна употреблялись дуб и лиственница; обшивка же судов и палубы чаще всего делались сосновые. Снаружи подводная часть судов, для предохранения от морских животных и растений, легко прилипавших к дереву и могущих замедлять ход судна, обшивалась медными листами.

Иногда при тимберовке, т. е. значительной переделке старых кораблей, с них снимали один дек, и тогда стопушечный корабль обращался в двухдечный, а двухдечный - во фрегат.

Рангоут судна, т. е. мостки и их продолжение вверх (стеньги и брам-стеньги), назначение которых было носить паруса, делался из легкого, гибкого и прямоствольного леса; у нас преимущественно из сосны.

Такелаж, или снасти, входившие в снаряжение судна, имевшего рангоут, делался из смоляных пеньковых веревок.

Паруса состояли из пеньковой ткани, называемой парусиной, которая выделывалась различной толщины. На нижние паруса употреблялась самая толстая парусина, а по мере повышения их парусина бралась более тонкая.

Выше были уже указаны причины, заставлявшие вооружать военные суда артиллерией разных калибров. Из описания вооружения боевых судов усматривается все разнообразие орудий, для этого употреблявшихся.

Желание наносить действительное поражение на дальних дистанциях и необходимость быстрого и сильного по своим результатам огня на близких дистанциях заставляли включать в состав морской артиллерии самые разнообразные калибр" орудий, от очень больших до самых маленьких.

В этом отношении артиллерия военного судна имела очень много общего с артиллерией крепости, но с той только разницей, что в крепости находили для себя соответственное применение и орудия устарелых систем, на военном же судне артиллерия должна была удовлетворять последнему слову военной техники. Даже калибры орудий, употреблявшихся во флоте, были почти те же, которые употреблялись в крепостной войне.

Морская артиллерия эпохи Крымской войны состояла из следующих орудий:

Бомбовые пушки 10-дюймовые, 2- и 1 1/2-пудовые и 68-фунтовые, позволявшие производить прицельную стрельбу разрывными бомбами.

Длинные пушки 36-, 30-, 24-, 18-, 12-, 8-, 6-, 3- и 1-фунтовые.

Короткие пушки 36-, 24- и 18-фунтовые, 48-фунтовые полупушки, встречавшиеся на вооружении наших судов очень редко.

Единороги одно- и полупудовые.

Каронады 96-, 68-, 48-, 36-, 24-, 18-, 12-, 8- и 6-фунтовые.

Пушко-каронады 36-, 24- и 18-фунтовые.

Фальконеты 3- и 1-фунтовые и мортиры 5-, 3- и 2-пудовые и малые 8-фунтовые кугорновы мортирки.

Об орудиях, одноименных с употреблявшимися в крепостной, осадной и полевой артиллерии, было сказано в своем месте, поэтому в данном случае отмечаются лишь характерные особенности остальных образцов.

Бомбовые чугунные пушки в Балтийском флоте употреблялись 2-пудовые (калибр 9,65 дюйма) и 1 1/2-пудовые (калибр 8,75 дюйма). Вес всей системы первого образца доходил до 290 пудов, а второго - до 230 пудов.

В Черноморском флоте бомбовые пушки были 10-дюймовые и 68-фунтовые (калибр 8 дюймов). Вес системы 10-дюймовых был около 327 пудов, а 68-фунтовых - около 250 пудов.

Дальность полета бомб двухпудовых пушек при 12° возвышения доходила до 1069 саженей и полуторапудовых при 11° возвышения - до 915 саженей.

Действительность стрельбы из этих орудий была хороша до 800 саженей даже в такую незначительную цель, как щит шестифутовых размеров. При стрельбе же на более далекие расстояния огонь был неверен, особенно при малейшем движении судна.

Относительно скорости стрельбы из бомбовых пушек можно судить по тому, что два 68-фунтовых орудия давали возможность в три минуты выпускать 6 бомб.

Производились у нас опыты по вооружению кораблей и 3-пу-довыми бомбовыми пушками, но эти орудия были признаны неудобными, так как они весили до 450 пудов и требовали 20 человек прислуги.

Пушки некоторых калибров употреблялись на судах длинные и короткие. Различие между ними заключалось в том, что при одинаковом калибре первые имели большую дальность прицельного выстрела. Кроме того, при стрельбе из длинных орудий боковая качка судна была спокойнее, а также дым и пламя, появлявшиеся у дула, находились далее от борта, чем при стрельбе из коротких пушек; это последнее составляло для кораблей довольно важную выгоду. Невыгоды длинных пушек заключались в том, что они занимали много места на палубе.

Каронады отличались меньшим относительным зарядом и меньшей дальностью. Они были особенно выгодны для употребления на кораблях, так как при одинаковом калибре с пушками каронады были гораздо легче их весом, требовали меньше прислуги и меньше занимали места. Это давало возможность иметь на судах каронады большого калибра и на близком расстоянии наносить ими более вреда, но зато на большом расстоянии они намного уступали в силе огня пушкам, и в особенности длинным.

Наши каронады превосходно действовали на один кабельтов (100 саженей), а на большее расстояние были неверны и негодны.

Пушко-каронады представляли из себя среднее между короткими пушками и каронадами. Дальность их прицельного выстрела и меткость значительно превосходили эти же свойства каронад.

Так, 36-фунтовая пушко-каронада имела полет при 8° возвышения свыше 1000 саженей.

Вообще же наши моряки того времени признавали, что на кораблях не должно было иметь пушек более 36-фунтового и каронад более 68-фунтового калибров.

Что касается орудий мелких калибров, то в сухопутной артиллерии мы не встречались только с фальконетами и кугорновыми мортирами. Оба эти типа орудий отличались легкостью своего веса и малой действительностью выстрелов; они предназначались исключительно для содействия десантам.

Из артиллерийских снарядов, применявшихся специально в морской артиллерии, существовали дрейф-гагелы, которые представляли из себя род картечи, употреблявшейся для стрельбы по такелажу судов.

О действительности стрельбы того времени можно судить по приводимому в приложении N 187 отчету генерал-адъютанта Корнилова о стрельбе в цель судов Черноморского флота на Севастопольском рейде с 16 по 25 октября 1852 года. Из отчета этого между прочим усматривается, что в цель, соответствовавшую длине военного судна средних размеров, успех стрельбы кораблей на 400 саженей расстояния превосходил от 50 до 82 % попаданий числа выпущенных снарядов, а на 350 саженей 120-пушечный корабль дал 90 % попаданий. Фрегаты же на расстоянии в 300 саженей давали от 80 до 90 % попаданий.

Всеподданнейший доклад великого князя Константина Николаевича от 4 октября 1852 года, в свою очередь, дает следующие данные о действительности и скорости стрельбы из орудий в Балтийском флоте: "На приготовление к бою употреблялось 1 1/2 минуты, на перевоз всей батареи на один борт - 6 минут, на перемену станка по разным способам - от 3 до 4 1/2 минут, на заряжание и пальбу из каждого орудия - от 4 3/4 до 7 1/4 минут. При этом попадало снарядов в щит при стрельбе с якоря на расстоянии 6 кабельтовых (600 саженей) из 55 выстрелов - 33, т. е. 60 %, и при стрельбе под парусами, при ходе от 1 1/2 до 3 1/2 узлов и в расстоянии 4 1/2 кабельтовых (450 саженей) из 96 выстрелов - 51, т.е. 53%".

По положению 1842 года на суда была назначена следующая артиллерия: на 84-пушечный корабль - 6 бомбических орудий, 26 - 36-фунтовых длинных, 28 - 24-фунтовых длинных и 6 коротких пушек, 14 - 20-фунтовых каронад и 4 пудовых единорога; на 74-пушечный корабль - 4 бомбических орудия, 24 - 36-фунтовых и 28 - 24-фунтовых коротких пушек, 16 - 24-фунтовых каронад и 2 пудовых единорога и на 44-пушечный фрегат - 26 - 24-фунтовых коротких пушек, 16 - 24-фунтовых каронад и 2 пудовых единорога.

Впоследствии число бомбических орудий было увеличено, и 84-пушечный корабль должен был иметь их на нижнем деке 10, 74-пушечный - 6 и фрегаты - по 2. Действие этих орудий было губительнее остальных, так как они не только поражали своими осколками после разрыва бомб, но и зажигали деревянный корпус неприятельского корабля; ядра же, выпущенные из остальных орудий, приносили пользу только тогда, когда сносили у неприятеля мачты или делали подводные пробоины.

Черноморский флот, под влиянием адмирала Лазарева, перевооружался скорее Балтийского и носил на своих деках более сильную артиллерию.

С 1841 года корабль "Двенадцать Апостолов" имел на нижнем деке 28 - 68-фунтовых бомбических орудий и был сильнейшим кораблем своего времени; другие корабли этого флота, как-то "Храбрый", "Париж.", "Великий князь Константин", имели всю нижнюю батарею из 68-фунтовых бомбических пушек. Черноморские фрегаты и корветы имели 24-фунтовую артиллерию; вооружение пароходо-фрегатов было разнообразное и определялось крепостью корпусов и родом службы; бриги имели 18-фунтовые каронады и 6-фунтовые пушки; тендера - любимые мелкие суда Лазарева - 12-фунтовые каронады и 3-фунтовые пушки; канонерские лодки - по три 24-фунтовые пушки или каронады.

Развитие наших морских вооруженных сил со времени их основания не шло в постоянных, правильных и постепенно прогрессировавших размерах, как это было в сухопутной армии. Континентальное положение государства, незначительность имевших важное значение морских границ, а главное, малое развитие морской торговли отодвигали флот на второстепенное место в ряду мер, способствовавших военному могуществу нашего Отечества.

За все время двухсотлетнего существования наших правильно организованных морских вооруженных сил значение их выдвигалось как бы скачками, в зависимости от складывавшихся политических комбинаций или целей, преследуемых царствующими монархами. Эпохи, следовавшие за таким возвышением флота, влекли за собой обыкновенно реакцию, и на него обращали мало внимания до наступления новых политических комбинаций, когда флот вновь призывался к кипучей деятельности.

Непреклонное желание Петра Великого положить прочное основание своему могуществу на берегах Балтийского моря и соседство сильной морской державы, Швеции, заставило его обратить особое внимание на устройство Балтийского флота, который выполнил свою задачу, предоставив России преобладающее влияние на Балтийском море.

В последующее полустолетие роль флота как бы умалилась. Новых целей для него не предвиделось, а сохранение нашего влияния на Балтийском море не требовало ввиду полной слабости соседних государств с его стороны почти никакого напряжения. Война императрицы Екатерины II со Швецией окончательно утвердила наше на нем могущество.

Но зато в царствование этой государыни для нас открылись новые политические горизонты, которые потребовали содействия сильного флота на юге империи и повлекли за собой основание Черноморского флота.

Необходимость обеспечения наших южных пределов в связи с разрешением Восточного вопроса в том виде, как он представлялся великой императрице, определяла значение и силу Черноморского флота.

Основание его организации и устройству положил такой выдающийся администратор, каким был князь Потемкин.

Черноморский флот тотчас же вслед за его сформированием начал свою боевую деятельность и с успехом принял участие во второй Турецкой войне императрицы Екатерины.

В 1798 году четырнадцатилетний по возрасту Черноморский флот завоевал уже себе, под флагом адмирала Ушакова, европейскую известность. Слава черноморцев распространилась по всему Средиземному и Черному морям, а блестящее покорение Корфу и освобождение от французов Неаполя "заставили самого Нельсона завидовать ему и интриговать против черноморцев".

Но нравственное могущество Черноморского флота не соответствовало его материальной силе. Насущные и неотложные политические задачи заставили Потемкина, думавшего только о том, чтобы скорее пустить суда в бой, строить их наспех, из сырого материала, и адмирал Ушаков одерживал в Средиземном море свои победы с флотом, состоявшим из кораблей старых, гнилых, не обшитых медью, не способных к зимнему плаванию и самых плохих ходоков.

В 1800 году адмирал Ушаков сошел со сцены, и Черноморский флот надолго осиротел. В начавшейся с 1806 года войне с Турцией он почти совсем не заявлял о своем существовании и не принимал никакого участия в действиях нашей армии.

