В.В. Розанов
Без подпоры вечной

(По поводу объяснений смерти сенатора Коваленского)

На главную

Произведения В.В. Розанова


Нельзя без некоторого ужаса читать сообщение брата покойного сенатора Коваленского о настоящих причинах его смерти... Рассказ искренен и дышит убеждением. Рассказывающий почти говорит читателям: "Мой несчастный брат умер не от болезни, которой у него не было, а от несчастья, служебного несчастья. Он был оклеветан, переведен из деятельного отделения Сената в недеятельное; дальнейшему служебному движению была поставлена точка; он растерялся, не нашелся, долго томился, скрывал свой адрес и все скитался по Европе, выбирая уединенное место, где бы мог покончить с собою". Но покончил на Сергиевской улице, в Петербурге.

И все. Так все понятно. Нечем жить, не для чего жить. И он умер, как римские сенаторы, от которых отвращался Кесарь.

Сообщение его брата превращает самоубийство сенатора Коваленского в событие огромного общественного и психологического интереса; тысячи людей думают об этом молча, и позволительно сказать о нем слово вслух, хотя бы в помощь этим молча думающим. "Как? Что? Разве можно так убивать себя? Тогда кто же останется жить, ибо такие неприятности встречаются чуть ли не в каждой жизни, встречаются и преодолеваются".

Прежде всего, пожалеем о томившейся душе покойного; она, конечно, ужасно томилась, если привела его к мысли о самоубийстве, к самому самоубийству. Душевно он чрезвычайно страдал, и, кроме жалости, мы здесь ничего не имеем.

Но есть факт личный и факт истории. Самоубийство сенатора Коваленского — вполне исторический факт. Он сам этого не видел, не озирал, но после сообщения его брата у зрителей, у живых не может остаться сомнения, что покойный умер, как римский сенатор до Рождества Христова.

"Нечем было жить..."

А Христос? А вечная жизнь? А мы, оставшиеся люди?

Ведь, после Христа мы все — братья. "Одно стадо", в котором невозможно овце погибнуть, если она не отделилась.

В этом и вопрос.

У сенатора Коваленского были средства, ибо он странствовал по Европе; у него была жена, взрослые сыновья; был такой любящий брат. Как "не для кого жить"? А эти все!..

Да и, наконец, мы, просто люди? Каждый день в газетах сообщаются ужасающие факты самоубийства от нужды; имея самые маленькие средства, можно личным участием столько помочь, что, право, это выйдет занимательнее и полезнее какой-то тусклой сенаторской службы, зависимой, и службы все около "бумаг" и с "бумагами".

Как "некому помочь", когда есть две руки, только две руки?

Как "нечем жить", когда есть поэзия, всемирная поэзия?

Боже мой, сколько есть для чего жить!

А наука? Начинающееся воздухоплавание? Открытие радия, падение механических объяснений природы (дарвинизма), перемещение всех точек зрения человека на себя и на мир? Смута веры, "да" и "нет" в религии? Да, именно, наше время полно таких обещаний, таких предвестий будущего, что просто любопытно прожить еще десяток лет, ибо уже через десять лет лицо мира станет неузнаваемым!

Что перед этим "приказ 31-го декабря, которым мой брат и еще один сенатор, В., переводились в отделение, куда назначаются престарелые сенаторы, и оно собирается всего несколько раз в год, почти не имея дела".

— Да. Но его личная жизнь остановилась. Его душе нечем было жить.

С этого-то ответа, который уже дан в изложении братом покойного обстоятельств и мотивов его смерти, и начинается весь ужас положения, который как-то затрагивает и нас, затрагивает всех.

Неужели мы так ужасно обусловлены внешним положением? Есть "положение мое", и есть еще "я". Неужели мое "я" совпадает с "моим положением" и, раз последнее гаснет, потухает и "я"? "Мне нечем жить", "я умираю".

Это выражено слишком реально, — в этих скитаниях, в этом ненахождении себе места, в этих заботах при взгляде на квартиру: "гроба моего не вынесут на лестницу, ибо проход через переднюю узок". Все это до того реально, что мороз подирает по коже.

Умерла служба, даже только не обещала движения вперед, — и человек умер, действительно умер!

"С единственным интересом он бывал в Английском клубе, где встречался с некоторыми для него приятными людьми"...

Но отчего он не обратился к бесчисленным сокровищам религиозного утешения, какие есть на нашей земле? Есть же они?! Отчего он забыл про это? Да ему сейчас же стало бы легче, если б своей рукой он зажег лампадку перед образом и, отойдя назад, лег на кушетку и продолжал бы смотреть на образ, без молитвы, без слов, — просто "так". Тишина зрелища, покой комнаты, великая старина, о которой ему этот образ сказал бы, старина еще от великих князей московских и киевских, при которых тоже служили люди, и многое им "не удавалось", — все это показало бы ему его личное несчастье в таком миниатюрном виде, что он просто забыл бы думать о нем...

"Душа моя" и "моя служба". Но, ведь, "служба" есть только "прилагательное" около души, вытекает из "души", как одно из его последствий, одно из приложений ее деятельности, энергии. Как же можно "душу" променять на "службу"? Изменила одна, но когда не изменила другая, — все осталось.

У Коваленского "изменила" служба, и с нею не только изменила, но совсем пропала душа. И он умер. Без души кто же живет? Вот где роковое, ужасное.

Гюйо написал книгу "Безверие будущего"... Вот с кем бы его свести лицом к лицу, — с сенатором Коваленским. Диалог был бы интересен.

Книге предпослал сочувственное предисловие либеральный русский профессор: "Будущее, конечно, будет безверно". Гюйо был талантливый, прошумевший французский философ; автор предисловия тоже довольно шумит. Оба счастливы. Так зачем им вера? Книги так идут успешно. Зачем вера? Квартирная обстановка, уют семьи, привет общества, — все хорошо и хорошо! К чему тогда вера?

Хлопот, интереса жизни хватит на 30-40 лет, — сколько "проживется". А потом, — чтобы и почетные похороны. Чего же тревожиться. Но ни Гюйо, ни Овсянико-Куликовский, написавший к нему предисловие, не подумали о Коваленских, не подумали о неудачниках, не подумали о слабых.

Не подумали о всех, о множестве.

Если "будущее" станет без "веры", то все станут кончать с собою приблизительно как Коваленский. Ибо для чего же им жить? Не для того же, конечно, чтобы "восполнить число" читателей Гюйо и Овсянико-Куликовского? Очень им нужно! Быть хлопальщиками успеха других, стоя внизу, в глухоте, в безвестности... Это очень льстит Гюйо, но нимало не интересно "нам".

Мы, это — все. Обыкновенные люди. Гюйо, при его славе, нужно "безверие", но нам, при "безвестности", непременно нужна вера.

Какая? Во что?

Да в бесконечность души человеческой.

В то, что душа не "талантливая" вечна, например, у Гюйо; но сама по себе вечна, например, у Ивана.

Что она выше всех "служб".

Выше богатства, успеха.

Что все меня "топчут", но я вижу образ, перед ним зажженную лампадку, моей рукой зажженную, из последнего масла, и вот в этой комнате и ее тихом свете я совершенно абсолютен, равняюсь царям и праведникам, потому что не меньше их перед моим Богом.

Хотя только Иван.

Без "веры" нет равенства людей, а при вере уже непременно "все равны". Не физическим равенством, а метафизическим.

"Вера" — источник героизма, подвигов.

"Вера" — источник бесконечной жизни.

При "вере" совершенно нельзя быть несчастным даже на краю физического несчастья, ибо суть "веры": "все погибло", но "душа осталась".

Сто Гюйо и тысячи талантливых книг не заместят кусочка веры, соломинки ее, лучика ее. "Вера" талантливее книг. "Вера" человечества — гений человечества, которым наделил его Бог.

Сирот преимущественно, но частью и мудрых; наградил всех. Это свет солнца.

Как же своими жалкими, костлявыми ручонками стараются заслонить от человечества этот свет будто бы мудрецы, а в сущности вовсе не мудрецы, Гюйо или Овсянико-Куликовский.

Ваши книги слишком не нужны. Печатаются или не печатаются, — все равно.

Конечно, — пропитание наборщикам, и в том смысле — хорошо. Поблагодарите Бога, возьмите свою плату и отходите в сторону.


Впервые опубликовано: Русское Слово. 1909. 7 окт. № 229.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада