В.В. Розанов
К литературной деятельности Н.Н. Страхова

На главную

Произведения В.В. Розанова


Н.Н. Страхов. Критическия статьи (1861-1894). Том второй. Издание И.П. Матченко, Киев, 1902.

В последние годы имя Страхова до такой степени отсутствовало хотя бы в упоминаниях журналов и газет, что, казалось деятельность почтенного писателя окончательно погребена забвением, что имя его еще существует, кем-нибудь помнится, но деятельность, определенные его мысли и убеждения окончательно забыты, пренебрежены и никому более не нужны. Тем приятнее было узнать из предисловия к вышедшей в июле книжке "Критические статьи", что в то время, как критики и рецензенты забыли Страхова, читатель его не забыл. Оказывается, сборник критических его статей о Тургеневе и Толстом вышел в 1901 году уже четвертым изданием, а два первых тома "Борьбы с Западом в нашей литературе" вышли в 1897 году уже четвертым изданием. Но издательство трудов его перенесено в Киев, по месту жительства наследника его литературных прав, г. Матченко; в газетах почему-то не было объявлений о выходе новым изданием его книг; и единственно по этой причине казалось, что Страхов забыт и погребен. Лежащий перед нами второй том его "Критических статей" заключает в себе труды, не вошедшие ни в один из его предыдущих сборников и представят новое и интересное чтение для тех, кто хранит память покойного. Важнешие статьи в нем посвящены Н.А. Добролюбову и воспоминаниям об Ап. Ал. Григорьеве и Достоевском. Но очень интересны и мелкие критические и публицистические статьи, наполнявшие, так сказать, хронику нашей журналистики 1861-1894 годов. Известно, что Гегель имел "правую" и "левую" часть последователей; "левые гегельянцы" и "правые гегельянцы". Также и шестидесятые наши годы имели "левых шестидесятников" и "правых шестидесятников". "Левые" вышли победителями из борьбы. И "правые", куда следует отнести Ап. Григорьева, Н. Страхова, Н. Данилевского, Б.Н. Чичерина и еще многих других, меньших, испытали всю тяжесть поражения и торжество победы противников в том, что они не привились к жизни, не вошли в реальную действительность реальною частью, до известной степени — умерли. Они очень умны, учены, образованны. В этом отношении "они превосходят противников, и, вероятно, победителям самим было бы конфузно отрицать это. Но они не имеют (многочисленных) читателей. Что такое писатель без читателя? То же, что невоплотившийся ангел; ангел, который пролетел, но его никто не видел. Помимо талантов, гения, есть еще важнейший фактор всемирной литературы: любимость, читаемость. Это воплощение писателя; без него... небо точно подумало о земле, но так и остановилось на этом, ничего не сказав. Одна из самых грустных судеб человека, какие только можно представить себя.

Вот в эту зиму начнется административное и всяческое другое подготовление к основанию сельскохозяйственного женского института в Петербурге; не так давно сообщалось о громадных миллионных постройках женского же медицинского института здесь, и инициатива и устройство которого в значительной части обязано частной инициативе и хлопотам. Спросим, если бы восторжествовала в литературе "правая сторона" шестидесятых годов, и любимейшими писателями публики были Чичерин, Страхов, Григорьев, Данилевский, а Майкова, Полонского и Фета также цитировали бы все гимназистки, как Надсона и Некрасова: положа руку на сердце, можно ли сказать, что Россия, надышавшаяся этими писателями, так сказать, выдохнула бы из себя в заключение медицинский женский институт? А он нужен. Сам я наблюдал в Вельском уезде Смоленской губернии в 1892-93 гг. самоотверженную деятельность женщины-врача: на пунктах крестьяне собирались к доброй врачующей барыне сотнями, собирались с нуждою, любовью и доверием; а в городе Белом мне опять же пришлось видеть случай, что два врача-мужчины, растерявшиеся при тяжелом случае операции, были поддержаны энергией, умом и распорядительностью этой же женщины-врача, позванной последнею; и случай, хотя все же кончился смертью, но уже от истощения, вследствие потери крови пациентом, которому было сделано все, что нужно, этою женщиной-врачом. Вот когда посмотришь на эту страду жизни, то и подумаешь: а, что, нужен ли медицинский институт России? — Нужен. — Был ли бы он построен при торжестве наших "правых гегельянцев"? — Нет; не то, чтобы они противились этому, они даже сочувствовали бы, чуть-чуть даже просили бы об основании его. Но это было бы все вяло, все отступило бы назад при первом отказе; и они не умерли бы от тоски и даже очень бы не обеспокоились, если бы им сказали твердо: "Призвание женщины есть семья; в России есть восемь медицинских факультетов — и этого достаточно для удовлетворения всех ее потребностей, как об этом говорит статистика, данные которой у нас в руках". Они бы успокоились: "в самом деле — статистика; к чему женщинам трупорассекание; сохраним Татьяны милой идеал, ибо это вечное. А народы живут вечным". И крестьянские бабы в Вельском уезде остались бы без помощи, и трудная операция протекла бы еще хуже.

А значит, и торжество "левых" было не только провиденциально, но и хорошо, нужно, благодатно. Бог — за полезное. И когда люди мечтают, Он — подает людям хлеб, ибо ведь Он сотворил мир и Ему нужно не то, чтобы в мире развивались хорошие, но нереальные мечты, но чтобы он был, главное, цел и накормлен. Вспомним у Тургенева то "стихотворение в прозе", где Бог обдумывает увеличение мускулов у блохи, ибо без этого органическому виду пришлось бы вымереть.

60-е годы в их восторжествовавшем течении были преддверием громадного раздвижения реальной России. Страхов и вообще все "правые" тех лет, хронологически принадлежа к 60-м годам, всем наклоном своей деятельности, всеми своими идеалами принадлежали к 40-м годам, и вообще к прошлому, а не будущему в отношении к точке современного им перелома. Их идеалы — более образованны и одухотворены. Но они несравненно менее жизненны, сочны. Во всех их нет энергетизма. Напр., читая Страхова, всю его печальную и неудачную "борьбу с Западом" (беру как общее понятие заглавие его литературного сборника), — видишь, что нисколько он не борется с Западом, а любит этот "Запад" бесконечно, как и полемизируя с "Современником", он, в сущности, любит и почитает живую свою эпоху, но... все это без энергии, без сока, без силы удара и устремления. Вся его критика 60-х годов есть критика мелочей 60-х годов и борьба против уродств их, — мимо которых просто следовало пройти молча, веря в здоровье своего времени и что "перемелется — мука будет", т.е. что шелуха пшеницы отвеется в сторону, а ценное зерно — останется. Между тем у недалекого и легкомысленного читателя могла возникнуть идея, что вечная полемика с "Современником" выражает нерасположение к самому зерну 60-х годов. Неосторожностью своею Страхов сам накинул на себя некрасивый и неверный убор, который за ним даже и посмертно остался. Он бежал за торжествующею колесницею преобразовательной эпохи, крича: "Осторожней". А издали казалось, что он хватался за колеса и пытался остановить ее, — что неверно. В конце концов Страхов глубоко неудачен исторически: он неосторожно (и не верно) выбрал себе позицию, избирал для себя темы; и человек необыкновенной тонкости ума и изящества души прошел для жизни нашей бесплодно или принеся самый скудный, незаметный плод.

У него не было, напр., стиля. Что такое стиль? Все говорят, что это есть выражение лица писателя. Какой стиль у Данилевского, Григорьева, Страхова, Чичерина? У Григорьева — запутанный, а у остальных — никакого. Они писали обыкновенным журнальным или обыкновенным газетным языком, ясным, правильным, но всеобщим; и писали умные и образованные вещи. Но напр., у Добролюбова был стиль, не смешивающийся с другими, личный; и начало, зародыш своего стиля был у Писарева и Белинского. Стиль и есть энергизм души, тот таран, которым писатель режет воду, а при столкновении топит неприятельский корабль. Стиль есть прелесть индивидуальной души, подчиняющая себе читателя, заражающая его собою часто даже вопреки невысокому содержанию мыслей. На этом основано, что сыграли большую роль в истории писатели даже не очень глубокие, но, безусловно, нет писателей с большой исторической ролью и вместе без всякого личного стиля. Как только вы находите влияние писателя на толпу, обаяние — вы находите за этим стиль; и когда вдумываетесь, "да откуда это идет" — увидите, что это непременно отвечает нужному в истории, есть некоторое в ней "посланничество" и, пожалуй, мы лишь немного преувеличим, если "стильную" сторону в речи писателя назовем "пророчественною" (бессознательной и вместе могущественной). Гоголь покорил Россию не только содержанием своих мыслей, темами своих произведений, но тем, как он это все выразил, своим "стилем", могучим языком, образом, словооборотами.

Вот этого режущего волны и топящего корабли тарана не было у Страхова, да и у всех "правых" тех лет, т.е. они были все обращены назад в истории, ничего в ней не имели нового выразить. То же можно сказать о трех поэтах, любимцах Страхова, Фете, Полонском и Майкове. Да не побьют меня за это современные поэты камнями. Если сравнить их с Некрасовым, опять мы увидим, что у Некрасова есть стиль, "свой стих"; что с ним и в нем родились новые размеры, короткие, резкие, насмешливые; тогда как несравненные по грации названные поэты были, однако, грациозны общечеловеческой грацией; пели хорошо, как греки, или хорошо, как Пушкин, но ничего особенно и по-новому не спели "как Фет", "как Полонский", "как Майков". А Некрасов "спел как Некрасов" и как больше никто. Где миссия в истории — там новая проза и новый стих. Говоря так, я нисколько не сомневаюсь, что и Фет, и Полонский, и Майков выше, лучше Некрасова. Я не о качествах говорю, а о роли в истории, о "посланничестве", "пророчестве": они были обыкновенные люди, хотя хорошие, а Некрасов, может быть, и плохой, но все же немножечко "пророк", в полном смысле слова необыкновенный, выходящий из ряду вон, выхваченный из "дюжины" небом. Без стиля — в дюжине; со стилем — особые, особая категория.

Когда думаешь о таких высочайших качеств души людях, как Страхов, то сперва долго (долгие годы) скорбишь об их участи, но кончаешь стихом

Спящий в гробе — мирно спи,
Жизнью пользуйся живущий.

Зачем они шли против Бога и, путаясь, мешали своей истории? Все равно, они ничего не удержали своими криками: "осторожней", своей вечной и вечно мелкой критикой. Ударной силы в них не было, и даже в качестве корректоров к "Современнику" они были безуспешны, ибо все их "корректуры" не были приняты. Божие — совершилось. Книга истории перевернула свой лист, именно тот, который был на очереди. В чем выразилось влияние Страхова? Ни в чем. Если люди поумнели (и чрезвычайно) после 60-х годов, то не от чтения сочинений Страхова. Были другие важные причины и обстоятельства. Нисколько не в силу чтения Данилевского, Григорьева, Страхова Русь стала более русскою, стала осторожнее, задумчивее, оглядчивее назад. Я сказал, что шелуха отвеется — и тут именно не какие-нибудь писатели насторожили русский ум и несколько углубили русское сердце, а исторический ветер, дуновения великих событий отбросили все легкое, оставив лежать на земле доброе зерно. "Стриженые" 60-х годов минули; все остроумие Тургенева оказалось на этот счет так же тщетным, как и критика Страхова; а медицинские знания женщин применяются в народе. Между тем ни Страхов, ни Тургенев не сказали ни слова о серьезном образовании серьезных женщин; они только явили "безобразия". И умерли (в этих шутках) — с ними, а когда серьезная часть выросла — ее невозможно отнести, как к инициаторам, ни к Страхову, ни к Тургеневу, которые могли бы жить живою частью в этом живом плоде своего слова. Так совершается история. Между тем мне известно, что Страхов глубоко сочувствовал высшему образованию девушек; но отчего же он так неудачно выбирал себе темы? Люди без стиля обыкновенно бывают с ошибками. Они путаются в истории, зато история путает их шаги.

Страхов остался вне живого и положительного движения нашей истории, он лежит на проселочной его дороге. Место это — не главное, но может быть привлекательным. Роль его среди критиков и мыслителей русских подобна роли Баратынского среди поэтов, или, пожалуй, подобна роли его любимцев Фета, Полонского и Майкова. Он все-таки навсегда останется избранным собеседником избранных умов, не переходя только в толпу, в народное движение. В александрийский период греческой образованности мало ли было прозаиков и поэтов, без творчества, но прелестных питателей ум и сердца, которые прошли и Средние века и дошли до нашего времени. Если Страхов не жил в свою эпоху, никакой нет причины для него не жить в первом и во втором, даже в четвертом и пятом десятилетии XX века, ни на каплю не меньше, нежели в 70-х и 80-х годах XIX. Решительно нет причин Страхову стариться, как он никогда и при жизни не был молод. Ума у него будет достаточно на весь XX век, и никогда ни одному читателю не только сейчас, но и через сто лет он не покажется наивным, "устарелым", неинтересным. У него не было никакой энергии, но его критика, несчастная и неудачная критика вовсе никому в свое время не нужная, вытекала, однако же, из необыкновенной утонченности ума, воспитанности сердца, изящества всей натуры и необозримой начитанности. Эти качества не делают человека историческим, но сочинения писателя они сделают любимой пищей для ума спокойного, не торопящегося, избранного. Всякий, кто будет изучать Пушкина, непременно прочтет и "Заметки о Пушкине и других поэтах" Страхова; кто возьмется за Тургенева и Толстого — перечтет и первый том его "Критических статей"; кто будет изучать естествознание — найдет бездну для ума своего в его книгах: "О методе естественных наук" (2-е издание 1900 года), "Мир как целое" и "Об основных понятиях психологии и физиологии". По всемирному, можно сказать, разнообразию областей, его занимавших, и по великой самостоятельности и крепости суждения Страхов составляет гордость нашей литературы, нашего русского ума. Если бы какой-нибудь иностранец, заслуживающий серьезного ответа, спросил бы: "Ну, а кто же у русских был настоящий, последовательный и строгий, надежный мыслитель" (подчеркиваю "надежный"), только неосторожный в ответе на такой вопрос указал бы на Соловьёва, а опытный назвал бы имя Страхова. Соловьёв вечно пенился и пена эта подымается высоко; Страхов — недвижное озеро, но воды его глубоки.

Кстати, о его полемистах и критиках. Добрая и мягкая натура Страхова не могла выжать из себя ни одной остроты. Ну, какой Страхов полемист! Он вечно путался в своей добросовестности, приводил цитаты, сопоставлял и проч. и имел в это время крайне скорбный вид Акакия Акакиевича, пишущего "отношение". Ему не следовало никогда и ни с кем вступать ни в какую полемику, а прямо делать свое положительное дело, всегда созидательное, всегда доброе и умное. Между тем через все его труды проходит полемика, совершенно основательная со стороны содержания, но, во-первых, корректорская по мелочи придирок, тем, цитат (исключение составляет полемика его по вопросам естествознания и истории), а во-вторых, полемика без момента удара в себе, плавучая, неостроумная. Таким образом, от 61-го года и до 94-го он всегда имел вид побежденного. Можно представить себе репутацию, которую он себе через это создал. Кому надо в чужом споре добираться до сути, проверять цитаты, следить за "основным точками", к которым постоянно призывал оппонента Страхов. С 61-г и 94-го года шел то тихий смех, то неудержимый хохот над умницей, который стоял несколькими головами выше и этих смеющихся зрителей-читателей и большинства своих полемистов. И полемисты это знали. Нравственная добропорядочность их не удерживала; а стяжать лавры острой шуткой над медлительным противником — это кого не соблазнит. Можно сказать, приемами спора Страхов манил противников к полемике с собою и уже непременно победе над собой.

Все эти неосторожности и неудачи отделили Страхова от читателей, не допустили его до читателя. Читатель получил взаимодействие только с "левыми" шестидесятниками, писавшими легко, понятно, остроумно, часть — с силою. Страхов, Григорьев и Данилевский суть писатели для библиотек и для уединенных мыслителей. Все это соделывает их вечными (относительно), но в свое и в ближайшее время — бессильными.

Интереснейшая статья Страхова во вновь вышедшем сборник — о Добролюбове. Относясь к цельной деятельности знаменитого критика и будучи написана сейчас после смерти его, она, конечно, не заключает в себе ничего враждебного к нему. "Добролюбов умер рано. Он был человек очень даровитый и, очевидно, способный к далекому развитию. Его последняя статья указывает на какое-то колебание, на какой-то поворот в убеждениях... Если бы он остался жив, мы многое бы от него услышали. И к нему и к его ранней могиле применяется то же печальное замечание: "Непрочно ничто, что растет на русской земле"... (Стр. 307).

Будучи того же духовного образования, как и Добролюбов, и даже закончив его в том же Главном педагогическом институте, Страхов особенно верно мог судить о духовных корнях его убеждений, и вообще о происхождении его нравственного облика. Попутно он делает следующее многодумное замечание о нашем, так сказать, "личном составе" литературы: "Он вступил в литературу, когда еще был очень молод, когда еще сидел на школьной скамейке. Эта молодость, которая, конечно, отразилась и на его статьях, для многих служит соблазном к высокомерному взгляду на Добролюбова. А между тем она должна служить, напротив, хорошим признаком для его деятельности. Белинский тоже выступил на литературное поприще не только до окончания курса, но даже вовсе не кончив курса. Известно, как часто его попрекали этим, как недоученностъ (курс, авт.) ставилась ему в жестокий упрек. Если так, то весьма замечательно, что недоученные (курс. С-ва) люди постоянно играют у нас такую важную роль в литературе. Это очень живая черта нашего умственного развития. Как кажется, нужно быть именно недоученным для того, чтобы втянуться в наше литературное движение. Стоит только позаботиться несколько лет о развитии своего ума и сердца, стоит только приобрести ту мудрость, которой недоставало Белинскому и Добролюбову, и дело уже окажется невозможным. Охота к литературе, к беседе с читателями погаснет и не может быть подогрета никакими искусственными средствами. В отношении к литературе является взгляд свысока (курс. С-ва). А в самом взирателе является упорное безлюдье (курс. С-ва). Происходят люди высокомернейшие и всепонимающие; но в то же время совершенно неспособные что-нибудь сделать. Эти явления у нас очень обыкновенны и представляют часто весьма различные формы. Одни стараются всячески преодолеть свое бездействие и вымучивают из себя разбитые фразы, отрывочные произведения; на каждой сроке которых отзывается величайшее усилие. Другие довольствуются какою-нибудь единственною статейкою и затем всю свою деятельность сосредоточивают в саркастической улыбке, которую носят лет 20 или 30 сряду. Третьи впадают в самое пошлое озлобление на литературу, в которой не могут принять участия, и отводят себе душу непрерывною на нее бранью" (стр. 287-288). Это — удивительно верно; и здесь есть намеки на славянофилов, которые, постоянно твердя, что они одни служат истинными выразителями русского народа, никогда, однако, не сумели стать в центральное движение литературы и от этого объявляли ее всю сплошь "не русским" или "искаженно-русским явлением". Статья о Добролюбове также парирует высокомерный их взгляд на этого критика, как в других местах "Критические очерки" парируют подобный же взгляд их на Островского, как на изобразителя "диких, а не русских форм быта".

Главною чертою в Добролюбове Страхов считает теоретизм, отвлеченность и слабое влечение и внимание к богатству конкретной действительности. И родник черты этой относит к семинарии. "Десятилетним мальчик отправлялся в духовную школу, в которой для него закрывался мир и открывалась наука"... "Тут одна награда, одна цель в жизни — быть умнее других; одна мерка для измерения человеческого достоинства — ум; одна главная страсть — самолюбие. Интереса, более исключительно господствующего, как интерес науки, в семинарии и представит себе невозможно" (стр. 300). Но это чрезвычайное возбуждение в сторону науки у семинаристов большею частью скоро гаснет, подавленное формализмом и схоластикой преподавания всех предметов. "Большею частью оно гаснет, подчиняясь течению ленивой, неразвитой, невежественной жизни. Чистейшие и способнейшие люди обыкновенно ничего не делают. Гораздо счастливее бывают те, в ком является реакция против всех начал, власть которых они признавали прежде без собственного исследования. Тогда все здание, уродливо построенное на этих началах, рушится до самых оснований и истребляется тем беспощаднее, что прежде давило молодые силы. Все разлетается прахом. Но что же остается? Остаются крепкие силы и такая пустота, какая редко встречается в других случаях, при другом порядке дел".

К числу таких юношей с рушившимся в нем строем семинарского миросозерцания Страхов относит и Добролюбова; но за этим строем стояла крепкая семинарская логика, глубокое неведение затворника-пансионера к практической жизни, к живым людям, ко всему богатству действительности и лукавой, и прекрасной; наконец, суровость возможного священника и возможного аскета (домашнее духовное воспитание) к красивым и бесполезным сторонам жизни; и все это, все эти задатки и дары, таланты и недочеты Добролюбов вдвинул в стародворянскую нашу литературу, производя и разрушение, и соответственное созидание. В самом деле, начиная с 60-х годов литература наша заметно становится суровее, деловитее; песен "гуляки праздного" (слова Моцарта у Пушкина) в ней становится меньше. Но, право же, она не стала от этого менее серьезна, ни даже менее симпатична. Серьезное и деловитое имеют в себе также поэзию, не шаловливую, не капризную, пожалуй, угрюмую, но непременно поэзию. Есть "стих" (красота) и в жниве во время страды, а не в одной клумбе цветков; хорошо небо со звездами, но не дурно оно и в черной мгле грозы.


Впервые опубликовано: Новое время. 1902. 22 авг. № 9506.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада