Н.А. Рожков
Научное миросозерцание и история

На главную

Произведения Н.А. Рожкова


Появление враждебного идейного течения всегда заставляет сторонников известного миросозерцания пересмотреть свой багаж, укрепиться на своей позиции, систематизировать и привести в надлежащую ясность свои воззрения. Успех и популярность так называемого идеализма налагают на приверженцев положительной философии именно такую обязанность пересмотра, систематизации и уяснения взглядов, ими исповедуемых. Представить в сжатой и по возможности общедоступной форме схему современного критико-позитивного или научного миросозерцания и отношения к нему исторической науки и составляет задачу предлагаемого очерка.

Духовный отец современного идеализма — Кант — различал, как известно, две основных категории явлений: категорию бытия, или область чистого разума, и категорию долженствования, или область разума практического. Ни один сторонник научного мировоззрения, или, что то же, ни один критический позитивист, ничего не может иметь против такого деления, пока оно ограничивается простым констатированием того устанавливаемого научно, т.е. при помощи точно проверенных и правильно поставленных опыта и наблюдения, факта, что человек не только теоретически изучает окружающие его явления, не только познает существующее, но и оценивает его, решает вопрос о том, что должно быть. Разногласие между позитивистами и идеалистами начинается тогда, когда у последних заходит речь об особой природе моральных явлений, о абсолютном характере нравственных понятий, основным из которых признается понятие "добра". В основе этого разногласия лежит гносеологический вопрос, т.е. вопрос, относящийся к теории познания. Гносеология идеалистов, следующих и в этом отношении Канту, отличается дуализмом: они признают, что в области чистого разума (в явлениях, подводимых под категорию бытия) человеческое знание относительно, человек познает только феномены (то, что ему кажется), или состояния собственного сознания, а не ноумены, не сущности вещей, не вещи, как они есть сами по себе, независимо от человеческого сознания; но в области практического разума (в явлениях, подводимых под категорию долженствования) господствуют, по мнению идеалистов, абсолютные начала, не познаваемые человеком посредством опыта и наблюдения, а постигаемые им при помощи внутренней интуиции, умозрения, независимого от научных приемов познания и ничего общего с ними не имеющего. В сущности, эта теория недалеко ушла от обычного понимания моральных задач: ведь каждый человек из толпы, даже полуобразованной, не говоря уже о совершенно некультурной, является в обыденной жизни несомненным и безусловным абсолютистом в своих нравственных суждениях, выбирает какую-нибудь трафаретку и, не задумываясь, применяет это мерило для моральных приговоров о прошлом и настоящем, не принимая в соображение никаких конкретных обстоятельств. Ведь и политическая метафизика — эта старая и неизбежная болезнь полукультурных умов — построена на том же начале морального абсолютизма. И это одинаково справедливо по отношению и к радикальной, и к реакционной политической метафизике; вся разница между той и другой заключается только в принципах, которым, как фетишам, они поклоняются: радикальными фетишами являются: "свобода, равенство, братство", реакционными — "опека, власть, привилегия"; но метод суждения и у радикальных, и у реакционных метафизиков совершенно одинаков: с точки зрения первых, свобода, напр., всегда и при всех обстоятельствах, какая бы то ни было свобода, — есть благо; то же самое можно сказать о власти с точки зрения вторых. В сущности, таким образом, масса бессознательно держится тех самых моральных взглядов, какие теперь сознательно проповедуются под именем идеализма. Впрочем, в одном отношении сознательные философские идеалисты делают шаг вперед, несомненно, приближающий их к научной, позитивно-критической морали: понятие "добра", лежащее в основе явлений категории долженствования, они признают чисто формальным, лишенным всякого содержания, "категорическим императивом", велением стремиться к добру, не дающим само по себе ответа на то, что такое добро. Этот ответ, и по их мнению, для каждого данного конкретного случая должна дать положительная наука, из которой и только из нее одной и может быть почерпнуто содержание для формального понятия "добра". Не ясно ли, что изложенная теория является, в сущности, компромиссом между вульгарной и научной моралью, переходной ступенью от первой ко второй?

Как всякий компромисс, эта теория не может удовлетворить ни ту, ни другую сторону. Бессознательные абсолютисты в морали, вдумавшись в предлагаемый им идеализм и поняв его, будут разочарованы бессодержательностью формального понятия "добра": ведь им надо, чтобы был указан раз навсегда единый и неизменный реальный признак "добра", а им предлагают голую схему. Критические позитивисты в свою очередь не могут примириться с дуалистической гносеологией идеализма. Монизм, учение, в едином синтезе обнимающее всю теорию и практику, бытие и долженствование, чистый и практический разум, слишком привлекательно для человеческого ума, чтобы можно было от него отказаться и примириться с раздвоенностью миросозерцания. Позитивисты и настаивают на том, что можно назвать феноменологическим монизмом в теории познания. Человек познает всегда только феномены и ничего больше, он познает их лишь путем опыта и наблюдения; вот два положения, на которых покоится позитивно-критическая теория познания. Что эта теория должна быть применяема не только к одним явлениям категории бытия, как то утверждают идеалисты, но и к явлениям категории долженствования, это видно из того, во-первых, что, анализируя формальное, лишенное всякого содержания, понятие добра, мы не найдем в нем, если оно формально, ничего, кроме простого констатирования того эмпирически устанавливаемого факта, что человек имеет волю и действует; во-вторых, из того, что, как только мы попытаемся заполнить эту форму конкретным содержанием, так без труда убедимся в относительности и наших нравственных понятий: допустим, напр., что мы признаем добром свободу; это признание в его абсолютной форме совершенно несостоятельно, потому что не всякая свобода соответствует реальным интересам общества как целого: так, пресловутая свобода труда, отрицающая рабочие организации и рабочее законодательство, несомненное зло не только для рабочих, но и для общества как целого, потому что ведет к угнетению, вырождению и вымиранию значительной части населения.

Из только что сказанного видно, что основное понятие позитивной или научной морали — это не формальное добро, а реальные интересы общества как целого в данный момент его существования. Высказывая это положение, мы приближаемся тем самым к рассмотрению вопроса, какое значение имеет для научного миросозерцания и в частности для научной морали история, потому что история и дает как раз основу для главного понятия научной морали — реальных интересов общества как целого. Для разъяснения и доказательства этого важного положения необходимо войти в рассмотрение нескольких исторических примеров.

В течение целого ряда веков существовали учреждения и порядки, признанные теперь несостоятельными и вредными и давно уже уничтоженные. И замечательно, что эти учреждения и порядки существовали в обществах здоровых, не только сохранявших свою жизненность, но и непрерывно развивавшихся. В чем причина такой былой жизнеспособности установлений, кажущихся нам противоречащими самым элементарным требованиям справедливости и общего блага? В том, что эти установления в прошлом соответствовали реальным интересам общества как целого. Возьмем, напр., русское судопроизводство в эпоху Русской Правды, т.е. в XI и XII веках. Первой основной чертой его была, как известно, ничтожная роль общественной власти в производстве следствия: так, напр., при побоях сам потерпевший искал свидетелей преступления, общественная власть не принимала на себя этой обязанности; точно так же сам истец "закликал на торгу" о пропаже принадлежавшей ему вещи или холопа: опять из его заявления о потере не вытекала необходимость деятельного и самостоятельного производства следствия властями; даже при убийстве или краже, когда преступник не был пойман на месте преступления, следствие производилось истцом, при чем только волость, или вервь, обязана была отводить след, если он приводил в ее пределы. Все дело ограничивалось со стороны властей лишь помощью истцу в отдельных случаях: так, посадник должен был помогать при поимке беглого холопа, давая истцу отрока. Вторая черта древнейшего русского судопроизводства — это слабость участия судебной власти в самом судоговорении. Основная причина этого явления — сильный формализм процесса по Русской Правде. Формализм выражался по преимуществу в формальном отношении к судебным доказательствам, в безусловном к ним доверии, если выполнена была известная форма. Так, при преступлениях против здоровья и чести, по тем делам об убийстве, в которых ответчик был пойман на месте преступления, наконец, при краже, если опять-таки он был пойман с поличным, дословно-сходные с обвинением, предъявленным со стороны истца, показания свидетелей-очевидцев не подвергались оспариванию со стороны ответчика, последний даже не допрашивался, а судья просто обязан был постановить приговор, безусловно доверяя словам свидетелей. Роль судьи была, таким образом, почти совершенно-пассивной, деятельного участия в процессе он, в сущности, не принимал. С нашей современной точки зрения такая организация судопроизводства не выдерживает ни малейшей критики, совершенно не удовлетворяет интересам правосудия. Но не то было тогда: не говоря уже о том, что если бы в то время по какой-либо совершенно невероятной случайности осуществилось в действительности современное нам судоустройство и судопроизводство, то общество совершенно разорилось бы, не в состоянии было бы вынести эту тяготу по чисто экономическим причинам, — самые интересы правосудия лучше удовлетворялись тогда при наличности формализма и слабости судебной власти, нежели при судоустройстве и судопроизводстве, технически более совершенных: в самом деле, ведь некультурность населения, его разбросанность и отсутствие надлежащего контроля и надзора повели бы при более активной роли судьи к господству судейского усмотрения, тогда как "форма спасала процесс от беспорядочности и хаотичности, которые явились бы результатом произвольных и бесконтрольных действий тяжущихся (и, прибавим, самих судей), давала гарантию слабой и неопытной стороне против сильного и искусного противника"*.

______________________

* П. Беляев. "Очерки права и процесса в эпоху Русской Правды", в "Сборнике правоведения и обществ, знаний", т. V, стр. 11.

______________________

Приведенный пример, как кажется, в достаточной степени характеризует тесную связь всякого рода учреждений с общим строем и направлением общественной жизни известного времени и проистекающую отсюда с необходимостью относительность моральной оценки отдельных учреждений: то, что при современных нам условиях является противоречащим справедливости, в свое время как нельзя более с ней гармонировало.

Возьмем другой пример. Мораль нашего времени не мирится с состоянием несвободы; крепостное право и рабство представляются теперь с нравственной точки зрения вопиющим и непререкаемым злом. Но в истории каждой страны был долгий период, когда крепостничество господствовало и, можно даже сказать, давало основной тон всей общественной и частной жизни. И опять-таки, несмотря на это, общество существовало и развивалось, пока, наконец, в процессе этого развития не дошло до отрицания старых крепостных отношений. Почему же общество не погибло при крепостном праве? Ответ ясен: потому что крепостное право соответствовало реальным интересам общества как целого. В самом деле: рассмотрим реальные силы, вызвавшие в жизни и поддерживавшие крепостные отношения в России. Хорошо известно, что крепостное право выработалось и сложилось в течение второй половины XVI века и в первую половину XVII столетия и затем расцвело вполне в XVIII веке. Что представляла собой в это время Россия в хозяйственном отношении? Страна переживала тогда первую стадию развития денежного хозяйства, характеризуемую тем, что постепенно масса населения начинает втягиваться в товарное обращение, в производство не для собственного потребления, а для рынка. Этот процесс совершается не сразу, а медленно и по частям: не все население и сначала даже не большинство его захватывается им и притом захватывается не целиком, а лишь отчасти, в некоторых только проявлениях своей хозяйственной энергии. При всем том, однако, перемена очень существенна, подламывает самые основные устои старых порядков и сооружает совершенно новый фундамент для неведомых прежде экономических отношений. Такая перестройка всего общества на новые основания не обходится даром, особенно для материально слабых хозяйственных единиц, какими являются отдельные крестьянские семейные союзы: каждую минуту грозит катастрофа, которая легко может смести целиком и уничтожить без остатка плоды многолетних усилий и трудов и привести благосостояние и жизнь семьи на край гибели, а это противоречит реальным интересам не только крестьянской массы, но и всего общества как целого, потому что рост населения есть необходимое условие его дальнейшего развития. Отсюда и вытекает необходимость установления крепостного права, т.е. таких отношений, которые, обязывая крестьянина барщиной и оброком, вместе с тем обусловливают поддержку ему со стороны владельца в трудные минуты хозяйственного переворота. Таким реальным и не подлежавшим сомнению общественным интересам удовлетворяло в свое время крепостное право, и потому оно морально оправдывается для известной эпохи. Принцип относительности, феноменализма в отношении к моральной проблеме укрепляется, очевидно, и вторым приведенным нами примером.

Предубежденные и недостаточно осторожные и внимательные противники научного мировоззрения, познакомившись с тем, что только что сказано, могут поставить нам в упрек преклонение перед фактом, известного рода реалистический фетишизм, идею, что все существующее справедливо и разумно, в сущности, полный моральный индифферентизм или, если угодно, абсолютный оптимизм. Этот возможный упрек совершенно, однако же, несправедлив. С точки зрения научной морали оправдывается далеко не все существующее и опять на основании того же критерия — реальных интересов общества как целого в данный момент его существования. В жизни отдельных социальных организмов нередко обнаруживаются явления патологические, болезненные, носящие в себе зародыши разложения и смерти, противоречащие реальным интересам общества как целого. Тогда большой социальный организм погибает, поглощается более крепкими, здоровыми и сильными и лишь в связи с последними получает возможность развиваться далее. Так случилось с большими городами древней Руси — Новгородом и Псковом; то же произошло позднее с Польшей. Социальный строй Новгорода и Пскова покоился на аристократической привилегии, что отражалось и в политической сфере. В XV веке это оказалось в прямом и непримиримом противоречии с реальными интересами местного общества как целого: масса населения подчинялась политическому гнету банкирской, торговой и землевладельческой аристократии, причем этот гнет не оправдывался экономическими потребностями времени, потому что сосредоточивавшийся в руках аристократии капитал лишь механически примешивался к хозяйственной жизни страны, не вступая в органическую связь с коренными элементами этой жизни, а в перспективе открывалась необходимость установления именно этой органической связи путем развития денежного хозяйства взамен натурального. Под давлением этих усилий и пала политическая самостоятельность древнерусских больших городов, с нею рухнули социальные привилегии, в них существовавшие, и вместе открылась возможность дальнейшего, более здорового развития в составе более крепкого социального целого — Московского государства. На социальных и политических привилегиях дворянства покоился и строй Речи Посполитой в XVIII веке. Было время, когда этот строй соответствовал реальным интересам общества как целого: это было тогда, когда Польша, Литва и Западная Русь переживали первую стадию развития денежного хозяйства, сопровождающуюся полным господством земледелия и отсутствием капиталистической организации обрабатывающей промышленности. Но это время прошло: надо было преобразовать народное хозяйство страны, возвести его в высший тип промышленно-земледельческого экономического организма на капиталистической основе. Для этого нужны были обширные и свободные рынки, которые разорванная на три лоскута Польша и приобрела вместе с возможностью дальнейшего развития после исторической трагикомедии, известной под именем падения Польши. В обоих случаях, — и в вольных городах древней Руси XV века, и в Речи Посполитой XVIII столетия, — социальные и политические привилегии являются, с точки зрение научной морали, явлениями отрицательными вследствие их противоречия реальным интересам общества как целого в данный момент его существования. Этот вывод снимает всякое подозрение в преклонении перед фактом, в моральном индифферентизме или абсолютном оптимизме. В оптимизме относительном оправдываться не приходится, потому что он неразлучен с самой жизнью, без него нет бытия, нет и долженствования, если не считать обязанности погибнуть. А научное миросозерцание не может помириться с философией отчаяния и апофеозом смерти.

Но, утверждая относительность нравственных понятий, как и относительность теоретических истин, последователи научного миросозерцания не могут признать эту относительность в обоих случаях совершенно беспредельной. Напротив, для нее есть пределы, и они поставлены тем же гносеологическим принципом, в силу которого человек познает только состояние собственного сознания. Единство познаваемого объекта и познающего субъекта ставит пределы относительности знания, делая не безусловной самую эту относительность. На этом единстве покоится возможность культурного преемства и умственной связи отдельных людей и разных поколений.

Есть еще один упрек, несправедливо бросаемый сторонникам научной морали идеалистами: говорят, что научная мораль не в состоянии подвигнуть человека на самопожертвование и подвиг. В споре, свидетелями и участниками которого мы все являемся, не может быть, конечно, речи о каких-нибудь подозрениях по отношению к отдельным лицам: жизнь сама покажет, кто из идеалистов и из сторонников научной морали окажется на высоте положение в тот великий и страшный час, когда перед каждым из нас грозно встанет моральная дилемма, когда каждому придется выбирать между верностью своим принципам и самосохранением: мы нимало не сомневаемся, что и на той, и на другой стороне найдутся твердые и честные люди. Но, спрашивается, неужели, отвлекаясь от отдельных личностей, ставя вопрос принципиально, можно думать, что убежденный и искренний сторонник научной морали, для которого нет ничего, кроме конкретной нравственной задачи, им признаваемой, менее способен к самопожертвованию и подвигу в пользу этой ничем не затемняемой и не заслоняемой нравственной задачи, чем идеалист, у которого, даже при неудаче в достижении конкретной цели, все же остается утешение в виде абсолютной, хотя бы и формальной, лишенной содержания идеи добра? Ведь для того, кто исповедует научную мораль, нет жизни вне конкретной нравственной задачи, им себе поставленной.


Впервые опубликовано: Научное слово. 1903. № 1. С. 105-112.

Николай Александрович Рожков (1868-1927) русский историк и политический деятель: член РСДРП (б) с 1905 г., с августа 1917 г. член ЦК партии меньшевиков, с мая по июль 1917 г. — товарищ (заместитель) министра Временного правительства, автор ряда трудов по русской истории, экономике сельского хозяйства России, экономической и социальной истории.



На главную

Произведения Н.А. Рожкова

Монастыри и храмы Северо-запада