В.В. Розанов
50-летие кончины Гоголя

На главную

Произведения В.В. Розанова


Сегодня на всей России пройдет возбудительным током воспоминание о Гоголе. И невозможно исчислить статей, стихов, отзывов, мнений, какие публично и частно будут соединены с дорогим и великим именем! Из всенародных апофеозов, какие мы два раза видели относительно Пушкина и сегодня в первый раз увидим относительно Гоголя, можно заключить, до чего выросло значение в России литературы, какая это огромная и любимая, всех свободно покоряющая себе, сила. Общество может венчать только вершины какой-нибудь области. Но если у нас есть и увенчан Суворов, значит, любимая и нужна армия; если так увенчиваются Пушкин и Гоголь, то частичка венка их славы лежит и на голове каждого писателя! Будем это помнить и стараться это оправдать, заслужить...

Пушкин читаем, любим и понимаем. Гоголь читаем, любим, но понимаем гораздо менее, нежели Пушкин. Пятьдесят лет со дня его кончины мы все еще разрабатываем собственно одну половину Гоголя и далеки от того, чтобы подняться головою до головы великого писателя и охватить сердцем и умом всего его, всю его могучую и загадочную личность, все его творения, и оконченные и неоконченные. И критика, и биография Гоголя стоят гораздо ниже его личности, кончаются около его ног. И одна и другая увлечены впечатлением читателей и представляют литературную обработку этих впечатлений. Полного слова о Гоголе мы не имеем.

Гоголь — сатирик, Гоголь — отрицатель закрыл собою все. Не станем отрицать и не хотим ограничивать этого приговора. Пятьдесят лет одинакового впечатления что-нибудь значит. Но полно ли оно? Аристофан был сатирик. Свифт имел бич, белее беспощадный, чем гоголевский; Теккерея Европа признала сатириком. Достаточно назвать эти имена, чтобы чуткий читатель почувствовал, до чего Гоголь не умещается в ряд их не только как им равный, но и как на них похожий. Гоголь ничего почти родного не имеет себе в мизантропе Свифте, шутнике Аристофане, рассказчике Теккерее. Угрюмо оглянувшись на них, наш Гоголь отошел в сторону. А все мы, отнюдь не по национальному чувству, тоже отделились бы от ряда их, и пошли бы за нашим Гоголем. Но в чем же его секрет и особенность, при столь бесспорном характере сатиричности его творений? В его безмерной положительности, плоде безмерной любви к родной стране и вере в родную страну! Никто столь смешно не изобразил Россию. Соглашаемся с этим. Но отвергнет ли кто, что ни один писатель, включая Пушкина, Тургенева и Толстого, не сказал о России и, напр., о русском языке, о русском нраве, о душе русской и вере русской таких любящих слов, проникновенных, дальнозорких, надеющихся, как Гоголь? Известные слова Тургенева о русском языке: "Берегите его" и т.д. не проникнуты такой любовью, как слова Гоголя о меткости русского слова и характерности его, и именно в связи с душою русскою, из которой исходит это слово. В отзыве Гоголя больше понимания русского слова, а главное — больше любви и уважения к могуществу души и ума русского человека.

Он весь поглощен был народною и государственною заботою. Он похож на рабочего в угольных копях, который садится в бадью и спускается в шахту, чтобы копать там "черные алмазы". Так и у Гоголя мы нигде в его жизни и до самого конца не наблюдаем ни одной черты сибарита-писателя, наслаждающегося своею славою, уже признанною. Это — работник, переводящий тяжелое дыхание и зарывающийся глубже и глубже в шахту русской души, в угольную пыль русского быта. Нет презрения и пренебрежения у него ни к чему. Без перчаток он щупает самые гнойные язвы отечества. Качество язвы вызывает лечение смехом: но разве в боли лекарства заключаются существо и намерения медика? В душе его предносится идеал цветущего здоровьем человека. Идеал России, обильной духовным светом, как и материальным благосостоянием, до боли мучил и Гоголя: следы этого везде есть у него, и чем ближе к концу, тем все увеличиваются, переходя в начальных главах второй части "Мертвых душ" и в "Переписке с друзьями" почти в административные указания и соображения.

Из великих сатириков мы называли Аристофана, который осмеивал Эврипида и Сократа, имел идеал свой в благочестивом прошлом Афин. Так как мы уже приводим параллели, то отметим эту черту и, пожалуй, дополним ее Ювеналом, который тоже звал Рим к патрицианскому прошлому. Вообще могущественнейшие сатирики были косвенно певцами минувшего, безвозвратного и чаще всего проблематического "золотого века". Даже пророки Ветхого Завета, как Иеремия, плакали только о прошлом. Но не таков христианский сатирик Гоголь. Из всех картин, видений или иносказаний евангельских его как бы особенно поразило Преображение. Все творения Гоголя суть зов родной земли, родного народа, окружающего общества, до личных друзей поэта включительно, к некоему и жизненному, и небесному "преображению". Это определение охватывает всего его, от "Мертвых душ" до "Авторской исповеди", до "Записок сумасшедшего" и "Переписки с друзьями". Формула широка, и ее не нужно ни менять, ни приноровливать, чтобы в нее вошел весь Гоголь, без пропусков. Он был пророком и вождем русского "преображения" и сатира была для него только бичом, которым он понукал ленивого исторического вола. Сознание ведущего своего значения, "преображающего", местами восходит у Гоголя до яркости, которой нет аналогии во всемирной литературе. Какая-то личная исключительная связь с отечеством, на какую ни у кого другого нет прав, сказывается в словах, почти пугающих нас многозначительностью, смелостью и очевидною правдою. Так смела бы сказать только мать о дитяти, вынашиваемом ею в себе, как Гоголь решается говорить о будущем Руси, как бы тоже выношенном и созревшем в недрах его духа. "Русь! Русь! Вижу тебя из моего чудного далека, тебя вижу. Бедна природа в тебе... Открыто-пустынно и ровно все в тебе... Ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе?.. Русь, чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями... И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силой отразясь в глубине моей; неестественною властью осветились мои очи...У! Какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль, Русь!..".

Какие особенные слова; какое нужно особенное самоощущение, чтобы произнести их, и произнеся, дать печатному станку, а не спрятать как стыдливое ожидание, робкую надежду, как неудачный штрих пера! Такое право приобретается не только трудом для родины, но страданием за родину, глубоким, душевным, до известной степени мистическим. Это более, чем отношение писателя к отечеству, это — незримые и крепкие нити, связующие в один организм страну и ее пророка. Пушкин и Лермонтов написали оба по "Пророку": странное предчувствие! Но сделаться пророком для родной земли, без вывесок, без афиширования, однако в самом строгом и точном смысле, удалось одному только комическому писателю Гоголю. Какое удивительное явление! "Скорбию ангела загорится наша поэзия, и ударивши по всем струнам, какие есть в русском человеке, внесет в самые огрубелые души святыню того, что никакие силы и орудия не могут утвердить в человеке". ("В чем же, наконец, существо русской поэзии", конец). Сколько здесь предсказано о тоне всей последующей русской литературы, от "Бедных людей" Достоевского до "Записок охотника" и "Живых мощей" Тургенева, "Чем люди живы" и "Смерти Ивана Ильича" Толстого, включая и "пронзительно-унылый" стих Некрасова. Народное движение русской литературы необъяснимо без Гоголя, оно выводится из него. До Гоголя русская литература порхала по поверхности всемирных сюжетов то "Братьев разбойников", "Шильонского узника", то "Кассандры" и "Торжества победителей". Гоголь спустился на землю и указал русской литературе ее единственную тему — Россию. С тех пор вся русская литература зажглась идеалом будущности России. Мысль о нем обнимает ее всю, от самых крупных до незаметных явлений. По чувству любви к народу, по жару отечественной работы русская литература, и именно после Гоголя, представляет единственное во всемирной литературе явление, которого мы не оцениваем или не замечаем потому только, что сами в нем трудимся. Каждый решительно у нас писатель, даже достигший европейской известности, для своего признания в России должен еще представить "оправдательные документы", что он сделал для мужика, для деревни, для рабочего, для бедного физически или бедного духовно. И вот мы видим и даже не особенно поражаемся, как герой литературы, герой литературного момента, во время однодневной переписи в Москве ходит по ночлежным домам, и результаты виденного и думы свои о нем обсуждает печатно. "Так должно", — без всякого удивления говорим мы. Так поступает медик, чиновник, земец, всякий работник своей земли. А писатель — тоже работник и должен трудиться плечом к плечу со всеми. Но это стало возможно только после Гоголя; в пору Пушкина, Карамзина это еще не было возможно, было непредставимо. В поразительной статье "Светлое Воскресенье" ("Переписка с друзьями") Гоголь как бы концентрирует и отрицательные и положительные свои идеалы. Он говорит о братстве, проходящем в этот день по народу, и выражающемся в поцелуе "христосованья". Но что это? Не одно ли пока лицемерие? Сколько в нас презрения друг к другу, презрения ко всякому, кто оскорбляет нас неблагообразным своим ликом? "Христианин, мы носим это имя. Но мы выгнали Христа на улицу, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в дома, под родную крышу свою, и думаем, что мы христиане!..". "Все глухо, могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится в Твоем мире". Все должно возродить чувство братства; это чувство братства — оно поднимается и по всей Европе. "Мысли о счастье человечества сделались почти любимыми мыслями всех; обнять все человечество, как братьев, сделалось любимою мечтою всякого почти молодого человека; многие теперь только и грезят о том, как преобразовать все человечество, как возвысить внутренне достоинство человека; даже стали поговаривать о том, чтобы все было общее — и дома, и земли; но одно только христианство в силах это произвести; следует ближе ввести Христов закон как в семейный, так и в государственный быт". Реализация этого пасхального поцелуя и слов пасхальной молитвы: "Да все друг друга обымем" — последнее завещательное слово Гоголя, которое стало темою последующей литературы. Сам он умер в великой попытке выделить, выработать в себе христианина; но попытка не умерла, перейдя в биографии Достоевского и Толстого. Найти в себе христианина, явить в жизни своей христианскую идею — такова стала задача русского писателя. Сравнительно со всеми народами, евангелизм, чувство Евангелия, и только его одного, проникает русского человека больше, чем всякого другого. Наш народ почти не знает Библии и, можно сказать, при отсутствии других сильных и постоянных влияний, весь духовный свой образ соделал или пытался сделать по духу евангельскому. Но еще безмерный предстоит путь от личного образа дойти до образа жизни народной и от пожелания — к осуществлению. На путь этот вывел литературу нашу Гоголь; на нем она трудится. С престола алтарного, где она только раскрывалась и читалась, книга жизни и обновления должна пойти по улицам, войти в домы, замешаться в дела: вот задача нашего "Преображения". Поблагодарим же сегодня все того, кто нам указал ее.


Впервые опубликовано: Новое Время. 1902. 21 февр. №9328.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада