В.В. Розанов
К возрождению духовенства

На главную

Произведения В.В. Розанова


Положение одного из могущественнейших наших сословий как по древности корней своих, так и по тому, что оно сплошь училось и всегда училось, — сословия духовного, представляло бы собою не только нечто прискорбное, но и зловещее, если бы, как некоторые рассчитывают на него, оно являлось только сословием застоя, мрака, вражды ко всякому движению и свету. Что не живет — умирает; что не движется — то дырявит под собою землю и в конце концов проваливается в могилу, выкопанную собственною тяжестью. Между тем с духовенством связано так много национально-дорогого и всемирно-дорогого, ему, как сословию, даны такие особенные заветы и права, — что умственное и нравственное падение этого сословия или разочарование в его помощи остальной нации в трагическую, до известной степени страшную минуту ее бытия — сопровождалось бы неизмеримо гибельными последствиями. Пришел страшный час для духовенства. В прошлом стоят такие фигуры, как архимандрит Феодор Бухарев и митрополит Филарет, — благословляющие народ и народы в совершенно разные пути. В прошлом стоят Н.П. Гиляров-Платонов и Аскоченский: оба — верующие, преданные церкви и клянущие друг друга. Таким образом, не сейчас только, но уже давно "стена духовенства" вовсе не сплошная, не слитная. Благословения светил духовных или лиц глубокого духовного образования не совпадают; проклятия — не совпадают же. Но что раньше казалось эмпирическим фактом без другого значения, кроме биографического, -то теперь обнаруживает принципиальное свое значение и встало как не только наша национальная, но как мировая проблема. В самом деле, ведь это не только русский, но и немецкий и французский вопрос: "Да что такое духовенство и каково его подлинное, неколеблющееся отношение к таким неизбежным факторам истории, как духовная, и в частности умственная, свобода, как социальное развитие, как мир народов и экономическая обеспеченность низших классов и, далее, — наука, искусство и некоторая веселость населения в качестве отдыха и разнообразия от ежедневного труда?". Известно, что во время мира духовенство молится "о мире", а во время войны "о победах". Но это слишком пассивно и официально. Гаагская конференция не была его порывом, даже не вызвала в нем, напр. в духовной литературе, какого-нибудь заметного оживления. Рассказ "Красный смех", с его внутренним призывом к миру, с его определением войны как "безумия и ужаса", вырвался тоже не из-под пера духовного лица. Мы не хотим в словах этих хвалить рассказ Л. Андреева и пользуемся им как указующим фактом. Л. Толстой, покойный Гаршин и вот хоть этот "Красный смех" есть все-таки самое яркое и единственное яркое, что в качестве впечатления получило общество в смысле тенденции гаагской конференции. При этом опять же я не пою "псалмов" этой конференции, а только констатирую факт, что характерная и общепризнанная тенденция христианства и Евангелия, тенденция к миру и умиротворению, получила самых томительных выразителей в смысле "хочется" не в духовенстве вовсе, а в гражданах и светских людях, в писателях.

Но сказать, чтобы духовенство наше и в душе не хотело мира, чтобы оно было в душе воинственно просто смешно. Нет, не в этом дело. Духовенство наше прискорбно потеряло не только хорошие, но вообще какие бы то ни было мнения, суждения, порывы, если они не связаны с профессионально-духовным сословием, с его сословно-служебными задачами и функциями. Оно не всемирно, давно уже не всемирно, как, например, всемирен класс ученых, философов, писателей, даже, например, юристов или медиков. Открытия Пастера взволновали и русскую медицину; малейшее улучшение в антисептике и асептике не завтра, а сегодня же применяется в Москве, Петербурге, даже в Орле и Пензе. Даже военное сословие есть международное в смысле впечатлительности, и русские учатся или пытались учиться у Мольтке. Но например протоиерей Исаакиевского собора? Да он живет, как до открытия Америки и изобретений компаса и пороха. Ему просто ни до чего дела нет, т.е. как духовному лицу, а не частному человеку. Частным образом, я наблюдал, духовные поигрывают в карты, весьма любят читать "Ниву" и приложения романов к "Свету". Но официально они живут, как при Петре Могиле, и за пределами "Требника" Петра Могилы не имеют ни к чему живому отношения и ни о чем живом незыблемого, всеобщего, "по должности и сану" суждения.

Только очень даровитые и пылкие люди, ну, как Фотий или Филарет, Гиляров или Бухарев, — имели "суждение" и не о сословно-профессиональных "сюжетах", а о всемирном движении дел; но суждение — как часть своей личности и биографии, а не как долг, возложенный на них церковью. В этом отношении можно сказать, что личность духовного человека как бы странным образом переросла состояние церкви: общецерковные мнения суть именно движущиеся в этом невысоком слое сельских и городских батюшек и касающиеся так или иначе церковной службы, дисциплины, порядка и проч. И это имеет преемственно-историческое объяснение. Ведь Византия-то была маленькая, узенькая, как 2-3 русские губернии; это была провинция всемирной истории, притом в самую замкнутую и до известной степени затхлую ее пору. И в уровень с этим-то провинциальным своим положением сложила дух и формы, тон и слог своих "мнений". Просвещенный русский священник, если он читает литературу, а не "Свет", и интересуется наукою, а не картами, — решительно поднимается над этим уровнем византийских "суждений". Но тут мы встречаемся с чем-то роковым: лучшие-то его суждения, всемирной окраски и интереса, — просто никому не нужны; и, как неприменимые, как никому не интересные — он их вяло имеет, вяло высказывает, вяло развивает. Тенденция ко сну, к своему личному сну, у него сильнее, чем у представителя какого-либо другого сословия: это решительно так. Но вот он высказывает старенькие, тысячелетней давности и ему самому нисколько не кровно-дорогие мысли: а тут все слушают, секретари записывают, "мнения" принимаются в соображение даже законодателями! Ибо он тут говорит не "свое", а — как телефон между Москвою и Петербургом — передает "сведения" от Комненов, Палеологов и прочих, живших до открытия компаса.

Но история давно всемирна. А Русь, как раненый конь, поднялась на дыбы: "Ах, что мне Палеологи и Комнены! Дайте мне силу жить! Евангелие, Христос: ну, скажите именем Евангелия и Христа, а не Комненов, как мне жить, куда идти?".

Палеологи на этот вопрос теперешней России просто не имеют никакого ответа. И духовенству в первый раз на грозный вопрос России нужно самому ответить, а не только "справиться по книжке" о возможном и "благоприличном" ответе. "Пробудись, мое сердце, перестань дремать, мой ум!" Вот час, который, по новизне его, мы и назвали роковым в исторической жизни духовенства.

Византийское духовенство творило в отведенных ему епархиальных рамках. Так оно творило невольно, по географическим, политическим и культурным условиям своей родины. Можно сказать, теперь вся церковь, насколько она зависит и не может не зависеть от конкретного, единственно гласного и единственно делающего выразителя своего, духовенства, — стоит перед великим подъемом. Перед подъемом к всемирным точкам зрения и всемирным интересам. Ведь нельзя же этого оспорить, что в Византии в точности этой всемирности не было!!! Ведь это — факт, ведь географии и истории зачеркивать нельзя. И вся византийская "безгрешность", если уж на ней настаивают, была, однако же, "епархиальною" безгрешностью. Итак, церковь, мать всех верующих, стоит просто перед входом как бы в необозримый новый город вновь открытого царства, где все интересы другие, нежели какими она жила; а тех интересов, какими жила она, — нет вовсе или очень мало осталось. Это — не противоборство, не распад, не щель или распад. Просто — перемена тем. Перемена исторической обстановки. Другие вопросы, иные муки: а Христос ли ответил ли бы на болящую сейчас рану рецептом тысячелетней застарелости? Христос, следовательно, зовет духовенство к обновлению: зовет слушать теперешние муки человека, врачевать теперешние его раны, и средством теперь целебным, а не которое было целебно 1000 лет назад и с тех пор не то что выдохлось, а просто ему нет ничего соответствующего: другая болезнь, в то время и не бывавшая, не случавшаяся.

Сколько раз приходилось мне, беседуя и со священниками, и с монахами, и с совершенно простыми, и очень учеными и иерархически высокопоставленными, убеждаться с изумлением, до чего их частная, личная душа переросла ту "общую душу", какая им завещана через сан или дана через образование. Всегда, казалось бы, частный человек не дорастает "до идеала": так это и бывает. Но в духовенстве — совершенно наоборот! "Идеал", официальность, должность — стоят неизмеримо ниже индивидуума. Читатель может мне не поверить, предположить какую-нибудь кривизну дела, но я приведу совершенно общеизвестный и всемирнопризнанный факт, который разрешит все и согласит со мною читателя. Известно, что ни в народе нашем, ни в образованных классах нет неуважения, по крайней мере нет злобы к духовенству; и величайшие отрицатели не идут здесь дальше, кроме добродушной насмешки или равнодушного: "не нужно", "бесполезны". Вражды нет, ненависти нет. Это — итог личных впечатлений, личных встреч, бесед, чтений, воспоминаний. Но вот я живу сознательной и "осматривающейся" жизнью 25 лет; и не только самому мне не приходилось никогда сказать доброе слово о духовных консисториях, но я в жизнь мою не встречал человека, который имел бы о них другое мнение, кроме пропитанного ненавистью, презрением и отвращением. Так думал (см. "Записки") историк Серг. Мих. Соловьёв, сам из духовного звания; его сын, философ и богослов, Вл. Соловьёв — тоже так думал; и так думают все духовные, сплошь, с кем я ни говорил; ну, и уж простительно так думать вслед за "сонмом столпов" и светскому обществу. Итак, консистории не имеют ни одного защитника, и всех — врагом своим. Да что за тайна? Духовенство in concreto [в действительности (лат.)] — доброе или слабое, ну, плоховатое; а консистория, где сидит и все решает то же самое духовенство, имеет такую исключительную о себе аттестацию?! Да в том и тайна, что in concreto духовенство есть сумма, сложенная из лица + долга, из "слабостей" и идеала: а в консисториях — один только "идеал" без всяких слабостей; здесь представлен "долг" и совершенно автоматично лицо, его несущее. Все рассмеются, не поверят: "Какой же это идеал, когда все проклинают". Но ведь я же указываю на секрет, который у всех перед глазами, и только не умеет никто прочесть на нем простую надпись: "Се человек, а не медведь".

В консисториях действительно сидят те же умные и добрые люди, которые разговаривают с вами (ведь туда все же "избирают", и не всегда зря, не непременно злых), но они ничего не вправе от себя сказать, лично подумать. Как известно, суд там формальный, основанный на механическом подведении данного случая под общее правило, в законе выраженное. Но "законов" никаких там русских нет, а все — от "Комненов" и "Палеологов" и даже дальше, авторитетнее; санкция — выше. И вот получается ужас, отвращение и омерзение. Я бы не говорил с такой уверенностью, если бы самый повод к печальному умозаключению мне не дали бывавшие случаи, что духовное лицо, заведующее или участвующее в консистории, чуть не со слезами в глазах, с дрожью негодования в голосе, передавало мне: "Вот какое дело (следует изложение подробностей): и ничего мы не можем сделать, как погубить доброго человека и дать торжество бесстыднику, злодею"; "Я бы все это дело (следует энергичный жест, выражающий комканье бумаг) бросил в Неву", "в печь, но нельзя: жалоба подана, марка в 80 коп. приклеена, мы обязаны ответить истцу-негодяю, который шантажирует, мучит и преследует доброго человека, им же введенного в грех; а ответить нельзя иначе, как по правилу такому-то (следует ссылка на IX или VII век), — и человек будет погублен". "Раз мы спасли доброго человека только тем, что переслали его, по службе, из Пензы в Тобольск. Поди, ищи. И никакого другого средства не было выхватить несчастного из пасти ехидны: закон был за ехидну". "Да вы бы посоветовались гурьбой? Ведь есть совесть не только индивидуальная, а и коллективная?" — "Ни гурьбой, ни одиночно не можем ничего, кроме как приложить закон, идущий от древности; кроме как повиноваться могильным векам... Да вот вам: я, священник, зову, если захворают дети, еврея-доктора. В городке у нас только два доктора: русский — но он пьет и еврей, человек трезвый и в своем деле знающий. Но ведь по правилу Лаодикийского собора за обращение к Доктору жидовину и меня, священника, и мою матушку супругу, и всех моих детей следует извергнуть из церкви, т. е. поступить, как с Толстым за его еретичество. Правило не отменено, да и отменить его нельзя, потому что под правилом стоит формула: "Духу Святому и нам, — т.е. постановившим правило отцам Лаодикийского собора, — изводилось" (угодно было)... "Или обреки детей на умирание, или -вон из церкви".

Он махнул рукой.

Я махнул рукой.

* * *

Нельзя ли, хоть ввиду необходимости не умирать, напр. от непризыва единственно сведущего врача-"жидовина", поставить общий вопрос: Да возможно ли было серьезно приписать "Духу Святому" такое явно жестокое и не предвидящее последствий правило? Не было ли таковое приписание "хулою на Духа Святого", о чем предупреждал Спаситель с грозою всех людей? Не было ли это "приятием имени Божия всуе", т.е. призванием в авторитет, в санкцию имени Божия в тех случаях, когда мы имеем право опираться только на свой авторитет. И вообще — нельзя ли, не дозволительно ли знаменитую формулу, заканчивавшую все постановления древних собраний духовенства, "соборов" его: "Духу Святому и нам изводилось", отчего постановления эти и получили бесповоротную неотменяемость, — непозволительно ли эту формулу истолковать как вид благочестивого красноречия, подобно употребляемому нами в словах: "Все в воле Божией", хотя ни о разбое, ни об убийстве мы, конечно, серьезно не думаем, что это "по воле Божией", а не против Бога. Если возможно такое толкование, — а кажется, оно очевидно! — тогда еще не все потеряно, мы можем шевелиться и жить! Иначе, при всемирности наших скорбей, страданий, необходимостей, нам только останется гнить и гнить от византийской епархиальной узости, удушливости.

* * *

Просматривая не только за эти месяцы, но и за последние годы "Богословский Вестник", орган Московской духовной академии, и "Церковный Вестник", орган Спб. духовной академии (за этот год), где пишут не одни ученые профессора, но епископы и священники, и сравнивая их с журналами других двух наших академий или с "Верою и Разумом" (в Харькове), не говоря уже о других духовных журналах обывательско-консисторского типа (их все-таки огромное большинство), — нельзя не усмотреть, что единства в составе мысли, в ожиданиях грядущего в нашем духовенстве нет. Стена церковная, насколько она конкретно выражается в наличном составе черного и белого духовенства и в совокупности ученых представителей церкви, имеет незаделываемую и, кажется, все ширящуюся трещину, по линии которой произойдет, несомненно, распад. Тут нет ничего страшного: Максим Грек, образованный грек, приехавший на темную Москву в XVI в., был посажен в тюрьму за "вольнодумство и ереси" духовенством того времени; хотя теперь доподлинно и всякому известно, что никаких ересей у него не было, а был он просто образованный человек, появившийся среди темных людей. Везде, где есть движение, где возможно обновление, есть распады, бывает и не может не быть противоборства частей; везде слышатся крики: "Это-ложь!"; "Это-истина!" Или, в переводе на церковную терминологию: "Это — ересь!"; "Это — правомыс-лие!" Такими криками была полна Византия, а затем Западная Европа во все века их творческо-религиозной жизни, и среди этих именно криков вырабатывался и выработался весь канон, сложилось все богослужение и все нравоучение церкви. Где жизнь, там и борение. А где истина наиболее дорога, там и борьба не может не быть особенно пламенною. Переходя к России наших дней, мы видим, что церковь или, конкретнее, духовенство поставлено перед вопросом сказать "да" или "нет" на основные, необходимые и невольные факторы культуры. В отношении их все духовенство разделилось на столь же пламенное "да", как пламенное "нет!".

Если сравнить духовенство с крылами, на которых летит церковь, то давно уже нет одноцветности этих крыльев, но одно как бы белое, а другое — темное. "Мы — за свет в человечестве, за культуру в нем, за свободу у него: мы не хотим, чтобы личность человеческая погашалась, но чтобы она сама и любовно взаимодействовала с Христом!" Таково не столько даже убеждение, сколько натура одних; натура других этого не выносит: "Весь мир во грехе лежит; безгрешное только в церкви и церковных установлениях; даже не в собственно-церковных, а в законоположениях греческих императоров, если они жили не позднее XII века; все, что потом было, что готовится наступить, — скверна, антихристово; такова и наука, и культура, и прогресс, и всяческая свобода, личная, общественная и гражданская или политическая".

Мы привели как типичный образчик "черного крыла" примеры духовного красноречия одного южнорусского епископа. Без всякой застенчивости он объявлял, якобы от имени "церкви", всю теперешнюю обновительную работу государства идущею прямо от "сатаны", от "ада". Было бы совершенно безнадежное дело, если бы с ним пело в унисон и все духовенство. Но голоса, к счастью, разделились. Вот голос со страниц "Церковного Вестника", редактируемого известным священником и вместе профессором С.-Петербургской духовной академии А.П. Рождественским: "Когда запросы и потребности живых личностей перерастают рамки старых условий жизни, то бесполезно и наивно взывать к одному самоусовершенствованию, не изменяя самой системы этих условий. Любой закон, любое установление могут пережить свой собственный смысл и, вместо прежних пособников жизни, могут стать тормозами ее. И никаким личным самоусовершенствованием победить это явление невозможно. Необходимо, по слову Евангелия, творить одно, не оставляя и другого. Необходима преобразовательная работа. Тут дело совсем не в злоупотреблениях, не в уклонениях от закона. Как раз наоборот. Зло рождается именно от исполнения отжившего закона, от косной привязанности к нему". Это говорится о законодательной работе. А вот что епископ Сергий, ректор Петербургской духовной академии, сказал в актовой речи, обращенной к слушателям и озаглавленной: "Накануне объявления полной веротерпимости":

"Нужно спросить себя: готовы ли мы к предстоящему великому дню? В мирное время требования совсем не те, что во время войны. В мирное время и деревянное оружие годится напоказ, и картонная стена, лишь бы она была внушительна на вид, может показаться надежной защитой. Но не таким все это окажется на поле брани, когда уже не воображаемая, а действительная смерть смотрит в глаза, когда действительный неприятель наносит свои губительные удары. Так и у нас: охранительный закон, ограждающий немощные души от соблазна лжеучений, многое с нас снимает. Теперь и мишура кажется чем-то серьезным, и беспечное легкомыслие в церковном деле и служении — неопасным. Тогда же потребуют от нас уже не красивых фраз, не заученных силлогизмов, не пестрого наряда показной учености. От нас потребуют тогда духа и жизни. Потребуют веры и пламенной ревности, проникновенности духом Христовым, привычки к жизни по Христу, настоящей православной учености, настоящего, опытного познания христианства. Потребуют, чтобы мы писали не чернилами, да еще заимствованными, может быть, из чужих чернильниц, а кровью из нашей собственной груди. Ответим ли мы на эти запросы?

Выдержим ли мы огненное испытание? Устоим ли мы на этом, поистине страшном, суде? Ведь судить нас будем уже не мы сами, не наше благосклонное начальство, которое к нам всегда милостиво. Нас судить будет сама Церковь Божия, сам народ православный, который вверил нам церковное дело и который без всякого сожаления отвернется от нас, выбросит нас вон, если найдет в нас лишь гроб повапленный, лишь соль, потерявшую силу".

Не слово ли это прежде всего епископа, священника, без всякой примеси к нему либерализма? Корень его чисто духовный, строго церковный. Между тем это такое слово, которое хотели бы сказать и вожди русского освободительного движения, но только они выразили бы его другим стилем, иным языком, прибегая к другим мотивам, к иным поэтическим образам и сравнениям. Слово это не покажется не православным и мужицкой толпе на огромной площади; а прозвучи оно где-нибудь в высокой комиссии, в Государственном Совете, хотя бы на будущем Земском соборе, — то перед ним с почтением встанут государственные сановники, и, поверьте, радостно выслушают его купцы, врачи, адвокаты, коммерсанты. Нет, русский дух — совсем не католический; духовенство у нас — родное народу. Этой с ним родственности оно не потеряет, от него не откажется. Мы вполне верим, что в недалеких будущих годах духовенство русское произнесет золотые слова, совершит самоотверженные дела, окажет несравненные услуги русскому просвещению и гражданственности. И через это само укрепится силою еще небывалою. Мы верим, что это настанет. Это будущее мы горячо зовем.

* * *

Кстати, о цензуре. Теперь она обсуждается для светских книг, газет, журналов. Но наше сословие, которое самым воспитанием своим, своею 14-летнею школою, можно сказать, специфически подготовляется к консерватизму, это сословие не смеет слова сказать без "одобрения" такой драконовской цензуры, о которой светские писатели и ученые понятия не имеют. Мы говорим о духовной цензуре. Прежде всего: отчего она вверяется исключительно монашествующим, а не вверяется: 1) белым священникам, 2) профессорам духовных академий? Одни и другие могут быть, да и в значительной степени есть, люди образованнейшие, гораздо более компетентные в "православии" или "неправославии" такого-то оттенка мысли. Укажем на протоиерея Светлова, профессора богословия в Киевском университете, автора прекрасно написанной книги "О царстве Божием"; укажем на протоиерея Мальцева в Берлине, переведшего русское богослужение на немецкий язык. Укажем, из светских, на профессоров А. Введенского, Муретова, Глаголева, Тареева в Московской духовной академии. Что это за тенденция — ядовитая уже в самом своем поползновении, и в этом поползновении ни малейше не православная, не признанно-православная — отожествить церковь с монашеством, отожествить даже христианство с монашеством, исключив из состава живого, деятельного и "правительствующего" христианства как сплошь всех мирян, так даже и всех семейных духовных лиц? Это ли не прикровенная форма католического целибата, риторически нами осуждаемого, но который втихомолку мы проводим и уже ввели у себя повсюду, везде тесня семейное духовное лицо, оставляя его в "черном теле" при всяческой даже учености и личной безукоризненности жизни и раздавая "короны и скипетры", митры и жезлы, всяческую власть и все значительное только и исключительно монашествующим, одним им, "отрекшимся от семьи"? Что за ядовитая капля католической вражды к семье? Не только ректоры академий и семинарий уже поставляются теперь из одних монахов, тогда как протопресвитер И.Л. Янышев еще занимал ректорскую должность в академии, но, наконец, даже и в цензоры не может проникнуть, не допускается фактически белый священник. Вот пример, уж если угодно, нигде "не одобренной" и официально еще нигде не провозглашенной "ереси", однако фактически уже везде пустившей корни и утвердившейся: что "монашество=церкви =христианству". Из чтения книги Благовидова "История обер-прокуроров Св. Синода" мы усматриваем, что непременными членами Синода во весь XVIII и в первую половину XIX века были: 1) протопресвитер-духовник Государя; 2) протопресвитер армии и флота. И голос их, авторитет их был необыкновенно важен для выяснения нужд и защиты интересов белого духовенства вообще и сельского в частности. Но во вторую половину нашли какой-то таинственный повод и таинственную возможность, мало-помалу и незаметно для всей России, уничтожить вовсе присутствие белого духовенства в составе высшего церковного управления, сделав нарушение "Духовного регламента" Петра Великого, т.е. основного законодательного акта, учредившего самый Синод и по которому до сих пор Синод составляется, действует и существует. Но возвратимся к цензуре. Пора снять "цензурный галстух", тайно маскирующий цензурную петлю, с горла духовенства. Пусть Россия услышит разум и сердце, а не одни формальные речи из уст своего духовенства. Пока есть специальная духовная цензура, притом сплошь из архимандритов состоящая, не всегда и не весьма ученых, а главное тенденциозно окрашивающих универсальное христианство в один черный цвет, — до тех пор собственно мы знаем и имеем не полноту религиозной нравственной мысли в литературе, а только знаем подкрашенную, и притом тайно и незаконно, религиозную мысль. Пусть с черными нитями сплетутся и белые; пусть будет белых не меньше и сами они не тусклее, чем черные. Но это — наше мнение. Пусть сама церковь выразит свой взгляд на монашество, на семью, но пусть выскажет это не монашескими только устами, а и устами белого духовенства, "целокупно и любовно", как говорили славянофилы. А для этого нужно преобразование духовной и именно монашеской цензуры. Позволим высказать и об этом свою частную мысль. Пусть церковь "запрещение" мнения, "запрещение" книги или журнала — заменит открытым, проверенным, в долгих собственных суждениях выработанным "приговором" таких-то и таких-то свободно обращающихся книг и журналов к "неправославным", "неправо-мысленным" и рекомендует их не читать своей пастве. Вот и все. Не запрещение, а несовет; совет не читать, положим, Фаррара, Ренана или тюбингенцев. Но слишком архаично и позорно не давать для русского слова, для русской науки, для русского печатного станка целой богатейшей отрасли западной науки или не дозволять в русской науке возникнуть чему-нибудь подобному по научности английской, немецкой, французской и итальянской богословским наукам. Пора от духовных "Гуаков" и "Франциль Венецианов" перейти к Пушкину и Гоголю религиозного слова, религиозной мысли. Вспомним судьбу богословских трудов Хомякова, печатавшихся долгое время только в Праге; вспомним, что "La Russie et l'Eglise Universelle" ["Россия и Вселенская Церковь" (фр.)] Соловьёва так и не появилось на русском языке и в России; вспомним судьбу "Религиозно-философских собраний" в Петербурге и протоколов их — и мы согласимся, что сонные, слепые и глухие объявили "своею" область, которая никогда не должна бы быть, по энергичному слову епископа Сергия, царством сна, лени и сырого холода.


Впервые опубликовано: Новое время. 1905.17 марта. № 10428.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада