Е.П. Оболенский
Воспоминание о Кондратии Федоровиче Рылееве

На главную

Произведения Е.П. Оболенского



Начало моего знакомства с Кондратием Федоровичем Рылеевым было началом искренней, горячей к нему дружбы. Наверное не помню, но кажется мне — это было в начале 1822 года, т.е. вскоре по возвращении гвардейского корпуса из Бешенковичей, т.е. после предполагаемого похода за границу против революционных движений в Италии. Кондратий Федорович только что в то время издал Войнаровского и готовил к печати свои Думы. Имя его было известно между литераторами, а свободолюбивое направление его мыслей обратило на него внимание членов тайного общества. Иван Иванович Пущин первый, кажется, познакомился с ним и, оценив личные его достоинства, принял его прямо во вторую степень членов Союза—в число «убежденных», без разрешения Верховной Думы. Это отступление от правил было одобрено и оправдалось вполне Кондратием Федоровичем.

Сблизившись с Кондратием Федоровичем, с первых дней знакомства, не могу не сказать, что я вверился ему всем сердцем и нашел в нем ту взаимную доверенность, которая так драгоценна во всяком возрасте человеческом, но наиболее ценится во дни молодости, где силы души ищут простора, ищут обширнейшего круга деятельности. Это стремление удовлетворялось отчасти вступлением в члены тайного общества. Союз Благоденствия,— так оно называлось,— удовлетворял всем благородным стремлениям тех, которые искали в жизни не одних удовольствий, но истинной нравственной пользы, собственной и всех ближних. Трудно было устоять против обаяний Союза, которого цель была: нравственное усовершенствование каждого из членов, обоюдная помощь для достижения цели, умственное образование как орудие для разумного понимания всего, что являет общество в гражданском устройстве и нравственном направлении, наконец, направление современного общества, посредством личного действия каждого члена в своем особенном кругу, к разрешению важнейших вопросов, как политических общих, так и современных, тем влиянием, которое мог иметь член, и личным своим образованием и тем нравственным характером, которые в нем предполагались. В дали туманной, недосягаемой, виднелась окончательная цель — политическое преобразование отечества,— когда все брошенные семена созреют и образование общее сделается доступным для массы народа. Нетрудно былo усвоить Кондратию Федоровичу все эти начала, при его пылкой, поэтической душе и восприимчивой натуре. Он с первого шага ринулся на открытое ему поприще и всего себя отдал той высокой идее, которую себе усвоил.

Скажу несколько слов о его наружности и первоначальной службе. Роста он был среднего; черты лица его составляли довольно правильный овал, в котором ни одна черта резко не обозначалась пред другою. Волосы у него были черные, слегка завитые, глаза темные, с выражением думы, и часто блестящие при одушевленной беседе; голова, немного наклоненная вперед, при мерной поступи показывала, что мысль его всегда была занята тою внутреннею жизнию, которая, выражаясь в вдохновенной песне, когда приходила минута вдохновения, в другие времена искала осуществления той идеи, которая была побудительным началом всей его деятельности.

Образование он получил в 1-м, кажется, кадетском корпусе и начал службу в артиллерии. В беседах с ним я слышал от него, что его молодость была бурная, но подробностей об этом периоде его жизни я не слыхал, и мне не случалось даже быть знакомым с его товарищами по службе в этом периоде его жизни на военном поприще. Он женился рано, по любви, и, кажется, не с полным одобрением его старушки-матери, Настасьи Федоровны Рылеевой, жившей в малой деревушке в 60-ти верстах от Петербурга около села Рождествена. Жена его Наталья Михайловна любила его с увлечением, маленькая дочка Настенька, тогда еще четырех или пяти лет, маленькая, смугленькая и живая, одушевляла своим присутствием его домашнюю жизнь.

Во время моего первого знакомства с Кондратием Федоровичем он давно уже оставил военное поприще и служил с Иваном Ивановичем Пущиным в С.-Петербургской Уголовной палате. И последний также оставил военную службу и променял мундир конногвардейской артиллерии на скромную службу в Уголовной палате, надеясь на этом поприще оказать существенную пользу и своим примером побудить и других принять на себя обязанности, от которых дворянство устранялось, предпочитая блестящие эполеты той пользе, которую они могли бы принести, внося в низшие судебные инстанции тот благородный образ мыслей, те чистые побуждения, которые украшают человека и в частной жизни, и на общественном поприще, составляют надежную опору всех слабых и беззащитных, которые всегда и везде составляют большинство и коих страдания и нужды едва слышны меньшинству богатых и сильных. Впоследствии Кондратий Федорович оставил Уголовную палату и, приняв место правителя дел Американской компании, занял скромную квартиру в доме Компании. Как поэт он пользовался знакомством и Дружбою многих литераторов. У Николая Ивановича Греча собиралась в то время раз в неделю вся литературная семья. Кондратий Федорович был одним из постоянных его собеседников. В особенности же был он дружен с Александром Александровичем Бестужевым, бывшим в то время адъютантом при герцоге Александре Вюртембергском. Бестужев тогда уже начал свое литературное поприще повестями, которое по живости слога и картинности рассказа было им так хорошо оправдано. Кондратий Федорович принял его в члены Общества. В то же время вступил в Союз и брат его капитан-лейтенант Николай Александрович Бестужев, не менее даровитый и талантливый. Он был начальником Артиллерийского музея. Тогда же принят был и меньшой их брат Петр, служивший в артиллерии. Впоследствии же присоединился к Обществу и четвертый брат, Михаил Александрович, перешедший из флота в лейб-гвардии Московский полк. Все они были в дружеских и семейных связях с Кондратием Федоровичем. Тут же должно вспомнить и Александра Осиповича Корниловича, офицера гвардейского генерального штаба, который усердно и с любовью трудился над памятниками петровского времени и изложил плоды своих трудов в простом рассказе, возбудившем общее сочувствие к изложенному им предмету. И у Кондратия Федоровича нередко собирались и литературные собрания, и многие из близких его знакомых и друзей. Тут, кроме вышеименованных, бывали: Кюхельбекер, Вильгельм Карлович, товарищ Ивана Ивановича Пущина по лицею, Фаддей Венедиктович Булгарин, Федор Николаевич Глинка, Орест Сомов, Никита Михайлович Муравьев, князь Сергей Петрович Трубецкой, князь Александр Иванович Одоевский и многие другие, которых имен не упомню. Беседа была оживлена предметами и чисто литературными, но нередко она переходила на живые общественные вопросы того времени, по общему направлению большинства лиц дружеского собрания. Наталья Михайловна как хозяйка дома была внимательна ко всем и скромным своим обращением внушала к себе общее уважение. Общественная деятельность Кондратия Федоровича по занимаемому им месту правителя дел Американской компании заслуживала бы особенного рассмотрения по той пользе, которую он принес Компании и своею деятельностию, и, без сомнения, более существенными другими заслугами потому, что не прошло и двух лет со времени вступления его в должность, правление Компании выразило ему свою благодарность подарком ему енотовой шубы, оцененной в то время в семьсот рублей.

Из множества дел, которыми он тогда был озабочен, помню, что в особенности его тревожила вынужденная, в силу трактата с Северо-Американским Союзом, передача северо-американцам основанной нами в Калифорнии колонии Росс, которая в то время начала уже процветать и приносить Компании существенные выгоды, впоследствии же могла бы нам служить твердой опорой для участия в богатых золотых приисках, столь прославившихся впоследствии. По случаю этой важной для Американской компании меры Кондратий Федорович как правитель дел вступил в сношения с важными государственными сановниками и впоследствии времени всегда пользовался их расположением. Наиболее же благосклонности оказывали ему Михаил Михайлович Сперанский и Николай Семенович Мордвинов.

В этом периоде времени, т.е. в конце 1823 года или в начале 1824 года, прибыл в Петербург Павел Иванович Пестель, имевший поручение от членов Южного общества войти в сношения с членами Северного, дабы условиться на счет совокупного действия всех членов Союза: этот приезд имел решительное влияние на Кондратия Федоровича. Здесь нужно и потому обратить внимание на замечательную личность Павла Ивановича Пестеля. Не имев случая сблизиться с ним, я могу только высказать то впечатление, которое он на меня произвел. Павел Иванович был в то время полковником и начальником Вятского пехотного полка. Роста небольшого, с приятными чертами лица, Павел Иванович отличался умом необыкновенным, ясным взглядом на предметы самые отвлеченные и редким даром слова, увлекательно действующим на того, кому он доверял свои задушевные мысли. В Южном обществе он пользовался общим доверием и был избран, с самого основания общества, в члены Верховной думы. Его взгляд на действия общества и настоящую цель оного соответствовал его умственному направлению, которое требовало во всем ясности, определенной цели и действий, направленных к достижению этой цели. Русская Правда, им написанная, составляла программу, им предлагаемую для политического государственного устройства. Цель его поездки в Петербург состояла в том, чтобы согласить Северное общество на действия, сообразные с действиями Южного. Членами Верховной думы в Петербурге в то время были: князь Трубецкой, Никита Михайлович Муравьев и я. На первом совещании с нами Павел Иванович с обычным увлекательным даром слова объяснил нам, что неопределенность цели и средств к достижению оной давала обществу характер столь неопределенный, что действия каждого члена отдельно терялись в напрасных усилиях, между тем как, быв направлены к определенной и ясно признанной цели, могли бы служить к скорейшему достижению оной. Эта мысль была для нас не новою: давно уже в совещаниях наших она была обсуживаема и составляла предмет думы каждого из нас, но не была еще облечена в определенную форму. Предложение Павла Ивановича представляло эту форму и было привлекательно как плод долгих личных соображений ума светлого и в особенности украшенного его убедительным даром слова. Трудно было устоять против такой обаятельной силы личности, как Павел Иванович. Но при всем достоинстве его ума и убедительности слова каждый из нас чувствовал, что, единожды приняв предложение Павла Ивановича, каждый должен отказаться от собственного убеждения и, подчинившись ему, идти по пути, указанному им. Кроме того, мы не могли дать решительного ответа, не предложив его сначала членам общества, наиболее облеченным доверием общим. Многие из них были в отсутствии, и потому мы отложили решительный ответ до того времени, когда представится возможность сообщить предложение тем, которых доверенность нас поставила на занимаемое нами место. Между тем Павел Иванович, познакомившись чрез нас с Кондратием Федоровичем, сблизился с ним и, открыв ему свои задушевные мысли, привлек его к собственному воззрению на цель общества и на средства к достижению оной. Кажется, это сближение имело решительное влияние на дальнейшие политические действия Рылеева. Вскоре после отъезда Павла Ивановича Пестеля князь Сергей Петрович Трубецкой был назначен дежурным штаб-офицером IV-го пехотного корпуса, которого главная квартира находилась в Киеве. На его место был избран членом Думы Кондратий Федорович.

К этому же времени, т.е. к половине 1824 года, должно отнести грустное событие, в коем Рылеев принимал участие как свидетель и которое грустно отозвалось в обществе того времени. Это была дуэль между офицерами лейб-гвардии Семеновского полка Черновым и лейб-гв. гусарского Новосильцовым. Оба были юноши с небольшим 20-ти лет, но каждый из них был поставлен на двух, почти противоположных, ступенях общества. Новосильцов— потомок Орловых, по богатству, родству и связям принадлежал к высшей аристократии. Чернов, сын бедной помещицы Аграфены Ивановны Черновой, жившей вблизи села Рождествена в маленькой своей деревушке, принадлежал к разряду тех офицеров, которые, получив образование в кадетском корпусе, выходят в армию. Переводом своим в гвардию он был обязан новому составу л.-гв. Семеновского полка, в который вошло по целому баталиону из полков: императора австрийского, короля прусского и графа Аракчеева. Между тем у Аграфены Ивановны Черновой была дочь замечательной красоты. Не помню, по какому случаю Новосильцов познакомился с Аграфеной Ивановной, был поражен красотою ее дочери и после немногих недель знакомства решился просить ее руки. Согласие матери и дочери было полное. Новосильцов и по личным достоинствам, и по наружности мог и должен был произвести сильное впечатление на девицу, жившую вдали от высшего, блестящего света. Получив согласие ее матери, Новосильцов обращался с девицей Черновой как с нареченной невестой, ездил с нею один в кабриолете по ближайшим окрестностям и в обращении с нею находился на той степени сближения, которая допускается только жениху с невестой. В порыве первых дней любви и очарования он забыл, что у него есть мать, строгая Екатерина Петровна, кавалерственная дама, рожденная графиня Орлова, без согласия которой он не мог и думать о женитьбе. Скоро, однако ж, он опомнился, написал к матери и, как можно было ожидать, получил решительный отказ и строгое приказание немедленно прекратить всякие сношения с невестой и семейством. Разочарование ли в любви, или боязнь гнева матери, или другая скрытая причина, но только Новосильцов по получении письма не долго думал, простился с невестой, с обещанием возвратиться скоро, и с того времени прекратил с нею все сношения. Кондратий Федорович был связан узами родства с семейством Черновых. Чрез брата невесты он знал все отношения Новосилыдова к его сестре. После долгих ожиданий, в надежде, что Новосильцов обратится к нареченной невесте, видя, наконец, что он совершенно ее забыл и, видимо, ею пренебрегает, Чернов, после соглашения с Рылеевым, обратился к нему сначала письменно, а потом и лично с требованием, чтобы Новосильцов объяснил причины своего поведения в отношении его сестры. Ответ был сначала уклончивый, потом с обеих сторон было сказано, может быть, несколько оскорбительных слов, и, наконец, назначена была дуэль по вызову Чернова, переданному Новосильцову Кондратием Федоровичем. День назначен, противники сошлись, шаги размерены, сигнал подан, оба обратились лицом друг к другу, оба спустили курки, и оба пали, смертельно раненные, обоих отвезли приближенные в свои квартиры — Чернова в скромную офицерскую квартиру Семеновского полка, Новосильцова в дом родственников. Кондратий Федорович отвез Чернова и не отходил от его страдальческого ложа. Близкая смерть положила конец вражде противников. Каждый из них горячо заботился о состоянии другого. Врачи не давали надежды ни тому, ни другому. Еще день, много два, и неизбежная смерть должна была кончить юную жизнь каждого из них. Оба приготовились к смертному часу. По близкой дружбе с Кондратием Федоровичем я и многие другие приходили к Чернову, чтобы выразить ему сочувствие к поступку его благородному, в котором он, вступаясь за честь сестры, пал жертвою того грустного предрассудка, который велит кровью омыть запятнанную честь. Предрассудок общий, чуждый духа христианского! Им ни честь не восстановляется и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение, которое с недоверчивостью смотрит на того, кто решается не подчиниться общему закону. Свежо еще у меня в памяти мое грустное посещение. Вхожу в небольшую переднюю, меня встретил Кондратий Федорович. Он вошел к страдальцу и сказал о моем приходе; я вошел и, признаюсь, совершенно потерялся от сильного чувства, возбужденного видом юноши, так рано обреченного на смерть; кажется, я взял его руку и спросил: «Как он себя чувствует?» На вопрос ответа не было, но последовал другой, который меня смутил. Много лестных слов, не заслуженных мною (я лично не был знаком с Черновым), сказал мне умирающий. В избытке сердечной теплоты, молча пожал я ему руку, сказал ему то, что сердцем выговаривалось в этот торжественный час, хотел его обнять, но не смел коснуться его, чтобы не потревожить его раны, и ушел в грустном раздумье. За мною вошел Александр Иванович Якубович, один из кавказских героев, раненный пулею в лоб, приехавший в Петербург для излечения от раны, выдержавший операцию черепной кости и громко прославленный во многих кругах за его смелый, отважный характер, за многие доблестные качества, свидетельствованные боевою кавказскою жизнию. Он был членом Общества. По обыкновению Александр Иванович сказал Чернову речь; ответ Чернова был скромен в отношении к себе, но он умел сказать Якубовичу то слово, которое коснулось тонкой струны боевого сердца нашего кавказца. Он вышел от него со слезою на глазах, и мы молча пожали друг другу руки. Скоро не стало Чернова, с миром высшим отошел он в вечность. В то же время не стало и Новосильцова. Мать и родные услаждали его последние минуты. В печальной колеснице, в сопровождении близких отвезли его гроб в родовой склеп куда-то далеко от Петербурга. Мать Чернова не знала о горестной судьбе возлюбленного сына. Кажется, он не желал, чтобы сообщили ей и в особенности сестре то грустное событие, которого исход был так близок и так неизбежен. Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова. Товарищи вынесли его и понесли в церковь. Длинной вереницей тянулись и знакомые и незнакомые, пришедшие воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища. Все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выразило сочувствие к тому, кто собою выразил идею общую, каждым сознаваемую и сознательно и бессознательно, идею о защите слабого против сильного, скромного против гордого. Так здесь мыслят на земле, с земными помыслами! Высший суд, испытующий сердца, может быть видит иначе; может быть, там, на небесах, давно уже соединил узами общей, вечной любви тех, которые здесь примириться не могли.

Во второй половине 1824-го года родилась у Кондратия Федоровича мысль издания альманаха на 1825 год с целью обратить предприятие литературное в коммерческое. Цель Кондратия Федоровича и товарища в его предприятии Александра Александровича Бестужева состояла в том, чтобы дать вознаграждение труду литературному более существенное, нежели то, которое получали до того времени люди, посвятившие себя занятиям умственным. Часто их единственная награда состояла в том, что они видели свое имя, напечатанное в издаваемом журнале; сами же они, приобретя славу и известность, терпели голод и холод и существовали или от получаемого жалованья, или от собственных доходов с имений, или капиталов. Предприятие удалось. Все литераторы того времени согласились получить вознаграждение за статьи, отданные в альманах, в том числе находился и Александр Сергеевич Пушкин. Изданная в 1825-м году «Полярная звезда» имела огромный успех и вознаградила издателей не только за первоначальные издержки, но и доставила им чистой прибыли от 1500 до 2000 рублей.

Таким образом начался 1825 год, который встречен был нами с улыбкою радости и надежды. Я встретил его дома, в семье родной. Получив 28-дневный отпуск, я воспользовался им, чтобы возобновить прерванные сношения со многими из членов общества, переехавшими по обязанностям службы в Москву. Исполнив эту цель моей поездки и утешившись ласками престарелого родителя и милых сестер, я возвратился в конце января в Петербург. Я нашел Кондратия Федоровича еще занятого изданием альманаха, а по делам общества все находилось в каком-то затишье. Многие из первоначальных членов находились вдали от Петербурга: Николай Иванович Тургенев был за границей, Яков Николаевич Толстой там же, Иван Иванович Пущин переехал в Москву, кн. Сергей Петрович Трубецкой был в Киеве, Михайло Михайлович Нарышкин был также в Москве. Таким образом, наличное число членов общества в Петербурге было весьма ограничено. Вновь принятые были еще слишком молоды и неопытны, чтобы вполне развить собою цель и намерения общества, и потому они могли только приготовляться к будущей деятельности чрез постоянное взаимное сближение и обоюдный обмен мыслей и чувств в известные, периодически назначенные, дни для частных совещаний. Так незаметно протекал 1825 год. Помню из этого времени появление Каховского, бывшего офицера лейб-гренадерского полка, вышедшего в отставку по неудовольствию командира полка и приехавшего в Петербург по каким-то семейным делам. Кондратий Федорович был с ним знаком, узнал его короче и, находя в нем душу пылкую, принял его в члены общества. Лично я его мало знал, но, по отзыву Кондратия Федоровича, знаю, что он высоко ценил его душевные качества. Он видел в нем второго Занда. Знаю также, что Рылеев ему много помогал в средствах к жизни и не щадил для него своего кошелька.

К этому времени, т.е. к началу осени 1825 г., вследствие ли темного, неразгаданного предчувствия, или вследствие дум, постоянно обращенных на один и тот же предмет, возникло во мне сомнение, довольно важное для внутреннего моего спокойствия. Я его сообщил Кондратию Федоровичу. Оно состояло в следующем: я спрашивал самого себя — имеем ли мы право как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего; если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития? Эта мысль долго не давала мне покоя в минуты и часы досуга, когда мысль проходит процесс самоиспытания. Может быть, она родилась во мне вследствие слова, данного нами Павлу Ивановичу Пестелю, и решения, принятого нами, воспользоваться или переменою царствования, или другим важным политическим событием для исполнения окончательной цели Союза, т. е. для государственного переворота теми средствами, которые будут готовы к тому времени.

Сообщив свою думу Кондратию Федоровичу, я нашел в нем жаркого противника моему воззрению. Его возражения были справедливы. Он говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, что они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе, далее, что они сообщительны, и если клонятся к пользе общей, если они не порождения чувства себялюбивого и своекорыстного, то суть только выражения несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может еще выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели Союза как выражения идеи общей, ещё не выраженной большинством, в полной уверенности, что едва эти идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением. Доказательством сочувствия большинства он приводил бесчисленные примеры общего и частного неудовольствия на притеснения, несправедливости, и частные и проистекающие от высшей власти; наконец, приводил примеры свободолюбивых идей, развившихся почти самобытно в некоторых лицах как купеческого, так и мещанского сословия, с которыми он бывал в личных сношениях. Чувствуя и ценя справедливость его возражений, я понимал, однако же, что если идеи истины, свободы, правосудия составляют необходимую принадлежность всякого мыслящего существа и потому доступны и понятны каждому, то форма их выражения или выражение их в поступке подлежит некоторым общим законам, которые должны быть выражением одной общей идеи. Бедняк по чувству справедливости может сказать богатому: удели мне часть своего богатства. Но если он, получив отказ, решится по тому же чувству правды отнять у него эту часть силою, то своим поступком он нарушит самую идею справедливости, которая в нем возникла при чувстве своей бедности. Я понимал также, что государственное устройство есть выражение или осуществление идей свободы, истины и правды, но форма государственного устройства зависит не от теоретического воззрения, а от исторического развития народа, глубоко лежащего в общем сознании, в общем народном сочувствии. Я смутно понимал также, что кроме законов уголовных, гражданских и государственных как выражений идей свободы, истины и правды в государственном устройстве должно быть выражение идеи любви высшей, связующей всех в одну общую семью. Ее выражение есть церковь. Много и долго спорили мы с Кондратием Федоровичем, или лучше сказать обменивались мыслями, чувствами и воззрениями. Ежедневно в продолжение месяца или более или он заезжал ко мне, или я приходил к нему, и в беседе друг с другом проводили мы часы и расставались, когда уже утомлялись от долгой и поздней беседы. В этих ежедневных беседах вопросы были и философские и религиозные. Но после многих отступлений Рылеев приходил к теме, заданной мною сначала. Я видел, что он понимал ее как охлаждение с моей стороны к делу общества, и потому его усилия клонились к тому, чтобы не допускать меня до охлаждения.

Между тем в тайнах высших судеб приготовлялось событие грустное, о котором никто из нас не помышлял и которое поразило нас, как поражает громовый удар при безоблачном небе. Император Александр Павлович приготовлялся к путешествию на юг. Много слухов было тогда о причинах его путешествия. Между прочим, говорили, что он готовил себе место успокоения от царственных трудов в Таганроге, где ему приготовляли дворец и где он думал с добродетельной супругой Елизаветой Алексеевной после отречения от престола поселиться в глубоком уединении и посвятить остаток дней покою и тишине. Много признаков утомления от царственных трудов и глубокого потрясения лучших сил души давно уже видимо было не только тем, которые были близки к его особе, но и нам, занимавшим места низшие в правительственной иерархии. Раскассирование старого Семеновского полка, наиболее им любимого, первое потрясло его веру в преданность к его особе тех полков гвардии, в любви которых он был наиболее уверен. Нельзя сомневаться в том, что он был убежден, что причина явного неповиновения полка не заключалась единственно в мелких притеснениях полковника Шварца, в его неумении обращаться с солдатами, в его желании унизить дух солдат и офицеров, но в действии тайного общества, коего членами он полагал многих офицеров старого Семеновского полка. В этом он ошибался.

Сколько мне известно, из офицеров, бывших в то время при полку, членом общества и одним из первых его основателей был Сергей Иванович Муравьев-Апостол. Кроме его я не знал никого. Следствие, которое было сделано, не раскрыло ничего, кроме всем известного обращения полковника Шварца с солдатами и офицерами и противодействия сих последних тем благородным обращением с вверенными им нижними чинами, которое само собою, без всякого возмутительного начала, являло солдатам полковника Шварца в весьма невыгодном свете. С того времени можно было заметить, как вкралось недоверие в сердце императора к любимому им войску. Многие думали и говорили, что в нем преобладала фронтомания. С этим мнением я не совершенно согласен. Я весьма понимаю то возвышенное чувство, которое ощущает всякий военный при виде прекрасного войска, каким была и всегда будет гвардия, стройно движущаяся по мановению начальника. Тут соединяется и стройность движений, и тишина, и та самоуверенность каждого, движущегося безмолвно в этом строю, которая являет собою невидимую, несокрушимую силу и бодрость душевную, составляющие украшения человека. Это чувство мог разделять и разделял император Александр при виде своего войска. На ежедневных его посещениях развода, в манеже, он искал не отличного фрунтового образования, но тот дух, коим одушевлялось войско. Подъезжая к фронту и ожидая ответа на сердечный привет «здорово, ребята», он в одушевленном «здравия желаем, ваше императорское величество», слышал или голос полной любви неподдельной, или какой-то полухолодный ответ, который болезненно отзывался в его любящей душе. Он был счастлив, если слышал первый, и всем был доволен. Тогда и министры принимались с докладами, и их доклады всегда счастливо проходили, и учение развода, хотя и с ошибками, сходило с рук очень хорошо. Это настроение в особенности заметно стало в последние годы его жизни. Помню весьма хорошо последний петергофский праздник 1825 года. Император, проезжая по парку, встретил рядового л.-гв. Финляндского полка, который, нечаянно увидев государя, выезжавшего из-за кустов, стал во фронт по солдатскому обычаю и, не дожидаясь царского привета, громко и одушевленно воскликнул: «Здравия желаю, ваше императорское величество». Государь спросил его имя и велел немедленно произвесть в унтер-офицеры. Заслуга рядового состояла единственно в чувстве, которое он умел выразить. Из этого примера можно видеть, как высоко ценил это чувство император Александр.

Довольно трудно выразить, но нетрудно понять и почувствовать тому, кто сам служил и находился в близких отношениях с солдатами, сколько истины в этих натурах, еще не испорченных воспитанием светским, не изнеженных роскошью. Взяв каждого отдельно, можно найти в нем и лукавство, весьма естественное в подчиненном, который в начальнике видит не своего друга, но по большей части судью или безответственного начальника. Но в строю в то время, когда ничто не возмущает его чистых побуждений, его голос есть голос истины, выражаемой всегда ее неподдельным одушевлением к тому лицу, которое заслужило его доверие. Тут видно и чувство народное, выраженное просто, но явственно слышимое теми, которые прислушиваются к нему. Так понимал я императора Александра в его ежедневных отношениях к любимому им войску.

Но обратимся к его поездке в Таганрог и к первому известию о его болезненном состоянии после поездки в Крым. Кто мог помышлять при легких припадках лихорадки крымской, что болезнь опасна и поведет к скорому концу? Телеграфов тогда еще не существовало, и потому мы спокойно ожидали дальнейших известий, которые, однако ж, не замедлили прийти с характером угрожающим. Тогда начались молебствия в церквах о здравии государя, и, кажется, во время второго молебствия в Зимнем дворце пришло известие о его смерти, и молебствие обратилось в торжественную панихиду. Вслед затем провозглашен был императором Константин Павлович, и на другой день вся гвардия и все верховные власти принесли ему присягу.

Накануне присяги все наличные члены общества собрались у Кондратия Федоровича. Все единогласно решили, что ни противиться восшествию на престол, ни предпринять что-либо решительное в столь короткое время было невозможно. Сверх того, положено было вместе с появлением нового императора действия общества на время прекратить. Грустно мы разошлись по своим домам, чувствуя, что надолго, а может быть и навсегда отдалилось осуществление лучшей мечты нашей жизни! На другой же день весть пришла о возможном отречении от престола нового императора. Тогда же сделалось известным и завещание покойного, и вероятное вступление на престол великого князя Николая Павловича. Из Москвы прискакал к нам Иван Иванович Пущин разделить с нами и горе и радость. Тут все пришло в движение, и вновь надежда на успех блеснула во всех сердцах. Не стану рассказывать о ежедневных наших совещаниях, о деятельности Кондратия Федоровича, который, вопреки болезненному состоянию (у него открылась в это время жаба), употреблял всю силу духа на исполнение предначертанного намерения — воспользоваться переменою царствования для государственного переворота.

Действия общества и каждого из членов обнародованы в докладе комиссии и сентенции Верховного уголовного суда. Не стану отрицать Истины, выраженной фактами, но по совести могу и должен сказать, что и в горячечном бреду человек говорит то, чего после не помышляет. Так и тут. Все, что было сказано в минуты, когда воображение, увлекаемое сильно-восторженным чувством, выговаривало в порыве увлечения, не может и не должно быть принято за истину. Но Верховный суд не мог быть тайным свидетелем того, что происходило на совещаниях, не мог вникать в нравственное состояние каждого. Он произносил приговор над фактом, а факт был неопровержим! Покроем завесою прошедшее!

Настал день 14-го декабря. Рано утром я был у Кондратия Федоровича; он давно уже бодрствовал. Условившись о действиях дальнейших, я отправился к себе домой по обязанностям службы. Прибыв на площадь вместе с приходом Московского полка, я нашел Кондратия Федоровича там. Он надел солдатскую суму и перевязь и готовился стать в ряды солдатские. Но вскоре нужно было ему отправиться в лейб-гренадерский полк для ускорения его прихода. Он отправился по назначению, исполнил поручение, но с тех пор я уже его не видал. Много перечувствовалось в этот знаменательный день, многое осталось запечатленным в сердечной памяти чертами неизгладимыми. Суд над этим днем и над действиями общества в этот день давно уже произнесен. Кто из нас может отрицать, что мы употребили во зло доверенность к нам войска, что мы увлекли за собою людей простых, которые чтили законную присягу, ими принятую так недавно? Я и многие со мною изъявляли мнение против этой меры, но необходимость близкая, неотвратимая, заставила отказаться от нравственного убеждения в пользу действия, к которому готовилось общество в продолжение стольких лет. Не стану говорить о возможности успеха, едва ли кто из нас мог быть в этом убежден! Каждый надеялся на случай благоприятный, на неожиданную помощь, на то, что называется счастливою звездою; но, при всей вероятности успеха, каждый чувствовал, что обязан обществу исполнить данное слово, обязан исполнить свое назначение, и с этими чувствами, этими убеждениями в неотразимой необходимости действовать каждый стал в ряды. Действия каждого известны. Не стану отвергать той степени виновности, которую я принял на свою долю. Она тяжело легла на душу. Но есть высший Судия и высший Примиритель. Первый строже всех земных судей. Но в его суде неотвратимом есть и примирение вечное. Его покрывает суд. Первое не произнесет приговора, доколе последнее не истощит всех средств любви совершенной, полной, к примирению вечному. Слава Ему Единому.

15-го декабря я был уже в Алексеевском равелине. После долгого, томительного дня наконец я остался один. Это первое отрадное чувство, которое я испытал в этот долгий, мучительный день. И Рылеев был там же, но я этого не знал. Моя комната была отделена от всех прочих номеров, ее называли офицерскою. Особый часовой стоял на страже у моих дверей. Немая прислуга, немые приставники — все покрывалось мраком неизвестности. Но из вопросов комиссии я должен был убедиться, что и Рылеев разделяет общую участь. Первая весть мною от него получена была следующая строфа:

Прими, прими Святый Евгений
Дань благодарного певца,
И слово пламенных хвалений,
И слезы каплющи с лица.
Отныне день твой до могилы
Пребудет свят в душе моей.
В тот день твой соименник милый
Освобожден был от цепей.

21 генваря 1826 года

При чтении этих немногих строк радость моя была неизъяснима. Теплая душа Рылеева не переставала любить горячо, искренно; много отрады было в этом чувстве. Я не мог отвечать ему, я не имел искусства уберечь перо, чернила и бумагу; последняя всегда была номерована; перо, чернильница — в одном экземпляре; ни посудки для чернила, ни места, куда бы спрятать, все так было открыто в моей комнате, что я не находил возможности спрятать что-нибудь.

Что скажу я о днях, проведенных в заключении, под гнетом воспоминаний, еще свежих, страстей, еще не утихших, вопросов комиссии, непрестанно возобновляемых, опасений за близких сердцу, страха одним лишним словом в ответе не прибавить лишнего горя тому, до кого коснется это слово? Все это было в первый период заключения. Постепенно вопросы сделались реже, личный вызов в комиссию прекратился, тишина водворялась постепенно в душе, новый свет проникал в нее, озарял ее в самых темных ее изгибах, где хранится тот итог жизни мыслящей, чувствующей, который составился со дней немыслящей юности до времени мыслящего мужа. С чем сравню этот свет и как достойно восхвалю его? Слабый образ его есть восходящее солнце, которое, восходя из невидимой глубины небесной, освещает сначала верхи гор и едва заметными лучами касается долины; постепенно возвышаясь, лучи его делаются постепенно ярче, постепенно ими освещаются и все горы, и ярче и теплее освещаются долины, где растения нежные постепенно привыкают к его живительной теплоте и открывают его лучам свои сомкнутые чашечки, вдыхая в себя живительную силу. Так и свет евангельской истины осветил сначала те черты жизни и характера, которые резко обозначались в глубине самопознания. Постепенно проникая все далее, свет евангельский лучами живительными, лучами теплыми любви вечной, полной, совершенной, озарял, согревал, оживлял все то, что в самосознании способно было принять его свет, вдохнуть в себя его теплоту, раскрыться для принятия его живительной теплоты, его живительной силы. Таким образом протекали дни за днями, недели за неделями. Открылась весна, наступило начало лета, и нам, узникам, позволено было пользоваться воздухом в малом саду, устроенном внутри Алексеевского равелина. Часы прогулки распределялись поровну на всех узников: их было много, и потому не всякий день каждый пользовался этим удовольствием. Раз добрый наш сторож приносит два кленовых листа и осторожно кладет их в глубину комнаты, в дальний угол, куда не проникал глаз часового. Он уходит — я спешу к заветному углу, поднимаю листы и читаю:

Мне тошно здесь, как на чужбине;
Когда я сброшу жизнь мою?
Кто даст ми криле голубине?
И полещу и почию.
Весь мир как смрадная могила:
Душа от тела рвется вон.
Творец! Ты мне прибежище и сила!
Вонми мой вопль, услышь мой стон!
Приникни на мое моленье,
Вонми смирению души,
Пошли друзьям моим спасенье,
А мне даруй грехов прощенье
И дух от тела разреши!

Кто поймет сочувствие душ, то невидимое соприкосновение, которое внезапно объемлет душу, когда нечто родное, близкое коснется ее, тот поймет и то, что я почувствовал при чтении этих строк. То, что мыслил, чувствовал Кондратий Федорович, сделалось моим, его болезнь сделалась моею, его уныние усвоилось мне, его вопиющий голос вполне отразился в моей душе! К кому же мог я обратиться с новою моею скорбию, как не к тому, к которому давно уже обращались все мои чувства, все тайные помыслы моей души? Я молился, и кто может изъяснить тайну молитвы? Если можно уподобить видимое невидимому, то скажу: цветок, раскрывший свою чашечку лучам солнечным, едва вопьет их в себя, как издает благоухание, которое слышно всем, приблизившимся к цветку. Неужели это благоухание, издаваемое цветком, не впивается лучом, которым оно было вызвано? Но если оно впивается лучом, то им же возносится к тому источнику, от коего получило начало! Так уподобляя видимое невидимому— и сила любви вечной, коснувшись души, вызывает молитву, как благоухание, возносимое тому, от кого получило начало! Кончилась молитва. У меня была толстая игла и несколько клочков серой оберточной бумаги. Я накалывал долго в возможно сжатой речи все то, что просилось под непокорное орудие моего письма, и, потрудившись около двух дней, успокоился душой и передал свою записку тому же доброму сторожу Никите Нефедьевичу. Ответ не замедлил. Вот он:

«Любезный друг! Какой бесценный дар прислал ты мне! Сей дар чрез тебя, как чрез ближайшего моего друга, прислал мне Сам Спаситель, Которого давно уже душа моя исповедует. Я ему вчера молился со слезами. О, какая была эта молитва, какие были эти слезы и благодарности, и обетов, и сокрушения, и желаний за тебя, за моих друзей, за моих врагов, за государя, за мою добрую жену, за мою бедную малютку — словом, за весь мир! Давно ли ты, любезный друг, так мыслишь? Скажи мне: чужое ли оно или твое? Ежели эта река жизни излилась из твоей души, то чаще ею животвори твоего друга. Чужое оно или твое, но оно уже мое, так как и твое, если и чужое. Вспомни брожение ума моего около двойственности духа и вещества». Радость моя была велика при получении этих драгоценных строк, но она была неполная, до получения следующих строф, писанных также на кленовых листах:

О, милый друг, как внятен голос твой,
Как утешителен и сладок!
Он возвратил душе моей покой
И мысли смутные привел в порядок.
Спасителю, сей истине верховной,
Мы всецело подчинить должны
От полноты своей души
И мир вещественный и мир духовный.
Для смертного ужасен подвиг сей,
Но он к бессмертию стезя прямая,
И, благовествуя, речет о ней
Сама нам истина святая!
Блажен, кого Отец наш изберет,
Кто истины здесь будет проповедник,
Тому венец, того блаженство ждет,
Тот царствия небесного наследник!
Блажен, кто ведает, что Бог един,
И мир, и истина, и благо наше;
Блажен, чей дух над плотью властелин,
Кто твердо шествует к Христовой чаше.
Прямый мудрец: он жребий свой вознес,
Он предпочел небесное земному,
И, как Петра, ведет его Христос
По треволнению мирскому!
Душою чист и сердцем прав
Пред кончиною подвижник постоянный;
Как Моисей с горы Навав
Узрит он край обетованный!

Это была последняя, лебединая, песнь Рылеева. С того времени он замолк, и кленовые листы не являлись уже в заветном углу моей комнаты.

Между тем Верховный суд оканчивал порученное ему дело. Нас приводили, показывали подписанные нами показания. Я не знал, для чего меня спрашивают; не знал, что вместо следствия Верховный суд уже окончательно решил нашу участь; видел мои показания, отвечал, что признаю их за свои. Скоро настал день 9-го июля. Нас собрали в залы Комендантского дома. Радость была велика при встрече с друзьями, с коими так давно мы жили в разлуке. Напрасно, однако же, я искал Рылеева и прочих четверых. Смутно я понимал, что они избраны из среды нас для чего-то высшего, нежели что предстояло нам. Вошли мы в залу. Знакомые и незнакомые лица сидели в парадных мундирах и безмолвно смотрели на нас. Обер-прокурор громко прочел сентенции каждого из нас. Я выслушал свой приговор как-то равнодушно. В эти минуты нет времени на размышление; и будущность, нам предстоявшая, коснувшись слуха, не представляла никакого ясного понятия о ее истинном значении. Мы вышли, и нас повели обратно не в прежний Алексеевский равелин. Мне предназначили пребывание в Кронверкской куртине. В длинном и широком коридоре указали мне дверь. Я взошел в маленькую комнату, дощатой перегородкой отделенную от соседнего номера. Я удивился близкому соседству, от которого отвык в продолжение шести месяцев. Вечером на другой день приходит к нам постоянный собеседник, постоянный утешитель, который с первых дней заключения свято исполнял свой долг как священник, как духовный отец, как единственный друг заключенных, Петр Николаевич Мысловский, протоиерей Казанского собора. Он зашел к каждому, чтобы по возможности приготовить к предстоящему исполнению приговора. Зная его скромность в отношении тех предметов, которые не входили в прямую его обязанность как священника, я не смел спросить его сначала о предстоящей участи пятерых, отделенных от нас и избранных к высшему испытанию.

Наконец, перед уходом я решился спросить: что же будет с ними? Когда он прямо отвечать не мог, он отвечал всегда загадочно. Его последние слова в этот день были: Конфирмация-декорация. Я понял, что испытание будет, но что оно кончится помилованием. И он был в этом убежден. И он надеялся. Надежды не сбылись.

Вот последнее предсмертное письмо Кондратия Федоровича к его жене: «Бог и государь решили участь мою. Я должен умереть и умереть смертию позорною. Да будет его воля святая. Милый друг, предайся и ты воле всемогущего, и он утешит тебя. За душу мою молись Богу. Он услышит молитвы твои. Не ропщи ни на кого, ни на государя. Это было бы безрассудно. Нам ли постигнуть непостижимые судьбы Непостижимого. Я ни разу не возроптал во все время моего заключения, и за то Дух Святый утешил меня. Подивись, мой друг, в сию минуту, когда я занят только тобой и нашею малюткою, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе. О мой друг! Как спасительно быть христианином. Благодарю моего создателя, что он меня просветил и что я умираю во Христе, что и дает мне спокойствие, что Отец не оставит ни тебя, ни нашей малютки. Ради Бога не предавайся отчаянию: ищи утешения во времени. Я просил священника, чтобы он посещал тебя. Слушай советы его и поручи ему молиться о моей душе. Отдай ему одну из золотых табакерок в знак признательности, или лучше сказать на память, потому что возблагодарить его может один Бог за те благодеяния, которые он оказал мне своими беседами. Не оставайся здесь долго, старайся кончить скорее дела свои, отправляйся к почтеннейшей матушке и проси ее, чтобы она простила меня, равно всех проси о том же. К.И. и детям ее кланяйся низко и скажи им, чтобы они не роптали на меня за М.П., не я его вовлек в общую беду, он сам это засвидетельствует.

Я хотел просить свидания с тобою, но раздумал, боясь, чтобы не расстроить тебя. Молю Бога за тебя, за Настеньку и за бедную сестру и буду ночь молиться. С рассветом будет ко мне священник, мой друг и благодетель, и причастит меня. Настеньку благословляю мысленно Нерукотворенным Образом Спасителя и поручаю всех вас святому покровительству Живого Бога. Прошу тебя более всего заботиться о ее воспитании; я желал бы, чтобы она была воспитана при себе. Старайся перелить в нее твои христианские чувства, и она будет счастлива, несмотря ни на какие превратности в жизни; а когда будет иметь мужа, то осчастливит его, как ты, мой милый, мой добрый, неоцененный друг, осчастливила меня в продолжение 8-ми лет. Могу ли я, мой друг, благодарить тебя словами? Они не могут выразить чувств моих. Бог тебя вознаградит за все! Почтеннейшей Прасковье Васильевне душевная, искренняя и усерднейшая моя благодарность. Прощай! Велят одеваться. Да будет его святая воля! У меня осталось здесь 530 р. Может быть отдадут тебе.

Твой искренний друг Кондратий Рылеев

Настала полночь. Священник со святыми дарами вышел от Кондратия Федоровича, вышел и от Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, вышел и от Петра Каховского и от Михаила Бестужева-Рюмина. Пастор напутствовал Павла Ивановича Пестеля.

Я не спал, нам велено было одеваться; я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени, слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора, цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос друга неизменного, Кондратия Федоровича Рылеева: «простите, простите, братья!», и мерные шаги удалились к концу коридора. Я бросился к окошку; начинало светать; вижу взвод павловских гренадеров и знакомого мне поручика Пильмана; вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подали, и они удалились. И нам сказано было выходить. И нас повели те же гренадеры, и мы пришли на эспланаду перед крепостью. Все гвардейские полки были в строю. Вдали я видел пять виселиц, видел пятерых избранников, медленно приближающихся к роковому месту. Еще в ушах моих звенели слова «Конфирмация-декорация», еще надежда не оставляла меня. С нами скоро кончили: переломили шпаги, скинули мундиры и бросили в огонь; потом, надев халаты тем же путем повели обратно в ту же крепость. Я опять занял тот же номер в Кронверкской куртине.

Избранные жертвы были готовы. Священник Петр Мысловский был с ними. Он подходил к Кондратию Федоровичу и говорил слово увещательное. Рылеев взял его руку, поднес к сердцу и говорит: «Слышишь, отец, оно не бьется сильнее прежнего». Все пятеро взошли на место казни, и казнь совершилась...

Так пали пять жертв, избранных среди нас, как жертвы искупительные за грех общий, как готовые спелые грозди, они упали на землю. Но не земля их приняла, а отец небесный, который нашел их достойными небесных своих обителей. Они отошли в вечность, предочищенные от всего земного в горниле скорбей и внутренних и внешних, и, приняв смерть, приняли вместе с нею и венец мученический, который не отымется от них во веки. Слава Господу Богу!

Е. Оболенский. Ялуторовск апреля 10-го 1856-го года.


Опубликовано: Русский заграничный сборник. Лондон. 1861. Т. 4.

Евгений Петрович Оболенский (1796-1865) - русский офицер из рода Оболенских, один из самых активных участников восстания декабристов. Автор воспоминаний.


На главную

Произведения Е.П. Оболенского

Монастыри и храмы Северо-запада