В.В. Розанов
Царевич Алексей

На главную

Произведения В.В. Розанова


Мысль о великой драме царевича Алексея и царя Петра так и закипела во мне, едва я прочел первые страницы нового романа Д.С. Мережковского "Петр и Алексей" в книжке "Нового Пути". И по одной особенной причине. Автор на первый фон выдвинул фигуру царевича — доброго, милого, тихого, сонного:

"А мухи все жужжат, жужжат, и маятник чикает, и чижик уныло пищит; и гаммы доносятся сверху, и крики детей со двора; и острый, красный луч солнца тупеет, темнеет; и разноцветные фигурки движутся; французские комедианты играют в чехарду с березинскою бабою: японский поп подмигивает птице Малкофее (рисунки на изразцах комнаты) И все путается, и глаза (царевича) слипаются. И если бы не эта огромная липкая черная муха, которая уже не в рюмке, а в голове его жужжит и щекочет, то все было бы хорошо, спокойно, и ничего бы не было, кроме тихой, темной, красной мглы".

Это комната царевича, комната, которая всегда есть "образ и подобие" живущего в ней. А вот и он сам:

"Оставшись один, царевич медленно заломил руки, так что все суставы пальцев хрустнули, потянулся и зевнул. Стыд, страх, скорбь, жажда раскаяния, жажда великого действия, мгновенного подвига (он только что говорил с приверженцем своим, старой веры человеком, который сочинил нечто вроде молитвы-заклинания против "вражьей силы" его отца) — все разрешилось этою медленною, неудержимою до боли, до судороги в челюстях, и более страшною, чем всякие вопль и рыдание, безнадежною зевотою".

Кто не думал из русских о драме несчастного царевича, которая как бы олицетворила в себе драму всей старой Руси при Петре, в то же время явившись центральным по ужасу, несправедливости, по несчастию и по необходимости событием среди всех кровавых, неумолимых событий того времени?! Отец и сын рассорились, разделились, противоположились: и не было (действительно не было!) средств, путей, способов примирения. Все, что могли бы придумать для этого люди, развалилось бы, как глина около железа.

Д.С. Мережковский только не назвал, но нарисовал суть расхождения. Дело было не в расхождении идей; не в разных стремлениях; не в том, что одному нравилось все новое, а другому нравилось все старое. Это все — на поверхности. Дело было в органическом, физиологическом расхождении: и было, поэтому, непоправимо иначе как смертью одного из них... от болезни или от рук. Царевич не захворал, не умер; он все "скрипел" (нравственно, духовно, физически); и в fatum истории русской вмешалась кровавая рука, которая доделала то, чего не сделала нужная бы, милостивая, благодетельная в этом случае (для всех сторон: для сына, отца, России) болезнь. В первый раз из этого ужасного случая, ужасного исторического сцепления я начал себе хоть как-нибудь объяснять сочетание "божественного милосердия" с преждевременною иногда, детскою болезнью и смертью, всегда поражающею, как жестокость и бессмыслие.

Царевич не любил нового, потому что оно нарушало тишину его комнаты; гнало прочь муху, жужжавшую у него в волосах. Умри Петр раньше, вступи на трон он: он вовсе не стал бы поборать Петрово дело, отменять реформы; он распустился бы, как сахар, в сироп: и все, вся Россия, уже сколоченная железною рукою в далекое океаническое плавание, уже собранная вновь точь-в-точь, как и московские цари "собирали Русь", но только иначе и для других целей, — эта Россия тоже распустилась бы, завалилась, покрылась "мухами". "загаживающими" ее... и, вероятно, умерла бы; т.е. если бы не привзошел другой великий возбудитель. И если нужно было России жить, если для это го было Провидение, царевичу нужно было умерен,

Но как ужасно! Ведь отец и сын...
А разве не ужасно другое: отечество и царь..

Мы можем только сопоставить, спросить: а ответить — душа леденеет. Есть вопросы, на которые нельзя ответить: пусть Бог творит, что ему угодно, — а мы только смотрим, жалостно сжимаем руки, не можем благословить, не можем и проклясть; не умеем, даже не хотим молиться и только вздыхаем.

"Aνανκη — необходимость, рок" — вот эпитафия на могилу страшного события, жалостной смерти.

Отнюдь я не за Петра в этой ужасной драме. В поразительной сцене свидания сына с отцом Д.С. Мережковский тонко подметил, как любил сын отца. Это тонко, это хорошо; это давно нужно было сделать. Царевича Алексея слишком осуждают историки-прогрессисты и гипнотизировали читателям мысль, что это была кукла, которая, в сущности, и не умирала живою смертью, а просто выброшена была на задний двор, за негодностью. Романист и поэт лучше понял дело, — жалостливее и истиннее. Негодность Алексея была именно для трона только, царственная, а человечески он все качества имел. Ну, пусть я худой писатель: исключите из литературы; но чтобы меня за это повесить, замучить, отнять самое право жить и быть счастливым: это что-то до того ужасное, чего ни у львов, ни у тигров нет. Это нероновщина, иудино, сатанинское. Это против Бога, человечества; это в своем роде, хоть она и с одним лицом происходит, революция не меньшая, чем как если бы завалилась и развалилась Россия.

Не трясите небо ради сохранения земли. Я слаб, но я добр: задавить меня за бессилие — это значит до того смутить небо и землю, так ужасно запутать законодательство в вечной его стороне, что жить станет безнадежно, страшно, что не захочется жить. Если царевича Алексея только за то, что он не мог подъять на рамена дело Петра и понести дальше, вообще понести, можно было задавить: ну, тогда давите меня, как бездарного писателя, моего читателя — как не очень меня понимающего; и вообще неизвестно, где это можно окончить.

"Решилась (погибла, пошатнулась) Россия", — кричит смоленский мужик в "Войне и мире", когда французы действительно начали штурмовать город, чему он долго не верил. Он бросил свою лавочку и имущество. В бессмыслии, душевном страхе, не понимая, что делает, он хватает полено и начинает бить жену. Не от жестокости, а потому, что ужасно вокруг, не для чего жить.

— Если решилась Россия, то и я, мужик России, решился.

Ну, а если бы в самом деле "решилось небо": то ведь тогда Россия, Франция, да и самая планета и ее всяческая суть "решилась" бы тоже. Тогда и России не надо. Если царевичу Алексею, без своей вины, без заслуженности нужно было умереть (а он смерти своей несомненно не заслужил), то на кой черт и России существовать?

Воображение работает; и эта невинная смерть человека в исходном моменте "новой России" навевает религиозные страхи, суеверия. Понимаешь, как образуются "легенды", потому что в самом деле образуется легенда. Помните, в старое злое время, когда по земле ходили еще "колдуны", — строя город, считали нужным для его будущего благополучия зарыть в землю живого человека. Но тогда ("злое время") верили, что от этого будет добро, а теперь верим, что от этого выходит зло. И кости царевича как будто все шевелятся в могиле и не дают, доселе не дают покоя и мира душе живущих. Со смертью этой привзошло в "новую Россию" роковое начало, — именно временности и сокрушимости. Все ожидают, до сих пор ожидают, что "дело Петра" где-то имеет себе окончание, и "новая Россия" должна смениться "новейшей Россией". Суровой расправой с сыном Петр внес принцип: "цель оправдывает средства", который стал практиковаться и потом. Но лучшие русские люди не мирятся и едва ли когда помирятся с этим принципом и вечно бывают возмущены или смущены его практикой.

Петр был "тучегонитель": так греки называли своего страшного Зевса. Г. Мережковский, по-видимому, готов внести в роман много физиологии: и портрет Петра, с этой подпочвы показанный нам при первом же появлении, глубоко заинтересовывает, заинтересовывает новым интересом. Конечно, "матушка физиология" есть как будто "покров Пресвятой Богородицы" над всяческою психологиею, и по зависимости от последней — самой историей. Петр был необыкновенен даже физически: не одною громадою роста и силою, но, например, этими пухлыми, почти шарообразными щеками, а вместе и нежною, странною, не виданною ни у кого (я никогда не видел у мужчин) ямкою на подбородке. Сверх грозы в нем было и таинственное очарование. Словом, это был необыкновенно рожденный человек, и Наталья Кириловна есть настоящая "мать Новой России", давшая ей "такого сынка": тут обстоятельства, воспитание, немецкая слобода и проч. суть лишь помогающие обстоятельства, а не первоначально зиждущие. "Каков в колыбельку, таков и в могилку": и детская колыбель в комнатке Натальи Кириловны и несла в себе "Новую Россию", которую могла погубить только какая-нибудь скарлатина, дифтерит, а уже не могли погубить ни стрельцы, ни староверы, ни Карл XII.

Обратно, царевич Алексей, рожденный от вялого брака с нелюбимою Евдокиею Лопухиной, только звал на себя мух. Тут вина, конечно, не в несчастной царице, а в том, что ее не любил Петр. Царевич, вяло зачатый и рожденный, мог сказать только одно заклинательное слово Петру, которое должно было остановить "тучегонителя": "Батюшка, да ведь я — это ты в несчастный период твоей жизни; ты не любил, скучал, отвращался от родной моей матушки: и вот вышел я, как твоя хиленькая любовь, такой же хиленький, бездарненький, но добрый, но милый, но умный даже. Только я ничего не могу; не могу не только продолжить твоего гигантского дела, но и вообще ничего. Пусти меня в монастырь. Я ни для чего не опасен; ни для кого; меня вон мухи поедают, и я не могу их отогнать: могу ли я согнан, с лица земли твои подвиги".

Да, монастырь, если не детская скарлатина, вот что могло разрешить драму между отцом и сыном. Поразительно, что никто из духовных лиц не подсказал Петру этого решения. Петра мы тоже очень судить не можем. Дитя его была Россия, дитя тоже слабое, беззащитное (какою он нашел ее). И он, гигант, поднялся на защиту этого "найденного при дороге" дитяти и порешил родного сына, который бы заморозил, погубил то найденное в несчастии дитя. Петра судить тоже невозможно. Россия не имела более любящего ее человека, и не России судить такого царя, хотя бы перед Небом он был и виновен. Но пусть же Небо его и судит, или пусть судят другие народы, но не наша Россия. Для нас образ его, "лик" его, хотя бы и страшный, хотя противонебесный, священен и не-касаем.

Роман г. Мережковского, обещающий новый пересмотр "дела Петра и Алексея", захватывает читателя самым живым волнением. Уже давно мы не имели большого романа из русской жизни. А тут и эпоха взятая до того живописна, так идейно важна, и в сущности так еще не обсужена, что каждая глава (я прочел лишь первую, и пишу под живым ее впечатлением) рождает тучи мыслей. До сих пор живопись удачна, кроме 3-4 первых страниц: в рисовке старика Докукина много ума ("неинтересное лицо", "берет взятки", а в сущности — святой человек, русский Муций или Сцевола, который вот-вот погибнет за старую Русь), но его следовало бы очертить более свободною в движениях кистью. Г. Мережковский все опасливо придерживается за документ, и это связывает его. Но там, где он меньше стесняет себя документом или где документы слишком многочисленны, так что можно начать созидать: перечитав и отложив их в сторону, — там теплое чувство поэта и воображение художника делают то, чего никогда не удастся сделать историку. Получается дышащая фигура, взглядывая на которую вдруг объясняешь себе множество документов.


Впервые опубликовано: Новое время. 1904. 5 янв. № 9999.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада