| ||
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Позволю и я себе, хоть немножко и запоздаю, сказать несколько слов о Руссо, 200-летний юбилей рождения которого только что отпраздновался всею печатью. Предмет этот так велик и интересен, он до такой степени вековой, что запоздание в 2-3 недели не составит важности. Ведь все этот месяц подумали о нем; пусть моя дума присоединится к думам всех. Никто так полно и жизненно не выразил значения Руссо, как Наполеон, сказавший, что "без Руссо не было бы революции". В устах Бонапарта это была почти исповедь. Мы помним его всегда как императора и властелина; но он прошел, хотя и узенькую, полоску юности, мечты и сердечного воображения. В словах о Руссо он как бы сказал: "Разве мы все тогда начали бы так ломать старую Францию, не появись этот Руссо со своим гипнотизмом красноречия, веры, вторичного и чистого детства человечества"... Наполеон выразил в словах о Руссо то, что он чувствовал и знал; чего мы теперь не знаем, отделенные l 1/2 века... Чему мы просто должны верить как факту. Мнение Наполеона о Руссо есть факт истории, а не одно только суждение. Но французская революция — первый день новой Европы. И Наполеон сказал собственно неизмеримую мысль, что вся новая Европа более или менее обязана своим рождением странному духу, странному влиянию, которое произвел этот "литературный бродяга", каким и по существу и по форме, и по сочинениям и по биографии был Руссо. "Бродяга" — без порицания; просто — как портрет. Действительно: "своего дома" не только не было у Руссо, но Руссо и невообразим в "своем доме", и вообще в каком-нибудь постоянном жилище, на долговременной квартире. Руссо — сама неустойчивость; он вечно переходит из одного положения в другое, от одних мыслей к другим, из одного города в другой, от одной возлюбленной к другой, от одной должности и профессии — в другую, от одних друзей к другим и т.д. Это бывает и у других, но как черта величайшего легкомыслия и пустоты человека. У Руссо же это была — трагедия, страдание, доведшая его почти до безумия и ранней смерти. Он не мог стоять на одном месте, томясь вечным томлением по чему-то новому, "другому", чем его "сегодня" и "здесь". И это как душевно, так и физически. Его земля не держала и он не держался на земле. Есть что-то воздушное, птичье в нем. Говорят, всякий человек похож на какое-нибудь животное; обычно сухопутное: на быка, на лошадь, на верблюда, на свинью. Руссо был сходен поразительным сходством с какою-то птицею, — с длинными крылами и крошечными, слабыми ножками. И он пролетел над Европою, запев больную песню, большую и зовущую, больную и тоскливую. И все подняло голову, отозвалось. Все почувствовало в груди своей отзыв на эту песню. Вот откуда значение Руссо. Он мог бы петь о том, что ему одному понятно. Это могло бы быть прекрасно, но не было бы значительно. Суть в том, что он запел мировую, общечеловеческую песню, мотив которой, собственно, вечен в человеке, глухо знаком всему человечеству. И все поднялось. Получилась "революция". Кант, Гете, Байрон, Толстой — люди достаточно великие и не любившие от кого-нибудь "зависеть", равно говорят, и с любовью, а не с "несносным чувством", о своей зависимости от Руссо. Кант признавался, что он на несколько недель остановился в писании философского трактата, когда появился его "Эмиль"; Толстой много лет тайно носил на груди портрет Руссо вместе с крестом. Такие лица революции, как Сен-Жюст, Робеспьер, не говоря о громадной толпе "людей революции", собственно лишь портретно выражали в себе идеи и дух Руссо. Влияние на Толстого, на Канта?.. Да кто он, влияющий? — Мальчик, безумец, любовник "доброй Терезы", темный воспламененный юноша... Поразительный факт. Мировой факт. Что такое его идея "первоначального невинного состояния человека"? Да идея — Библии. Идея Рая, Адама и Евы, грехопадения. Почему же, как страница Библии, она не заражала, а как "сочинения Руссо", всех заразила, взволновала и увлекла? Все обезумели от этой мысли, образа представления, надежды, чаяния. Что такое, в чем загадка? В Библии мы это учим десяти лет, и давно надоело; в 17 лет "не верим этим басням". Вдруг стали том за томом, трактат за трактатом выходить "сочинения Руссо", где была и билась пульсом эта в сущности эпическая страница Библии, но она уже билась как лирика, как призыв, как плач и знамя, как земной насущный идеал, по которому "завтра начнут переделываться все дела". "Вернем себе рай", "вернем себе невинность". — Как передает в подробностях Тэн, об этом грезили и в королевских дворцах, и герцоги, и последний мещанин. Все "опростились", Мария Антуанета опростилась, и из своих рук кормила своих коров свежей травой. Деланно или неделанно, сильно или безуспешно — но порыв сюда у всех был. Все рванулись в невинность, первоначальность и рай. Даже Кант задумался: "не снять ли мне ученый колпак и не сделаться ли просто теленком, жующим в поле траву". А Фауст и его скука мудростью, его томительное желание опять юности, любви и непосредственности?.. Везде — Руссо, все — Руссо. "Революция" совершенно понятна после Руссо, как она непостижима и просто ее бы не было без Руссо. Были бы "преобразования": но "преобразование" — не революция, и особенно не эта первая революция. Революция с ее террором, с готовностью "всех зарезать, если они не по Руссо живут", миссия Робеспьера, — все это с явным безумием, эпилептичностью, захватом в грудь столько воздуха, что выдохнуть невозможно, — есть явление solo в истории. Ни на что она не похожа. Ничто на нее не похоже. Революция была в сущности припадком: и этот "припадок" вызвал Руссо. Таким образом, вся его личность и миссия есть не очень литературная, но глубоко историческая. "Литература", что он был писателем — случайность. Явление, именуемое "Руссо", "приход в мир Руссо", — есть феномен религиозной жизни, религиозной судьбы Европы: это есть арийская форма религиозного события, типично арийская, но и типично религиозная. В сущности, Руссо и не думал повторять страницы Библии; она ему и на ум не приходила; из современников, кажется, никто не отметил, что "это просто первые четыре главы книги Бытия". Руссо не подражал, не повторял. Он сотворил из себя и сам великую религиозную страницу, — великий религиозный пароксизм. Случился типичный европейский религиозный припадок в конце XVIII века. Это и есть революция. Жгли, рубили, разрушали: как в Тридцатилетнюю войну, как католики в Чехии после Белогорской битвы, как те же католики в Лангедоке и Провансе, как иезуиты, "не задумываясь, истребляли "врагов папы". Руссо назвал папою "народ" и "невинность", и Робеспьер начал рубить головы "неверных" этому "папе": с тем же чувством правоты и веры, что "будущее оправдает его". Восстановление "невинного состояния" было религиозною верою, религиозною темою, было "вероисгговедною задачею на завтра"... Тут не задумываются, не задумывался никто. "Террор" только и можно понять, придвинув к нему "гугенотов". Люди явно безумеют. Но ведь послушайте: и по Платону "действительность есть преходящее" "на земле мы только странники и умрем"... Но если так, если все реальное есть лишь кажущееся", то кто знает, не открывается ли в слепые и безумные моменты человечества трансцендентная сущность мира, земли и существа человека... "Долой голову мещанству, обыденности и прозе: и да здравствует пожар, сон, сновидения и опять пожар". Кто знает, где сущность, в громе или в ясном дне. И настал гром. И засверкали молнии. Потом град, ливень. Повалились вековые дубы. Это — революция. А "дунул" ее бездомный странник Руссо. * * * Все отмечают в нем странное детство, присутствие "впечатлительного мальчика" уже в зрелом по возрасту человеке. Это — его сущность. Да оглянитесь и на действительность: ведь "пожары зажигают мальчики". Какое-то мировое emplois. Какому же великовозрастному человеку, статскому советнику или государственному поэту Гете, придет на ум поджечь дом или крикнуть революцию. Революция по существу есть детское дело, детское и разбойное, детское и поджигательное. Юность имеет свои исторические emplois. Философия — старости, дипломатика и политика — старости же, суд и служба опять — принадлежат старости, зрелому возрасту. Но та бездна действия, каковая есть в "громе и молнии", — бездна и масса движения, захвата воздуха в грудь принадлежит, естественно, юности, — даже отрочеству. И "революцию" мог родить только "неумытое дитя" своих "Воспоминаний" (Confessions), этот Жан-Жак. Смешон для всех.
Он и привил свое "мальчишество" целому веку, всему поколению. Отсюда краски революции: кроваво-страшной, детски-увлекающейся, живой, полной какого-то яркого "я" в каждой точке и в каждой минуте, безумной для всякого рассудительного человека, для всякого делового человека, и совершившей, однако, такое дельное дело, какого бы не совершить полку великовозрастных титанов. От этого, например, мальчишеского духа, мальчишеского пафоса от 1790 до 1799 года, произошла неудача Мирабо, человека совершенно зрелого и мудрого. Во время революции ничего вообще "мудрого" не могло удаться: могло удаваться только безум- <пропуск в тексте> против нее всей мудрой "критики потом"; критики и Тэна, и нашего Любимова ("Против течения; беседы о французской революции"), и проф. Герье (комментарии к Тэну). Все у них у всех — верно с одной стороны, рассудительно, исторически-правильно; а с другой стороны — и совершенно неверно, вполне антиисторично. Конечно, "родители знали", что любовь Ромео и Джульетты "принесет им вред". Но "родители" никак не могли бы дать сюжета для великолепной хроники Вероны и трагедии Шекспира, и для мирового любования этою "горестною историей"; 17-летние дети — дали. Нужны ли миру Ромео и Юлия? Для "произведения потомства" — не нужны, но для красоты мира — в высшей степени необходимы! Дело в том, что самая-то "мудрость" имеет в себе этажи и этажи, слои и слои: и "мудрое", положим, в третьем этаже — совершенно "глупое" в шестом этаже, а "мудрое" для шестого этажа — "никуда не годится" в этаже третьем. Так что прав и Любимов, но прав и Сен-Жюст. * * * Невероятная сила и все историческое значение Руссо происходит от того, что он изменил как бы протоплазму людей своего времени, поколения своего. Изменил новым духом и новыми темами, новым материалом своих сочинений. Известно, "протоплазма" долгое время оставалась скрытою и никому неизвестною; эта незаметная жидкость внутри кровяных шариков не считалась ничем важною или никто не мог понять ее значения, потому что она — однородна, плоска и неинтересна. Все смотрели на голову, руки, на органы, глаз, почки, легкие, сердце. Политика и история до Руссо и имела дело с этими массивными фактами, с огромными факторами большой политики и дипломатики; с дворами, министрами, королями, придворными, с любимцами-фаворитами, которые "все решали" и "все устраивали", "удачу" и "неудачу". Пришел Руссо. Что же он стал делать? Именно стал действовать на протоплазму Франции и всего тогдашнего читающего человечества. Этот грязный мальчишка, назвавший себя забавным именем citoyens de Geneve [гражданин Женевы (фр.)], начал рассказывать о своей доброй Терезе и пакостях с мадмуазель Лавассер, как его секли и что он при этом чувствовал, и т.п. глупости, совершенно не профессорские. Он стал выдавать маленькие секреты человечества, которые и у других бывали "в его положении", но все условились об этом молчать. Вообще человечество состоит из человечества "в разговорах" и из человечества "в молчании". Вот это второе совершенно никому не было известно, т.е. не было известно в литературе, в политике; "про себя"-то каждый о нем знал, но знал каясь и ограниченно только именно "о себе", т.е. без значения и силы. Руссо вызвал к действию и арене это "человечество в молчании", которое через литературу вдруг слилось в одну у мириада душ, у миллионов таившихся индивидуальностей: и тогда, естественно, получило силу, стало громом и молнией. "Бог весть откуда взявшимся". "Искорки-то всегда везде были, — для шалости и в шалостях. Вдруг заговорил Руссо, заговорил об интимном и внутреннем, о пакостях и молитве ("Исповедание савоярского священника"), о своей тоске, о своей грусти, о своем — "не знаю, где найти место себе", о своем — "мне ничего не нравится", о своем — "я нахожу ложь во всем". И появились синие молнии, клубы молний. "Не понимаем и мы, для чего живет человек со своими фижмами, пудрою, в расчищенных парках из аллей постриженных дерев, — со своими менуэтами, приседаниями, интригами и враньем". "И потрясся Олимп многохолмный", — как говорит Гомер. Все затряслось в Европе: потому что ведь думать-то это стали все, до "встречи двух дворян на Невском", в век Екатерины, "заговоривших шепотом о вновь напечатанном Эмиле этого чудака Руссо, этого святого Руссо, этого безумца и вместе гения". "Мальчишка Руссо" заговорил тайну всех, заговорил о тайном во всех: что же было делать правительствам? Не стрелять же из пушки по этому "грязному мальчику" и "двум дворянам на Невском", тихо разговаривающим между собою. Между тем короли, придворные, вельможи и министры вдруг почувствовали, что они обессилели каким-то внутренним бессилием, и что какие-то неведомые силы начали нарастать "совсем в стороне" и "где им не указано", — у этих приватных людей, без формы, без определенности и даже "без определенных занятий"... "Солнце" закатывается здесь, "другое солнце" восходит там. Совсем космический переворот, и его произвел Руссо. Произвел именно этой тайной своей протоплазмой, "не расстреливаемой из пушек". Теперь — не Помпадур и Ментенон, а — провинциальная девушка Шарлота Кордэ; не Неккер или Кольберг, а Шиллер с балладами, "Разбойниками" и "Маркизом Позой"; не Людовик XVI и даже не Мирабо, который все-таки мог бы быть у него министром, а сумасшедший поэт Руже-де-Лиль. которого куда же взять в министры. Бабёф, Сен-Жюст и гильотина. И, наконец, не трон и "управление", а ревущая толпа и ее судороги. Чудовищный горный поток, все разрушающий, — лавина, оборвавшаяся с вершины горы, — вот революция. Какие тут рассуждения, какая рассудочность!! На 10 лет из Франции вдруг пропало "управление", пропало не в физике своей, а в метафизике, в сути. "Управления" вообще не было, никакого! Какая же "канцелярия" в жерле вулкана, в котором все кипит и выбрасывается; а вы хотели бы подставить "рельсы" для этих выбросов. Тэн безумен со своей рассудочностью. Он, эмпирик, как не эмпиричен был здесь, в своих рассуждениях о революции, которая вообще не "рассуждаема", и это в ней — не побочное, а суть. Тут не рельсы были нужны, а меч. Контр-динамит. И его принес Наполеон, в своей колоссальной личности, тоже единственной. Мне как-то обмолвился один из медиков, что "у Наполеона был пульс 40 ударов в минуту", когда у человека он бывает нормально 70 ударов. Жалко, что не посчитали пульс у Руссо: у него, вероятно, был дрожательный, мелкий пульс, 100 в минуту. И Руссо, и Наполеон были "иначе рожденные люди", и в этом все дело; иначе, нежели как вообще рождается человечество. Человек-пулемет (Руссо) и человек царь-пушка. Один мелкую дробь свою рассыпал по всем щелям человечества, другой чудовищным ядром сразу смел все. Наполеон есть другой фазис революции; революция же. но во второй ее фазе, — устроительной. Всякое извержение вулкана прекращается. Всякая революция должна кончиться: это не ее слабость, это ее суть. Но после революции "все остается в другом виде" и все начинает жить "по новому закону". "Революции" в истории человечества то же, что "геологические перевороты" в истории планеты. Они "само собою" бывают редки, "само собою" — на больших расстояниях, и "само собою" — проходят. Что за "планета", которая вечно переменяется. Суть планеты, конечно, устойчивость, и суть истории — именно быт, "изо дня в день", "сегодня, как вчера". Консерватизм, как постоянное, консерватизм не в физике своей, а в метафизике — лучше, вечнее, нравственнее, благороднее "переворотов": но, конечно, консерватизм "как следует", т.е. как благородный ясный день, полный день. Солнышко взошло и зашло без облачка — вот идеал. Но когда "все моросит", "ветер дует", на земле "слякоть" — ну, пусть буря "прометет" все. Но с мыслью: "пусть пройдет и она". Эта-то мысль для всякой бури — окончательна. Буря все-таки зло, и переносима только для уничтожения еще худшего, для маразма, заразы, болезней, испорченного воздуха. До сих пор все ошибаются, что в "буре" содержится что-то самостоятельное, какое-то вечное начало, что она "в себе и безотносительно" хороша. Нет, окончательно-то и безотносительно хорошо "изо дня в день", — как и говорит народ вековым умом: "тишь да гладь, да Божья благодать". С абсолютной точки зрения, "от Адама до последнего человека", — Руссо был грех, болезнь и преступление. Смотрите, и какой он был в биографии своей уродливый, болезненный, весь неправильный. Боже: ни "гражданин", ни "человек". Именно — пульс 100 ударов в минуту, лихорадящий; какая-то протоплазма по виду, по "житию". Что-то в высокой степени бесформенное, зыбкое, неустойчивое. Бог благословил Руссо (его личностью, его сутью) человечество и наказал человечество. Через него — казнь, через него — возрождение. Но наконец его пора забыть. Вот Руссо и к нему отношение. Впервые опубликовано: Новое время. 1912. 10 июля. № 13048.
Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века. | ||
|