В царствование императора Александра наш флот вообще пришел в упадок. И политические, и военные обстоятельства этого царствования не вызывали настоятельной потребности в действии флота. В первые пятнадцать лет все наши интересы были прикованы к борьбе против Наполеона, а в последние десять - к поддержанию установившегося порядка вещей на континенте Европы. И в том, и в другом случае нужна была сухопутная армия, а на флот не обращалось никакого внимания.

И действительно, все современники рисуют положение его в эту эпоху в очень неприглядных красках.

Так, предложенное, например, на Веронском конгрессе содействие союзных держав королю Фердинанду Испанскому в борьбе его с восставшими испанско-американскими колониями оказалось фактически неисполнимым ввиду плохого состояния кораблей русского флота, появившегося для этой цели в Кадиксе.

По существовавшим штатам в Балтийском флоте полагалось иметь 27 кораблей и 26 фрегатов, но действительное число судов в последние годы царствования императора Александра I далеко не достигало этих цифр, и дошло до того, что при воцарении императора Николая Павловича было годных к службе в Балтийском флоте только 5, а в Черноморском флоте - 10 из 15 кораблей . Самые большие калибры орудий, употреблявшихся во флоте, были 36-фунтовые пушки и 24-фунтовые каронады.

Общее штатное число чинов Балтийского и Черноморского флотов простиралось до 90 000 человек, но по причине ограниченной морской деятельности в действительности до штатного числа недоставало 20 000 человек. Некомплект этот почти исключительно ложился на строевые команды, так как число нестроевых даже превышало комплект.

Преступное отношение к сохранению казенного интереса было развито в высшей степени. В портах торговля всеми принадлежностями флота велась совершенно открыто, и доставка краденого в лавки большими партиями делалась не только ночью, но и днем. Флигель-адъютант Лазарев, производивший уже в 1826 году расследование по этому поводу, обнаружил в одном Кронштадте в 32 лавках казенных вещей на сумму 85 875 руб.

В таком положении застал наш флот вступивший на престол император Николай Павлович. Он посмотрел иначе на назначение наших морских вооруженных сил и видел в них солидный оплот государства на севере и, кроме того, средство для поддержания своего, историческим путем сложившегося, законного и необходимого влияния на Ближнем Востоке. В продолжение тридцатилетнего царствования этого государя заметны его постоянные заботы о поддержании флота на должной высоте.

Однако все меры, принимаемые императором Николаем Павловичем, показывают, что государь никогда не предполагал придавать своему флоту силы, способной успешно бороться с соединенными флотами двух могущественнейших морских держав в Европе. Балтийский флот им содержался в пределах, необходимых для обеспечения столицы и Балтийского побережья, и должен был быть сильнее соединенного датского и шведского флотов, а Черноморский флот, кроме охранительных начал, сообразовался и с необходимостью вести успешную наступательную войну против Оттоманской Порты.

Греческий вопрос и ожидание войны с Турцией заставили императора Николая тотчас же по вступлении на престол обратить особое внимание на флот.

Наибольшее содействие в разрешении возможных политических комбинаций мог принести Черноморский флот; Балтийский же находился вне сферы действий того беспокойного вулкана, который представляла из себя Турция с обширными провинциями угнетенных, но подававших признаки жизни христианских племен. Кроме того, всегдашнее желание императора Николая действовать в союзе с Англией еще более отодвигало на- задний план всякую мысль об активном значении Балтийского флота.

С самого начала своего царствования государь обнаружил кипучую деятельность по усовершенствованию флота. Уничтожение вкоренившихся злоупотреблений, установление прочных штатов, организация морских вооруженных сил и порядка обучения, устройство морских сооружений, зоркий надзор за кораблестроением и, наконец, развитие и правильная постановка учебных заведений - до всего этого коснулась всеобъемлющая деятельность императора Николая Павловича, который вникал во все мелочи морского дела. Полтора же года боевой жизни, проведенные им среди Черноморского флота, сроднили его с морской средой, которая пользовалась неуклонным его вниманием до самой кончины. Только в беспримерном поведении черноморских моряков государь нашел утешение в последние тяжелые годы своей жизни.

Морскую деятельность императора Николая можно разделить на две резко отличающиеся эпохи. Первое десятилетие было посвящено преобразовательной работе, и за это время флот сделал небывалый со времен императрицы Екатерины шаг вперед. Но, доведя морские силы до желаемого совершенства, государь в последующие двадцать лет перенес центр тяжести своей кипучей деятельности на другие отрасли управления и поручил поддержание флота на достигнутой высоте ближайшему исполнителю его предначертаний, лицу, пользовавшемуся его полным доверием, князю А. С. Меншикову.

Политические обстоятельства этой эпохи не потребовали активного участия Балтийского флота, который, ежегодно совершая свои обычные практические плавания, все более и более увлекался в сторону исключительно показных, смотровых требований. Наружный порядок был доведен в нем до совершенства, и государь, уверенный в своих помощниках, находил при ежегодных посещениях Кронштадта и флота все в блестящем виде.

Всеподданнейшие отчеты князя Меншикова за эти двадцать лет также были наполнены описанием блестящего состояния всех дел по управлению морским ведомством и восхвалением существовавшего порядка. Лишь только в 1853 году всеподданнейший отчет вступившего в управление Морским министерством великого князя Константина Николаевича впервые показал государю, что в действительности не все обстоит так благополучно.

Несколько в ином положении за этот период времени находился Черноморский флот. Крейсерская служба, которую ему постоянно приходилось выполнять у восточных берегов Черного моря, а также выдающаяся личность адмирала Лазарева, стоявшего во главе этого флота и соединявшего с обширными морскими дарованиями и опытностью таланты воспитательные и горячую любовь к своему делу, образовали из Черноморского флота светлое пятно на общем фоне тогдашнего состояния наших вооруженных сил.

Интересно проследить взгляд самих современников на назначение нашего флота, высказанный ими в официальной переписке в предвидении, но еще до начала военных действий с англо-французами.

"Злость англичан выше всякой меры, равно как их дерзость и бесстыдство, - писал государь князю Варшавскому 16 декабря 1853 года, после Синопского сражения, - но мериться с ними на море было бы неблагоразумно по превосходству сил их, хотя моряки наши только того и желают".

В мнениях о возможном действии Балтийского флота, собранных великим князем Константином Николаевичем еще в январе и феврале 1854 года, современные адмиралы высказались так:

Генерал-адъютант Литке: "Если неприятель появится весной в Балтийском море, то появится, конечно, в таких силах, против которых нам в открытую борьбу невозможно будет вступать. Следственно, нашей ближайшей целью должно быть воспрепятствование неприятелю достигнуть той, которую он имеет в виду, и потом наносить ему возможный вред.

Это будет война оборонительная, но по предполагаемому преимуществу сил неприятельских мы и не можем вести на море иной".

Князь А. С. Меншиков: "Цель Балтийского флота должна быть: прикрывать свои порты и поражать неприятеля, если он разделится на части или будет слабее нашего".

Князь М. Д. Горчаков: "Ce que Vous m'avez fait dire que, dans le cas ощ l'Angleterre et la France prendraient siineusement parti contre nous, ce seront elles qui seront maotresses de la mer Noire, je n'en ai jamais doutft. Ce serait folie de supposer qu Vous puissiez tenir la mer avec 14 vaisseaux, contre les flottes de l'Angleterre, de la France et de la Turquie. Je crois que personne ne se fait illusion la-dessus.

Наши морские вооруженные силы перед Крымской войной состояли из двух флотов: Балтийского и Черноморского и четырех флотилий: Дунайском, Архангельской, Каспийской и Камчатской.

Судовой состав Балтийского парусного флота был определен особым штатом, утвержденным в 1826 году, по которому в Балтийском море полагалось иметь 27 линейных кораблей, 22 фрегата, 25 бригов, шхун и транспортов, 159 гребных канонерских лодок, 10 плавучих батарей и бомбард, 78 яхт, иолов, ботов и других мелких судов. Кроме того, было положено иметь в Петербурге и Кронштадте 8 колесных пароходов.

При определении этих штатов Морское ведомство рассчитывало, что "это число судов будет, с одной стороны, без отягощения государству в рассуждении содержания, а с другой, и весьма достаточно не токмо к обороне наших портов и границ, но и для нападательных военных действий в случае надобности в оных".

Этой предначертанной программой Морское ведомство руководствовалось в своей судостроительной деятельности в Балтийском флоте в течение всего царствования императора Николая Павловича, и к началу 1853 года наш Балтийский флот имел 206 готовых судов всех рангов с 3144 орудиями. Кроме того, имелось старых и тимберовавшихся судов 31 с 1174 орудиями.

Из числа этих судов было годных к выступлению в море 25 линейных кораблей с 2077 орудиями, 11 пароходо-фрегатов с 105 орудиями, 12 малых пароходов с 74 орудиями и прочие мелкие суда; кроме того, находилось в постройке: один винтовой корабль, два винтовых фрегата и два парохода.

Подробное исчисление судов как Балтийского флота, так и остальных наших флотов и флотилий помещено в приложении N 188.

В начале царствования императора Николая (в 1829 году) Черноморский флот состоял из 245 судов, в числе которых имелось 17 линейных кораблей, 4 фрегата, 4 парохода, 98 гребных судов, а остальные были разные малые парусные суда.

К началу же 1853 года; флот этот с Дунайской флотилией состоял из 178 судов с 2572 орудиями, могущих выступить в море, и 13 судов с 328 орудиями, старых и тимберовавшихся.

В общем числе судов было: 14 линейных кораблей с 1410 орудиями, 7 парусных фрегатов с 376 орудиями, 7 паровых фрегатов с 45 орудиями, 21 малый пароход с 78 орудиями и прочие мелкие суда. Сверх того, для Черноморского флота строилось 2 корабля и 2 винтовых корвета, для которых механизмы были заказаны в Англии. Архангельская флотилия состояла из 9 мелких судов с 40 орудиями, в том числе 2 пароходов.

Каспийская флотилия состояла из 30 мелких судов с 73 орудиями, в том числе 8 пароходов, и Камчатская - из 10 мелких судов с 62 орудиями, в том числе одной винтовой шхуны.

Но одно перечисление судов флота, а также калибров и количества орудий, которыми они были вооружены, не дает полной картины современного его состояния. Необходимо ознакомиться с действительным состоянием наших морских сил.

Все свидетельства современников проводят большую грань между состоянием судов Балтийского и Черноморского флотов, и далеко не в пользу первого из них.

О неблагонадежном состоянии Балтийского флота императору Николаю Павловичу пришлось узнать слишком поздно, лишь только в 1853 году, из всеподданнейшего отчета вступившего в этом году в управление Морским министерством, за отсутствием князя Меншикова, великого князя Константина Николаевича.

"Суда Балтийского флота, - писал великий князь, - были большей частью сосновые, из сырого леса, слабой постройки и весьма посредственного вооружения, и при каждом учебном плавании по портам Финского залива весьма многие из них подвергались разнообразным повреждениям. Не было возможности составить из них эскадры для продолжительного плавания в дальние моря, и с большим трудом можно было отыскать несколько отдельных судов, которые почитались способными совершить переход из Кронштадта к берегам Восточной Сибири... Из всего числа линейных кораблей Балтийского флота нет ни одного благонадежного для продолжительного плавания в отдаленных морях. Совершить переход из Балтийского моря в Средиземное могут 11 кораблей. Остальные в состоянии плавать не далее Немецкого моря, вблизи своих портов. Собственно боевая сила Балтийского флота состоит из 11 парусных линейных кораблей, которые могут составить эскадру и идти против равного в числе неприятеля за пределы Балтийского моря. 25 кораблей, считая в том числе и упомянутые 11, могут вступить в бой с неприятелем в наших водах, но идти на войну далее не в состоянии. Посему, сравнительно с общим числом вымпелов, собственно боевая сила Балтийского флота и число судов, годных для дальнего плавания, т. е. для настоящей морской службы, весьма незначительны"...

С официальным докладом великого князя о состоянии Балтийского флота сходятся и все показания частных лиц.

Корвет "Наварин", избранный осенью 1852 года как самый надежный для кругосветного плавания, не мог идти далее Голландии, где должен был быть продан по своей негодности. Флигель-адъютант Аркас, командированный для осмотра "Наварина", так описывает в своем дневнике впечатление, произведенное этим осмотром:

"При подробном осмотре корвета, у которого местами была вскрыта обшивка, я был совершенно поражен его ужасным положением. Гниль оказалась во всех местах; можно сказать, что ни одного шпангоута не было вполне здорового. Все держалось на наружной обшивке, которая прикреплялась, вместо цельных медных болтов, только головками их снаружи, а с внутренней стороны также коротенькими концами болтов с расклепками. Обман преступный!"

Справедливость сказанного Аркасом подтверждается и следственным делом, хранящимся в архиве Морского министерства.

Летом 1854 года государь отправил Балтийский флот в море практиковаться в плавании. Дойдя до Красной Горки, флот встретил сильный ветер, далеко не доходивший, по показаниям современников, до степени шторма, и на четвертый день вернулся в Кронштадт с многочисленными повреждениями. Не было ни одного корабля, который не имел бы значительных повреждений в рангоуте и в корпусе; у некоторых же кораблей были свернуты головы у рулей и топы в мачтах, требовавшие их перемены. На производство всего этого надо было немало времени, между тем неприятель грозил ежеминутным нападением.

Что касается состояния артиллерийской части, то она также не всегда была удовлетворительна. Чугун, из которого отливались орудия, был недоброкачественный, а почти полное отсутствие практики в боевой стрельбе не давало возможности своевременно обнаружить этого недочета. При пробной стрельбе в 1854 году многие орудия иногда после первого, а иногда после нескольких выстрелов разрывались.

Совершенно иное впечатление на современников производил Черноморский флот, который находился в блестящем во всех отношениях состоянии.

По свидетельству многих современных деятелей, он не только не уступал лучшим представителям английского и французского флотов, но и превосходил их, и это при постоянной крейсерской службе у восточных берегов Черного моря!

Корабли Черноморского флота, созданные покойным адмиралом Лазаревым, были отличной постройки, имели хорошее вооружение и были комплектованы опытными в морском деле экипажами. Впрочем, боевой опыт показал, что и в Черноморском флоте система установки орудий на судах имела некоторые практические неудобства.

Превосходство судов Черноморского флота над судами Балтийского великий князь Константин Николаевич объяснял как излишним отпуском денег на первый из названных флотов, так и тем, что адмирал Лазарев подготовил для своего флота отличных мастеров за границей, чего администрацией Балтийского флота не делалось.

Такое различие зависело также и от личных качеств руководителей обоих наших флотов: в то время, как во главе Балтийского флота за все царствование императора Николая Павловича стоял князь Меншиков, который при всех, может быть, и очень обширных своих дарованиях не выказал ни административных, ни воспитательных талантов, во главе Черноморского флота стояли поочередно адмиралы Грейг и Лазарев, о которых мы будем говорить ниже.

Самой характерной особенностью морского дела в эпоху Крымской войны был тот радикальный перелом, который происходил в судостроении всех наций и сводился к введению во флоте парового двигателя вместо парусного.

Парусные суда достигли тогда в военных флотах всех европейских держав той степени совершенства, как в отношении их боевой силы, так и в отношении мореходных качеств, какой только можно требовать от этого рода судов. Но изобретение в сороковых годах прошлого столетия винтового двигателя положило предел не только дальнейшему развитию парусного флота, но и самому существованию его как боевой силы.

И этот перелом в военно-морском судостроительном деле совпал фатальным для России образом со временем тяжелой ее борьбы с двумя морскими европейскими державами, затратившими сотни миллионов на дорогие опыты со введением винтового двигателя в военных судах.

За истекшее после Крымской войны пятидесятилетие у нас в обществе глубоко вкоренилось убеждение в ответственности нашего правительства за отсталость от западных держав в судостроительном деле.

Но в этом скорее следует видеть вполне естественное последствие только что свершившегося введения нового фактора, и печальный опыт Крымской войны скорее доказывает, что государство, призванное играть первенствующую политическую роль, не должно жалеть никаких затрат на содержание своих вооруженных сил на высоте его политических задач.

Первые основательные опыты приспособления винтовых двигателей к судам во Франции и Англии начались всего за 10 лет до Крымской кампании. В 1844 году в Англии был построен военный пароход "Ратлер", на котором и началось испытание винтов разных систем.

После этого Великобритания стала затрачивать огромные суммы на производство опытов с винтовым двигателем, на уплату привилегий изобретателям, на сооружение заводов, доков и всего необходимого для постройки и оборудования вновь нарождавшегося винтового флота. Морской бюджет Англии, а за ней и Франции во второй половине сороковых годов увеличился почти вдвое, причем увеличение это имело преимущественной целью опыты и подготовку средств адмиралтейства ко введению винтовых судов.

Само изобретение винтовых двигателей в то время не внушало еще доверия большинству современного европейского общества.

Во Франции и в Англии нередко упрекали правительство за дорого стоившие и не всегда удачные опыты.

Даже в 1853 году около половины английских моряков скептически относились к винтовому флоту и стояли за парусный. Наш посол в Лондоне барон Бруннов и морской агент капитан-лейтенант Шестаков свидетельствовали, что только осенью этого года английское общественное мнение вполне склонилось на сторону винтового флота, качества которого "поразили упрямых защитников старой системы".

Наши руководящие сферы не относились, со своей стороны, безучастно ко введению на военных судах винтового двигателя.

Уже в 1848 году, т. е. в то время, когда опыты в Англии стали на более или менее реальную почву, у нас был спущен на воду первый паровой фрегат "Архимед", который в самом начале своей службы потерпел крушение. Существовавший у нас особый пароходный комитет близко следил за ходом усовершенствований по части применения пара к военному судостроению, но "тяжелой машине нашей тогдашней морской администрации требовалось очень много времени, чтобы при посредстве бесчисленных письменных и других формальностей довести каждое предположение до исполнения". Притом мы ожидали дальнейших усовершенствований, последнего слова в теории и практике и не решались рисковать затратой денег. Однако в 1851 и 1852 годах у нас приступили к постройке двух винтовых фрегатов и к переделке трех парусных кораблей в винтовые.

Но наше Морское ведомство имело мало средств как для постройки винтовых судов, так и для их эксплуатации. Для Балтийского флота мы имели возможность строить вообще только один корабль каждые два года в Архангельске и один каждые три года в Петербурге, и притом строить их поспешно, что было крайне вредно для прочности работы. Наши доки были малы для громадных паровых судов: мы не имели ни мастерских, ни машин, ни мастеров для изготовления собственными средствами необходимых механизмов: их приходилось заказывать за дорогую цену в Англии так же, как приходилось довольствоваться большей частью наемными машинистами иностранцами.

Такое положение вещей очень неблагоприятно отразилось на нас при самом начале неприязненных действий с Англией. Заказанные для винтовых судов механизмы были конфискованы, а иностранные механики отказались служить, и мы во время войны не могли употребить в дело тех немногих винтовых судов, которые могли бы к этому времени быть в составе нашего флота.

Для того чтобы иметь винтовой флот, России надо было еще несколько лет кипучей деятельности и затрат многих миллионов.

Замечательно, что и в заботах о заведении у нас парового флота император Николай Павлович был впереди своих современников Собственноручные заметки государя являются прямым этому доказательством.

Еще 3 июля 1835 года на докладе флигель-адъютанта Бутенева со сведениями об английском флоте и с мнением о необходимости назначить суммы на приобретение планов и моделей судов и пароходов государь написал: "Весьма любопытно; за деньгами нечего останавливаться, лишь бы полезное достать!" В июле 1838 года государь писал князю Меншикову: "Шанц прибыл из Америки с весьма важными открытиями по паровой части. Он меня ждет в Теплице, и ежели по словам его подтвердится то, что я читал в привезенных им бумагах, то я немедля его отправлю в Америку для заказа и привода одного парохода, ибо времени нечего терять".

Посетив в сороковых годах на Неве суда отряда лейтенанта Аркаса, предназначенные для провоза по речным системам в Астрахань на усиление Каспийской флотилии, государь дал ему такую инструкци