В.В. Розанов
Дорого ли отечество оценивает «честь» своих граждан?

На главную

Произведения В.В. Розанова



Я люблю свое отечество, но не до самозабвения, и бывают случаи, когда я стесняюсь как-то любить его.

В городе Е., где я был пять лет преподавателем гимназии, вышло происшествие, глубоко потрясшее гимназию, всю корпорацию учителей и, кажется, учеников. Помощник классных наставников, Иван Павлович Л., был «оскорблен действием» негодным мальчишкой, года 3-4 назад исключенным из 4-го класса гимназии. Все было поразительно в этом случае. 35 лет, одинокий холостяк, огромного роста, почти толстый, Иван Павлович был, мне кажется, самым почтенным лицом в гимназии, не исключая директора и учителей. Не забуду впечатления его первого посещения («с визитом»): шел август, и, не доходя нескольких сажен до флигелька, где он жил, я был поражен всевозможным птичьим щебетаньем. А войдя увидел и разгадку: вся квартира одиночки-чудака (он, однако, был образован и природно умен) была увешана клетками певчих птиц, всевозможного оперенья и всяческих голосов, и оне производили, конечно, невыносимую какофонию, но тешили старого педагога. И гимназия для него была продолжением птичника: множество учеников младших классов он знал по именам, и помню я, как наставник, как он бывало острил: «Тиша (Тихон), сиди тише». Для маленьких он был отцом-заступником, для старших — очень и очень интересным собеседником: «Иван Павлыч, войдите к нам» (в класс, на перемене), бывало просят, при его проходе мимо, семиклассники или восьмиклассники в дверях своего класса. У него не было врагов, жизнь провел в высокой чести: прошла и уже кончилась. И вот нужно же было разразиться такому: шла зима, гимназисты на катке (катанье на коньках) вели себя не всегда хорошо и директор назначил очередное дежурство двух помощников классного педагога, между прочим, и в воскресный день. В воскресенье днем несчастье и случилось: завидев Ивана Павлыча (народа почти не было на катке), негодяй закричал: «Я, собственно, не тебя пришел бить, а другого (назвал фамилию другого помощника классных наставников, человека поверхностного и скорей дурного, чем сносного), но все равно». Видя опасность, старик поспешил с пустынного катка; негодяй его преследовал, и все норовил ударить по лицу, но высокая и полная фигура жертвы мешала достать именно до лица, чего так хотелось ex-гимназисту. Встретилась на перепутьи молочная лавочка и, думая спастись в нее, Ив. Павлыч взялся за ручку дверцы: вертлявый негодяй заскочил вперед... «и вот, — с многоточиями и слезами передавал мне несчастный, — тут и случилось»: он не имел сил ни договаривать, ни назвать точным словом поступок с собою. И плакал, когда рассказывал. Вне связи с этим, конечно, но нужно же было совпасть: через 1/2 года у него открылось сужение пищевода, и он умер что-то в июле месяце. Не страдал. И также был поэтичен, умирая. Сел я возле него на тоненьком матрасе постельки. Птицы его как-то захирели, — недокармливал он их что ли, может быть, и начал раздавать, предвидя смерть: «Ничем не страдаю. Ничего не больно»; он взглянул в окно, на сбегающий снег под ярким мартовским солнцем: «Вот, как вешний снег — таю, больше ничего. Мои ли это руки? Вот живот!». Был мешок кожи на месте полного, почти толстого живота, и уже тонкие руки, желтоватого цвета. И умер. И вечная ему память. Но что же живые?

Едва случилось несчастье, как вступила во все свои права уездная публицистика, отражающая всероссийскую. «Это — гимназия; Ив. Павлыч отличный человек, но ударили не его, а в его лице — надзирателя, а каковы эти надзиратели? Что это за гимназия? Какой это классицизм!». И смешали все в кашу, где Ивана Павлыча, плачущего, униженного, больного, уже не видно было. Тут сыграли свою роль судейские, между которыми, людьми бойкого слова и смелых манер, и тихим запуганным педагогическим персоналом был всегда скрытый антагонизм. В то время как учителя и директор жалели несчастного, но как-то неуклюже и беспомощно, почти безмолвно, судейские, как представители общества, находящегося в неладах с гимназией «in corpore» [«в целом» (лат.)], шумели вопросом о том, как свести на «нет» преступление и оправдать «бедного молодого человека, еще совсем неопытного», и избавить от предстоящей ему что-то на два месяца тюрьмы. Нашли какой-то предлог, вроде того, что у «молодого человека» матери уже нет, а отец старик и может умереть от удара, да ему по старости и необходимы «заботы сына»: а потому наказание и было преобразовано в «домашний арест». Все мы понимали, что «несчастным» оказался негодяй, а истинно несчастный и истинно достойный человек не возбуждал вовсе никакого представления о себе, ничего конкретного, определенного, живого. Его точно не было, а как-то очутился «в несчастии» молодой человек, которого добрый суд и доброе общество решили выхватить из ямы и — самое большее — сказать «не гуляй» на две недели (арест был наложен не на два месяца, но именно на две недели, это я хорошо помню).

И «бьют по роже» по всей России. Бьют «смертным боем» мастеровые мастеровых, — эти для боли, для вредительства; и для «оскорбления» бьют «господ благородных». Стоит какая-то всеобщая расплюевщина («Ох, и били же меня», — говорит Расплюев в «Свадьбе Кречинского») — да отчего?!! Мне этим летом пришлось разговориться с одним судебным следователем, рассказавшим, как одна «такая девица» пырнула ножом другую из ревности — «Разве оне ревнуют?», — спросил я с изумлением. — «Как же, самым ужасным образом, к избранным любимцам. Виновную простили (или «дело пришлось прекратить» — не помню), так как рана оказалась царапиной». — «Как простили? ведь царапина — это вне предвидения, счастливый случай: на самом деле в намерении было «лишить злодейку жизни», пронзить ее, и самым пронзительным образом? Попалась не артерия, а кость: но это уже анатомия, а где же юриспруденция?!». — Тут судебный следователь вздохнул и рассказал мне вещь, которая, вероятно, специалистам хорошо известна, а для меня и для множества обывателей, вероятно, крайне нова: именно он объяснил мне, что так называемые «бои», избивания и всяческие оскорбления действиями у нас в законодательстве не поставлены ни в какую цену, или в цену самую ничтожную, и судебная власть действующая ничего не может сделать с преступлениями против личности, так как судебная власть теоретическая, законодательная не установила почти никаких наказаний за преступления против личности. Тут мне представилось знаменитое: «Суд идет! встаньте!!», возглашаемое в зале суда при появлении в ней «господ судей», и дико вырезалась, рядом с этим требованием почтительности к себе, странная непочтительность самих судей к обывателям: «Ударил по щеке? Ну, что же, пусть не гуляет две недели». Очевидно, гг. юристы полагают щеку гражданина не выше подошвы своего сапога. Иначе как объяснить, что вообще «оскорбления действием» таксированы; что цена на мою щеку точно определена в такой-то «штраф», кажется, меньший, нежели штраф за грязное содержание заднего двора или трехдневную непрописку паспорта. Да и не трудный ли это вопрос, не мучительный ли: что 1) меня ударили по щеке и 2) мировой судья, или присяжные, или, наконец, даже сам законодатель говорит обо мне ударившему: «Ничего, он потерпит, а ты вперед не бей, а пока гуляй». Мне кажется «оскорбления действиями» абсолютно не таксируемы, не оцениваемы, и уже самая их таксация заключает, так сказать, «всеобщее оскорбление личности», где оскорбителем является не какой-нибудь «непомнящий родства» господин, а сама почтенная госпожа «юстиция», на этот раз не только слепая (с завязанными глазами), а точно помешавшаяся; оскорбленным же является все население страны. «Личность» не уравниваемая вещь, как уравнивается рубль и всяческий материальный ущерб; личность представляет бесконечные вариации: ее оскорбление одного низводит в гроб, а другой почти скучает без таковых. Как это выравнять, оценить, таксировать? Личность для Пушкина и для Расплюева, для Грановского и Ноздрева? Явно, что законодатель, написавший: «Капитан-исправник, ударивший за либерализм по щеке Грановского, платит те же три рубля, как и картежный игрок, ударивший Ноздрева за игру краплеными картами», — не понимает ровно ничего в человеческой личности, и тогда зачем же он судит о том, чего не понимает?

В стародавние времена, еще Алексея Михайловича, не было законов (таксы) касательно оскорбления чести, а была установлена одна только процессуальная сторона суда над оскорбителями, именно оскорбитель оскорбленному выдавался «головою», и обиженному предоставлялось самому наложить на него наказание. По каким-то психологическим причинам такое наказание, совершенно бескровное (обиженный всегда прощал обидчика), было вместе с тем чрезвычайно устрашающим; и «личные обиды» бывали весьма редки в старобоярской Москве. По-видимому, публичный факт, что «я находился в руках такого-то и он меня великодушно простил», — навсегда сламливали гордость и самомнение обидчика, сламливало в нем психологию дерзости. При подобной форме наказания, которую мы не предлагаем воскресить, но о которой предлагаем подумать, решительно не могла бы образоваться «психология улицы», по которой негодяй, выйдя, чтобы оскорбить такого-то, и видя, что его нет, решает, что «ведь не беспокоиться же мне выходить еще завтра — так ударю все равно другого».


Впервые опубликовано: Новое время. 1903. 13 октября. № 9917.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада