М.П. Погодин
Воспоминание о Степане Петровиче Шевырёве*

Вернуться в библиотеку

На главную


Степан Петрович Шевырёв родился в Саратове 1806 года октября 18-го. Род Шевырёвых происходит от городовых дворян Юрьева Подольского, из которых один переселился в Саратов и сделался родоначальником тамошней отрасли. Отец Степана Петровича, Пётр Сергеевич, служил по выборам в Саратове: четыре трёхлетия сряду губернским предводителем и одно трёхлетие совестным судьей. Он пользовался всеобщим уважением дворянства и купечества за свою справедливость и бескорыстие. Мать, Екатерина Степановна, из рода Топорниных, представляла образец семейных добродетелей.

______________________

* Этот очерк набросал я вскоре по кончине незабвенного товарища трудов, занятий и службы, большею частию по памяти и документам, попавшимся на первых порах под руку. Надеюсь дополнить его впоследствии из тех источников, которые найдутся в моих бумагах и в бумагах покойного.

______________________

Первоначальное воспитание Шевырёв получил в доме родителей. Когда старшим его братьям и сестрам пришла пора учиться, родители пригласили священника и учителя математики из гимназии и приняли в дом воспитателя и воспитательницу, г-на и г-жу Латомбель. Отслужен молебен, и старшие дети посажены за учебный стол. Меньшой, трёхлетний, Шевырёв расплакался, зачем ему не дали книги в руки. Француз испросил позволения посадить его за стол со своими учениками и сказал: "Он будет лучше всех".

Предсказание сбылось. Когда Шевырёву наступила пора учиться, он принялся с большою охотою. Отец и мать хвалили и любили его, но нисколько не баловали. Самое большое от матери состояло в том, что она в продолжении одного или двух дней не давала ему целовать свою руку. Он оставался в своей детской и горько плакат, пока не получал прощение от нежно любимой им матери. Скоро приохотился он к чтению; часто засыпал с книгой в руках или клал её под подушку, чтобы, проснувшись пораньше, читать в постели.

Отец Шевырёва знал и любил немецкий язык. Мальчик, чтобы доставить ему удовольствие, выучился во время его отсутствия читать по-немецки и по возвращении отца прочёл бойко целую страницу, что очень его утешило. По седьмому году читал он шестопсалмие за домашней всенощной. Десяти лет он писал уже правильно по-русски и поправлял ошибки у своей надзирательницы, которая обязана была давать старикам отчёт о своих занятиях на русском языке. Он прочёл тогда Сумарокова, Хераскова и с особенным удовольствием повести Карамзина; любил читать по-славянски Евангелие, приискивая славянские слова, не совсем понятные, в церковном словаре Алексеева.

Саратовский театр доставлял ему большое удовольствие. Из первых наставников своих он с благодарностию вспоминал о священнике, теперь саратовском протоиерее, Ф.А. Вязовском, учившем его Закону Божию и русской словесности, о француженке А.Н. Латомбель, и об учителе рисования П.М. Сарнацком, который снабжал его книгами из своей и театральной библиотеки.

Детство своё Шевырёв проводил то в деревне, то в Саратове. С годами увеличивалась и охота к учению. Познакомясь с французским языком, он начал переводить Беркеня, и в учебной комнате вскоре накопилась кипа его переводов. Наконец, он сочинил и свою драму, которая была им разыграна вместе с братьями и сестрами. В 1818 году, на 12 году возраста, Шевырёв привезён был матерью своею в Москву и отдан в университетский пансион. Директор пансиона, А.А. Прокопович-Антонский, вскоре заметил его, полюбил за прилежание и благонравие и принял под своё покровительство. Инспектор, И.И. Давыдов, также обратил на него своё внимание и много содействовал впоследствии его развитию и успехам, руководствуя занятиями, ссужая книгами для чтения, задавая предметы для сочинений и разбирая писателей. Высшие классы пансиона имели тогда счастие пользоваться уроками лучших профессоров университетских. Может быть, методы учения у некоторых были не совсем удовлетворительны, или другие грешили иногда пропусканием уроков, недостатком внимания; но, вообще, такие люди, как Мерзляков, Сандунов, Щепкин, Перевощиков, Павлов, Денисов, должны были иметь сильное влияние на молодёжь, и Шевырёву пансионский курс принёс большую пользу, положив прочное основание для будущего образования. Наказан был он только однажды во всё продолжение учения - учителем музыки. Из надзирателей своим нравственным и литературным влиянием ему были особенно полезны И.И. Палехов, И.Н. Басалаев, А.М. Гаврилов, В.В. Шнейдер и В.И.Оболенский, который снабжал его книгами из своей библиотеки. Из старших товарищей на него имели влияние А.И. Писарев своею критикою, кн. В.Ф. Одоевский своим слогом, Н.М. Антонский своей любовью к сценическому искусству. Сверстниками его. о которых он помнил с сердечным сочувствием, были: В.П. Титов, Д.П.Ознобишин, Н.Ф. Пургольд, Э.П. Перцов. П.Т. Морозов, П.А. Степанов. Библиотека пансиона, учреждённая для высших классов (начиная с четвертого), принесла большую пользу умственному образованию Шевырёва. В пятом классе он учредил вместе с товарищами, под наблюдением наставников, литературное собрание. Два рассуждения: "О бессмертии души", написанное в подражание Массильйону, и другое: "О поэзии", заслужили ему, вместе с товарищем его, поэтом Ознобишиным, звание авскультантов в литературном обществе высшего шестого класса, которое основано было Жуковским. Это общество много способствовало развитию в Шевырёве непрерывной умственной и литературной деятельности. Из пансиона он часто ездил в дом А.В. Евреинова, которого семейство заменяло ему на чужбине родную семью. Здесь видал он нередко В.П. Полякова, товарища Жуковскому по пансиону и переводчика многих романов Августа Лафонтена и Шписа.

На четырнадцатом году Шевырёв лишился отца, который скончался при нём в деревне, когда он приехал из пансиона на вакацию. Мать отпустила с ним в Москву и меньшего брата. Крестьяне, провожая, нанесли им, сиротам, на дорогу всякой всячины, кто мог, что оставило в Шевырёве навсегда самое приятное впечатление.

На пятнадцатом году он сочинил стихи, прочитанные на публичном экзамене. В 1821 году я вступил учителем географии в университетский пансион и, как теперь помню, увидел миловидного мальчика, в темно-зеленом сюртучке, идущего с книгами в руках, из одной двери в другую, между тем как я всходил по лестнице. Не знаю почему, он обратил на себя моё внимание, и я спросил: "Кто это?" - "Это Шевырёв, первый ученик старшего класса".

В 1822 году, в сентябре, он кончил курс первым в университетском пансионе, а в начале 1823 года получил аттестат с правом на чин десятого класса и золотую медаль. Имя его выставлено на доске отличных воспитанников университетского пансиона, вместе с именем В.П.Титова*.

______________________

* Ныне член Государственного совета.

______________________

Последующие подробности заимствованы из автобиографии, помещённой в Университетском словаре. По окончании курса учения Шевырёв продолжал жить в пансионе и посещал лекции университета, особенно профессоров Давыдова, Перевощикова, Каченовского и Мерзлякова. Он счёл за нужное заняться теми частями математики, которые были пройдены в пансионе не совсем обстоятельно, и слушал аналитическую геометрию трёх измерений у профессора Перевощикова. Греческим языком он продолжал заниматься под руководством учителя, грека Байла (учителя Веневитиновых, А.И. Кошелева и проч.), и с ним читал Гомера, Геродота, Демосфена, Лукиана, Платона. Он перевёл на русский язык разговоры Платоновы, особенно Протагора, Тимея и Федра. "Олинфийские речи" Демосфена и речь о венке, многие разговоры Лукиана. Перевод Лукианова Тимона был напечатан в 1825 голу, в "Мнемозине". которую издавал кн. Одоевский Чтением латинских писателей Шевырёв продолжал заниматься сам и прочёл с комментарием всего Виргилия, оды Горация и его "De arte poetica" ["Поэтическое искусство" (лат.)]. Немецкая философия, особенно Шеллингова, которую привёз в Московский университет М.Г.Павлов и старался распространять И.И. Давыдов, сочинения немецких эстетиков и критиков и произведения немецкой словесности принадлежали к числу любимых его занятий. Писателей русских читал он в историческом порядке с выписками и замечаниями; "Историю государства Российского" изучал и читал вслух, постоянно с извлечениями. Славянская Библия была также его настольного книгой. Прилежание Шевырёва было всегда удивительное, и он работал без устали с утра до вечера.

Намерением Шевырёва было вступить в университет и выдержать экзамен прямо в кандидаты, чтобы далее идти путём степеней университетских; но, несмотря на ходатайство пансионного начальства, ему это не было дозволено, потому что он не был студентом, а вышел из пансиона прямо с аттестатом десятого класса. После тщетных усилий пристроиться к университету, Шевырёв определился декабря 31-го 1823 года в Московский архив Государственной коллегии иностранных дел, состоявший тогда под управлением Алексея Федоровича Малиновского. Здесь, разбирая старинные столбцы, Шевырёв приобрёл навык к чтению вообще древних рукописей. Библиотека архива, богатая старыми книгами, облегчила для него учёные занятия, особенно когда он поступил на вакансию библиотекарского помощника. Знакомство с К.Ф. Калайдовичем, трудившимся тогда в комиссии печатания грамот и договоров, принесло ему большую пользу. Отличное товарищество архива предлагало Шевырёву благородную сферу постоянных умственных и литературных занятий. Исчислим тогдашних архивных юношей, увековеченных Пушкиным в "Онегине": Веневитиновы (Дмитрий и Алексей), Хомяков (Фёдор), Киреевские (Иван и Пётр), Мельгунов, Соболевский, Титов, Кошелев, Мальцев, Мещерские, Рихтер...

Другое общество, исключительно с литературным характером, к которому примкнул Шевырёв, было у переводчика Георгик и Тасса, С.Е. Раича. Там сходились по вечерам Ознобишин, Муравьёв (Андрей), Титов, Оболенский (В.И.), Андросов, Колошин (Пётр Иванович), Путята (Н.В.), Томашевский, я и многие другие, и делились между собой своими опытами. Шевырёв читал свои переводы с греческого и опыты стихотворений. Эти вечера привлекли просвещённое внимание градоначальника Москвы, кн. Д.В. Голицына, который посетил однажды общество в доме Г.Н. Рахманова, близ Никитского монастыря. Много толков было о журнале, которого программу представил Полевой (Н.А.), принятый в наше общество. Она не понравилась нам, и Полевой отстранился, объявив в следующем году подписку на "Телеграф".

К этому времени относится дружеское моё сближение с Шевы-рёвым. Занятия наши вскоре так переплелись между собою, что о них большей частию нельзя говорить раздельно, и я должен многие места этого рассказа заимствовать из собственных моих записок. Мы работали взапуски, читали, писали, переводили. Немецкая литература и Шеллингова философия были главным предметом наших занятий.

В 1825 году, возбуждённый примером "Полярной звезды", произведшей общее движение в литературе, я решился издать альманах "Уранию". Все московские литераторы, начиная с Мерзлякова, обещали мне своё содействие и надавали статей - Дмитрий Веневитинов, Тютчев, Дмитриев (М.А.), Строев, Снегирев, Раич, Ознобишин, Титов; Муханов (Павел Александрович) подарил драгоценное письмо Ломоносова; князь Вяземский достал даже от Пушкина несколько мелких стихотворений. Шевырёв принял в издании самое живое участие и поместил в "Урании" несколько переводов из Шиллера и Гёте и примечательное своё стихотворение "Я есмь". Приведём некоторые строфы:

Сим гласом держится святая прав свобода!
"Я есмь!" гремит в устах народа
Перед престолами царей,
И чтут цари в законе строгом
Сей глас, благословенный Богом.
..........................................................
Но выше он гремит, согласнее, звучней,
В порывах творческого чувства;
Им создан дивный мир искусства,
И с неба красота в лучах
Пред взором гения явилась,
И в звуках, образах, словах
Чудесной силой оживилась.
Как в миг созданья вечный Бог
Узрел себя в миророжденьи,
Так смертный человек возмог
Познать себя в своём твореньи.

Это стихотворение молодого человека, не имевшего ещё двадцати лет от роду, обратило на себя внимание Пушкина и Баратынского. В декабре 1825 года мне случилось отправиться в Петербург, и Шевырёв принял на себя окончание издания "Урании", которая пошла очень хорошо. События 14-го декабря поразили нас сильно; но литература и наука, которым мы были преданы всецело, отвлекла нас, ещё очень молодых людей, в свою мирную область.
Великим постом 1826 года я уговорил Шевырёва приняться сообща за перевод с латинского знаменитой грамматики церковнославянского языка Добровского, коею великий пражский учёный положил основание новой славянской филологии и даже новой славянской истории. План мой был запереться на Страстную и Святую недели в своих комнатах и перевести грамматику одним духом, чтобы после. при каких-нибудь благоприятных обстоятельствах, было нам чем подкрепить своё предложение об издании. Намерение безрассудное! Но Шевырёв согласился; мы заперлись, и на Фоминой неделе вся грамматика, состоящая почти из 900 страниц, была у нас готова. Я не успел только перевести предисловия, а Шевырёв окончить синтаксиса. Признаюсь, взгляд на эту груду мелко исписанной бумаги, взгляд на эту крепость, взятую нами приступом, доставил нам сладкое удовольствие, за которое однако мы поплатились тогда же двумя обмороками: я упал в четверг на Святой неделе со стула в своей комнате, а Шевырёв в воскресенье, на крыл осе приходской церкви, у Пимена. В этом же году Шевырёв, вместе с Титовым и Мельгуновым, перевел сочинение Вакенродера, изданное Тиком: "Phantasien Kitber die unst", и напечатанное под заглавием: "Об искусстве и художниках".
Успех "Урании" ободрил нас. Мы составили с Дмитрием Веневитиновым план издания другого литературного сборника, посвященного переводам из классических писателей, древних и новых, под заглавием: "Гермес". У меня цело оглавление, написанное Шевырёвым, из каких авторов надо переводить отрывки для знакомства с ними русской публики: Рожалин должен был перевести Шиллерова "Мизантропа"*, Д. Веневитинов брался за Гётева "Эгмонта"**, я за "Геца фон-Берлихингена"***, Шевырёв за "Валленштейнов лагерь"****. Программы сменялись программами, и в эту-то минуту, когда мы были, так сказать, впопыхах, рвались работать, думали беспрестанно о журнале, является в Москву А. Пушкин, возвращённый государем из его Псковского заточения.

______________________

* Напечатан в "Москвитянине".
** Переведено первое действие, напечатанное в собрании его сочинений.
*** Перевод мой напечатан особою книгой в 1828 году, с посвящением Дмитрию Веневитинову. Исправленное издание в собрании сочинений Гёте 1866 г.
**** Отрывки напечатаны в "Московском вестнике". Вполне "Валленштейнов лагерь" долго не был разрешаем цензурой, и только в 1858 году он был напечатан особо.

______________________

Представьте себе обаяние его имени, живость впечатления от его поэм, только что напечатанных, "Руслана и Людмилы", "Кавказского пленника", и в особенности мелких стихотворений, каковы: "Празднество Вакха", "Деревня", "К домовому", "К морю", которые просто привели в восторг всю читающую публику, особенно нашу молодёжь, архивную и университетскую. Пушкин представлялся нам каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность. Семейство Пушкиных было знакомо и, кажется, в родстве с Веневитиновыми. Чрез них и чрез Вяземского познакомились и все мы с Александром Сергеевичем. Он обещал прочесть всему нашему кругу "Бориса Годунова", только что им конченного. Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец, настало это вожделенное число. Октября 12-го числа поутру спозаранку мы собрались все к Веневитинову (между Мясницкою и Покровкою, по дороге к Армянскому переулку) и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина Наконец, в двенадцать часов он является.

Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать не возможно. До сих пор ещё - а этому прошло сорок лет - кровь приходит в движение при одном воспоминании. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых всё мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французской декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец, надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства - это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в чёрном сюртуке, в тёмном жилете, застёгнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка Кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно, или лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошёл до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: "Да ниспошлет Господь покой его душе, страдающей и бурной", - мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слёзы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:

Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слёзы, поздравления. "Эван, эвое, дайте чаши!" Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое своё действие на избранную молодёжь. Ему было приятно наше внимание. Он начал нам, поддавая пару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке, и предисловие к "Руслану и Людмиле", тогда ещё публике неизвестное:

У лукоморья дуб зелёный.
Златая цепь на дубе том;
И днём, и ночью кот учёный
Там ходит по цепи кругом;
Идёт направо - песнь заводит.
Налево - сказку говорит...

Начал рассказывать о плане для "Димитрия Самозванца", о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи, на Красной площади, в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую создал он в голове, гуляя верхом на лошади, и потом позабыл вполовину, о чём глубоко сожалел. О, какое удивительное то был утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь: так был потрясён весь наш организм.

На другой день было назначено чтение "Ермака", только что конченного и привезённого А. Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. "Ермак", разумеется, не мог произвести никакого действия после "Бориса Годунова", и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал своё.

Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевырёву выразил он своё удовольствие за его "Я есмь" и прочёл наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в "Урании". Толки о журнале, начатые ещё в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых, было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырёв. Много толков было о заглавии. Решено: "Московский вестник". Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырёв, Титов, Мальцев, Рожалин, Раич, Рихтер, В.Оболенский, Соболевский... И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший всё собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и. взъерошивши свой хохолок - любимая его привычка, - воскликнул: "Александр Сергеевич. Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас и мне кажется, что я - миллион. Вот вы кто!" Все захохотали и за кричали: "Миллион, миллион!"

В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чём-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов - с Кавказа; Баратынский издавал свои поэмы; "Горе от ума" Грибоедова только что начало распространяться. Пуш-кин прочёл "Пророка", который после "Бориса" произвёл наибольшее действие, и познакомил нас со следующими главами "Онегина", которого до тех пор была напечатана только первая глава. Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами; Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным; Щепкин работал над "Мольером", и Аксаков, тогда ещё не старик, переводил ему "Скупого"; Загоскин писал "Юрия Милославского"; М.Дмитриев выступил на поприще со своими переводами из Шиллера и Гёте. Последние составляли особый от нашего приход, который, однако, вскоре соединился с нами, или вернее, к которому мы с Шевырёвым присоединились, потому что все наши товарищи, оставшиеся в постоянных впрочем сношениях, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в "Телеграфе", союз его с "Северною пчелой" Булгарина и желчные выходки Каченовского, к которому вскоре явился на помощь Надоумко (Н.И.Надеждин), давали новую пищу. А там Дельвиг с "Северными цветами", Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которые выходили ещё по одной, по две в год, Гнедич с "Илиадой", Раич с Тассом, Павлов с лекциями о натуральной философии в университете. Вечера, живые и весёлые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал М.И. Глинка, связанный более других с Мельгуновым и Соболевским, и присоединилась музыка.

Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечером "страха ради иуде иска". Я знал о подозрении на меня за "Нищего"*, помещённого в "Урании", новый председатель цензурного комитета, князь Мещерский, - сын того Мещерского, который преподал Щепкину первые уроки драматического искусства и поставил его на настоящую дорогу (он давно уже умер), - послал на меня донос, выставляя "Московский вестник" отголоском 14-го декабря. Мицкевич и другие филареты** находились под надзором полиции, да и сам Пушкин с Баратынским были не совсем ещё обелены. Я в качестве редактора журнала боялся слишком часто показываться в обществе людей, подозрительных для правительства, и действительно, мне пришлось бы плохо, если бы в цензурном комитете не занял, наконец, места С.Т. Аксаков; он принял к себе на цензуру "Московский вестник", и мы с Шевырёвым успокоились.

______________________

* В этой повести было изображено одно из злоупотреблений крепостного права.
** Филаретами назывались члены общества Виленских студентов, которые, по политическим подозрениям, были исключены из университета и разосланы в разные города. Мицкевичу, Ешевскому, Дашкевичу досталась Москва, где они были приписаны на службу по разным ведомствам.

______________________

Для первой книжки Шевырёв написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики. Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (тогда ещё не переведённой), где выразил впервые мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же я начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек.

Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был появиться в начале первой книжки. Но увы, мы жестоко ошиблись в своих расчётах, и главной виной был я: несмотря на все убеждения Шевырёва, во-первых, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более четырёх листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как "Телеграф" выдавал книжки в десять и двенадцать листов; во-вторых, я не хотел прилагать картинок мод, которые, по общим тогдашним понятиям, служили первою поддержкой "Телеграфа", в-третьих, я не употребил никакого старания, чтобы привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешёл окончательно к "Телеграфу", содействовал больше всех его успеху на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами и обратил читателей на его сторону; наконец, в-четвертых, "Московский вестник" всё-таки был мой hors d'oeuvre [Закуска (фр.)], я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься русской историей и лекциями о всеобщей истории, которая была мне поручена в университете. С Шевырёвым споры доходили у нас чуть не до слёз, и когда, в общих собраниях сотрудников, у спорщиков уже не хватало сил и горло пересыхало, запивались кипрским вином, которого большой запас удалось нам приобрести как-то по случаю. Вино играло роль на наших встречах, но отнюдь не до излишества, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался иногда выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом "Московского вестника" было у нас в моде "алеатико", прославленное Державиным.

В марте весь наш круг был потрясён известием о внезапной кончине в Петербурге Дмитрия Веневитинова. Мы любили его всей душой. Это был юноша дивный, - но о нём после особо.

Весь 1827 год Шевырёв работал неутомимо. Он помещал в журнале рецензии, стихотворения, переводы в стихах и прозе из древних и новых писателей. Шиллера. Гёте. Гердера, Манзони. Кальдерона, Лукиана, Платона. Дебюты Шевырёва были блистательны. Рецензии, основанные на правилах науки, обнаруживали вкус и большую начитанность. Примечательнейший труд его, принадлежащий к этому времени, был перевод в стихах "Валленштейнова лагеря" Шиллера, заслуживший одобрение всех, начиная с Пушкина. Это была трудная для того времени задача, которая разрешена была очень удачно. Тогда же перевёл он Мицкевича "Конрада Валленрода", только что отпечатанного в Москве*, и часть Шиллерова "Вильгельма Телля". С петербургскими издателями открылась у нас жесточайшая война, начатая Шевырёвым: к концу года я уехал в Петербург, и Шевырёв выдал без меня первую книжку на 1828 год. Я был угощаем в Петербурге Булгариным, который дал особый обед, - Пушкин, Мицкевич, Орловский пировали здесь вместе, - и не успел я уехать из Петербурга, как пришла туда первая книжка с громоносным разбором нравственно-описательных сочинений Булгарина. Он взбесился, называл меня изменником, и началась пальба. Правду сказать, что он имел некоторое право сетовать на отсутствие всякой пощады со стороны Шевырёва, который воспользовался моим отсутствием и грянул. За разбором сочинений Булгарина последовали разборы "Телеграфа" и "Северной пчелы", где выставлены были дурные их стороны, пристрастие, шарлатанство, ложь, наглость, как они тогда нам представлялись, может быть, в преувеличенном виде.

______________________

* Недавно в "С. -Петербургских ведомостях" было сказано, что Конрад Валленрод был напечатан в Петербурге. У меня осталась в памяти Москва и цензура Каченовского. В эту минуту не могу отыскать экземпляра, - подаренного мне тогда же Мицкевичем, с собственноручной надписью, который решил бы вопрос.

______________________

Самое блистательное торжество имел Шевырёв, написав разбор второй части "Фауста" Гёте, тогда только что вышедшей. Сам германский патриарх отдал справедливость Шевырёву, благодарил его и написал к нему письмо. После, в своем издании "Kunst und Altertum" ["Искусство и старина" (нем.)] он отозвался о Шевырёве сравнительно с прочими своими критиками, вот как:

"Шотландец стремится проникнуть в произведение; француз понять его; русский себе присвоил. Таким образом, гг. Карлейль, Ампер и Шевырёв вполне представили, не сговариваясь, все категории возможного участия в произведении искусства или природы".

Пушкин дразнил издателей "Северной пчелы" похвалами германского патриарха и писал ко мне, по поводу отзыва Гёте:

"Надобно, чтобы наш журнал издавался и на следующий год. Он, конечно, будь сказано между нами, первый, единственный журнал на святой Руси. Должно терпением, добросовестностию, благородством и особенно настойчивостию оправдать ожидания истинных друзей словесности и одобрение великого Гёте. Честь и слава милому наше му Шевырёву! Вы прекрасно сделали, что напечатали письмо германского патриарха. Оно, надеюсь, даст Шевырёву более весу в мнении общем, а того-то нам и надобно. Пора ему и знаниями вытеснить Булгарина (с братиею). Я здесь на досуге поддразниваю их за несогласие их с мнением Гёте. За разбор "Мысли", одного из замечательнейших стихотворений текущей словесности, уже досталось нашим северным шмелям от Крылова, осудившего их и Шевырёва, каждого по достоинству".

С Булгариным был в союзе Полевой и "Телеграф", счастливый соперник "Московского вестника". Они не остались у нас в долгу и продолжали бранить нас и наших даже и тогда, как мы перестали издавать журнал - надо теперь признаться - за неимением подписчиков, хотя благовидный предлог к тому доставила нам первая холера (1830 года), вместе с "Вестником Европы" и "Атенеем". "Телеграф" восторжествовал.

Шевырёв уехал в чужие края ещё задолго до прекращения журнала, я предался русской истории и лекциям; и хорошо мы сделали, собственно для себя, а ещё бы лучше, если бы и не начинали "Московского вестника", а потом не возобновляли его под именем "Москвитянина". Впрочем, все действия имеют свою необходимость; нам казалось, что мы должны были, в общих видах пользы для русской словесности, издавать эти журналы, и мы старались исполнить эту обязанность по крайнему своему разумению*.

______________________

* Так точно и теперь издаю я "Русского", как будто по пословице: "повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову положить".

______________________

Кроме "Московского вестника", Шевырёв поместил несколько стихотворений своих в альманахах Раича и барона Дельвига.

Княгиня Зинаида Александровна Волконская, примечательная и образованнейшая русская женщина нового времени, предложила Шевырёву в начале 1829 года принять на себя приготовления её сына, князя Александра*, к университетскому экзамену. Мы все обрадовались этому счастливому случаю и убедили Шевырёва оставить архивную службу и принять предложение княгини. Жизнь в Италии, в таком доме, который был средоточием всего лучшего и блистательного по части науки и искусства, казалась нам счастием для Шевырёва, который там мог кончить с пользой своё собственное образование. И мы не ошиблись. Три с лишком года, проведённые им в Италии, образовали в нём истинного учёного. Кроме Рима, он провёл достаточное время в Неаполе и его окрестностях и имел случай изучить всё примечательное в других классических городах Италии, как-то: во Флоренции, Болоньи, Венеции, Милане, Генуе, Парме и Перуджии. В Риме он возобновил свои занятия классическою филологией и изучал писателей Греции и Рима. К этому присоединил историю Рима и его древностей, руководствуясь сочинениями Нибби, Нардини, Нибура и Бунзена; изучал историю древнего и нового искусства, постоянна посещая Ватикан, храм св. Петра, Капитолий и частные галереи Рима; здесь прочёл Винкельмана с комментариями; Лессингова "Лаокоона" и увидел, как бесплодны одни эстетические умозрения отвлечённых теоретиков Германии. В Риме же изучил итальянский язык, и при руководстве опытного учителя Соци, читал с комментариями Данта, Петрарку, Боккаччио, Ариоста, Тасса, соединяя с историей итальянской литературы историю Италии средних веков. Здесь же он занимался английским языком и словесностью, преимущественно чтением Шекспира, под руководством весьма опытного англичанина, Гамока, который особенно хорошо объяснял творения великого поэта; выучился также испанскому языку у испанского каноника, Франческо Марина, издавшего весьма хорошую испанскую грамматику, и с ним читал Сервантеса и Кальдерона. Живучи в доме княгини З.А.Волконской, Шевырёв имел богатые средства к усовершенствованию вкуса в искусствах образа и звука. Музыкальные вечера княгини и участие в них всех славных артистов, посещавших Рим, давали ему средство познакомиться ближе со всем тем, что славного произвела музыка Италии прежнего и нового времени. Беседа самой княгини, знаменитых друзей её: Торвальдсена, Камуччини, Гораса Вернета и славных художников русских: Бруни, Брюллова и других, составляла живую эстетическую школу для Шевырёва. Отличная русская библиотека княгини предлагала возможность ему продолжать занятия русской словесностию и историей.

______________________

* Ныне посланник русский в Испании.

______________________

Во время пребывания своего в Италии и в Риме Шевырёв замышлял планы исторических драм и написал два действия трагедии "Ромул". Отдельные статьи его о путевых впечатлениях в Италии и других странах, равно стихотворения, были печатаны в "Галатее" Раича, в "Московском вестнике", в "Северных цветах" и "Литературной газете" Дельвига, в "Деннице" Максимовича и наконец в "Телескопе", где Помещены были: "План учреждения скульптурной исторической галереи для Московского университета", одобренный Торвальдсеном, и рассуждение: "О возможности ввести итальянскую октаву в русское стихосложение", с образчиком перевода VII-й песни "Освобождённого Иерусалима", который вызвал много насмешек многими своими странностями и неудачами. Политические события Франции 1830 года не позволили Шевырёву побывать в Париже. Зиму с 1831 года он провёл в Женеве. По пути, в Милане, он имел случай познакомиться с славным итальянским поэтом Манзони, а в Женеве с Росси и Декандолем. В Женеве он занимался историей Италии и Франции и посещал лекции профессоров академии, из коих Росси имел на него влия ние способом изложения. Вот как он учился, занимался, работал. По-итальянски Шевырёв говорил, как итальянец.

Сосредоточенные кабинетные занятия двух с половиной лег весьма благотворно отвлекали Шевырёва от современной литературной деятельности и послужили ему приготовлением к другому поприщу.

Между тем в Московском университете скончался Мерзляков. Я принялся уговаривать Шевырёва, чтобы он поступил в университет. Привожу здесь первый его ответ:

"1830 г., сентября 21-го... Жаль, жаль Мерзлякова. Я уж знал об этом. Ещё грустнее были твои подробности. Да, в нём был огонь священный; перед смертью он должен был всплакнуть. Иначе не бывает. В таких людях душа праздно не расстаётся с телом. С нетерпением жду стихов его и твоей речи. Ты как скромно написал о ней! Мне вдвое приятнее было ещё слышать о торжестве твоём из Мюнхена, от Рожалина, которому описал это Алексей Андреич*. Честь и слава тебе! Награди тебя Бог всяким добром по желанию! Ты достоин этого. Ты уж действуешь, а мы только готовимся... Предложение твоё мне лестно, но я ещё молод и прежде двух лет не возмогу возложить на себя такого святого долга. Требования увеличились с веком. Я был увлечён службой в разные стороны. Мне надо сосредоточиться, пропасть перечесть. Короче, вот был мой план доселе: теперь я весь предан Италии, искусству, истории её и его древним, частию и "Ромулу". Будущий год хотел я посвятить на слушание лекций в каком-нибудь университете, и заключить три года путешествия - в Россию, и целый год ничем не заниматься как русским (включив сюда и славянское со всеми наречиями и историю), а там изыти на поприще. Особенно же мои мысли сосредоточивались у театра, сцены и школы театральной. Отселе хотел я выйти вместе с "Ромулом". И так не прежде двух лет, ибо чувствую, что мне ещё много и много спеть. Сколько хочется прочесть книг, непременно здесь на месте. О, дела, дела! Что касается до соперников, то со всеми пойду в конкурсе, кроме Давыдова... Он мой наставник, и ему я многим обязан. Следовательно, с ним я спорить не стану: это всякий имел бы право назвать хвастовством непростительным. В адъюнкты к нему - с охотою. Пусть дадут мне пока маленькую часть, - одну эстетику (но для этого надобно музей, а то к чему слепых учить краскам?). Но все не прежде двух лет. До тех пор ни шагу".

______________________

* Елагин. Он с поэтом Языковым первые начали рукоплескания в Московском университете, при произнесении этой речи на торжественном акте 1830 года.

______________________

Холера прервала на несколько времени наши совещания о кафедре. По миновании опасности он писал ко мне от 23-го ноября:

"Теперь о важном деле: ответ на твоё дружеское предложение. Я было не писал об нём, потому что не до этого было, а только о холере думал, да об вас. Теперь Рожалин пишет, что Авдотья Петровна* уж хлопотала у Жуковского, и что путь открыт. Прежде всего, поцелуй ручки несравненной нашей Авдотьи Петровны: буду сам писать к ней. Господи, пошли ей счастия столько же, сколько добра она! Теперь давай рассуждать. Итак, два пути передо мною: сцена и кафедра. Готовиться надо на оба, потому что у нас - запасайся двумя тетивами. Склонность моя внутренняя влечёт меня к первой, с которой соединяю я и кафе дру в школе театральной для актеров (теоретическую и практическую) "Ромул" к марту готов, и привезётся в Россию с тем, чтобы ставить на сцену. В нём будет весь Рим древний от Ромула до шита Сабинского и стен Этрусских. Кроме того, у меня в голове: Колади Риэнци, Конклав Сикста V, Камилл, вся римская история. Глинский, Крез, 12-й год. смерть Микеланджело и освещение Петра на сцене и проч. Князь будет со мною заведовать водевилем и комедией. У нас даже готовится молодой Локуэс**, с большим вкусом и воспитанный среди эстетичности предметов. В Петербурге есть кому нас покровительствовать. По-видимому, теперь обращено внимание на усовершенствование театров. А драматика вовсе нет... Я из детства имел эту способность: "Валленштейнов лагерь" и другие переводы из Шиллера убедили меня в этом. "Ромул" будет решительно пробным камнем. Итак, видишь, что я лезу на сцену: это моя главная мысль, покуда я не убедился в невозможности исполнить оную. Далее: кафедра. Да, я не забываю о другой тетиве: к счастью же, они обе близки друг к другу. Но скажи: какое право имею я теперь на эту кафедру? Несколько отдельных критических пьес, и то ещё как написанных, дают ли мне его? Кафедра словесности не требует ли подвига в теории оной? все эти вопросы я сам задаю себе честно, а не от других слышу, ибо другим я более в состоянии на них отвечать, нежели себе самому. Но если сцена не удастся, конечно, мне останется одна кафедра профессорская: чтобы заслужить её, я должен написать непременно книгу дельную, и вот будет моё право и ответ на мои себе вопросы. В этой книге я сосредоточу свои знания; дополнив прорехи, пройду все словесности в историческом порядке, положу основание своим мнениям, выражуся - и тогда с Богом на кафедру. Ты теперь поймёшь, почему я кончаю к марту "Ромула" и тотчас принимаюсь за своё рассуждение, как сказал я выше. Вот план моих действий, и чтоб убедиться в естественности оного, взгляни на себя; твоё "Происхождение Руси" не было ли для тебя таким же центром утверждения сил твоих? Dixi" - и так будет: сцена, а коль не сцена - кафедра. И "Ромул", и рассуждение - оба будут готовы".

______________________

* Елагина.
** Имя Московского декоратора того времени или какого-то театрального распорядителя.

______________________

Сближение моё с министром Уваровым принесло в этом случае пользу, и Сергей Семенович изъявил вскоре своё согласие на принятие Шевырёва адъюнктом по кафедре русской словесности, которая была поручена пред тем Давыдову.

Шевырёв возвратился в отечество и вступил в университет. Ему назначено было советом написать рассуждение об одном из предметов своих занятий. Шевырёв избрал Данта, заперся в своей комнате (он жил тогда под Новинским, у товарища Мельгунова), месяцев шесть не выходил никуда ногой со двора, перечитал все источники, уже ему знакомые, и написал классическое рассуждение о Данте, какому не было подобного в русской литературе. Оно напечатано в "Учёных записках" Московского университета. Этого мало: совет задал ему тему для пробной лекции, которую он должен был прочесть в заседании через пять дней. Тогда было не так легко получать звание преподавателя университета, как теперь. Лекция получила полное одобрение и была напечатана также в "Учёных записках".

Напряжённые труды в продолжение полугода отозвались на здоровье труженика, и он пролежал в постели месяца три, пока мог начать лекции.

"Не мог забыть он того впечатления, которое произвёл в нём университет при первом в него вступлении. Взгляд на самое это здание, которое ещё в отроческие лета его внушало ему уважение; вид цветущего, оживлённого юношества, стремившегося в аудитории; какое-то неясное предчувствие и надежда связать свою участь с судьбой этого великого образовательного учреждения в России: всё это вместе наполняло душу его трепетом какого-то сладкого, неизъяснимого восторга".

Так писал Шевырёв в своей автобиографии. Первая лекция его, 15-го января 1834 года, имела предметом характеристику образования и поэзии главнейших новых народов западной Европы. Успех был полный. Студенты приняли его с восторгом - это был курс, богатый талантами, какие случаются нечасто: Станкевич, Строев, Красов (Сергей), К.Аксаков, Бодянский, Турунов, Топорнин. В аудитории являлись беспрестанно новые слушатели из всех сословий, что придавало духу и силы молодому профессору. Он работал неутомимо. В первом году он прочёл историю поэзии санскритской, еврейской и греческой; в следующем году историю поэзии римской и средневековой до Данта. Лекции печатались в "Учёных записках" в "Журнале Министерства народного просвещения" и "Московских ведомостях".

Но в старших курсах последовало на другой же год охлаждение. Напыщенный иногда тон Шевырёва, который принадлежал к числу его недостатков, подал первый повод к перемене мнения. Самый голос его, в котором было что-то искусственное, особенно в начале чтения, пока он, так сказать, не разговорится, начал не нравиться. Наконец, вступление его в аристократический круг (вследствие женитьбы в 1834 году) и невольное подчинение некоторым его условиям, возбуждали неудовольствие. Но это были только предлоги. Политическое направление, которое тогда начало обнаруживаться в московских кружках, сделалось главною причиною перемены в расположении молодёжи к Шевырёву. Он думал только о науке и искусстве, а для передовой молодёжи важнее всего была политика, - и так произошло разделение лагерей. Мы занимались политическими вопросами, но совершенно в другом роде. Взаимного объяснения не было, да и быть не могло: мы составляли старший профессорский кружок, а те - младший студенческий. Мы обращались преимущественно к прошедшему, а противники наши к будущему.

В 1835 году Шевырёв принял деятельное участие в издании Андросовым "Московского наблюдателя", где он сильно вооружился против Сенковского и нажил себе нового врага. В 1836 году Шевырёв начал читать историю русского языка по памятникам, а в следующем - историю русской словесности, также по памятникам. Таким образом постепенно распространялся его курс. И тогда же, по новому уставу, он должен был написать ещё рассуждение для получения степени доктора. Это была целая книга, под заглавием: "Теория поэзии в историческом её развитии у древних и новых народов". Другую книгу издал он в том же году: первый том "Истории поэзии".

С первых лет своего профессорства он устроил преподавание первому курсу студентов, ему порученных в связи с практическими их занятиями, приведя последние в систематический порядок. Всякий студент был обязан представить ему в известные сроки сочинение и перевод, которые он внимательно прочитывал от первой строки до последней, отмечал ошибки и неправильности и разбирал с глазу на глаз, или в классе. Таких упражнений поступало к нему в год сот по пяти и более. Кабинет его всегда был открыт для студентов. Он помогал им советами, снабжал книгами, делал пособия денежные и спас некоторых от тяжкой участи своим горячим заступлением. Много встретил он неблагодарных, как это обыкновенно бывает со времени девяти прокаженных мужей, о которых спросил Спаситель: "Не десять ли очистишася, а девять где?" Зато другие помнили его добро и чрез долгое время по выходе из университета выражали свою благодарность. Многие из наших теперешних писателей обязаны ему своими успехами; назову для примера из разных поколений: Буслаева, Самарина, Берга, Фета, Бартенева, Бессонова, Тихонравова... Тогда же устроена была Шевыревым студенческая библиотека из ежегодных пожертвований студентов.

Беспрерывные труды в продолжение пяти лет подействовали на его здоровье. Он должен был взять отпуск на два года и отправился в любезную свою Италию с семейством. В Риме был тогда Наследник, нынешний государь. Шевырёв с другими русскими, нарядившись в русские платья, поехали по Корсо, распевая русские песни, и, поравнявшись с великим князем, подали ему блюдо горячих блинов. Веселая беззаботность римлян во время карнавала нравилась Шевырёву: он сам веселится от души, смотря на их веселье. В Риме был тогда и Гоголь. В день его рождения, 27-го декабря 1838 года, празднуя его со многими русскими на вилле княгини Волконской, Шевырёв прочёл ему следующие стихи, при поднесении от друзей нарисованной сценической маски:

Что ж дремлешь ты? Смотри, перед тобой
Лежит и ждёт сценическая маска.
Её покинул славный твой собрат,
Ещё теперь игривым, вольным смехом
Волнующий Италию: возьми
Её - вглядись в шутливую улыбку
И в честный вид - её носил Гольдони.
Она идёт к тебе: её лица
Подвижными и беглыми чертами
Он смело выражал черты народа
Смешные, всюду подбирая их:
На улицах, на площадях, в кафе.
Где нараспашку виден итальянец,
Где мысль его свободна и резва, -
И через чистый смех в сердца граждан
Вливалось истины добро святое!
Ты на Руси уж начал тот же подвиг!
Скажи, поэт, когда, устав от дум
И полн заветных впечатлений Рима,
Ты вечером, в часы сочувствий тёмных,
Идёшь домой, - не слышится ль тебе,
Не отдаётся ли в душе твоей
Далёкий, резвый, сильный, добрый хохот
С брегов Невы, с брегов Москвы родимой?
То хохот твой - веселья чудный пир.
Которым ты Россию угощаешь.
Добро великое посеяв в ней.
Сам удалясь от названных гостей.
Что ж задремал? Смотри, перед тобой
Лежит и ждёт сценическая маска...
Надень её - и долго не снимай.
И новый пир, пир Талии, задай,
Чтобы на нём весь мир захохотал,
Чтобы порок от маски задрожал...
Но для друзей сними её подчас,
И без неё ты будешь мил для нас*.
<Около 27 декабря 1838. Рим>.

______________________

* Привожу эти стихи в доказательство того, как рано Гоголь был оценён в нашем кругу; а невежи наши думают и провозглашают, что оценил Гоголя прежде всех Белинский, между тем как он не сказал ничего нового.

______________________

В Риме я нашёл Шевырёва в 1839 году за книгами, рисунками и тетрадями, и провёл целый месяц вместе с ним. Гоголем и Ивановым. Они познакомили меня с Римом и ею окрестностями. Из Рима отправились мы с Шевыревым в Неаполь. Точность его, доведённая до крайности, была очень тяжела. Приехав в Неаполь, он хотел непременно прежде всего визировать паспорта у консулов тех владений, куда мы предполагали заглянуть с парохода по пути в Марсель, то есть, римского, флорентийского, сардинского и французского, потом навести справки о пароходах и взять места, прежде нежели приступить к осмотрам. На это потребовалось около двух дней, в продолжение которых мы должны были сидеть, сложа руки, а всех дней было только пять или шесть. Мученье мне было с ними: Гоголь всегда опаздывал и не хотел соблюдать никаких формальностей, Шевырёв хотел являться всегда чуть не накануне срока и сочинял формальности. Как я ни упрашивал его, ничто не помогало, и я должен был уступить, скрепя сердце, потому что Шевырёв поехал в Неаполь для меня: я не хотел брать на себя ответственности пред ним в случае какой-нибудь неудачи или даже вреда от моего распоряжения. Только с третьего дня мы начали осмотры, и надо сознаться, что Шевырёв вознаградил упущенное время: Museo Borbonico, Помпея, Везувий, Геркуланум, Портичи, о которых он перечитал, кажется, всё напечатанное, были показаны до подробностей. Везде он был как дома.

В Чивиту-Веккию, на возвратном пути нашем из Неаполя, выезжал к нам навстречу Гоголь, проститься с семейством Шевырёва. Мы заезжали в Ливорно и Пизу, Геную и Марсель и оттуда пустились в Париж, где пробыли месяц. Разумеется, ни одной минуты не было потеряно: библиотеки, лекции, учёные, театры. При нас, 12-го мая, случилась, как будто для образчика нам, маленькая революция, вследствие которой переменно было министерство. Мы были в театре Большой Оперы и в антракте узнали, что строятся баррикады и слышатся кругом выстрелы. Бегом пустились мы домой и услышали, что в нашем соседстве убит под окошком кто-то, а другой в ближней улице. На другой день Шевырёв спешил всё-таки в Сорбонну через ряды войска, через толпы народа, мимо баррикад, слушать предназначенные лекции. Такова была его точность. Напрасно старался я удержать его, говоря, что теперь улицы читают самые поучительные лекции; нет, во что бы то ни стало, он не хотел пропустить лекций и кое-как добрался до Сорбонны, где не застал никого. Как же я смеялся над его трудным и бесплодным походом!

В Париже он познакомился в Вильменем, Бальзаком и другими знаменитостями. Знакомство с Бальзаком описано в особой статье.

Из Парижа мы съездили вместе в Лондон, где я уже взял его в свои руки. Я спросил его, что он хочет видеть, и потом условился с вожатым. Шевырёв был у меня на буксире. К счастью, в Лондоне случился князь Дм. Вл. Голицын, который облегчил нам доступ в нижний партамент и проч.

Шевырёв отправился оттуда в Мюнхен, где ему было поручено от университета отобрать из купленной библиотеки барона Моля книги, которые могли быть полезны для университета. Там, в деревушке Дахау. в двух часах езды от Мюнхена, находилась библиотека Моля в совершеннейшем беспорядке после его кончины и разных операций. Надо было разобрать её, пересмотреть все книги и выбрать нужные. С свойственною ему настойчивостью или усидчивостью принялся Шевырёв за работу, и четыре месяца один-одинехонек провёл он в этой пустыне, работая с 8-го часа утра до захождения солнца, и спеша кончить к осени. По мере того как выбирались книги, составлялся им каталог: копия с него на тонкой почтовой бумаге отправлялась еженедельно к помощнику попечителя в Москву для сообщения библиотекарю, который мог по этому каталогу означать те книги, каких мы не имели. Окончив дело учёное, надобно было судебным порядком устроить ещё дело тяжебное с наследником барона Моля, который находился тогда в Вене. Не развязав этого дела в суде, университету можно было потерять право на свою претензию. За всеми этими проволочками Шевырёв мог только в первых месяцах 1840 года получить книги, в числе 5 000 томов с лишком, уложить их при себе и отправить в Москву. Попечитель граф С.Г. Строганов видел его за этою египетскою работой. Я приезжал к нему в Мюнхен, но не имел времени заглянуть в Дахау, что его огорчило. Зато в 1842 году, приехав опять в Мюнхен, я нарочно ездил в Дахау, чтобы заплатить свой долг, отыскал дворника и вечером обошёл все залы, где валялись ещё остатки библиотеки, оказавшиеся ненужными. В Мюнхене Шевырёв познакомился со многими примечательными учёными, и в особенности с Баадером, который напечатал у себя письмо Шевырёва о русской церкви, с лестным отзывом. Вот как Шевырёв сам описывает это знакомство:

"Франц фон-Баадер, известный христианский философ Германии, уважаемый Шиллером и Гегелем, занимает первое место в числе тех учёных знакомств, какие Шевырёв имел счастие сделать во второе пребывание своё за границею. Ежедневные беседы Баадера с ним в течение зимних месяцев принадлежат к тем плодотворным занятиям, которые оставляют следы на целую жизнь".

Беседы Баадера описаны Шевырёвым в статье, напечатанной в "Москвитянине" 1841 года.

Точно так и в других городах Шевырёв сделал много примечательных знакомств. В Риме полиглот Меццофанти, у которого в первый раз мы были с ним вместе, Нибби, историк Рима, Марки, нумизмат: в Париже: Бальзак, Альфред де-Виньи, Барбье; в Берлине: Фарнгаген фон-Энзе, профессор Ганс, филолог Бек; в Мюнхене: Шеллинг. Тирш, Марциус, живописец Каульбах; в Страсбурге: профессор философии Ботен и профессор педагогики Фриц; в Геттингене: Отфридж Миллер; в Гейдельберге: Крейцер и Шлоссер; в Праге: Шафарик. Юнгман, Ганка, Палацкий и Челяковский.

Возвратясь с укреплёнными силами, Шевырёв принялся за работу в университете. Кроме того, с 1841 года мы начали издавать "Москвитянин". Как в основании "Московского вестника" принимал непосредственное участие Пушкин, так "Москвитянин" обязан почти своим существованием Жуковскому. На обеде у князя Дмитрия Владимирович Голицына решено было издание. Просвещённый московский градоначальник взялся ходатайствовать об этом деле вместе с Жуковским, потому что разрешение издавать журнал сопряжено было тогда с великими затруднениями. В издании "Москвитянина" Шевырёв заведывал критическою частию и разбирал все примечательные произведения текущей литературы. В "Москвитянине" началась и продолжалась с ожесточением война с "Отечественными записками" и Белинским, точно как прежде в "Московском вестнике" с "Телеграфом" и Полевым, а в "Московском наблюдателе" с "Библиотекою для чтения" и Сенковским. Эта война была ещё ожесточеннее. Мы не могли простить Белинскому дерзких и невежественных выходок против славян, против древней русской истории, против русских писателей прошедшего столетия, против начал русской жизни. Ненависть Белинского и товарищей против нас была передана им в наследство его преемникам и наследникам, которые, не зная ничего из писанного Шевырёвым, продолжали ругать его (как и меня) только вследствие тех начал, которых он был последователем, проповедником и защитником, а их лжепророки противниками. Трудами Шевырёва по части истории древней словесности воспользовались многие из новых деятелей, но в угоду этому расположению, объявшему и заглушившему все прочие, они умалчивали о своём источнике и под шумок обкрадывали его.

В 1844 году Шевырёв прочёл публичный курс, составленный из 33 лекций, об истории русской словесности, преимущественно древней.

Избранное московское общество неутомимо собиралось его слушать, учёные и неучёные. Двор университета бывал заставлен каретами. Лекции производили большое впечатление. Шевырёв возбудил внимание и участие к трудам таких древних деятелей, которые были почти неизвестны высшей публике, к трудам Кирилла и Мефодия, Нестора, Феодосия, Кирилла Туровского. Он умел выбрать, разумеется, любопытные черты. Курс Грановского, имевший свои достоинства и свою партию, нисколько не помешал его успехам, несмотря на старания противников. Слушатели дали Шевырёву торжественный обед в зале художественного класса. В речах оценены его заслуги. В 1846 году Шевырёв прочёл другой курс об истории всеобщей поэзии. Не обошлось и без неприятностей. Так, был на него донос за прочтение одного места из письма Карамзина к Дмитриеву о Петербурге, вследствие которого министр Уваров, всегда уважавший и ценивший Шевырёва, советовал ему через графа Протасова быть осторожнее.

В 1847 году на вакации Шевырёв посетил Кирилло-Белозерский монастырь, осматривал тамошнюю библиотеку и нашёл в ней несколько драгоценных неизвестных дотоле памятников. Из них, так называемый, Паисиевский сборник сделался предметом многосторонних учёных исследований и подал повод к важным заключениям, (Описание этой поездки, с приложением 25-ти литографированных рисунков, вышло в начале 1850 года.)

В 1847 году, по отбытии Давыдова в Петербург, Шевырёв остался старшим профессором русской словесности и определён деканом историко-филологического факультета. Отсюда начинаются его неприятности по службе и между товарищами. Начальство - это была не его сфера. Его сфера были кабинет, аудитория, письменный стол, лекции, исследования, сочинения. С возбуждёнными всегда нервами вследствие усиленных и разнообразных занятий, он делался, может быть, иногда неприятным или даже тяжёлым, вследствие своей взыскательности, требовательности, запальчивости и невоздержанности на язык.

Молодёжь, вместо снисхождения и пощады, отвечала ему своею требовательностью и взыскательностью. Столкновения делались чаще и чаще. Начальство принимало его сторону, чем ещё больше раздражались противники и навёрстывали свои неудачи, постоянно дразня его, как бы по рецепту. Беспрерывные досады действовали отрицательно на характер, а между тем занятия увеличивались. Лекции, статьи, чтение студенческих упражнений, чтение магистерских диссертаций, деканские хлопоты, наконец новый предмет, взятый им также совершенно некстати, педагогия, содержали дух его в беспрерывном напряжении. Противники не выбрали Шевырёва деканом в 1851, кажется, году, а выбрали Грановского. Министр не утвердил выбора, и попечитель по своим причинам просил Шевырёва принять опять эту тяжкую обязанность. Шевырёв имел неосторожность согласиться к совершенному неудовольствию почти всего факультета.

Смею сказать, что я предвидел нехорошие следствия и всеми силами старался отговорить Шевырёва от деканства, забрал справки во время своего путешествия в 1852 году, чего будет стоить жить Шевырёву с семейством в Гейдельберге, и писал ему оттуда, зовя в отпуск на год или на два. Надо отдать честь Грановскому, что он не принимал, кажется, действительного участия в факультетском походе на Шевырёва, а разве страдательное, по слабости своего характера.

Между тем приближалось время университетского столетнего юбилея. Надо было торжествовать его достойно великого учреждения, и все заботы были возложены попечителем на Шевырёва. Шевырёв один вынес юбилей на своих плечах, работая, как вол, в продолжение трёх лет. Он написал историю университета и несколько биографий профессоров, издал биографический словарь, драгоценнейшее пособие, речь для торжественного акта, стихи. При таких трудах лекции между тем и деканские занятия продолжались; разумеется, к нему иногда приступа не было. Довольно, если для примера скажу, что он написал мне такое бранное письмо за то, что я не доставил ему корректуры в назначенный час, что я и не опомнился. Он попрекнул меня получаемою пенсией от университета, для которого теперь будто бы я не хотел потрудиться. Если он так говорил со мною, зная лучше всех, в какой степени я был всегда предан университету и исправен в исполнении всяких обязанностей, можно судить, что должны были выслушивать другие за свою неисправность. Тогда же осенью открылся у него сильнейший ревматизм: он долго не владел ни руками, ни ногами, но возбужденная деятельность не прерывалась.

Юбилей был отпразднован блистательно. Шевырёва носили все, кажется, на руках, и голова у него, может быть, несколько закружилась при напряжении нервов. Шевырёв ездил в Петербург в депутации университета для принесения благодарности государю императору. Успехи его возбуждали зависть...

Следующее лето провёл он в своей подмосковной деревне, незадолго перед тем купленной, и как будто поправился в своём здоровье. Пребывание его в деревне имело доброе влияние на крестьян. Он приучал их ходить чаще в церковь, оказывать уважение к духовенству, лечил, покоил, приглашал к себе обедать священника и его жену; устраивал праздники, обращал внимание на детей. Крестьяне приходили к нему за советами, жили на его харчах, и слава о ласковом барине разошлась далеко.

Между тем противоречия продолжались ещё с большею силою. Тогда случилась несчастная встреча... Горестно вспоминать о ней. Шевырёв поплатился за свою слишком горячую любовь к отечеству... Некому было за него заступиться: не было в живых ни Уварова, ни Протасова, ни князя Д.В.Голицына. Ссора Шевырёва была представлена не так, как бы следовало. Шевырёву назначено было жить в Ярославле. Я утешал его, стараясь сколько-нибудь рассеять его, что он будет иметь случай написать в pendant [продолжение (фр.)] к "Слову Даниила Заточника" "Слово Стефана Заточника". Какова была мысль подниматься с семейством на житье в Ярославль, - чрез год после университетского юбилея с высоты своей славы! Он получил вскоре разрешение остаться в Москве вследствие болезни; но удар был нанесён прямо в сердце, и уже тогда должно было бояться за жизнь его. Шевырёв, утешаемый друзьями, однако же перемогался и принялся за продолжение своего курса. По целым дням сидел он в библиотеках, Синодальной и Волоколамской, работая над рукописями. Он издал 3-ю часть своей "Истории русской словесности" в 1858 году, а потом в 1860 и 4-ю: предисловие он заключил следующими словами, к которым подал повод, возникший тогда вопрос об устройстве железных дорог:

"Катитесь во все стороны нашего любезного отечества, пути железные, пароходы крылатые, и соединяйте в одно живое, гибкое и стройное тело все дремлющие члены великого русского исполина! Разрабатывай. Россия, богатства, данные тебе Богом в твоей неисчерпаемой и разнообразной природе, развертывай и высвобождай все свои личные силы человеческие для великого труда над нею! Но помни, что неизмеримая духовная сила твоя, заготовлена ещё предками в древней твоей жизни, верь в неё, храни её как зеницу ока и во всех твоих новых действиях призывай её на помощь, потому что без неё никакая сила твоя не прочна, никакое дело не состоятельно, и полная всецелая жизнь всего русского народа и каждого человека отдельно невозможна".

Противники, рассыпавшиеся по нашим газетам и журналам, без малейшего внимания к заслугам, старались при всяком случае задевать и ругать Шевырёва. Третий и четвертый томы приняты были с бранью. Он не слышал ни одного доброго слова. Самолюбие его страдало. Имев прежде один из первых голосов, он увидел себя теперь пренебрегаемым и забываемым. Даже заступаться за его никому было нельзя, чтобы не подать повода к новым ругательным выходкам. Имя Шевырёва, как и моё, стояло в списке противной партии, и она не пропускала ни одного случая, чтобы не осыпать нас и бранью, и клеветою, по старой памяти. По наружности он как будто был ещё крепок, но внутри завёлся червь, который и подтачивал ему жизнь. Тогда он решился уехать в чужие края, в любезную ему Италию, чтобы пожить несколько времени на свободе, не слышать этой противной брани, не видеть этих противных ему фигур. Мы обрадовались этому решению, видя в нём единственное средство спасения.

Друзья и почитатели хотели дать ему прощальный обед у меня в доме, в зале русских писателей, но он должен был отказаться за недостатком времени и не мог получить на дорогу этого утешения. 25-го сентября 1860 года оставил он Москву. До Серпуховской заставы проводил я его и на прощанье поманил его изданием журнала или газеты. Шевырёв был очень расстроен, и я, смотря на него с прискорбием, был уверен, что он не поправится и что я не увижу его более. <...>

Шевырёв умер на 58-м году.

В заключение передам те строки, которые вылились у меня на бумагу в первую минуту при получении скорбного известия:

И Шевырёв успокоился от трудов и от скорбей своих! Он скончался в Париже, 8-го мая, после продолжительной и тяжкой болезни.

А трудов его было много! Напомнить забывшим: "История русской словесности", четыре тома, обнимающие древнейший её период; "Теория поэзии"; "История общей словесности", в шести томах, из коих один напечатан; "История университета" "Биографический словарь профессоров Московского университета" в двух томах; литературных рецензий тома на четыре; разных переводов с греческого, немецкого, писем и проч. тома на четыре; исследование о Данте; "Обозрение истории итальянской живописи"; речь о заслугах Жуковского; речь о нравственном воспитании; археологическо-филологическое путешествие в Кириллов монастырь, в двух томах.

А сверх того он прочитывал, в продолжение двадцати лет, сот по пяти студенческих рассуждений в год, с придачей магистерских рассуждений, от строки до строки, и выучил писать многих и в наших писателей.

Довольно ли человек сделал?

Мало, отвечают мне те, которые ничего не делают, ничего не могут делать, но очень хорошо, отлично знают, что и как надо делать.

Есть ли за что благодарить труженика?

Не за что, продолжают они ответ: его физиономия нам не нравилась, его походка была нетверда, его голос иногда дребезжал, он делал нам неприятности, он имел мысли, не согласные с нашими.

Правда, среди усиленных трудов, при напряжённых нервах, особенно перед университетским юбилеем, который он вынес на плечах своих, случалось ему быть очень раздражённым; но вся наша братия, работающие головой, знают по опыту, как это положение естественно и извинительно. Точно, он бывал тяжёл в таком положении, особенно для тех, которые без всякой пощады, не только без всякой снисходительности, старались дразнить и как бы нарочно выводить его из себя; но его доброе сердце, его чистая любовь к науке, его забота о добросовестном исполнении своей профессорской обязанности, его беспримерное трудолюбие, его общее многостороннее образование, его ревностное попечение о студентах, любовь к отечеству, за которую он и пострадал, искупают сторицею все недостатки, и он имеет полное право на общую признательность.

Да, скажу я смело: Шевырёв имеет полное право на глубочайшую признательность. Он сделал много для своего времени, он дал сочинения, которые надолго ещё останутся лучшими источниками сведений о словесности, как русской, так и иностранной; он дал разборы, в которых заключается много верных, поучительных замечаний о важнейших произведениях искусства; он содействовал образованию тысячей студентов, которых он выучил писать по-русски. И к ним обращаю я теперь моё слово, к его ученикам, рассыпанным по всей России, получившим сведения об отечественном языке под его руководством, к студентам, в судьбе которых во всех отношениях он принимал живое участие, которым он жертвовал своим временем, трудами, помогал всем, чем мог, которым был предан от всей души. Я обращаюсь к его товарищам, членам Московского университета, к членам Общества любителей русской словесности. На нас лежит долг искупить, хоть по смерти, часть той неправды, которой подвергся покойный Шевырёв. Соберём сумму для сооружения на могиле его надгробного памятника, соберём сумму на учреждение стипендии для вознаграждения, хотя в продолжение нескольких лет, студентов за лучшие сочинения по отделению историко-филологическому, в котором покойник двадцать лет читал лекции и десять лет служил деканом самым ревностным. "Братья, - сказал Апостол, - поминайте наставники ваша!"

После этого воззвания, напечатанного в "Русском архиве" г. Бартенева, собралось около двух тысяч рублей. Памятник Шевырёву поставлен, по рисунку покойного Рамазанова, на Ваганьковском кладбище. На премии осталось около тысячи рублей. Нужно ещё по крайней мере две, чтобы учредить из процентов постоянную Шевырёвскую премию, в 150 - 200 руб. за лучший студенческий труд в историко-филологическом отделении Московского университета, которому покойный посвятил свою жизнь. Неужели не соберётся эта сумма? Жертвователи могут доставлять свои приношения в редакцию "Журнала Министерства народного просвещения"*. Обязанность издать полное собрание сочинений Шевырёва лежит на Московском университете, в котором произошло, кажется, какое-то недоразумение по поводу моего предложения.

______________________

* Редакция с величайшим удовольствием готова принимать эти приношения, сколь скоро на таковой сбор будет испрошено установленным порядком Величайшее соизволение.


Впервые опубликовано: Погодин М.П. Воспоминание о Степане Петровиче Шевырёве. М., 1869.

Михаил Петрович Погодин (1800-1875) - русский прозаик, драматург, публицист, историк, критик.


Вернуться в библиотеку

На главную