А.Н. Острогорский
По вопросу о нравственности

На главную

Произведения А.Н. Острогорского


1

Все жалуются нынче на упадок нравственности. И нам вовсе нет надобности приводить здесь те факты, которые служат основанием для такого заключения, потому что каждый говорит на эту тему очень охотно и имеет у себя в запасе всегда достаточное количество подходящих аргументов. Толки этого рода сами по себе еще не внушают доверия, жалобы на нынешнее время слышались всегда и раздавались и в то доброе старое время, по сравнению с которым нынешнее кажется особенно дурным. Кроме того, иногда отзывы этого рода исходят от такого рода личностей, что невольно является сомнение, было ли прежнее хорошее действительно хорошо и стоит ли жалеть, что оно миновало, если только справедливо, что оно уже отошло в воспоминания, а не приняло другие формы. Наконец, надо иметь в виду и то, что, высказывая свой приговор нынешнему времени, часто судят односторонне, принимая во внимание только его дурные стороны и совершенно игнорируя, что если и "растет зло, то растут и добрые силы на борьбу со злом". Вот почему ходячие фразы о нынешнем времени не внушают особого доверия, не представляя никаких гарантий того, что являются результатом зрелого суждения о фактах действительной жизни. Гораздо больше интереса возбуждают встречаемые в научных сочинениях по этике и философии объективные изображения нынешних нравов общества в их связи с прошлым, выяснение и оценка нравственных идеалов, выставляемых этикой в настоящем моменте ее развития, сравнение действительности с научными выводами и т.п. Обратимся же к этого рода источникам.

Здесь, прежде всего, мы должны отметить, что многие авторы, принадлежащие к самым разным школам и по своей солидности внушающие к себе полное доверие, свидетельствуют о чрезвычайной путанице нравственных понятий, господствующих среди массы современного общества, о господстве в жизни таких идеалов, что приходится признать в ходячем мнении известную долю правды. В дальнейшем изложении нам не раз придется приводить мнения более или менее авторитетных лиц о современном нравственном строе общества. Здесь же пока напомним, что и К.Д. Кавелин в "Задачах этики" констатировал прежде всего поразительную разноголосицу в суждениях, циркулирующих в нашем обществе по такому основному вопросу, как нравственность. Двух людей не встретишь, говорит он, которые бы думали о ней одинаково: каждый судит и рядит по-своему. В пестрой сумятице мнений выражаются взгляды, давно и бесповоротно осужденные, рядом с выражениями глубокого страдания, порожденного неудовлетворенностью и пустотой. Запросы, требования, системы и теории перемешались и перепутались до того, что невозможно различать лагерей, и в общей свалке борющиеся зачастую бьют своих, принимая их за врагов. Рядом с этим бессмысленным хаосом замечается другое, еще более горестное явление. Огромное большинство людей, скучая бесплодной и бестолковой борьбой и не находя в ней ответа на свои сомнения и вопросы, отворачивается от нее, изнемогает, теряет силу и бодрость, впадает в уныние и напоследок становится совсем равнодушным ко всяким вообще вопросам, пробавляясь изо дня в день непосредственными ближайшими интересами и удовлетворением житейских материальных потребностей. С разных сторон указывают на это явление как на признак разложения и тления. В данном случае Кавелин разумеет, конечно, тот интеллигентный слой общества, в котором нежданно-негаданно встал вопрос о нравственности. Попробовав решить его, масса людей оказалась в положении школьника, не знающего свой урок. Все же в положении этой растерявшейся массы есть стороны, возбуждающие в наблюдателе участие к ней, стороны, в сущности, глубоко трагические. Нравственный запрос есть в действительности ведь вопрос о смысле жизни, о самооценке, о спокойствии совести. Не знать, хорошо ли я живу, то ли делаю, что следует, правильно ли понимаю свои отношения к людям, не уметь решить для себя вопроса, кто я, честный или слабый человек, шел ли в жизни твердо или самообманывался, — значит, потерять веру в самого себя. Понятно, что сомнения, неуверенность в этом крайне тяжелы для человека, потому что лишают его духовного мира. Но в общественном смысле эти поиски, даже оплачиваемые дорогой ценой личного счастья и спокойствия ищущих, все же имеют свою цену. Искомое решение, надо думать, будет найдено общими силами и даст успокоение, хотя, может быть, и вовсе не тем, кто наиболее затратил сил на решение основных нравственных вопросов. Выигрыш для общества в этом деле заключается во внесении в сознание людей более ясных нравственных понятий. Но ищущие все же составляют меньшинство. Масса общества или пробавляется тем, что передает им от первых, через третьи или четвертые руки, или остается совершенно равнодушной ко всякого рода нравственным вопросам. Последних, может быть, даже больше, чем вторых, и замечание Кавелина о том, будто бы нравственные вопросы так уж сильно тревожат общество, кажется, пока еще преждевременно. Очень часто встречаются люди, которые вовсе и не интересуются нравственной стороной того факта, о котором они высказывают свое мнение, а если и интересуются когда той или другой этической задачей, то чисто теоретически, как чем-то стоящим совершенно особняком от жизни. Когда с год тому назад сгорел один пароход, то говорили о том, что администрация общества пароходства доверяет управление пароходами людям невежественным, не знающим своего дела, и толковали о необходимости учреждения школ для приготовления шкиперов. Между тем оказалось, что существуют и школы шкиперов, и обстоятельные, и очень резонные инструкции с запрещением употреблять для освещения кают такие осветительные материалы, которые опасны в пожарном отношении. Дело сводилось к тому, что инструкции эти не исполняются, что невежественные шкиперы нанимаются потому, что они стоят дешевле и что корень зла заключается в людской недобросовестности, в том, что личная выгода ставится выше обязательств, чужих интересов, самых элементарных требований общественной деятельности. Тот же индифферентизм к нравственной стороне дела обнаружился и в следующей форме. Юноша 17 лет имел место, получал заработок, но любил выпить и за пьянство был прогнан с места. При расчете он получил на руки 25 рублей и задумался, что же ему теперь делать. Единственно, что он понимал, — это торговлю. "Но на 15 рублей, оставшиеся от покупки платья, торговли не заведешь, а жить надо", — как пояснил он потом. Поломав голову над тем, что же ему предпринять, он додумался до грабежа и убийства и, придя к такому решению, почувствовал себя спокойным. На этот случай точно так же можно взглянуть с двух точек зрения. С одной — социальной — интересны черты, как стремление 16 — 17-летнего юноши в столицу, когда он знает одно только дело — торговлю, т. е. в сущности ничего не знает; и вот он променивает земледельческий труд, деревенскую жизнь на торчание за прилавком, дающее ему, однако, некоторый достаток и доступные ему развлечения столичной жизни. Любопытен факт значительного превышения предложений этого рода труда перед спросом на него, это стремление деревенской молодежи в города. С другой — нравственной — интересно то, что человек после борьбы с собой находит успокоение в решении ограбить меняльную лавку, интересно равнодушие к нравственной оценке этой "меры" увеличить свой капитал. Поразительна та пустота, которая оказывается в сердце этого юноши относительно каких-либо нравственных вопросов...

Случаи, в которых на сцену выступают такие личности, очень бедные элементами, нужными для общественной жизни, обыкновенно вызывают в свидетелях полное недоумение. Как могли сложиться такие личности, как могли они остаться до такой степени не тронутыми жизнью, что, кажется, они либо совсем не задумываются, либо решают уже очень просто всякие вопросы, касающиеся отношений их к другим людям. Нужны деньги — взять их у другого, не дает, так отнять, будет сопротивляться — убить. Уж очень это просто. В толках, возбуждаемых подобными случаями, чаще всего приходится наблюдать, до какой степени и само общество равнодушно и невежественно в нравственных вопросах. Не возмущаться уродливостью подобных субъектов нельзя, но это возмущение и не идет далее лирических излияний. А затем начинаются толки об экономических затруднениях, о мягкосердии и слабости суда присяжных, изредка о недостатке здоровых развлечений для простого народа и т.п. Нравственная оценка, как мы сказали уже, делается, но не она останавливает на себе главное внимание взволнованной такими резко безобразными фактами толпы. Общество вслед за руководителями общественного мнения особенно охотно начинает перебирать условия жизни, ища в них объяснения таких явлений и веря: в них же, в этих условиях, найдет оно средство для борьбы со злом. Закон, полиция, суд должны взять на себя перевоспитание таких личностей или прямо воздействуя на тех из них, кто обнаружит свои антисоциабельные инстинкты в известного рода проявлениях, или влияя косвенным путем на тех, кто своих инстинктов еще не проявил. Жизнь, однако, беспрестанно дает людям уроки в том, что эти факторы общественной жизни далеко не так могущественны, как их считают. Уверенность в них, возлагаемые на них надежды вполне естественны и объясняются тем, что к организации их всегда призываются лучшие силы общества, и значение им дает соединение на их стороне авторитета, и знания, и власти. Значения их не ослабляет и та доза консервативности, которая им свойственна. Нетерпеливые люди часто упрекают те или иные учреждения за отсталость против науки и торопят внесение в них различных поправок, изменений и проч. Но общественные формы развиваются постепенно, имея в виду массу, и при всей неизбежности их консерватизма они все-таки стоят обыкновенно выше понятий массы и могут давать ей указания на нормы жизни. Оттого честные люди и чувствуют в них доверие, верят в их силу. Действительность, однако, нет-нет да и выкинет на свою поверхность субъекта, который зло насмеется над доверием людей к обычным формам борьбы общества со злом. Читатель вспомнит, конечно, некоторые из наших causes celebre1, в которых правосудию так и не удалось раскрыть и уличить преступника. В такие моменты приходит в голову, что честные люди, наверное, гораздо хуже знают закон, чем те, кто намерен эксплуатировать в свою пользу его слабые стороны. С другой стороны, становится очевидным, что закон, в котором ищут себе гарантий опять-таки честные люди, сдерживает и отчасти руководит колеблющихся, нетвердых и т.п. и служит для людей с действительно злой волей только одним из факторов, которые приходится брать в расчет, обдумывая преступление. Когда один из подобных субъектов попадает в руки правосудия, то суду обыкновенно отводится какая-то не отвечающая святости его роль. Ловкий, опытный и нисколько не стесняющийся совестью преступник является загадкой, ключа к решению которой не могут найти честные и добросовестные люди. Понятно поэтому, почему чаще и настоятельнее становится в их сознании мысль о том, что юридическая ответственность не исчерпывает вопроса, что суд и не может ведать нравственности, а стремится отправлять правосудие, т.е. привлекать к ответственности лиц, совершивших проступки, запрещенные писаным законом, возможно беспристрастно обсудить причины такого нарушения закона, определить меру взыскания из числа установленных законом и т.п. Воспитательное влияние закона и суда, очевидно, имеет свои границы. Мысли этого рода являются тем чаще, чем чаще приходится сталкиваться с несоциабельными людьми. Порядочные люди, которым выпадает судьба предстать на суд, считают себя обязанными дать ему чистосердечный отчет в своем проступке, ища в решении его или оправдания, или смягчения своей участи, и во всяком случае выражают полное к нему уважение. Такое уважение, однако, далеко не всегда ему оказывается, и, конечно, нисколько не удивительно, что приходится встречаться на суде с запирательством, стремлением обмануть и провести своих судей. Все это вполне естественно со стороны несоциабельных людей...

Самая примитивная форма ответственности выражается в признании человеком прямых последствий своих деяний. Совершая что-либо, он видит, что за его действиями следуют другие неизбежные действия, стоящие вне его воли, изменить или устранить которые он не может. В основе такого рода ответственности лежит наблюдение определенной связи событий, зная которую человек может известным образом эксплуатировать их в свою пользу. Посеяв семена в землю, он собирает потом жатву. Такое же соображение связи событий может лежать в основании и поведении человека. Он предпринимает одни действия, остерегается делать другие, зная, что за одними следуют желательные ему последствия, за другими — нежелательные. Этого рода расчеты не имеют ничего общего с нравственной ответственностью, потому что здесь нравственного-то элемента и недостает. За злоупотреблением пищей следует расстройство здоровья; болезнь в данном случае является естественным наказанием человека за его чревоугодие, но от этого мы еще не признаем осторожности в пище поступком нравственным. В нравственном отношении и воздержанность в пище, и обжорство одинаково безразличны. Справедливо замечает Леви-Брюль2, что люди, руководящиеся в своем поведении только соображениями о возможных последствиях их, встречаются и среди современного общества. Для людей этой ступени развития преступление не есть преступление, а просто рискованный акт. Для них наказание не заслуженное возмездие, а прежде всего случайность, конечно, очень печальная в том случае, если не удастся избежать ее. Таких лиц, прибавим от себя, юридические знания не воспитывают, не морализуют. Они входят только лишним элементом в сферу мыслимых порочным человеком случайностей. Мы до такой степени уверены, что человеку естественно прятаться от правосудия, что наличность плохо спрятанных концов часто служит нам доводом в пользу подсудимого. Говорят, очевидно, это сделал не подсудимый. Если бы сделал он, он не оставил бы улик против себя. Очевидно, что у таких субъектов перспектива осуждения вызывает не угрызения совести, а расчет, как лучше побороться с врагом в лице полиции и суда.

Вторая ступень ответственности характеризуется признанием наказания заслуженным, но лишь, так сказать, в легальном смысле. Нравственной оценки своего поступка нет и на этой ступени. Кара приходит не изнутри, а извне, из писаного закона. Это точка зрения юридическая. Ответствен, — значит, наказуем. Что ненаказуемо, за то человек не ответствен. Здесь нет речи о помыслах человека, о его сердечных движениях, имеются в виду только поступки, и наказания, назначаемые за некоторые из них, имеют в виду воздействие на волю с целью воздержать ее от проявлений, не отвечающих условиям общежития. Законодатель не имеет в виду людей нравственных. Угроза его обращается к тем, кто способен нарушать общественные условия. Если угроза наказанием удержала человека от проступка, предусмотренного законом, то последний его и не трогает. Вопрос сводится единственно к защите известных, очень определенных условий общественной жизни, которые законодатель признает необходимыми. Добавим к сказанному, что Леви-Брюль не признает в законе выражения справедливости, он считает его просто своего рода "полицейской мерой". Справедливость, по его мнению, — понятие нравственное. Идея справедливости, говорит он, только выигрывает в чистоте и красоте, если мы поставим ее вне недостойного ее осуществления, на какое мы часто бываем способны. Наделяя ее внешней принудительностью, мы понижаем ее достоинство, так сказать, материализуем ее.

Наконец, высшая форма ответственности, уже чисто моральная, — это ответственность перед своей совестью. О ней мы будем говорить позже.

Мы хотели только сказать, что в сознании мыслящих людей все более выясняется, что есть обширный круг деяний, стоящий вне влияний закона, полиции, суда и проч., что при самом лучшем функционировании последних в обществе всегда находятся люди, искусно обращающие в свою пользу их слабые стороны, что все более и более настоятельно заявляется необходимость обратить внимание на источник поведения людей, их убеждения, привычки, взгляды и выдвинуть на первый план вопрос нравственный.

Точно так же нравственный вопрос напрашивается на самостоятельное решение и при попытках найти его в сфере экономических и других общественных явлений. Существует тенденция дурные проявления людей объяснять бедностью и невежеством, а в достатке и учении видеть вернейшее средство уменьшить зло. Статистика не подтвердила такого заключения. Проступки и преступления идут в общество не из беднейших классов общества в более достаточные, а, скорее, наоборот. Наиболее преступлений совершается в столицах, в больших городах, в фабричных центрах и от них расходится во все стороны, все более ослабевая. Достаток и просвещение прежде всего имеют свою цену. Влияние их на нравственность скорее всего второстепенное. Случаи, когда человек крадет с голоду или совершает преступление по невежеству, конечно, всегда возможны, но они встречаются гораздо реже, чем преступления, вовсе не вызванные нуждою. И не первые тревожат моралистов, а вторые. Мужичонко, отсиживающий свой срок в тюрьме за то, что поднял на улице и унес чужую, часто грошовую вещь, скорее вызовет сожаление к себе, чем возбудит негодование. Справедливо говорит один из известных французских криминалистов — Тард3, что дело вовсе не в воровстве и даже не в убийствах. В высших и средних слоях общества дурные инстинкты часто заглушаются достатком, сдерживаются влиянием общественного мнения, пока не отыщутся для них подходящие формы, в которые они могут вылиться, не вызывая осуждения ни суда, ни общества. Формы эти часто по внешности вполне легальны и потому терпимы, но это нисколько не делает самих побуждений более чистыми в нравственном отношении. Вместо грабежа являются вовлечения простоватых людей в рискованные предприятия, вместо воровства — банковые операции, обман принимает формы реклам, клеветы, доносов и проч. Повторяем, моралистов тревожит не мужичонко, укравший подкову, а страсть к наживе, не стесняясь средствами, прожигание жизни в вечной погоне за удовольствием, всякий обман, себялюбие, нравственная дряблость и проч. Они часто останавливаются на вопросе, смягчаются ли нравы с развитием цивилизации, облагораживаются ли отношения людей и т.д. На такой вопрос приходится слышать неутешительное замечание, что сумма злых сил, свойственных человеческим обществам, изменяется почти незаметно, изменяются лишь те средства, которыми зло пользуется для своих целей. За последние века среди цивилизованных обществ, указывает статистика, уменьшилось число кровавых преступлений (убийства, саморасправы из мести и т.п.), но зато возросли в числе преступления лжи, обмана, коварства, половой распущенности. Тард, приводя эти наблюдения, высказывается, что вовсе не разделяет восторгов итальянских криминалистов по тому поводу, что в Италии стали реже случаи кровавых расплат за обиду семьи, за оскорбления предков и т.п. В этих жестоких проявлениях все же выражалось, по его мнению, что для человека есть нечто святое, что он может сильно вознегодовать из-за такого бескорыстного побуждения, как доброе имя умершего отца. Формы многих преступлений, замечает он далее, стали мягче, но не потому, что сердца наши смягчились, а по другим причинам. Мы дорожим теми благами, которые предоставляет жизнь, и ради них готовы махнуть рукою и на обиду, и на свое доброе имя. То же в сущности стремление без помехи пользоваться в свое удовольствие жизнью, а вовсе не стыд вызывает увеличение случаев детоубийств. На нас пахнула струя какой-то развращающей похотливости, говорит тот же Тард, а вовсе не сердечной мягкости. Понятно, что жизнь, в которой главное составляет себялюбие и погоня за удовольствиями, представляет известный соблазн для каждого слабого человека, особенно если при этом дело обходится без протестов со стороны совести, и погоня не вызывает ни с чьей стороны осуждения. Успех всегда соблазнителен, и подражательность тем, кто успешно устраивается в этой жизни, всегда определяла поведение слабых людей из массы. Начинают с опыта, с подражания, потом входят во вкус, и мало-помалу нравственность обращается в смешной ненужный термин.

Дело, очевидно, не в одних экономических условиях. Часто преступление совершается человеком, худо ли хорошо ли обеспеченным, и предпринимается им ради того, чтобы расширить свои средства на такие удовольствия, к которым бедняк вовсе даже не чувствует вкуса. Краденые деньги идут на вино и на женские ласки. Рядом с этим широко практикуются такие отношения людей между собой, которые никакому суду не подсудны и подлежат только нравственному осуждению самого же общества, как продажность, лесть, нетерпимость.

Мы не пойдем далее и не будем входить даже и в самое краткое рассмотрение значения политических форм. Себялюбивые стремления политических партий, подкупы на выборах, господство массовых вкусов и многие другие стороны дела показывают, что дурные инстинкты людей и здесь находят себе применение и часто в таких размерах, что вызывают возмущение в беспристрастных людях. Очевидно становится, что надо, чтобы и сюда входили люди уже честные, так как надежды, что нечестный сделается здесь чистым, далеко не оправдываются.

Раньше мы указывали, что не разделяем убеждения К.Д. Кавелина, что нравственный вопрос уже назрел в обществе. Если бы он уже назрел, это отразилось бы и на нравах общества. Вернее сказать, что среди мыслящих людей складывается уже убеждение, что нравственный вопрос напрашивается на самостоятельное решение его в том смысле, что нравы общества определяются не одними экономическими, юридическими и другими условиями жизни, которые имеют свое значение. Но круг мыслящих людей не составляет всего общества. Голоса мыслящих людей раздавались уже давно, раздавались и негодуя, и предупреждая, и в серьезном, и в юмористическом тоне, но как-то до сих пор были малодействительны. Будем надеяться, что близко уж время, когда будут не только выслушивать их слова, но и задумываться над ними.

2

Здесь уместно остановиться на одном крайне интересном для нас мнении. Франция представляется страной, где опыты всякого рода форм общественной жизни предпринимаются раньше чем где-либо и производятся широко и радикально. Менее чем кто-либо другой, французы имеют право жаловаться, что их общественная практика сильно отстает от теории. Одним из таких опытов, прямо входящих в интересующую нас область, была замена религиозного воспитания в школе уроками морали. Основным побуждением к принятию такой меры служило вовсе не намерение изгнать религию из житейского обихода, а желание передать религиозное воспитание в руки семьи и избавить детей от давления государства в интересе господствующей церкви. В наши цели не входит делать оценку этой меры. Но мы считаем полезным указать на тот факт, что, как ни коротко время, протекшее со времени введения этой меры, среди серьезных людей Франции снова высказываются опасения за ее последствия, подкрепляемые новейшими наблюдениями. Вессио*... высказывая свои опасения, дает вместе с тем и любопытную характеристику нравов французского общества...

______________________

* Vessiot. De L'education a L'ecole.

______________________

Автор приходит к заключению, что воспитательное дело в школе должно вестись энергичнее, так как лишенное религиозных влияний и предоставленное самому себе общество может существовать только при условии хорошего нравственного воспитания...

Напрасно думают, что между Европой и Россией нет ничего общего. Нет и не может быть тождества, но идеи, стремления, общие черты и т.п. там и здесь часто поражают наблюдателя поразительным сходством. Какой-то нравственный индифферентизм, утрата религии без замены каким-либо цельным миросозерцанием, ничем не сдерживаемые проявления очень низменных, почти животных инстинктов, а равно и признание, что вне правосудия есть обширная область проявлений человеческих, где суд и кара определяются только совестью, — такие черты общи и русскому, и французскому, и всякому другому обществу. И рядом с такими явлениями все более громкие голоса честных людей, восстающих, предостерегающих и негодующих против замечаемого зла.

Тот же Вессио останавливается на значении философии и философских школ в наше время и в древние времена. "У греков и римлян философ учил, так сказать, на улице, показывался всюду с толпою своих учеников, наблюдал жизнь, толковал ее им, вел беседы и прения с массою, был общественным деятелем. Теперь философ — исключительно книжный человек, чаще всего теоретик. Мы редко слышим его живое слово, еще реже беседуем с ним; большинство же только читает его произведения, если философ позаботился изложить и издать в свет свою систему. Последователей древних философов можно было узнать по их жизни, потому что быть стоиком или софистом и т.п. значило жить известным образом. В настоящее время не только я или вы можете и не подозревать, что ваш знакомый — позитивист, но и два позитивиста, встречаясь часто в обществе, могут и не знать, что оба они держатся одной философской школы. Философия нашего времени исключительно имеет дело с разумом, с пониманием человеком явлений жизни, не влияя на его поведение, не определяя и не стимулируя его деятельности".

В этих замечаниях есть своя доля правды, и доля очень большая. Но автор недостаточно оценил то влияние, какое оказывает печать. Из нее общество всегда имеет возможность черпать сведения по вопросам философии и этики. Популяризация капитальных философских трудов всегда находит себе место сперва в серьезной периодической печати, потом в легкой прессе и газетах. Интеллектуальное состояние читателя определяет источник, откуда он черпает свои сведения, получает ли он их из первых рук, или из десятых, значительно искаженные толкованиями и объяснениями какого-нибудь доморощенного философа своей газеты. Понятно, что философия ничего не выигрывает от мелочной торговли, напротив, страшно много теряет. В ее интересах было бы скорее желать, чтобы философ снова вышел на улицу и стал лицом к лицу с тем пониманием его учения, какое сложилось в головах массы. Последняя не читает серьезных книг, но многие из этой массы читают то, что является популяризованным, или, вернее, вульгаризованным, знает некоторые имена философов и простодушно верит, что "наука доказала, что бога нет", или что "собственность — кража". Среди массы всегда есть люди с прочно установившимися взглядами, но здесь же вы встретите и множество людей без убеждений, легко расстающихся с своими мнениями, которые они без колебаний меняют на другие, иногда прямо противоположные, если они представляются им более удобными в практической жизни. В своих "Sauverins d'enfaneb Ренан говорит: "Из того, что уличный мальчишка Парижа легко бросает верования, от которых ум Паскаля не успел освободиться, еще не следует, что этот мальчишка выше Паскаля". А между тем для людей без серьезного образования известные идеи тем и соблазнительны, что они служат признаком высшей цивилизации, представляют будто бы "последнее слово науки". То, что дается ученому с великим трудом, что он высказывает с множеством оговорок, что ставит как предположение весьма вероятное, но требующее еще долгой и кропотливой проверки, что признается им лишь очень удобной гипотезой для объяснения тех или других явлений, то высказывается необразованным человеком в решительном тоне, без колебаний и сомнений. "Наука доказала", — безапелляционно решает он. Такое фамильярное обращение с наукой представляет свои опасные стороны. Эти опасные стороны проявляются иногда даже и в самих служителях науки. "Знание, — писал Пирогов в своих записках, — и тем более научное, делает человека до того самодовольным, что он, приобретя это знание, тотчас старается распространить его на все области своей духовной жизни, отвергая, что между ними есть и некоторые, имеющие мало общего с научным, т.е. приобретенным путем анализа, знанием". Читавшие посмертные записки почтенного автора помнят, конечно, по какому поводу он говорил эти слова. Он указывает на существование области философских вопросов, где научное знание должно высказываться с особой осторожностью. Эта осторожность весьма уместна и в этических вопросах. Больше чем какая-либо другая область знания, этика благодаря своему содержанию наиболее доступна массе и легко вносится в практику жизни. Понятно, что разработка науки совершается именно благодаря тому, что в нее вносятся самые разноречивые теории, взаимно исправляющие свои ошибки, крайности, односторонности, и ложная мысль после более или менее долгих прений будет отвергнута, и в науке вовсе не редко явление, что и сам автор отказывается от своего заблуждения перед неопровержимыми доказательствами своих собратов-противников. Споры ученых и в то еще время, когда они ведутся, проникают в массу, и не всегда сочувствие ее становится на сторону правды. Уверенный тон автора, понятность его теории, удобство ее для руководства в практической жизни могут склонить массу к мысли, что "наука доказала то-то", когда и сам горячий защитник этого "то-то" не признает, что спор склоняется в его пользу. Такие насущные жизненные вопросы, как свобода воли и ответственность человека за свои поступки, как выбор основного побуждения к действиям (удовольствие, польза, долг) и проч., всегда волновали людские умы и побуждали их искать правильное решение их и жадно ловить все, что высказывается в пользу того решения, к которому он более или менее уже расположен. Понятно, что с особенным доверием прислушиваются к голосам, имеющим научный авторитет, ссылаются на Спенсера, Конта, Милля, Бэна и других. Между тем философия и этика, по признанию самих ученых, посвящающих свои труды на их разработку, переживают кризис. Первое впечатление от этих цельных в своем роде грандиозных систем этики уже прошло. Доля истины, в них заключенная и располагавшая мыслителя в пользу этих систем, начинает сменяться сомнениями, опровержениями, указаниями на ошибки в выборе метода и проч.

Понятно, что и в массе так называемого образованного общества этот кризис в науке должен отражаться шатаньем от одного философа к другому, насколько отголоски научных споров достигают этого общества.

"Кто теперь не говорит о Дарвине и Спенсере? — замечает В. Модестов в одной из своих статей о системе всеобщей эволюции. — Кто не старается так или иначе примкнуть к учению этих двух столпов английского натурализма, чтобы объяснить им и происхождение природы, и происхождение человека, и явления истории, и все существующее в мире видимом и невидимом?.. Не так давно у нас все бредило позитивизмом: имена Конта, Литтре, термины: позитивизм, альтруизм и т.п. — мелькали на каждой странице журналов, слышались в каждом серьезном разговоре... И что сталось теперь с русским позитивизмом? Позитивисты превратились большей частью в эволюционистов, от Конта и Литтре перешли к Спенсеру. Куда они перейдут от Спенсера, конечно, сказать трудно, но что через десять лет слово "эволюция" перестанет мелькать в книгах и газетах, это несомненно. Кто теперь говорит о Бокле? А все мы живо помним время, когда без Бокля не обходился ни один разговор об истории или политике, и все наперерыв старались повторять, что развитие человеческих обществ целиком зависит от климата, почвы, а главное, от способа питания..."

Люди науки очень часто, решая насущные вопросы этики и философии чисто научно, относятся к ним вполне объективно и лично сохраняют и свою веру, и свою нравственную чистоту. Человек обыкновенный ищет в научных решениях разъяснения своих сомнений, думает найти в них руководящие указания для жизни. В лучшем случае он верит науке и не может быть судьей, вращается ли ученый в доступной ему сфере, правилен его метод и проч., и, веря тому, что рассказывают ему "в доступном изложении" о выводах науки, хватается то за Конта, то за Спенсера. Получает он здоровую пищу или нет — это еще вопрос...

Наука или, лучше сказать, та область ее, которая имеет в виду свойство людских отношений, едва ли и будет когда в состоянии стать серьезным авторитетом для массы людей. С именем науки: не связываются здесь какие-либо определенные выводы. Наука — это постоянное движение. Цель ее прежде всего и главнее всего — объяснение действительности. С улучшением своих средств и метода она будет давать все лучшее объяснение, но едва ли можно сказать, чтобы она когда-нибудь дошла до конца и выполнила сплошь свою задачу. Жизненные явления тоже ведь не выливаются в окончательную форму, и тот принцип, который был хорош для объяснения прошлого, может быть, потребует новых поправок, оговорок, а может быть, окажется и совершенно негодным. Найдет ли наука когда-нибудь средства проникнуть в тайны того, что теперь составляет области, стоящие вне ее сферы, это едва ли можно с уверенностью решить теперь же утвердительно. И нам кажется, что наука обречена на то, что в ней всегда будет та смена теорий разных авторов, какую она представляла и до сих пор. Канта давно оставили. Внимание привлекали последовательно Конт, Спенсер, Дарвин; теперь опять возвращаются к Канту. Можно ли ждать от нее окончательной теории, которая сказала бы нам, как же нам жить, сказала бы властно, авторитетно. Может ли наука стать авторитетом для массы? Вот вопросы, которые невольно являются в уме практика. Жалуются на упадок нравов и советуют обратиться к науке. Но теоретики говорят, что и сама этика как наука переживает кризис, являются попытки снова перебрать и указать ей ее задачи, метод и проч. Жизнь не может ждать, но если бы и в ее власти было остановиться и выждать тех указаний, которые она желает иметь от науки, то получила ли бы она их — это, конечно, вопрос очень интересный в смысле определения области, задач и методов этики, но для настоящей минуты не имеющий серьезного значения. По признанию самих исследователи этических вопросов, в их области в настоящее время многое основное поколеблено и расшатано и почти ничего нет установленного и признанного. Наука пока не может взять в свои руки авторитет и своим властным словом заставить признать обязанности человека, указать ему цель жизни. На сомнение ищущего человека она отвечает пока тоже сомнениями, попытками решений и едва ли возьмет на себя руководство жизнью масс.

3

Предыдущими рассуждениями мы отчасти уже наметили основные точки нашего воззрения по нравственным вопросам. В практической жизни нравы людей определяются как равнодействующая многих сил экономического, юридического и других порядков, равнодействующая, выражающаяся в верованиях и убеждениях людей в том, что составляет их миросозерцание. Каждая из этих сил сама по себе не обладает решающим и господствующим значением, потому что действует на объект, имеющий свои собственные традиционные тенденции. Точно так же этика как теория нравственности не может допустить никакой односторонности в смысле окраски ее той или другой доктриной, взятой из какой-либо одной общественной науки. Этические вопросы, как сказали мы, напрашиваются на самостоятельное решение. Само собой разумеется, что при решении их она должна принять к сведению и факты, и выводы как политической экономии, криминалистики, статистики, так психологии с психиатрией и других наук. Но решит она свои вопросы по-своему. Можно, далее, судя по характеру ее теперешнего кризиса, с большей вероятностью предугадать, что она не обойдется без постулатов, т.е. примет некоторые из положений за внеспорные и от них будет исходить в своих дальнейших построениях. Вероятно, что таким постулатом будут приняты учение о свободе, или, как теперь начинают говорить, об автономии воли*, и признание человека "животным общественным", из чего само собой следует, что у него есть известный долг по отношению к этому обществу. Другие науки, и самые точные, смело ставят некоторые недоказанные ими истины вне споров, нисколько не боясь таким ограничением области доказываемого вызвать упрек в принижении естественной пытливости духа человеческого. Этика точно так же имеет право признать некоторые свои положения вне спора. И автономность воли, и предназначение человека жить в обществе могут быть признаны фактами, отрицать которые не приходится. Мы видим, что человек если не может всего, то может очень многое, и признание автономности воли ничуть не противоречит общему, веками признанному наблюдению. Точно так же самое элементарное размышление над действительностью свидетельствует, что человек органически создан для жизни с себе подобными (членораздельная речь для обмена мыслями и т.п.). Признать эти два пункта фактами вовсе не представляется поэтому насилием над разумом человека. С другой стороны, стремление подыскать взамен их другие основы, из коих они вытекали бы как следствие из причины, не приводило к цели и, что очень важно, может быть для практической жизни не безопасно. Вопрос в том, что именно признать за аксиому, так как психология и до настоящего времени не могла обойтись вовсе без своего рода постулата. За таковой принималось стремление человека к счастью или к разумности, причем говорилось, что человеку свойственно принимать меры к тому, чтобы приятное чувство, им испытанное, продлилось или возобновилось; говорилось, что ему свойственно упражнять свои органы, а следовательно, вызывать разумную деятельность, которая отличает его от животных. Все такого рода аксиомы объясняют многие явления духовной жизни человека, но далеко не все, и этике, как мы покажем далее, может быть, и не следует выдвигать этих положений в качестве критериев для оценки деятельности человека в нравственном отношении. Здесь моралист прежде всего остановится на том соображении, что такие побуждения оказываются недостаточными к тому, чтобы, опираясь на них, можно было ожидать общественного устроения. Принцип долга ему приходится выдвигать не вследствие, а вопреки стремлению к счастью. Ему приходится сказать и, может быть, особенно под влиянием многих грустных фактов живой действительности: стремись к счастью, к разумности, это естественно, старайся взять от жизни возможно больше, но помни о твоем долге к другим людям, ибо ты не один, а живешь в сообществе с другими.

______________________

* То есть выражая этим, что она все же подчиняется своим собственным законам.

______________________

...Сопоставим рядом с этим выражения, которые приходится иногда слышать: юридически он прав, но нравственно — нет; в экономическом отношении это выгодно, но нравственное чувство против этого. Такие выражения свидетельствуют, что нравственная оценка в действительности безмолвно признается во многих случаях стоящей выше всякой другой, и в мнении моралистов, ставящих этику в такое исключительное положение, нет ничего противоречащего здравому смыслу.

Чтоб пояснить свою мысль еще более, мы переберем несколько частных вопросов.

4

Раньше мы оговорились уже, что не следует считать философские системы виновными в тех или иных неурядицах нашей жизни. Мы различаем прежде всего самые системы от их популяризации. К первым мы относимся с полным уважением и признаем их полное право на существование. Мыслящий человек, живя в обществе, не может быть чужд запросов жизни, ищет их решения, подводит эти решения к единству, создает систему. Сильный ум создает ему возможность сделать то, что не по силам другим, более ординарным умам. Понятен, с другой стороны, интерес этих ординарных умов к выводам и обобщениям философов и естественно также, что, поучаясь у них, масса берет только то, что ей понятно и доступно в передаче популяризатора. Кажется нам поэтому вполне естественным, что философ становится для массы авторитетом лишь настолько, насколько он отвечает ее запросам, лишь в тех частях своего учения, которые разъясняют и узаконяют ее собственные смутные воззрения. Не масса проникается сущностью учения философа, а это учение перекраивается ею на свой образец, чтоб оно стало впору и по плечу читателю. Настоящая философская мысль проникает в массу крайне медленно, с односторонними извращениями, проходя через различные стадии, а потому зачастую служит и на добро, и на зло.

Главный вопрос — в людях, в их мировоззрениях, складе жизни, нравственном настроении и проч.

Когда же речь заходит об общественных нравах, то не приходится рассматривать их только по отношению к сегодняшнему дню. Здесь сегодняшнее тесно связано со вчерашним, и, как бы ни казалась на первый взгляд резка перемена в нравах данного времени, с уверенностью можно сказать, что она подготовлялась давно, имеет свои корни в прошлом и является скорее неизбежным исходом предшествовавших ей течений, чем неожиданным сюрпризом. Разного рода печальные явления, которые разумеются, когда говорят об упадке нравов настоящего времени, имеют свои причины в нашем прошлом. Причины эти разнообразны и многочисленны, и нам, близким потомкам предшествующих эпох, пока еще трудно разобраться в них и высказаться вполне беспристрастно и с должной основательностью. Пока мы остановимся только на одной из причин, как нам кажется достаточно важной, чтобы признать ее заслуживающей полного нашего внимания. Мы разумеем признание прав личности. Читатель согласится, вероятно, с нами, что для настоящего столетия принцип этот может служить характеристичным. Проведение его в жизнь составляет заботу лучших умов Европы, влияние его сказывается в ряде мероприятий политических, экономических, юридических, педагогических и проч. Следы его видны во многих общепринятых ныне положениях и теории, и практики. Мы разумеем освобождение крестьян, гарантии каждому правильного суда над ним и проч. Мы не будем говорить здесь о положительной стороне признания прав личности, полагаем, что читатель и без нас знает все, что следует сказать за него. Но взамен того мы остановимся несколько подробнее на отрицательной стороне, которая неизбежно должна сказаться на проведении в жизнь каждого принципа, как бы теоретически он верен ни был.

Осуществление на практике принципа о правах личности возлагает на эту личность известную ответственность за самого себя. Ответственность эта возрастает по мере того, как принцип проводится в жизнь полнее, потому что на нее переносится та часть ответственности, которая прежде ложилась на общество. По мере того как личность становится свободнее, она чувствует к себе больше уважения и усиливает производительность своих духовных сил, предполагается, чтобы заслуженно сохранить свои права на уважение к себе других.

Присматриваясь к явлениям текущей жизни, невольно наталкиваешься на вопрос: справляются ли люди с той задачей, какая поставлена им данным принципом?

Лет пятнадцать тому назад психиатры отметили возрастание особого вида душевной болезни, которую они называли горделивым помешательством. Помешанный воображает себя гением, великим человеком, способным устраивать крупные дела, решающим великие задачи, благодетельствующим мир. Прошлое этих несчастных показывало, что громадное самолюбие их постоянно терзалось недостатком наличных сил для выполнения того, что они затевали, движимые своим самолюбием. Примем во внимание, что господствующие душевные болезни являются всегда выразителями общественных настроений. Напряженность этих настроений у отдельных личностей не у всех одинакова, и в массе она может быть не настолько сильна, чтобы можно было признать ее сплошь сумасшедшей, но она достаточна, чтобы испортить ей всю ее жизнь.

В данном случае становится весьма вероятным, что в массе общества нарушилась гармония между самолюбием и силами на удовлетворение своего самолюбия. Недавно в Вене лишил себя жизни профессор, специалист по лесоводству. Ему предстояло на одной из своих лекций выставить какое-то положение, нуждающееся в математическом доказательстве. Это доказательство никак не удавалось ему. Он рылся в книгах, пытался сделать нужное вычисление и не мог сладить с ним. Он очень боялся скомпрометировать себя перед слушателями и в день своей смерти сказал жене: "Через каких-нибудь четыре часа я, пожалуй, уже буду померкшим светилом". Известие о его самоубийстве прибавляет, что вскрытие обнаружило серьезное хроническое страдание мозга, при котором количество серого вещества значительно убыло, так что профессор должен был чувствовать ослабление умственных способностей. Вероятно, ослабление сил давно уже терзало несчастного профессора, но с точки зрения объективного свидетеля разве ослабление способности к математическим выкладкам не оставляет еще достаточно сил для других профессий, разве резонно считать свою жизнь уже бесплодной, если бы профессуру пришлось променять на более скромную роль? Так мог бы рассудить посторонний человек, но не мог сам профессор, для которого это было вопросом самолюбия — этого страшного чувства, когда оно болезненно раздражено.

Нам кажется, что самолюбие, которое не в силах отстоять себя, может служить объяснением многих явлений, делающих нашу жизнь тяжелой, ссорящих нас с окружающими, даже прямо приводящих нас к проступкам против совести. Силы наши и вообще ограничены, но, кроме того, мы ведь дети прошлого, с его барскими привычками и запросами от жизни, с привычкой к авторитету, часто превышающей наше достоинство, с полуобразованием, умением распорядиться другими, а не научить их. Самолюбие наше ушло далеко вперед того, что мы можем дать. Как часто видим людей, взявшихся не за свое дело, занявших не свое положение и никак не могущих понять, что их неудачи идут не извне, не от посторонних причин, а изнутри, из несоответствия их сил и достоинств занятому ими положению. Человек редко судит о себе правильно, а когда самолюбие его болезненно развито, это делается совершенно невозможным для него. Грандиозные мечты о жизни стали явлением очень частым среди лиц с очень ординарными средствами. Невольно вспоминаются слова Гёте: "Большая ошибка мечтать о себе больше, чем следует, и ценить себя меньше, чем стоишь". Припоминается мне по этому поводу такой случай.

На похоронах одного учителя нам привелось услышать упрек жене его, что она не могла сберечь такого хорошего человека. Такой отзыв заинтересовал меня, но расспросы привели лишь к заключению, что никакого злодейства тут не было, что жена была в сущности хорошим человеком и данная семья не представляла ничего такого, чего не было бы во всякой другой семье. Жена вступила здесь в семью равноправным членом, веря, что бог не обидел ее своими дарами, что она призвана быть помощницею и советницей мужа и проч. и проч. Сообразно, с такой верой в себя у нее, конечно, и в мыслях не было завоевывать себе положение, а тем более такими средствами, какие пускали в ход ее бабушки: ласкою, кокетством, лукавством и проч. Она просто и не думала ни о чем подобном, а чувствовала себя в праве и в силе. Скоро, однако, оказалось, что ее разумные доводы не убеждали мужа, недоставало в них ни логики, ни знания жизни и пришлось перейти к наставлениям, к упрекам, к ссорам и проч. Много пошло на это сил и духовных, и физических, а в результате вдовство от 40-летнего мужа, недостаток, надломленные силы и т. п. В основе лежало то же несоответствие самолюбивого предъявления прав своих и недостаток умения и сил поддержать их. Такие явления знакомы более или менее каждому, и не мудрено, что в печати высказывается мнение, что "семейная организация европейского общества гораздо ниже того, чем должна бы быть при успехах науки и философии". И у нас "муж и жена фактически уже равноправны, если только не большими правами в супружеских отношениях пользуется жена, для которой муж стал скорее работником, чем главным членом супружеского союза; но пока семейная гармония или семейное счастие от этого мало выиграли"*. Примеры семейных разладов вызвали как естественное следствие ослабление стремления в молодых людях к брачному союзу. Автор свидетельствует таким образом, что так называемая эмансипация женщины отразилась на первых порах невыгодно на семейной гармонии. Приписывая это явление разнице образования полов, он высказывает надежду, что распространение в будущем образования среди женщин сделает возможными браки равных по умственному развитию лиц. Надежды эти, скажем от себя, вполне законны. Истинное образование должно принести с собою и сознание своих сил, и способность правильной оценки самого себя, и, главное, не только уважение к своей личности, но и к чужой. Иначе не только сожитие двух будет отравлять существование обоих, но и одинокому человеку трудно будет ужиться с самим собою. Жизнь с человеком, ценящим себя выше меры, тяжела для окружающих, но она может служить и источником личных душевных страданий, все равно, на чем бы ни получил он урок: на ученых ли занятиях, на устройстве ли своих семейных или иных отношений.

______________________

* Модестов В. Семейное счастье. — Новости, № 325.

______________________

Если мы присмотримся к другой стороне семейной жизни, то мы встретимся с тем же фактом, но в другой только форме. Индивидуальное воспитание тоже едва ли не оказалось нам не по плечу. Оно требует и психологической наблюдательности, и известного такта, и выдержки, и сознательности действий воспитателя. Давая ребенку свободу развиваться по своим наклонностям, воздерживаясь стеснять его в проявлениях своей личности, мы рассчитывали, что получим разумное существо, которое, придя в разум, признает основательными наши идеи, стремления, примет их добровольно и сохранит в себе благодарное чувство к своим воспитателям. Действительность обыкновенно не давала таких прекрасных результатов. Получалось балованное, эгоистическое дитя, требовательное и к своим родителям, и к прислуге, и чаще всего с такими вкусами, каких вовсе не одобряют родители. Часто, особенно часто в последние годы, приходится слышать примеры того, как у хороших родителей выходят дурные дети. Нам кажется, что причина здесь та же, что и в разладе семейном. Выросши сами в суровых условиях жизни, познакомясь с педагогическими теориями, родители решаются повести дело так, чтобы дети не могли упрекнуть их в том, в чем им приходилось попрекать своих. Начинается разумное, индивидуальное воспитание. Пока ребенок не может стоять на своих ногах, все идет хорошо, но, когда он начинает оперяться, оказывается, что авторитет наш недовольно силен, слово наше малоубедительно, пример наш недостаточно внушителен. Многие не приходят к выводу, что виновата их собственная непоследовательность и нелогичность, и винят детей, но ведь от этого не легче. Вместо дружного союза двух поколений выходит все же разлад, взаимное недовольство, стремление обособиться.

Надежды возлагались, видимо, на то, что известные нравственные принципы имеют свою внутреннюю силу, достаточную, чтобы подчинить личность своему авторитету. Предполагалось, что личность всегда подчиняется доводам разума и свободное развитие должно привести к торжеству нравственно разумных принципов. Вероятно, принципы эти не были представлены достаточно разумно, да, может быть, и самый разум представился не в достаточном ореоле, а кроме того, сказалась наследственность, дурные инстинкты и проч., и дело оказалось проигранным.

Читателю может показаться, что речь наша пошла не о том, о чем мы повели ее сначала. Но это кажущееся уклонение от прямой цели нашей статьи имеет свои основания. Мы оговорились уже, что не приходится говорить об общественных нравах, ведя их чуть не со вчерашнего дня. Семейный разлад в двух его формах не может оставаться без влияния на нравы общества. При каждом разладе человек непременно эгоистично обособляется и, входя в роль защитника своих прав, все более и более не церемонится. Семейные ссоры часто бывают беспощадны. Когда разлад имеет место между отцами и детьми, то он точно так же обостряется, и эгоистические побуждения выступают с достаточной рельефностью, чтобы стать нравственно несостоятельными. Являются взаимные оскорбления, несправедливость, прямо враждебность, часто и с той, и с другой стороны. Все это, полагаю, достаточно знакомо каждому.

Но спуститесь ниже, в среду менее обеспеченную и менее образованную, и вы встретитесь с проявлениями, прямо нелегальными и, очевидно, уже в нравственном отношении очень низкими. Прямой потомок человека, испытавшего в свое время суровую действительность, начинает свою жизнь в более мягкой атмосфере, видит признание его прав личности и бодро выступает на жизненный путь. Счастье для всех возможно, всем доступно, не обижен я судьбой. Он выходит с большими запросами от жизни, а она, эта жизнь, встречает его сурово. "Найди свое место, — говорит она, — и работай, неустанно работай, и счастье тебе обеспечено". Легко сказать: найди свое место, трудись. В этом и заключается весь секрет. Рыба ищет, где глубже, человек ищет, где лучше. Довольствоваться скромным положением, отказывать себе в том, чем пользуются другие, не всякий сможет. А самолюбие говорит: чем я хуже других, почему одни могут, а я нет? Раньше мы заметили уже, что внимание моралиста особенно привлекают не мужичонко, берущий чужую подкову, а те, кому мало того, что дала им судьба, и кто тянется за большим, хотя на жизненном рынке труд его не ценится так высоко, как бы ему хотелось. В основе и здесь лежит самолюбие, неумеренные запросы от жизни, а затем разрешение себе отложить в сторону какие бы то ни было внушения совести.

Дело в том, что одной из коренных задач всякой формы общежития является установление, урегулирование отношений, интересов личных и общественных. Личная жизнь всегда имела и имеет для людей вполне законное и очень сильное значение, и нельзя требовать ни от кого полного отречения от личного благосостояния и счастья. Всякое общежитие предполагает, что человек что-либо от этого выигрывает, но и нечто теряет. Стеснения, налагаемые на человека обществом в виде законов и обычаев, могут быть иногда и очень тяжелы, и естественно, что люди издавна ищут так устроиться, чтобы общежитие вело к наибольшему счастью составляющих его лиц. Попытки в этом направлении никогда еще, однако, не удовлетворяли людей. С другой стороны, человек и не может отказаться вовсе от общежития, которое не только доставляет ему известные материальные удобства, но и создает ему интересы, потребности, от которых человеку теперь трудно уже отказаться. Практика приводит к указанию, что счастье человека зависит от равновесия между его личными запросами и теми жертвами, которые приходится нести ради жизни в обществе. Понятно, что это равновесие в сущности есть дело субъективное и зависит от широты умственного кругозора, от нравственных воззрений лица и проч. Нравственный закон и говорит о том, что индивидуум не только чувствует на себе влияние среды, но и в свою очередь так или иначе своим поведением затрагивает интересы других индивидуумов. Его поступки могут или только стеснять, или даже служить во вред другим. То же значение может иметь в известных случаях и его не деятельность. Сочувствие, помощь других суть такие стороны общежития, которых в известных случаях мы вправе ждать от общества. Эта, так сказать, взаимность интересов лиц одного общества может быть и продумана, и прочувствована, и может быть воспринята инстинктом, натурой человека. Но она составляет основу общежития. У историков мы встречаем мысль о том, что сожительство людей явилось даже раньше семьи.

Когда в массу проникает сознание прав личности, то является вопрос о том, при какой степени личного счастия человек установит упомянутое равновесие, как далеко зайдут его жертвы, чем он поступится, что будет отвоевывать и какими средствами будет отвоевывать, насколько, наконец, он потрудится на установление нормальных, здоровых отношений между людьми. Нравственно развитые и умственно зрелые люди, конечно, смогут сами найти равновесие между требованиями личности и требованиями общества. В их стремлениях, в их запросах, может быть, выше всего стоят их духовные интересы, они могут быть очень чутки к оскорблению их личности, но они точно так же оберегутся от оскорбления других. Но рядом с ними всегда будут люди, и такие в известные эпохи могут оказаться в подавляющем большинстве, которые едва ли сумеют остановиться на должных границах и легко, сознательно снесут жертвы на пользу общества. Особенно опасно, когда, не видя возможности удовлетворить свои запросы от жизни, они станут во враждебные отношения к обществу, сочтут себя вправе брать от него насилием, хитростью, обманом то, чего оно не дает им.

В этом смысле многие этики не без основания признают тревожными в смысле нравственной оценки такие явления, которые свидетельствуют об утрате людьми чутья в определении Границ прав личности. Такими тревожными явлениями они признают не одни воровства и убийства, но и весь тот ряд проявлений в семье и в обществе, который свидетельствует о том, что сожительство всякого рода нарушается легко ради личных выгод. Являются опасения, что самолюбие начинает вырождаться в себялюбие, что личное благо приобретает в глазах людей доминирующее значение, что в обществе больше сочувствуют вражде, чем дружелюбию. Очень хороший американский принцип "надейся на свои силы", побуждающий его работать над собою, чтобы, требуя уважения к себе, представлять собой нечто, некоторую силу, часто мотивируется у нас вовсе не этим мотивом, а соображением, что помощи от людей ждать нечего, надо взять жизнь с бою и проч. В фактах частной благотворительности мы очень часто усматриваем дурной воспитательный пример, развращающий человека расчетами на благодетелей, а не на самого себя, тогда как в филантропии дурна ее неискренность, тщеславие, требование благотворительности и проч. Если же в основе ее лежит сочувственное сердечное движение, то что же в ней развращающего? Мы здесь опять встречаемся с обоюдоострым орудием и побоялись бы очень решительной проповеди такого рода принципов ввиду того, что они ведут не к общению людей, а к их разделению.

В этюдах о ходе цивилизации мы встречаемся с другим выражением той же мысли. Говорят, и дикарь, и испорченный современный человек признают для себя обязательными известные нравственные качества, необходимые для общежития. Своих берегут, не обижают, не грабят, не убивают. Чужих, и особенно тех, кого считают своим врагом, можно обманывать, отнимать у него добро, лишать жизни. Вопрос цивилизации отчасти сводится к тому, кого известный круг людей, будет ли то семья, племя, государство, считает своими и кого — чужими. Развитие взаимных сношений, торговых и всяких других, пopoждает общие интересы, коммерческие и духовные, сближает людей разных наций, дает возможность узнать друг друга, завязать связи и проч. Если б, говорят, какой-нибудь переворот уничтожил сразу все железные дороги и телеграфы, Европа вскоре же одичала бы, т.е. замкнулась бы в свои обособленные интересы и получила бы больше поводов враждовать с соседями. Такое мнение в своей исключительности, конечно, не может быть принято. И сношения людей не уничтожают вполне враждебности разных групп общества. Но общение людей все же первая основа общественной жизни и скорее содействует дружелюбным отношениям, чем враждебным. Здесь важно именно то, чтобы общение вело к признанию большей массы людей "своими", чтобы оно вызывалось не исключительно соревнованием из-за более низких, хотя и необходимых, побуждений, как торговые, но и ради интересов высших, духовных. Проповедь замкнутости выражает собою упадок общественных интересов.

Читатель, вероятно, без труда согласится, что ныне стали как-то особенно часты и резки явления, свидетельствующие о том, что общественные связи порываются, что люди идут вразброд и замыкаются в своей личной жизни. Но он, может быть, не легко согласится с тем объяснением, какое мы им дали. Едва ли, однако, возможно отрицать, что себялюбивое самомнение очень может приводить к указанным нами последствиям, к розни, к обособлению себя, к заглушению в себе потребности дорожить добрым мнением своих ближних. Мы склонны удовлетвориться и такой уступкой со стороны читателя, потому что вовсе не имели в виду в неуравновешенном со своими силами уважении к себе видеть единственную причину всяческих грустных явлений. Мы признаем и другие причины и на некоторые из них укажем в дальнейшем изложении. В настоящем же месте мы считаем нужным сделать еще одно-два замечания ради примирения читателя с мыслью, что и такое хорошее слово, как уважение личности, может вести к практике вовсе нехорошей. Такова вообще участь всяких слов человеческих, как хороших, так и дурных. История дает немало примеров этого. Редкая идея, могущая иметь практическое приложение, встречается сразу сочувственно. Чаще всего она вызывает полемику, которая, ожесточаясь, доходит иногда до брани, а иногда и до преследований. Но затем, когда она входит в жизнь, становится общепризнанной, очень часто оказывается, что ею начинают злоупотреблять, извращая ее истинный смысл...

Читатель, может быть, задумается признать принцип личности нуждающимся в каких-либо ограничениях и скажет, что он далеко еще не осуществлен в нашей общественной жизни, а потому и не мог оказать влияния на сферу частных отношений. Не имея в виду говорить об общественных отношениях, мы не будем возражать против первой половины данной посылки. Заметим только, что, по нашей мысли, регулирование общественных отношений оказывает главным образом внешнее влияние и что за ними всегда стояло и будет стоять нечто внутреннее, душа людей, их личная интимная жизнь, их миросозерцание, меняющееся гораздо медленнее, чем какие бы то ни было формы общественной жизни. В недавно изданном сборнике "Степь" помещено описание одного села Елисаветградского уезда, бывшего военного поселения, пережившего много общественных экспериментов и все же сохранившего черты старинного бытового устройства. Давая отчет об описании этого села* и останавливаясь на живучести старины, Д. Куликовский говорит: "Когда речь идет об умирающих остатках старины, то, мне кажется, не следует думать, чтобы эти остатки представляли собою нечто до последней степени бренное и ничтожное, долженствующее не сегодня-завтра исчезнуть с лица земли. Человек страшно консервативен, старина обладает огромною живучестью, и ее остатки могут вымирать в течение долгого времени... Здесь в селе Большая Выська, "насколько старые общественные порядки уступили место новым, ведущим свое начало от аракчеевских правил, настолько же в интимной, личной жизни почти все осталось по-прежнему. Итак, старина, изгнанная из одной сферы, сохраняется в другой, и притом той именно, из которой ее труднее всего выжить; это сфера интимных, личных отношений, область нравов и этических воззрений. Нужна долгая и упорная работа как разлагающих, так и созидающих сил цивилизации, чтобы окончательно выжить старину из этой интимной сферы". Рядом с этими мыслями, вызванными наблюдением, в сущности, незначительного явления, мы напомним и об устанавливающемся взгляде на такое крупное явление нашей исторической жизни, как петровская реформа. Читателю известно, конечно, что и такая крупная личность, как Петр Великий, по взгляду историков, был сыном своего века, и его деяния вовсе не явились и не произвели резкого переворота в нравах и обычаях не только современников, но и позднейших потомков петровской эпохи. В интимной жизни послепетровские русские люди долго оставались теми же дореформенными россиянами.

______________________

* Одесские новости, 1887, № 603.

______________________

Приведу еще один пример, пользуясь новым сочинением об эволюции нравственности*. Автор его указывает на крупные изобретения в области техники и промышленности, бесспорно очень ценные в смысле успеха цивилизации и придавшие совершенно особый характер эпохе европейской истории, начавшейся после 1815 г. В это время изобретена ткацкая машина, введены в употребление пар и каменный уголь. Эти улучшения производства должны бы были сослужить пользу всему трудящему человечеству, но "изобретения ценны по тому употреблению, какое им сделано", а в данном случае они скорее ухудшили положение массы и дали последующему периоду тот особый, меркантильный характер, который тяготеет над Европой и в настоящее время. Автор считает характеристичным для этого периода времени такие явления, как образование чуть не миллиардных состояний в руках отдельных лиц, состояний, нажитых нередко в период жизни одного лица, и взгляд на наемного производителя как на рабочие руки, которые сегодня нанимаются одни, завтра — другие, не вызывая забот о том, чтобы этого рода инвентарь был крепок и прочен. Полезное изобретение послужило во вред людям, и в этом факте автор видит еще одно подтверждение мысли, что успехи культуры не всегда служат нравственному прогрессу общества и водворяют справедливость и гуманность в отношения людей между собою. Ничто не совершается так медленно, как изменение нравов людей, особенно их улучшение, говорит наш автор, потому что всякое сколько-нибудь серьезное улучшение предполагает более тонкую способность чувствовать и мыслить.

______________________

* Tetourulan. L'evolution de la morale, 1887.

______________________

Нам кажется, и в трактуемом частном виде людских нравов многое может быть воспринято чисто внешним образом, и люди, как гордящиеся жизненным успехом принципа личности, так и жалующиеся, напротив, на слишком слабое осуществление его в сфере общественных форм, может быть, судят односторонне и не замечают, что в частной, личной жизни хорошее слово произвело свое действие. Люди, способные глубоко чувствовать и мыслить, и хорошее слово поняли как должно. Другие носятся с этим же самым хорошим словом, оставаясь в душе по-прежнему себялюбцами, не уважающими чужих прав... В результате получается не улучшение взаимных отношений людей, а разъединение их и проявление антиобщественных инстинктов. Способность людей извращать смысл прекрасных доктрин была бы способна иной раз привести в отчаяние для борьбы со злом со стороны нравственно здоровых членов общества.

"Уважая себя, учись уважать и других", — говорят они устами одного мыслителя.

5

Если читатель согласится признать вместе с нами довольно общим и едва ли не самым характерным для нашего времени явлением болезненно-самолюбивое ношение со своей личностью и происходящую отсюда неурядицу людских отношений, то он признает вполне уместным и целесообразным вопрос: где же и в чем заключается регулирующий эти отношения принцип?

Говоря о целом обществе, нельзя упускать из виду, что оно всегда и везде состоит из людей весьма неодинакового умственного и нравственного склада. Было бы очень печально, если бы в обществе не было совсем хороших и светлых личностей; к счастью для нас, такие личности существуют и среди нашего общества, хотя мы вообще знаем их весьма мало. Иной раз прочтешь в газетах или услышишь устно о каком-нибудь очень хорошем деле, подивишься, как тихо и незаметно оно назрело, и невольно придут на память слова Клеанта в "Тартюфе" Мольера:

Не клевещи на целый род людской,
Не так же скверен он, как ты предполагаешь...

Есть личности, помыслы которых почти целиком направлены на благо ближних. Главное содержание их жизни составляют заботы об улучшении материального и нравственного быта неимущих и страждущих людей, включая в их число детство и дряхлую старость. Личные потребности их всегда очень скромны, в их мысли вовсе не входят расчеты на благодарность, на удовлетворение самолюбия и т.п. Они не выставляются со своей деятельностью, и окружающие очень часто только после смерти их узнают всю массу сделанного ими добра, хотя при жизни не раз имели случай испытать доброту их сердца. Это филантропы в лучшем значении этого слова.

Другие вовсе не ищут обиженных судьбой людей, не чувствуют потребности облегчать чужие страдания, помогать и проявляют свое доброжелательство к людям, только наткнувшись, так сказать, на случай, когда в нем оказывается надобность. Но зато каждый раз, когда представляется случай помочь человеку, хотя бы к помощи их и не было прямого обращения, они с полной готовностью делают все, что в их силах. Не ища, но и не избегая случая помочь ближнему, они искренне счастливы, когда им удается сделать что-нибудь хорошее, и далеки от какой бы то ни было рисовки, самодовольства и т.п. проявлений, свидетельствующих всегда о неискренности побуждений человека. Таких больше, чем первых, но и такой доброжелательностью наделено далеко не большинство. ,

Мы предполагаем при этом лишь вполне искренние проявления, прямо вытекающие из сердечного движения. О людях, надевающих на себя маску доброжелательства по каким бы то ни было посторонним побуждениям, мы говорить не будем. Что касается искренне доброжелательных людей, то останавливаться на них подробно не входит в наши задачи. Скажем только, что доброжелательство, по нашему мнению, исключает какие-либо посягательства на чужую личность; признание прав личности входит в понятие блага, которого доброжелательный человек желает каждому. Цель действий такой личности — прямая помощь своим трудом и временем, часто и материальными средствами, затем совет, вразумление и т.д. Навязывания другому счастья в том виде, как понимает его дающий, не справляясь о том, желает ли его получающий, столь часто расстраивающего взаимные отношения и ведущие поэтому не к добру, а к злу, мы тоже не предполагаем в личностях этого рода. Такого рода действия являются спутниками самоуверенности, считающей, что ее разумение жизни выше чужого, что двух мнений тут быть не может и что правое мнение — его, не чужое. В таком случае было бы самомнение по самому существу своему несправедливое по отношению к другим.

Было бы очень желательно найти средство делать людей доброжелательными, но это очень трудно. Всего чаще оно представляется свойством натуры человека, результатом темперамента, а не плодом убеждений. Вырастая на почве наследственности, оно питается добрыми семейными и другими отношениями. Справедливо говорят, что эта форма альтруизма, признаваемая высшей формой, есть в эволюционном смысле самая молодая и менее всех устойчивая. Эстетические побуждения, материализация потребностей — качества, которые практиковались многими веками и крепко как наследие предков сидят в каждом из нас, став почти инстинктами. Дружелюбное сожительство. гораздо позже стало входить в практику. Поэтому и инстинкты этого рода далеко еще не стали второй натурой, по крайней мере для большинства. Поэтому, говорят моралисты, их надо воспитывать, ухаживать за ними, тщательно оберегая человека от мизантропии и озлобления, чтобы зерна его, лежащие в душе человеческой, не пропали, не были заглушены сорной травой. Воспитывать же в других любовь может только тот, кто сам много любит. Любовь согревает сердце, располагает верить не тому только, кого любишь, а человеку вообще, верить в натуру человека. Редки добрые люди, а недобрым людям обыкновенно не дается роль проповедника доброжелательства, когда они почему-нибудь берут ее на себя; не греют они и, проповедуя добро, скорее всего, приводят своих слушателей к совершенно противоположному результату, к мысли о фальшивости и лживости людей, о том, что надеяться на них, доверять им не следует, т.е. к чувствам, совсем неальтруистического свойства.

Но если трудна и не всякому по плечу роль проповедника любви, то это еще не значит, что человеку, стремящемуся к нравственному просветлению других, нечего уже и делать. Другая форма альтруизма — справедливость теснее примыкает к убеждениям и потому скорее может быть внушена другому, чем первая. Справедливость к другим — такой мотив, законность которого мы можем признавать вопреки тому, что натура тянет нас к самолюбию. Во всяком случае, он является задерживающим наши эгоистические побуждения, а потому морализующим человека.

Понятное дело, что и здесь дело не в одних хороших словах морализующего проповедника, рядом со словом должно идти и дело, чтобы внушить мысль, что справедливость осуществима, что она если и является ограничивающим нашу волю элементом, то таким, который требует только неизбежных при всяком общежитии жертв, надо самому ставить для себя справедливость руководящим принципом при установлении своих отношений к людям. Справедливость указывает, что нравственного удовлетворения следует искать в сознании, что я по крайней мере никому не сделал зла, не был виновником ничьего горя или несчастья.

В действительности, трудно, однако, представить себе человека, мораль которого вполне исчерпывалась бы одним понятием справедливости. Возможно ли ограничиться тем, чтобы дать другому только то, что ему следует, будет ли даваемое благом материальным или духовным? В натуре человека — давать излишек, жертвовать своим в пользу другого, и вопрос может быть только в том, кому и что именно давать. Жертвовать тому, кого любишь, до того естественно, что моралисты и не говорят о доброжелательстве в сфере, например, семьи, члены которой связаны узами любви и общности интересов. Самый закоренелый вор или убийца часто тащит награбленное добро своей семье, ласкает жену, балует своих ребятишек. Нравственность начинается за пределами семьи, и вору не ставится в счет его добродетелей то, что он в некотором роде хороший семьянин. Дружные семьи, говорят, стали теперь редки. Но ведь если в семье нет лада, идет вражда, то можно ли считать ее семьей, не правильнее ли назвать ее простым сожительством? Моралисты, вынося нравственность за пределы семьи, разумеют идеальный семейный союз.

Но и за пределами семьи редко у кого не найдется людей, к которым бы он относился доброжелательно. Есть друзья, сотрудники и проч. Вот почему мы и думаем, что справедливость, служа руководящим нравственным принципом для многих лиц, вовсе не выражает собою полностью действительный характер их отношений к другим людям. Только это доброжелательство определяется здесь личными симпатиями, а не распространяется на человека вообще*.

______________________

* О человеке вообще, о нашем ближнем мы будем говорить позже в этой же статье.

______________________

Если же рассматривать решимость человека лишь самому не творить зла как руководящий принцип, то не придется признать его достаточно высоким даже и в обществе, вообще довольно хорошо настроенном. Может казаться, что если бы все люди прониклись им, то жить было бы хорошо. Не было бы насилий, оскорблений и проч. Это, конечно, справедливо, но ведь рядом с несчастьем, которое люди причиняют друг другу, есть несчастья, падающие на нас помимо какой-либо людской воли. Бывают пожары, наводнения, неурожаи, болезни, есть детство, старость, слепота и проч.

Ввиду несчастий подобного рода, несчастий, которые всегда вызывают просьбу о помощи, принцип "лишь бы самому не творить зла" не способен удовлетворить нравственное чувство сколько-нибудь порядочного человека. Человек, прошедший мимо просящего помощи, не найдет себе утешения в том, что не он произвел поджог, что не он виноват в беспомощности слепца, в страданиях больного и т.п. Редкий человек откажет в помощи просящему ее, и разница скорее всего обнаружится в том, что один окажет эту помощь с радостью, охотно, войдет в положение, подумает, как помочь лучше, радикальнее; другой отнесется формально, признает помощь своим долгом, может быть, пожалеет, что исполнение этого долга выбило его из колеи, взяло много времени и если откажет в помощи, то мотивирует свой отказ возможностью обмана, бесполезностью помощи, другими обязательствами, но никоим образом не ссылкой на принцип справедливости.

Справедливость, как мы сказали уже, доступна разумению, и о ней уместно говорить с другим, так как есть возможность убедить человека в ее необходимости. Но можно и следует желать установления другой, более высокой формы альтруизма — доброжелательства, любви. Мы указали только исключительные случаи, когда человек силой вещей выталкивается за границы справедливости, но подобных случаев вовсе не исключительного характера можно насчитать множество.

Не мудрено поэтому, что при всем разноречии этических систем, как завещанных нам веками минувшими, так и предложенных в ближайшее нам время, конечный вывод, к которому все они более или менее приходят, заключается все в том же "люби ближнего", которое давно уже известно миру. Разница заключается главным образом в том, что верующий считает эту истину заветом бога, а философ стремится найти всеми одинаково признаваемое побуждение и затем из него вывести логически ту же истину в расчете, что таким образом он даст возможность каждому доказать, что любить ближнего и помогать ему надо. Если он считает, что основное и каждому понятное побуждение есть удовольствие, то далее он доказывает, что удовольствия могут быть разные по своему внутреннему достоинству, что высшее из них должно предпочитать низшему и что самое высшее побуждение — это любовь к ближнему. Другой за основное побуждение признает расчет личной пользы и признает, что от счастья и блага ближних зависит и наше личное благо. Вопрос сводится главным образом к тому, каким путем преподается указанное положение этики.

Читатель из изложенного раньше, вероятно, уже усмотрел, что мы не рассчитываем много на убеждение в сфере нравственных вопросов: рассудочной деятельности принадлежит сравнительно небольшой круг. Она разъясняет то, что есть, и не может создать то, чего нет. Любовь может быть слепа и неразумна, и ее можно и должно просветить, дав ей в спутники разум. Но если любви нет, если жизнь расположила человека обособиться, если она озлобила его, то доводами разума не убедишь его любить ближнего. Быть доброжелательным из расчета, что в этом моя выгода, нельзя. Любовь — чувство и может быть возбуждена только чувством же, созданием той атмосферы, в которой любится само собой. Это трудно, иной раз и невозможно, но того, что нужно для успеха, нельзя заменить никаким суррогатом. Другое дело — справедливость, и, может быть, начав с нее, легче дойти до тех сокровенных уголков души человеческой, где лежат чуть заметные зернышки любви к человеку. Возможно, что за справедливость человек ответит любовью...

Сочинения, трактующие о культурном развитии общества, изображают нам историю развития чувства любви, легшую в основу брачного союза. Они представляют факты, говорящие, что половые отношения стояли сперва вне связи с любовью и что любовь лиц разных полов явилась позже других привязанностей; ранее образовалось сближение между собой членов одной общины, потом любовь к детям и уже позже их любовь к женщине и потребность в семье. Они показывают, что в половых сношениях некогда видели только физиологические отправления и совершали их так же откровенно, как еду и питье, не соединяя с ними чувств самой чистой любви к избраннику своего сердца. Указывалось далее, что моногамия выросла на почве своего рода жадности, вызвавшей прежде всего обращение женщины в собственность, а затем уже впоследствии и собственность неотчуждаемую. Фактами такого рода полны описания путешествий, этюды о цивилизации и т.п. Как далеки эти нравы от наших! Но следует ли из этого, что те нравы естественнее, ближе к природе, чем наши? Прежде всего, что значит это "ближе к природе", желательно ли оно и осуществимо ли? Наши понятия образовывались в течение долгих веков, идя вслед за усложнением условий жизни. С последними являлись новые обязанности, которых не знает дикарь, почему и нравственные понятия его совершенно почти несоизмеримы с нашими. Ни одного частного нравственного вопроса не вырвешь из той сети, в которую он вплетен нашей сложной жизнью. Нет семьи, нет и воспитания, нет в семье согласия между отцом и матерью, и это тотчас отражается ущербом в воспитании детей, которое одинаково нуждается в голосе и отца, и матери, хотя бы они (голоса) и служили коррективом один другому. Возьмите другие стороны вопроса. Возможны ли в семье отношения, определяемые признанием жены собственностью мужа? Возможно ли сведение отношений на чисто физиологическую почву и признание целомудрия ненужным остатком старины? В целомудрии выражается стыд перед людьми, опасение за свое доброе имя. На разных ступенях общества мы встречаемся с личностями, освободившимися от предрассудков этого рода, и всегда видим, что утрата стыда никогда не ограничивается одной данной сферой, а делает человека вообще нравственно разнузданным...

Большинство людей нуждаются в внешнем авторитете, который заставлял бы их сдерживаться, заботиться о своем душевном благообразии, дорожить вниманием существа, признаваемого лучшим. В вопросах нравственных всегда играют роль взгляды и понятия окружающих, и дурное, легкомысленное общество неизбежно понижает камертон, по которому строится нравственный тон его членов. Звучит он высоко, и каждый невольно подбирается, старается быть лучше, чище. Роль камертона, подымающего нравственный тон общества, может принадлежать, конечно, и мужчине, но она легче дается хорошей женщине, потому что сохранение порядочности в ее обществе стало уже обычаем.

Предыдущими строками мы хотели сказать, что, признавая эволюцию нравственности, неизбежно принять, что данный век и данное состояние общества имеет свою нравственную норму, ниже которой нельзя опускаться, не вызывая осуждения окружающих нас лиц.

6

Если б мы задали себе вопрос: нужно ли доказывать людям, что надо жить нравственно, то должны бы были ответить на него в том смысле, что нет, не нужно, потому что нравственное чувство присуще каждому, и ввиду совершенного другим преступления в сердце этого каждого подымается голос возмущенной совести. Вопрос только в том, что именно считает человек преступным и что дозволительным. Этого рода оценка поступков делается все более требовательной по мере развития чуткости нравственной натуры человека. В разные времена и в разных классах одного и того же общества могут одновременно существовать разные ступени нравственного сознания, и более высокие, и более низкие...

При сношениях людей между собой разность нравственных понятий может служить источником тысячи неприятных и тяжелых столкновений. Я доверяю вам, вашему слову и поручаю вам дело, а вы радуетесь, что попали на такого простака, общаетесь, даете слово и обманываете. Если при этом нам нанесен ущерб материальный, то какое-либо третье лицо, даже нравственно менее вас развитое, поймет ваши жалобы на обман. Но попробуйте сказать ему, что вы оскорблены за человека, и огорчение ваше вызовет улыбку на счет вашей наивности. В человеке более тонкой организации совершенно понятно возмущение безнравственностью таких поступков, которые в глазах массы не представляют ничего печального. Понятно с его стороны вмешательство с целью расстроить затеваемое дело, заставить людей раскрыть свои карты, уличить их. С другой стороны, это вмешательство не может нравиться тому, кого уличают, особенно если, по его пониманию, он не затевал ничего дурного, а тогда ваша критика его поступков или даже намерений может казаться ему несправедливой.

Но случаи такого рода столкновений людей не столь жгучи, как случаи другого рода. Нравственность всегда предполагает своих и чужих. Дарвин совершенно верно замечает, что в основе разделения людей на своих и чужих лежит известная общность происхождения, обычаев, интересов и проч. Особенно резко это обнаруживается, когда различие достаточно глубоко, когда люди принадлежат разным расам или хотя бы только народностям. Но оно точно так же сказывается и в нашей обыденной жизни. Вспомните характеристику Вронского у гр. Л. Толстого: "В петербургском мире, где вращался Вронский, все люди делились на два противоположных сорта. Один, низший сорт: пошлые, глупые и, главное, смешные люди, которые веруют в то, что мужу надо жить с женою, с которой он обвенчан, что надо воспитывать детей, зарабатывать свой хлеб, платить долги и разные тому подобные глупости... Но был и другой сорт людей, настоящих, к которым они все принадлежали, в котором надо быть, главное, элегантным, красивым, великодушным, смелым, веселым, отдаваться всякой страсти, не краснея, и над всем остальным смеяться... У него был свод правил, определяющих все, что должно и не должно делать. Правила эти несомненно определяли, что нужно заплатить шулеру, а портному не нужно, что лгать не надо мужчинам, но женщинам можно, что обманывать нельзя никого, но мужа можно, что нельзя прощать оскорблений и можно оскорблять". Характеристика эта, может быть и несколько утрирована, но в основании своем она совершенно верна. Свои и чужие всегда имеют место в нравственном обиходе людей. На первом плане в числе своих стоит семья. Для нее нужно добывать средства существования, чужие могут умирать с голоду или жить впроголодь. Своих детей надо воспитывать, чужие могут оставаться неграмотными. Мы приводим эти примеры не ради протеста, но для примера. Мы хорошо понимаем и естественность забот о своей семье, и даже предпочтение семейных интересов общественным в известных границах. О моей семье некому позаботиться, кроме меня. Эта забота — моя прямая обязанность. О других должно заботиться все общество, и в этих заботах я участвую лишь как одна очень дробная часть. Но есть границы, за которые и здесь нельзя переходить, не возмущая нравственного чувства. Чувство справедливости должно служить охраной интересов той и другой стороны.

Помимо, однако, этого примера можно было бы указать и массу других, в которых чувствуется различение человеком своих от чужих. Что можно позволить себе с одними, того человек ни за что не сделает своим близким. Особенно откровенно это ставится тогда, когда в отношения людей вносится вражда и чужой обращается в неприятеля. Человек, при обычных условиях человеколюбивый, может смотреть очень спокойно, иногда даже злорадно на смерть врага, будет ли то неприятель, с которым мы ведем открытую войну, или преступник, возмутивший нравственное чувство общества, пораженного его злодеяниями...

Мы не будем останавливать внимание читателей на таких зверских преступлениях, которые заставляют человека забывать, что виновник его — наш ближний. Для наших целей интересны не самые проявления, а то, что порочность передается из рода в род, истощая и вырождая потомство, опускающееся все ниже и ниже в нравственном отношении. Такой исход, конечно, не может быть признан неизбежным. Возможны случаи, что брак вырождающегося потомка с более здоровым субъектом замедлит или остановит дальнейшее вырождение. Но такие случаи, вероятно, не часты. Гораздо, как нам кажется, ближе к норме тот результат, пример которого дает Галь14: "В Америке приблизительно шестьдесят лет тому назад жила молодая женщина, чрезвычайно развращенная. Приговоренная уже в ранней молодости к повешению, она избегла наказания, вышла замуж и имела много детей. В настоящее время от нее остается 80 потомков по прямой линии. Из них четверть подвергалась каре закона, остальные три четверти состоят из пьяниц, помешанных, идиотов и нищих. Другой пример не менее интересен: в семействе Юк, происходящем от одного родоначальника, в течение 75 лет проявилось 200 воров и убийц, 90 проституток и 288 болезненных субъектов. Среди таких нравственно вырождающихся личностей встречаются часто вполне закоренелые в своих пороках люди..."

Различение между ближними более или менее близких допускаемо, как мы видели, и христианской моралью и выясняет вместе с тем и содержание той любви к ближнему, о которой говорит этика. Один из героев Глеба Успенского испытал большой конфуз, когда, столкнувшись с действительностью, не нашелся, как поместить переполнившую его сердце любовь к ближнему. Пока он сидел в кабинете, почитывая хорошие книжки, не было, казалось, границ, до которых простирается его готовность служить своему ближнему. Но когда он попал в среду ближних иного, чем он, круга, когда он узнал его нужды, увидел мозолистые руки, нищету, грязь, невежество и т.д., в нем шевельнулось чувство брезгливости к этому ближнему. Нечто подобное возможно с каждым из нас в той или иной форме и степени.

Мы указывали, что объяснение впечатления, производимого нашим поступком на других, следует искать в чувствах, которые руководили нами в нашем действии, а не в самом действии. Возможность судить действия является лишь на более высокой ступени нравственного развития. Поэтому и здесь нравственной оценке подлежат прежде всего ваше участие, сочувствие, готовность помочь независимо от тех форм, в каких они реализуются. Очень часто мы и не в состоянии сколько-нибудь действительно помочь ближнему в его горе или несчастье. Помощь часто не в нашей власти или мы не умеем сделать то, что нужно. И ищущий помощи нередко и сам хорошо понимает нашу бесполезность и дорожит выраженным нами участием, нравственной поддержкой и т.п. Никто и не требует от другого невозможного или каких-либо жертв, граничащих с самоотречением. Каждому понятно, что он может рассчитывать лишь на ту меру помощи, которая определяется его степенью близости к лицу, и что те, кто всем одинаково радушно раскрывает свои дружеские объятия, никого не любит и никто от него добра не видит. Но чего никогда и никому не прощает человек — это бессердечия, равнодушия.

Прием общественного воспитания вытекает из существа тех двух добродетелей, которые входят как составные элементы в понятие о нравственности, — человеколюбия и справедливости. Можно сказать, что воспитание человеколюбия есть достояние исключительно хороших личностей... Воспитывать справедливость возможнее, потому что справедливость доступнее каждому. Здесь дело сводится к тому, чтобы самому быть справедливым, а это в свою очередь значит ценить в человеке то, что есть в нем хорошего, помогать ему понять его заблуждения и поддерживать в нем иной раз и слабо говорящий голос совести. Каждый из нас тоже ведь не в одном, так в другом нуждается — и в прощении, и во вразумлении, и в дружеской поддержке.

Раз в обществе одновременно уживаются разные градации нравственного сознания, столкновения между людьми неизбежны. Жизнь не может обойтись без борьбы, надо только знать, с кем бороться и какими средствами бороться. Вражда с вырождающимися понятна, борьба с теми, кому доступны угрызения совести, никогда не должна переходить во вражду, ибо последняя неизбежно послужит во вред и той, и другой стороне, и притом вред не всегда только материальный, но и нравственный. Вражда притупляет нравственную чуткость, под влиянием вражды человек разрешает себе многое, что считает при других условиях дурным. Между той и другой сторонами воздвигается стена, и лучший человек, некогда служивший для худшего путеводной звездой, подвергается нередко предубежденной, беспощадной критике, распространяющейся не только на личность, но и на нравственные идеалы, которых он служит выразителем. Дурной человек остается наедине со своими дурными инстинктами или ищет общества себе подобных (не лучших), чтобы с ними отвести душу. Хороший человек, вступая во вражду, забывает, что за борьбою должно последовать перемирие, что ради нравственного подъема общества надо давать практику доброжелательству и справедливости, а не низким инстинктам, которые всегда прочнее первых сидят в человеке. При разобщенности и вражде хорошие люди перестают быть тем, чем они должны быть: светочем, ведущим других в более высокие сферы нравственной жизни...

8

Что же, однако, делать ввиду общего упадка нравов?

У нас нет готового рецепта, да, мы думаем, что его и быть не может. Мало ли какие случайности и осложнения встречаются в живой действительности! Для инициативы человека всегда и везде должно оставаться свое место. Ведь и медицина, предписывая известный способ лечения, требует от врача внимательного изучения субъективных качеств пациента. Но если нельзя ждать указаний, как поступить в каждом частном случае, представляющемся на практике, то можно и должно требовать, чтобы педагогика высказалась по крайней мере, в каком направлении идти.

Еще недавно литература наша переполнялась произведениями, в которых чувствовалось стремление отыскать человеческие черты в самых неприглядных своей нравственной физиономией личностях. Самая симпатичная сторона Ф. Достоевского заключалась именно в таком характере его авторской деятельности. Растянутость, неподделанность его письма, даже жестокость его таланта — все это прощалось ради той гуманной жилки, которая билась в каждой строке его произведений. То же направление чувствовалось и в творениях других крупных наших талантов — Тургенева, Некрасова, Островского и др. Читающая публика шла за своими учителями и была добродушно настроена. Найти нечто человеческое среди мусора и грязи житейской составляло для нее истинное наслаждение. Теперь испытанные некогда наслаждения почти позабыты. Мы не ищем человеческих черт в личности, а ужасаемся, негодуем, видя, до какой пошлости и грязи действительно опустились некоторые из наших ближних.

Доверчивое, почти детское добродушие оставило нас, и, надо думать, безвозвратно. Но и то мрачное настроение, результат слишком светлых надежд и последовавшего затем разочарования, в какое многие ныне впадают, не может считаться установившимся. Прежде всего тут много лицемерия, праздных слов на модную тему, и, конечно, придется рано или поздно взять на себя какую-нибудь другую роль, либо пережив горячку, либо наскучив носить маску. Такого рода превращения уже бывали. За горячкой обыкновенно наступает период покаяния, за началом игры в открытую часто следует то, что выражается пословицей: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. Запутывается человек в таких случаях до того, что выдает себя с головой. Но и беря только искренне негодующих людей, все же, думается, исход будет найден. Сильная умственная работа должна же чем-нибудь разрешиться. Недаром общество так жадно ищет "учителя" и то набрасывается на Ф. Достоевского, то зачитывается гр. Л. Толстым. Не в одной моде тут дело, и если многие толкутся среди этой растерянной и смущенной толпы, только подчиняясь чисто стадному чувству, то должны же быть причины этого. Но ни Ф. Достоевский, ни Л. Толстой уже не удовлетворяют, не разрешают наших сомнений. Чувствуется, что ни добродушная гуманность, все и всем прощающая, ни принцип "не борись со злом" не обещают благополучного исхода из того хаоса, в котором мы бесплодно толчемся, хотя и там, и тут чуется нечто симпатичное, заставляющее прислушаться к доводам проповедников каждого такого учения. Да, думается, у каждого есть в душе искра божия, хотя она, может быть, еле-еле тлеет под толстым слоем лежащего на ней пепла. У каждого есть совесть, и угрызения совести составляют тяжкие муки. Но надо ведь еще, чтобы у этой совести был свой будильник, иначе и она может почувствовать потребность соснуть под сладкий шепот какой-нибудь успокоительной песенки. Конечно, уснуть — не значит умереть, совесть, хоть и спросонья, заговорит же когда-нибудь. Нет, надо будить совесть, надо вразумлять, просветлять ее, чтобы она становилась более чуткой, делалась способной видеть и глубже, и шире. Но где тот пророк, который сделает это? И вспоминается человеку, что и Плюшкин верил в силу душеспасительного слова, и чувствует он, что от этого слова, раз его возьмут в свои руки такие дешевые пророки, — всего один шаг до "не борись со злом". Как же не бороться, возмущается в нем его чувство. Если б можно было представить себе, что вот несется среди нас мутный поток, всколыхнувший своим течением много-много грязи, которая без него спокойно лежала бы в прахе, попираемая ногами снующего взад и вперед народа, но придет время, когда он и проснется; тогда можно было бы отойти от него подальше и выждать, пока он пронесется, путь, по которому он шел, высохнет, и грязь снова обратится в прах, который топчут ногами прохожие. Но ведь поток не только катит свои мутные воды, но и брызжет грязью в тех, которые стоят не на пути его, а в сторонке, только поблизости от него. Райский, собираясь писать роман "Вера", задумывался о том, а что как "русские девы примут ошибку за образец да как козы одна за другой пойдут скакать с обрывов".

В свое время почтенному романисту попеняли за эти слова, вложенные им в уста Райского. С тех пор много воды утекло, и не раз приходилось замечать, что и молодые и старые кавалеры, может быть, даже более, чем девы, нетвердо стоят на ногах и в иных случаях чувствуют точно какую-то потребность прыгнуть с обрыва... Пусть бы поток несся и несся, не увлекая за собою никого, а то нет-нет да и увидишь в его мутных волнах юную голову, которой следовало бы быть далекой от всякой пошлости и грязи. Нет, как же не бороться со злом, когда под этой грязью начинают усматривать нечто увлекательное? Вопрос в том, в чем средства для борьбы, каков должен быть ее характер. Та доля правды, которая содержится в гуманном взгляде на нравственно падшего человека, подсказывает, что и борьба может быть гуманной, что есть границы, в которых борьба и остается борьбой, не переходя во вражду. Можно быть очень строгим в своих нравственных требованиях, в своем осуждении и рядом с этим внушать падшему сознание, что он может стать на ноги... что дурное прошлое может смениться хорошим настоящим, была бы охота и решимость содержать себя в узде. Без узды над собой, без проверки себя судом честных людей, так легко уйти по уши в грязь. Обольщать себя мыслью, что в человеке так уж прочно сидят семена добра, что зло непременно должно сгинуть, — обольщать себя этим не приходится. Добро надо растить и холить, запустишь его, и оно заглохнет. Чем позже хватишься вырывать сорные травы, тем труднее будет расчистить поле.

Еще одно соображение приходится иметь в виду. Неестественно человеку уходить от человека. Нравственность родилась и выросла среди людей. Некоторые психологи замечают, что в одиночестве человек очень опускается и всегда катится вниз по наклону ко всему зверскому, низкому. Может быть, конечно, что человек, раз пойдя по наклону, станет искать себе и компанию подходящую. Но такое опасение при всей его резонности не может иметь всей своей силы в отношении к молодости. Молодежи так свойственно тянуться к свету, и надо, чтобы около нее были хорошие люди. Пусть они будут строги, лишь бы они были справедливы и доброжелательны, а главное, пусть они внушают доверие к тому светлому и высокому идеалу, который носят в сердце своем. "Не душеспасительного слова" вправе ждать от них молодежь, а искренней, хорошей жизни, способности давать большую цену спокойной совести, вознаграждающей за материальные и другие недочеты.

Но ведь среди молодежи проявляются наши же слабости, наши пороки, доставшиеся им от нас по наследству. Мы говорили уже о вырождающихся типах, внушающих безнадежное чувство. О них мы не будем говорить ни здесь, ни в последующем изложении. О здоровых, но нравственно испорченных приходится говорить уже иначе. Да, наши недостатки переданы нами нашим детям, и благодаря разным обстоятельствам эти недостатки либо, так сказать, повышаются в градусы, либо принимают такие новые резкие формы, что становится жутко. Может быть, многое из этого вовсе и не так страшно, как кажется, может быть, поражает резкость формы, а не существо. Многое перегорит, уляжется. Мы забыли свою молодость, забыли, что и нам приходилось браться за разум. Чем негодовать и враждовать, было бы полезнее вспомнить, как мы поборолись сами с собой, чем победили, кто и как поддержал нас и проч. Важно выяснить себе, с чем можно и должно бороться и от какого наследства никак и ничем не отделаешься.

Вопрос этот много раз ставился на разрешение и так или иначе решался. Но решение его никогда не придется признать окончательным. Житейский опыт и новые открытия в науке умудряют человека, и он время от времени снова берется за пересмотр решений такого рода основных вопросов жизни.

9

В предыдущей статье мы высказались, что, кладя в основу морали возможно широкое толкование учения о любви к ближнему, признаем вместе с тем и полную естественность различения степеней близости к нам людей. Близость эта кроме кровных и т.п. связей определяется родством духовным, общностью интересов, одинаковостью нравственных и умственных потребностей. В своем месте мы привели пример, когда и самый гуманный человек может колебаться признать своим ближним существо одного с ним зоологического вида именно потому, что критериумом для этого ставит прежде всего духовные качества данного субъекта. Но, высказавшись в этом смысле, мы были далеки от мысли, чтобы этим оправдывалась враждебность отношений к субъектам, стоящим по духовным свойствам своим далеко от нас. Мы хорошо понимаем также, что, усвоив это положение, легко можно впасть в крайность и оказаться несправедливым к очень многим из своих ближних. Определяя качества людей, мы слишком часто оказываемся близорукими и не замечаем в них того, что есть в них человеческого.

В самом деле, трудно представить себе порочного человека, который хотя бы временами не чувствовал угрызений совести, потребности, хотя в мечтах своих, заглянуть в идеальный мир нравственной чистоты. Человек, ступивший на скользкую дорогу, борется с угрызениями совести, старается заглушить в себе ее голос, пускается в софизмы, оправдывающие его, проходит по этому пути все градации от стыда до наглости и часто достигает в своих усилиях отвязаться от докучной совести поразительно печальных результатов. Но и в применении к таким личностям остается справедливо замечание, что обращение к достоинству честного человека всегда имеет некоторые шансы на успех. Мы хорошо понимаем, что мизантроп посмеется над доверием к человеку, сказывающемуся в таком убеждении, но ведь с мизантропами вообще спорить трудно. Мы готовы допустить, что среди многообразных разновидностей, представляемых людьми, встречается, может быть, и немало таких, будить совесть которых не под силу человеку, если он не гений, не пророк. Но остаемся при убеждении, что совесть может заговорить и у таких людей и в таких обстоятельствах, когда на это, казалось, всего менее можно было рассчитывать.

Такое явление многими считается в своем роде органическим, так как человек рожден для общества и снабжен органами, функции которых требуют сближения с другими особями, вызывают альтруистические чувства. Не будем останавливаться на таких соображениях, потому что встретим здесь много неясного, спорного. Факты и соображения другого рода также свидетельствуют в пользу нашего убеждения. Каждый человек рождается на свет с большим багажом наследственности, в котором собраны сокровища, скопленные не только отцом, но и дедом, и другими более ранними предками. Часто эти сокровища обнаруживаются в человеке при совершенно исключительных условиях, и, не случись последних, наблюдатель и не предполагал бы их в нем. Альтруистические чувства, совесть, идеализм могут храниться в зерне, сокрытые глубоко в недрах сердца человека, долго не проявляя себя ничем. Прожитые века, когда люди точно так же, как и в наше время, колебались между идеальными и практическими стремлениями, не могли оставить следов и в тех, кто склонялся в пользу того, что идеалы не практичны и, чтобы найти счастье, следует вести себя так, чтобы жилось хорошо. Если мы представим себе человека, который в ряду предков своих не имеет честных людей, то мы вместе с этим встретимся и с признаками вырождения, на которые указывали ранее. Если нет вырождения, а есть только нравственные поступки, то справки в родословной будут наверное утешительные. С наследственным багажом человек вступает в жизнь, и прежде, чем он приходит в пору зрелого самосознания, прежде, чем в нем заговорят житейские вопросы, сомнения и проч., он проходит детство. А в детстве сильно влияют склад семьи, фамильные традиции, обычаи, внушения старших и проч. От многого, чем жил человек в детстве, он отказывается в зрелом возрасте, думая устроить свою жизнь рациональнее, чем она была у его предков, много тратит на это сил и чувствует, что детские впечатления сидят в нем крепко, что наследство предков дает себя чувствовать...

И здесь мы встречаемся с теми же глубокими следами наследственных свойств и впечатлений раннего детства, которые дают себя чувствовать иногда и против воли человека. В этих же следах мы находим причину того факта, что человек, дурно проводящий свою жизнь, всеми презираемый и сам себя презирающий, может быть доступен впечатлениям совершенно идеального свойства. Горький пьяница, развратник, душегубец может с умилением слушать... горячую проповедь, задушевный рассказ, может толковать о правде, о любви, о совести, и толковать совершенно искренне и серьезно. Недаром говорят о двух натурах в человеке. Действительно, жизнь человека представляется постоянной борьбой между его эгоистическими побуждениями и страстями, определяемыми его физической природой, и высшими внушениями разума, долга, чести и проч. Достоевский в некоторых своих произведениях с особенной тщательностью вырисовывал эту сторону натуры человеческой. По свойству своего таланта он прибегал к крайнему выражению этой, так сказать, двуличности человека. Его Карамазов сам говорит о себе, что он способен сразу созерцать две бездны: и вверх, и вниз. То же почти высказывает и Версилов-отец ("Подросток") в сцене, когда он раскалывает образ пополам и указывает, что то же совершается теперь и в душе его: уживались две половинки и составляли одно целое, а теперь они раскололись... И Карамазов и Версилов, конечно, представляют крайности; большинство, кроме того, созерцает не бездну, а просто небольшие лощинки, да, может, и лучше владеет собой, чем герои Достоевского, но созерцать две перспективы — вверх и вниз свойственно человеку.

Человек с мизантропическим складом мыслей останавливает свое внимание главным образом на способности людей смотреть в бездну вниз и приходить в отчаяние за будущее человечества. Но мизантропам и не следует браться за воспитание детей. Воспитание только и возможно при вере в будущее, без которой никакая педагогическая работа невозможна. Педагог должен знать, что каждый человек может найти побуждения не только заглядывать, но и опускаться в темную бездну всяких дурных проявлений. Добродушная, недальновидная доверчивость была бы недостатком в нем. Но, сдерживая своего питомца, когда он скользит вниз, зовя его вверх на свет божий, он только в вере в способность созерцать бездну вверх может найти силу для своей работы.

10

В воле различают два элемента: определение и исполнение. Первое предполагает, что в сознании человека происходят противоречивые побуждения. Человек может относиться к ним совершенно объективно, вполне бесстрастно, делая их объектом своего мышления. Но он может почему-либо признать какое-нибудь из них в первоначальном или в измененном виде мотивом для действия, и это признание, это определение цели или характера действия есть уже акт воли. Как этот мотив будет выполнен — это опять-таки есть акт воли. Далее, только при наличности этих двух элементов — борьбы побуждения и определения мотива — поступок человека может, говорят, подлежать нравственной оценке. Мало ли каких побуждений не подсказывают человеку его инстинкты! Если он относится к ним только объективно и не дает им места в своей деятельности, его не приходится судить за безнравственность их, хотя бы эти инстинкты были и очень низменного свойства. Только тогда, когда благодаря ли назойливости их, или незаслуженному вниманию к ним субъекта, они начинают толкать человека к удовлетворению их, вступают в борьбу с другими внушениями, человек может упрекать себя за такие поползновения, за хотение того, что, будучи выполнено, заслужило бы человеку нравственный упрек.

В настоящем случае нас интересует только первый акт воли — определение. Каждый человек возмущается несправедливостью, ложью, насилием, признавая их безнравственными, и так или иначе выражает свое возмущение: осуждением, бранью, побоями и т.п. Есть личности, очень быстро переходящие от впечатления к суждению, натуры вспыльчивые, но есть и такие, которые по своей сдержанности не дают себя во власть первому впечатлению, а стараются определить, была ли действительно оказана несправедливость, или человек, сделавший ее, и не подозревал, что он поступает несправедливо. Признав же, что человек поступил сознательно несправедливо, для колебаний уже не остается места. Несправедливость возмущает... Всматриваясь в подобные явления, видим, что нравственное чувство само по себе бесспорно в глазах людей, оправдывающих человека, если он под влиянием его решается действовать, но что ему предшествует акт мышления, прибавим, у иных очень примитивный, и чувство человека в подобных случаях определяется тем выводом, который дает это мышление. Оттого человек дурной нравственности, не будучи сам в силах поступать как должно, все же признает, что нравственность обязательна для всех, и для него в том числе. Стыд вызывается в человеке, если он нравственно ответственен, осуждением его другими или даже и просто представлением о возможности такого осуждения. Он беспокоится, даже задумав что-нибудь дурное, старается обделать дело скрытно и, совершив его и попавшись, начинает оправдываться. Трудно представить себе человека, который так-таки и признается всем, что он ворует, лжет и т. п. Бывают, конечно, люди, которые способны и на это, бывают эпохи, когда общество снисходительно выслушивает такие признания, не видя ничего дурного в казнокрадстве, эгоизме, распутстве, но и в таких случаях обыкновенно остаются неприкосновенными нравственные истины, а стараются вывести данные проступки из категории неодобрительных. Являются на сцену софизмы. Говорят, что воровство дурно, но казнокрадство не воровство, что распутство не распутство, а что-нибудь другое. Точно так же и при здоровом настроении общества нарушающий нравственные законы оправдывается разными доводами, вроде того, что он не видит несправедливости там, где ее видят другие, говорит о борьбе, о невозможности побороть влечение, естественное и очень сильное, и т.д. Являются ложь, лицемерие, и человек, может быть смеясь в душе, толкует о совести, чести, правде. В нравственном отношении это очень дурно, и дурной поступок усугубляется ложью и неискренностью, для которой у человека тоже есть свои оправдания. Но для нас в настоящем случае важно то, что дурные люди верят, что чувства не обманывают, что, если человек признает в действии другого обман, эгоизм и проч., он возмутится и осудит, и что обмануть или оправдаться можно, только обращаясь к уму человеческому. В теоретических рассуждениях об основных принципах морали ставится вопрос, почему нравственный закон обязателен, но в практической жизни таких вопросов не ставят. Они признаются решенными. Человек, дурно ведущий себя, нарушающий на каждом шагу нравственный закон, чувствует, что в глубине души его лежит что-то протестующее против откровенного заявления своей безнравственности, какое-то смутное желание иметь право смотреть прямо в глаза честным людям. Такое желание самому субъекту может казаться смешным, досадным, он может признать его глупым и не заслуживающим внимания, но отрицать его существование невозможно...

Борьба побуждений, происходящая в душе человека, прежде чем он решается сделать что-либо, очень важна для характеристики поступка в нравственном отношении. Там, где нет такой борьбы, нет и нравственной оценки поступков. Такие действия, как утолить голод, укрыться от непогоды, почитать книжку и т.д., не приходится и судить с нравственной точки зрения. Если удовлетворение таких побуждений не вызывает никаких возражений ни в самом человеке, ни в других людях, то соответствующие поступки становятся вне области нравственности. Если я думаю, что, делая что-либо, человек должен был подумать о том-то и том-то, а он и не предполагал возможности каких-либо сомнений и творил свое дело ничтоже сумняшеся, то это обнаруживает непривычку или неумение давать себе отчет в своих действиях, предвидеть их последствия и проч. Самый доброжелательный, но недальновидный человек иногда может таким образом сделать очень дурное дело. Вполне отвечает за свое дело человек только тогда, когда он думал, выбирал между побуждениями и сознательно отдал предпочтение тому из них или другому. Вопрос о разумении дела весьма важен.

Присутствие умственного элемента в определении мотивов действий человека, невозможность заменить личное участие в этом субъекта чем-либо посторонним вполне объясняют и оправдывают поэтому теоретические рассуждения о вопросах нравственности. Если мы хотим, чтобы люди были нравственнее, надо просветить их сознание, облегчить им выбор между различными побуждениями, указать им руководящие начала такого выбора и проч. Понятно стремление найти принцип, и достаточно высокий, и настолько говорящий сам за себя, чтобы можно было рассчитывать, что обязательность его была легко признана всеми. В поисках такого принципа философы останавливались, как мы указывали раньше, и на пользе, и на удовольствии, и на других побуждениях. Но затем, увидев, что масса выхватывает из цельных систем только обрывки, которые умышленно или по неведению могут давать повод к злоупотреблениям, некоторые философы сами забили тревогу. Опасение за настоящее отнюдь не закрыло им глаза на то добро, которое следует поставить на счет теоретиков-этиков. Указывают, что наука выдвинула и пропагандировала вопрос о рабстве, об уважении к личности, о терпимости и проч. Но это не мешает им обратить внимание и на другую сторону дела...

Читатель мог видеть из наших предыдущих соображений, что нравственно здоровым людям нет нужды доказывать, что надо жить по правде. В это каждый более или менее верит. Колебать эту веру не безопасно... Критика же уместна лишь по отношению оценки побуждений, составляющей то, что мы назвали определением.

Определение в сильной степени зависит от миросозерцания человека, от его умственной зрелости. Мы разумеем не целесообразность определения, не выбор средств, отвечающих цели, а именно ту оценку побуждений, которая делает возможным судить о поступке не как о глупом или умном, а именно нравственном и безнравственном. Вполне естественно возникают в человеке побуждения любви к сыну, гордости им, надежды на то, что он будет служить нам опорой в старости. Но когда возникает в душе человека борьба этих побуждений, то каждый раз они являются с таким антуражем самых многообразных жизненных влияний, что оценка этих побуждений является делом очень сложным и на нем непременно отражается весь нравственный и умственный склад человека, все его миросозерцание...

Сложность жизни производит то, что борющиеся между собой побуждения такого свойства, что человеку трудно отдать предпочтение одному из них. Встречаются, конечно, счастливые натуры, которые поступают нравственно легко, без особой борьбы с самим собой. Очень часто мы застаем их пережившими уже борьбу, окрепшими в своих убеждениях, твердо знающими, как им следует поступать. Но для большинства честных людей приходится на каждом шагу встречать соблазны и одолевать их борьбой. И было бы тоже своего рода ложью уверять, что спокойная совесть, даже для нравственно чутких людей, всегда искупает те лишения, на которые обрекает себя честный человек ради своей совести. С другой, стороны, угрызения совести, вначале доставляющие столько нравственных мук, потом притупляются, слабеют, и человек приходит к тому, что покойно вкушает плоды своих дурных дел до тех пор, пока совесть не заговорит снова. Не к чему обманывать и себя и других: нравственная борьба может быть очень трудна и представляет скользкий путь, который человек может пройти твердой поступью только при сознании своего нравственного долга. В сомнениях и колебаниях, которые приходится испытать человеку при борьбе с самим собой, дорога ему бывает поддержка. Он ищет ее или в вере, или в совете друга, или в примерах живых или вызванных из воспоминаний личностей, нравственно высоких и твердых в своих принципах.

Остановимся на нескольких примерах такой борьбы. Трагедия "Гамлет" вся сплошь занята борьбою этого несчастного человека.

"Отчего в Гамлете это бессилие? — спрашивает Белинский. — Оттого ли, что он рожден любить людей и делать их счастливыми, а не карать и губить их, или от недостатка этой силы духа, которая умеет соединять в себе любовь с ненавистью". Гёте говорит о Гамлете: "Прекрасное, чистое, благородное, в высшей степени нравственное существо, не обладая нравственными силами героя, падает под тяжестью, которой оно ни снести, ни сбросить с себя не может; всякая обязанность для него свята, но эта — отомстить за отца — уж чересчур обременительна. От него требуют невозможного, не по существу своему, а только для него невозможного. И вот он путается, изворачивается, пугается, то делает несколько шагов вперед, то несколько шагов назад, а между тем все напоминает ему об его обязанности..." Многие говорят, что по самой натуре своей Гамлет был более склонен рассуждать о событиях, нежели управлять ими, но указывают также и на содержание той борьбы, которую Гамлету пришлось вынести на своих плечах. Герой древней трагедии "нанес бы удар без угрызения совести и смело покарал бы убийц своего отца, но в глазах христианина месть не является в такой же степени справедливой и необходимой. Этот призрак не есть ли плод расстроенного воображения, смущается Гамлет, что, если виновные, указанные его тенью, — в сущности невинны! Но почему, когда преступление уже явно, он не наказывает виновных тотчас же? Надо вспомнить, какая ответственность тяготеет над его головой и какие угрызения последовали бы за таким поступком, если бы он ошибся!.. Если он колеблется, то потому, что его великодушное сердце возмущается кровопролитием, убийством. Если б надо было унизить преступника строгими словами, красноречием, горечью упреков, то эта речь была бы ему более под стать... Слабость его поведения зависит от упомянутых выше причин: чем ближе подступает момент, тем больше колеблется его решимость. Он желал бы, чтоб события пришли к развязке сами собою, без его участия" ... Мы видим здесь и колебание над решением вопроса: виновен ли Клавдий в убийстве? Видим и колебания над вопросом: отомстить за убийство убийством или нет? Встаньте в положение Гамлета и скажите, легко ли было вам решиться, даже и в качестве оскорбленного сына, на убийство человека. Попробуйте найти выход из его положения и прямо ответьте на вопрос: что же ему делать? Понятно, что под влиянием вспышки он мог броситься на Клавдия и сразу покончить с ним. Весьма вероятно, что вместо сомнений, предшествующих убийству, удерживающих от него, тогда бы явились угрызения совести после убийства.

Что лучше? И вправе ли человек колебаться перед убийством? Что выше: это великодушие или жажда мести? Очевидно, мы оказываемся здесь в самом центре возможной человеческой борьбы и скажем прямо: наше нравственное чувство на стороне Гамлета. Нравственность не всегда побуждает к действиям, часто, и гораздо чаще, она удерживает от действия. Гёте справедливо говорит, что задача оказалась не по силам Гамлету, да она и редко кому по силам.

Спустимся ниже, возьмем другой пример, на этот раз не из произведений художника, а прямо из жизни.

Перед судом присяжных предстал почтовый чиновник, обвиняемый в краже денег из писем. Защитник его объяснил, что это преступление последовало после тяжелой борьбы с несчастными житейскими обстоятельствами. Чиновник получал незначительное содержание, был прекрасный семьянин, честный человек, умевший довольствоваться скромными средствами, получаемыми им от службы. Его постигла болезнь жены. Он издержался, заложил одно за другим все, что можно было заложить, исстрадался, глядя на мучения жены, и, когда доктор указал еще какое-то средство, которое должно было помочь страдалице, он протянул руку к чужим деньгам. Честному человеку трудно было решиться на это, он долго колебался. У него возникал вопрос, честно ли он делает, но страстное желание помочь жене пересилило. Он пожертвовал для нее и честью, когда было пожертвовано уже все его достояние. Мы опять встречаемся с борьбой, в которой возникает вопрос о нравственности. Чиновник оказался решительнее Гамлета: он пожертвовал нравственностью ввиду другого, тоже очень хорошего побуждения. Осудим ли мы его, скажем ли, что он поступил безнравственно? Читатель, как и мы, вероятно, испытывает борьбу, прежде чем решиться на это, постарается сделать сравнительную оценку побуждений, задаст себе вопрос: все ли было испробовано? Нельзя ли было занять денег, выпросить, вымолить их как подаяние? Нельзя ли было поместить жену в больницу, если не было средств лечить ее дома? и т.д. Любовь к жене, необходимость лечить ее, конечно, все это очень нравственно, скажет он, а затем явится "но". Но ведь деньги были чужие, они могли быть тоже очень нужны адресату, и нельзя же оправдать воровства, хотя бы и ради самых высоких побуждений. Сомнению присяжных, судивших чиновника, должен был прийти на помощь адвокат, и он пришел. "Когда человек жертвует за других людей своею жизнью на поле битвы или в других общественных несчастиях (во время пожара, при спасении тонущего и проч.), мы называем его героем. Здесь человек пожертвовал за другого благом, которое выше, дороже жизни, — честью, и мы назовем его преступником!" Едва ли хорошую услугу оказал адвокат нравственности таким сопоставлением двух несоизмеримых понятий: жертвы своей жизнью с жертвой своей совестью, которая связана с нарушением интересов другого, но не в том теперь дело. Мы отметим лишь то, что и тут была борьба из-за вопроса крайне трудного для человека: решить вопрос, как устранить самое возникновение такой непосильной для единицы борьбы, обязано общественное сознание. А оно должно сказать прежде всего: будем искать средства поставить людей в лучшие условия, но не пойдем на уступки совести, не будем понижать идеала, пусть безнравственное и остается безнравственным.

Подойдем к тому же вопросу с другой стороны.

В каждой нравственной заповеди можно усмотреть две стороны: одна говорит: делай то-то, другая: делай или стремись делать то-то. Не укради и отдай ближнему рубашку свою, если он нуждается в ней. Первую часть легче исполнить, и много есть людей, строго следующих ей. Но вместе с тем есть немало и нарушающих ее, и притом не только в многообразных формах, но и под влиянием самых различных побуждений. Крадут и с голода, и потому, что хочется пожить получше, хотя о голоде и речи быть не может. Крадут тайком, со стыдом, крадут, идя на насилие и даже убийства, крадут в легальных формах, крадут в виде взятки, торгуя законом и справедливостью, крадут коммерчески и проч. и проч. Но везде в основе лежит присвоение себе чужой собственности. Мы говорим: дурное должно и оставаться дурным. Нравственное требование должно быть незыблемо как нечто внешнее, обязательное и высшее. Но, судя человека и решая, стремился ли он к добру и насколько силен он в борьбе с искушением, мы очень часто встречаемся со случаем, когда это искушение вовсе не было само по себе злом. Оно могло быть и очень почтенно, как в приведенном раньше случае, когда искушением являлось желание полечить жену. Трудность вопроса в том и заключается, что как нельзя сказать: не укради, пока не встретится уже очень крупного искушения, так и нельзя сказать: не заботься о жене, оставь ее больную умирать, если не можешь помочь ей, потому что последнее заключает в себе противоречие с положительной заповедью "люби ближнего". Если отрицательная заповедь возможна в своей абсолютной форме — не укради, ни за что не укради, то положительная предполагает собственную инициативу и в выборе, и в приискании средств помощи. Пожертвуй имуществом, откажись от лишних расходов, а нет их у тебя, исчерпал все — толкнись в больницы, благотворительные общества, ищи помощи у других, забывая гордость свою, и проч.

Здесь нет уже той обязательности и определенности, как в первой. Здесь еще чаще в борьбе могут встретиться очень почтенные мотивы, и влияние практических условий жизни скажется еще сильнее. Оттого в этой сфере приходится быть еще осторожнее, судя человека. Попробуйте проникнуться мыслью отдать нищему последнюю рубашку, и вам тотчас представится тысяча практических вопросов: какому нищему, какое он сделает употребление из вашей рубашки, встанет ли он на ноги, что вы станете делать, сняв свою последнюю рубашку, можете ли вы снять рубашку и с жены, с детей, с других родственников и до какого колена? И кто такой наш ближний: друг, соотечественник или славянин, европеец и проч.? Задавшись такими вопросами, можно и признать всех чужими, кто не составляет ближнего к вам кружка, и решиться думать только о себе и семье своей. Можно "последнюю рубашку" понять буквально и жертвовать гроши и рубли, считая, что дело исчерпано, и можно думать, что участие, совет, рука помощи вовремя и проч. — все это тоже своего рода рубашка, в которой люди нуждаются. Тысячи форм и градаций существуют в этой сфере людских отношений, и при нравственной оценке проявлений данной личности мы опять-таки ценим, чем, для чего, какой идеей для какой жертвуют, как человек понимает и ценит эти идеи. Берем во внимание и чувства человека, и разумность его выбора, и ценим тем более, что здесь элемент жертвы выступает рельефнее.

11

Наши заметки по вопросу о нравственности и так уже приняли слишком обширные размеры. Постараемся быть кратче в своей заключительной главе.

Читатель, встретив в нашем изложении ссылку на Гамлета, может упрекнуть нас, что мы неправильно применяем к обыденной жизни выводы из явлений исключительных с явно трагическим характером. Но такой упрек, по нашему мнению, будет несправедлив. Выводы свои мы основываем не исключительно на Гамлете, а также и на явлениях, взятых прямо из жизни. Да, кроме того, такие произведения, как трагедия Шекспира, тем и велики, что в ней собраны черты общечеловеческие, и гамлетовские сомнения могут в разной мере и форме гнездиться в уме каждого человека. А между тем, беря общеизвестное, гениальное произведение, мы выигрываем в том отношении, что выводы наши могут получить особенно рельефный, осязательный характер.

Выводы же наши такого рода.

Хорошо бы было, если б можно было иметь уверенность, что безнравственный поступок только и может совершить субъект вырождающегося типа. Это очень упростило бы дело. Устранилось бы и сожаление в такой личности, и забота об ее исправлении. Вопрос сводился бы к обезврежению ее. Но при всей трудности с полной уверенностью сказать о данной личности, представляется ли она вполне здоровой, или только поврежденной или, наконец, несет в себе все признаки нравственного вырождения, все же, кажется, можно сказать, что не эти субъекты составляют злобу дня. Точно так же внимание моралистов привлекают не те, чьи преступления являются роковыми, трагическими. Всегда бывали случаи, когда обстоятельства складывались таким образом, что вызывали в ней борьбу побуждений, превышающую ее силы. Понятно, что здесь уместно и сочувствие к тягости положения человека, и прощение ему причиненного им зла. Но если в отдаленные от нас времена свидетель трагического преступления видел в нем судьбу, рок, то мы не можем уже устоять на такой точке зрения. Желание видеть заповедь добра незыблемой заставляет анализировать явление и искать, что мог сделать человек для того, чтобы охранить ее от нарушения. Чем ближе к нам явление, чем оно жизненнее, тем легче нам уразуметь те в своем роде роковые причины, которые приводят человека к дурному поступку. На первом плане мы поставили все то же явление, на которое имели уже случай указывать в настоящих заметках, — обособленность их, нарушение общественных связей. Человек не имеет веры, что в тяжких обстоятельствах люди придут к нему на помощь, что в минуты борьбы и сомнений ему протянут руки с дружеской поддержкой. Свою борьбу надо пережить за свой счет, вынести на своих плечах. Стоит ли поэтому бояться их осуждения? Вернее положиться на свою голову, на свою совесть, а раз совесть перестает проверять себя мнением честных людей, ее нетрудно убаюкать, усыпить.

С упадком общественности неизбежно связан эгоизм, который не только понижает нравственный уровень одних, но, кроме того, делает более трудной борьбу с жизненными испытаниями для других.

Но здесь все-таки есть борьба, есть желание жить в ладу со своей совестью.

Желательно, конечно, чтобы нравственные принципы стояли твердо и не смягчались ради житейских условий, желательно поэтому, чтобы жизнь не ставила ребром вопроса о самой возможности этих принципов в их абсолютной форме. Но едва ли когда-нибудь мы дождемся того, чтобы жизнь человеческая обходилась без тяжких испытаний. Для выхода из этих испытаний есть два пути. Один указывает наслаждение в чистой совести, в сознании исполненного долга, не скрывая, что он усеян материальными и духовными лишениями. Другой манит человека счастьем и подсказывает, что человек имеет право требовать от жизни возможно большего. Люди, ступающие на этот путь, часто пропускают мимо ушей воззвание к труду, настойчивости, а ухватываются за все, что облегчает борьбу, что оправдывает уступки, делаемые духом в пользу плоти. Счастье материализуется. То, что предназначено природой служить средством для самой возможности высшей духовной деятельности, обращается в цель. Хороший стол, обстановка, развлечения — вот ради чего стоит жить. Нравственность, совесть — понятия условные, стесняться ими не стоит. Нарушения нравственности утрачивают трагический характер, на сцену выступает просто распущенность...

"Хотите знать, что я больше всего люблю? — говорит Полозова Санину ("Вешние воды" Тургенева). — Свободу больше всего и прежде всего. И не думайте, чтоб я этим хвасталась, — в этом нет ничего похвального, — только оно так, и всегда было и будет так для меня, до самой смерти моей. Я в детстве, должно быть, уж очень много насмотрелась рабства и натерпелась от него. Теперь вы, может быть, понимаете, почему я вышла за Ипполита Сидорыча; с ним я свободна, совершенно свободна, как воздух, как ветер. И это я знала перед свадьбой, я знала, что с ним я буду вольный казак! Скажу вам еще одно: я не прочь размышлять... Оно весело, да и на то ум наш дан; но о последствиях того, что я сама делаю, я никогда не размышляю и, когда придется, не жалею себя"...

В наши задачи не может входить трактовать об изменениях в условиях воспитания жизнью. Мы останавливаемся на пороге школы и не можем не высказаться, что было бы очень жаль, если б вступающие из школы в жизнь юноши оказались бы со столь же легким багажом, как приведенная героиня. Годы домашнего и потом школьного воспитания — самые впечатлительные годы. Почти каждый человек не тем, так иным вспоминает всю жизнь свои годы учения. Даже и тогда, когда последующие научные занятия и опыт жизни заставляют его отступиться от традиций, завещанных семьей и школой, внутренний голос не раз напоминает о них, вводя в борьбу побуждений лишний довод. Ни равнодушие, ни леность, ни другие соображения не оправдывают воспитателя, если он в свое время не озаботился снабдить своего питомца верой в добро и правду....


Впервые опубликовано: Педагогический сборник. № 1, 2, 5, 10.

Острогорский Алексей Николаевич (1840-1917) — педагог, писатель, редактор журнала "Педагогический сборник" (1883-1910).



На главную

Произведения А.Н. Острогорского

Монастыри и храмы Северо-запада