В.В. Розанов
Критик русского decadence'a

На главную

Произведения В.В. Розанова


А.А. Измайлов. "Помрачение божков и новые кумиры". Москва, 1910

Ум спокойный, не раздраженный и не раздражительный, большое знание литературы в ее прошлом и настоящем, но самое главное и редкое качество любовь к человеческому слову во всех его изгибах, переживаниях и формах, а следовательно, любовь и к книге, и к писательскому лицу, — вот отличительные черты критика Измайлова, давно за ним установленные читателями, авторами и собратьями-критиками. Не обширно теперь поле русской критики: когда-то первенствовавшая в литературе законодательница в идейных ее течениях, она отошла на третий план. Никто к ней особенно не прислушивается, да ничего особенного она и не говорит. Она почти свелась к анонимным рецензиям в толстых журналах и газетах, — отделу более "терпимому", чем желаемому редакциями и читателями. И здесь, если она просто добросовестна, не невежественна и сколько-нибудь умна, — она выполняет все, что от нее ожидается. Затем есть критики-философы, критики-музыканты, критики-мистики, которые пишут о книгах и писателях; между ними некоторое число очень умных и талантливых, но суть в том, что это вовсе не критики. Критика — только форма, только наружность, которую имеют эти выразители своих настроений. Критик — существо редкое до исключительности, даже странное: любит чужой ум больше своего, чужую фантазию больше своей, чужую жизнь больше собственной и, наконец, "полное собрание сочинений", например И.А. Гончарова, больше, нежели таковое же В.Г. Белинского или Н.К. Михайловского... Тут я осекся: о Белинском можно сказать, что он смотрел на "собрание сочинений" Пушкина, Лермонтова или Гоголя с большим восхищением, чем с каким взглянул бы на собрание своих критических статей в издании Тиблена или Солдатенкова, но о Михайловском решительно этого сказать нельзя: ему "свои сочинения" были дороже, интереснее и важнее хоть Шекспира, хоть Данте... И вот он уже не критик, по этому одному признаку не критик. Собственно, единственным настоящим и законченным у нас критиком был "вечный ученик" Белинский, — критиком, равного которому едва ли имеет какая другая литература. Тут не важно, что он вечно учился у других, не важно, что лишен был собственных зрелых, возмужалых идей, что был мало подготовлен школой и "ученой дисциплиной" к ответственному креслу первого российского критика. Все это не важно или, лучше сказать, не первостепенно: зато он был переполнен энтузиазмом ко всему, что вокруг него говорилось, писалось, печаталось, придумывалось, переводилось, — был полон энтузиазма к этому, но не пустого и бесплодного, а вызывавшего его самого на думы, на упорнейшую работу мысли, на размышления, на проклинания и благословения. Он был горнилом, в котором перегорало все окружающее; сам он не рождал металла, но накалял, очищал и обрабатывал всякий металл, попадавший в него, и какими-то чудовищными приспособлениями или мехами втягивал в себя, в свой пылающий огонь, всю руду российского словесно-рудокопного царства, от "Песен", собранных Киршей Даниловым, до последнего появившегося романа А. Дюма или Бальзака... Вот это — критик. Суть критики -отречение от себя и своего в литературе. Критик — монах, который "своего не имеет". Суть критики едва ли не вытекает из редкого сочетания величайшей восприимчивости к слову и "звучным сочетаниям", из величайшей восприимчивости к мысли и ее сочетаниям, — с полным творческим бессилием, немощью, захудалостью. Вот когда одно поднимается до бесконечности, а другое падает до ноля, — рождается великий критик. Он будет переваривать, перекаливать, переплавливать чужое: функция — редкая и страшно нужная в обществе, в истории, в литературе, на которую почти не рождается мастеров. Не рождается для этого гения.

У нас это был один Белинский. И вечная ему память.

Прочие, в сущности, "имитировали критику", а по существу были "сами писателями". "Сам писатель" — совершенно несовместимо с критикою: это не разные призвания; это призвания, из которых одно убивает другое, расстраивает, ядовитит другое.

Я с печалью узнал недавно, что А. Измайлов, за критические статьи которого всегда принимался так охотно, как за верную, не обманывающую руководственную нить в чтении, — еще и юморист, сочинитель пародий и даже писатель повестей! Это ужасно! Как бы монах, заглядывающийся на девиц, или священник с "преферансом по маленькой". Хочется надеяться, что эти побочные его дары отпадут со временем. А может быть, мы имеем амальгаму из критика, юмориста и беллетриста: матушка-Натура натужилась и родила не то тройню, не то младенца с разными несовместимыми органами, который, вот подите же, живет и живет...

Но пока я не знал ни о пародиях, ни о повестях, я смотрел не без удивления на "критика Измайлова", который в наш эгоистический и сухой век имеет этот редкий дар: заражаться любопытством и интересом к приносимой с почты книге или спешить купить и прочесть новую вышедшую книгу. Вы помните у Некрасова этот незабываемый стих о русских читателях; он написан по поводу уничтоженного цензурою издания одной книги:

Уж напечатана — и нет...
Не познакомимся мы с нею;
Девица в девятнадцать лет
Не замечтается над нею!
О ней не будут рассуждать
Ни дилетант, ни критик мрачный,
Студент не будет посыпать
Ее листов золой табачной.

Стихотворение озаглавлено: "Пропала книга", — и, право, книге стоило "пропасть", чтобы вызвать это стихотворение. Да, русские читатели, когда они были, и были лучшие в мире читатели. "Были?.." Ну, конечно, теперь таких читателей и читательниц давно нет; книги покупают ради занимательной обложки и, разрезав из нее несколько страниц, больше для удовольствия употребления красивого ножа из кости или дерева, — ставят на полку с мыслью: "Это надо будет переплесть... в какой корешок?" Читатели настоящие — это вымирающая порода беловежских зубров, и вымирание настоящей критики едва ли не есть лишь частица и симптом общего упадка интереса к книге, нужности книги... Что-то нужно другое?

Не знаем.

Но читатель — редок, а критики вовсе нет.

Но Измайлов с какой-то наивностью или неопытностью берет книгу, уносит ее, как сокровище, домой и начинает "посыпать ее листы золой табачной" с неистовством долгогривого студента 60-х годов: и волнуется, и гневается, и умилен, и восхищен, и связывает с томиком стихов или прозы такие или иные надежды на "будущее литературы". Счастливый мечтатель: я в нем люблю этот осколок 60-50-х годов, эту крупицу души Белинского и Добролюбова.

О своей книге, в отношении к текущей литературе, г. Измайлов говорит так: "Бывают времена революций и бунта, бурь и кораблекрушений, времена переломов и кризисов, когда все господствующие литературные понятия подвергаются пересмотру, колеблются самые основы, меняются формы, новое притязает на полное низвержение вчерашнего. В такие моменты шатания умов значение критики возвышается до ценности творчества. Именно, на ней лежит обязанность не растеряться, не подчиниться ни силе старины, ни выгодам последней моды, — без гнева и пристрастия разобраться в явлениях и именах и напомнить основания вечной красоты... Настоящая книга рождена борьбой, веденной из года в год, из недели в неделю, за систему понятий, какие я считаю — правильно или ошибочно — истиной в литературе. Из нее... всякому будет ясно, каким богам автор молится и где сложены его привязанности и борьба".

Книга "Помрачение божков и новые кумиры" посвящена поэтам и беллетристам последнего времени; она не захватывает даже Максима Горького: это уже слишком давне; и не захватила только А. Ремизова, — как слишком уже позднего. Но между Горьким и Ремизовым — она коснулась всех имен: Мережковского, Минского, Философова, Гиппиус, Блока, Брюсова, Вяч. Иванова, Сологуба, А. Белого, и, в другой стороне, чем где стоят они, — Л. Андреева, Арцыбашева, Каменского, и, наконец, в третьей группе, — Бальмонта, Городецкого, Кузьмина, Ценского, Ауслендера... Это такая колонна имен, что, будь они все значительны, — мы просто имели бы целую новую литературу. А.А. Измайлов и говорит, что родилась и пришла эта новая литература, заместившая собою старую, вытеснившая ее. Первая глава его книги: "Хмель на руинах" самым заглавием говорит и пугает, что в 5-6 лет и, много, 10 лет совершился целый литературный потоп. Откуда-то хлынули новые воды, которые затопили и смыли все старые литературные постройки. Признаюсь, до чтения его книги мне это так ясным не представлялось. Я знал всегда, что пришли "новые", так называемые "декаденты". Их первое гнездо было в "Северном Вестнике" А. Волынского и Л. Гуревич; но оно старалось, трудилось, потело и, наконец, устало и прекратилось. Почему? Было равнодушие публики. Потом явился "Новый Путь", более оживленный, но который в начале войны вдруг и сразу потерял подписку. Несколько раньше был "Мир Искусства"; теперь действуют "Весы" и "Золотое Руно". Вот и все "прибежища" декадентства. Но разве это еще победа? Они только существуют, борются. Есть павшие; не раз проносилось по рядам "ура". Но если взять солидное существование солидных "Вестника Европы", "Русского Богатства", "Русской Мысли" и, наконец, "Мира Божия", "Образования" и "Современного Мира", — то что такое тоненькие "Весы" с их полутысячею подписчиков около этих классических столпов печати? Очень мало, почти ничего. Нет, как-то не верится впечатлению книги: декадентство -уголок русской литературы, бьющийся за существование и, наконец, действительно, просочившийся и на страницы мастодонтов печати. Но и только. Это — именно уголок, но не русская литература. Декаденчество отнюдь ее не обняло, не победило в ней.

Тень Стасюлевича стоит около нее. Память Михайловского не изжита. Разве потеряли веру в себя Мякотин и Пешехонов? Все стоит по-старому и только тревожится новыми ветрами. Но ветер — не топор.

Ах, если бы все было так, как думает Измайлов... Действительно, много новых людей пришло, но ни один не принес с собою гения. В этом все дело.

Что было новое настроение, что были новые мысли, что появились новые вкусы, раздались новые требования, — все это так! Но в этом разве дело? Требуй, сколько хочешь, и доказывай с прилежанием ста школьных учителей; в литературе этим ничего не выиграешь! Если бы, не доказывая на длинных страницах длинных истин, в "Сев. Вестн.", в "Нов. Пути" или "Мире Искусства" появилось "в новом декадентском вкусе" хотя одно стихотворение с красотою и силой Лермонтова, — Россия была бы покорена, декадентство стало бы победителем... Но "пел", как самый сильный и яркий, Бальмонт, — по определению Измайлова, — творец многих новых стихотворных размеров и новых созвучий рифм, т.е. возвысившийся даже до Бенедиктова и Щербины: ну, этого для победы мало... По яркости, выпуклости и самобытности таланта ни один из декадентских поэтов не поднялся даже до уровня Некрасова; ни один из беллетристов не поднялся даже до Чехова, Л. Андреева и Горького: о каком же торжестве могла идти речь? Декадентство было умно, но в высшей степени бесталанно; оно было только мысль, только требование, но без румянца щек и очарования взгляда... В нем было нечто "александрийское": вот как "александрийцы" после греческой поэзии начали период утонченного образования, знания всех цивилизаций древнего Востока, всех религий, всех культов и писали всяческими размерами и во всяких стилях, от афинского до декадентского, но не могли уже сочинить ни одного стиха со свежестью Софокла, Пиндара или Анакреона, так и наши "декаденты" пели то мексиканскими, то черемисскими размерами, то во вкусе Эллады, то во вкусе хлыстов, но во всем этом не было ни красоты, ни силы... Бедные декаденты: вздохами о них и вокруг них полна моя грудь. Никогда не появлялось у нас людей, в самом деле, таких утонченных, гибких, ко всему, прислушивающихся, все понимающих, бездне благородного сочувствующих, но что же, если у них не было таланта, а только — речи, не было силы, а только — усилия, было старание, бесконечная старательность и все-таки никакого успеха. Декаденты, пожалуй, победили в смысле: "вот пришли новые люди, вошла новая толпа"; победили, как поколение, сменившее другое; теперь все просто рождаются уже декадентами, с этими новыми привкусами и влечениями, окрещенными именем "декадент". Теперь — все декаденты, — гимназисты и гимназистки, — по крайней мере очень многие. Но победа ли это литературы? Триумф ли литературного течения? Нет, и потому "нет", что не было у декадентов ни Пушкина, ни Лермонтова, не было даже своего Добролюбова. Декаденты вошли не как сила, а как множество. Распахнулась дверь, и потянуло с улицы другим воздухом, а старый воздух избы вышел вон. Знаете ли, что "победило", уж если говорить о победе декадентства? Рождение, или, точнее, хилость рождения, старость рождения. Я заметил выше о странной, поражающей психологичности всех декадентов, каких встречал: они понимают все оттенки чужих настроений с полуслова, с одного взгляда, как будто уже в утробе матери они пережили всякие настроения и родились прямо зрелыми, опытными. Гимназисты или гимназистки все равно — они зрелы и прямо на сто лет старше бравого, румянощекого эс-дека или эс-эра. Это — зрелость, это — старость. Но старость и не творит. В декадентстве решительно нет творчества, и это их хоронит как литературное течение.

Декадентство войдет огромною полосою в историю умственного развития России, в историю умственных в ней движений. Положение его — около "народничества" 70-х годов, "нигилизма" 60-х, около "славянофильства и западничества" 40-х годов. Это — положение идеи около идей, направления около направлений. Декадентство так же обще, универсально, всепроницающе, так же окрашивает все окружающее, все, что может подчинить, — в свой цвет, в свою манеру, как это делали раньше его "народничество" или нигилизм. Декадентство — дух, стиль. Посмотрите, сколько домов в Москве построено в "декадентском вкусе", как, бывало, строились дома "с полотенцами" и "петухами" в "народническом стиле", — в 70-е годы! Рисунок входных билетов в Художественный московский театр, обстановка его фойе, как и обложки всех модных книг, все — decadence и decadence... Мне как-то говорил покойный академик А.В. Прахов: "Великую заслугу декадентства составляет то, что оно дало Европе новую линию, новый характер линий, что после антиков и готики казалось невозможным, ибо эти две формы зодчества и вообще искусства казались исчерпавшими все, что возможно, что может нравиться. Пришли декаденты и показали совершенно новое, что тоже может нравиться". Этого замечательного выражения я никогда не забуду. Прахов слишком компетентен, чтобы судить об этом: ведь ему одному было доверено руководить всеми работами в киевском соборе, он — первый знаток истории искусства теперь. Но, как таковой, он судил только об искусстве: между тем, декадентство с такою же силою вторгнулось в литературу, в стихотворение, в рассказ; оно вторгается в религию, в медицину, в философию; Ницше пронесен в нашей литературе с триумфами именно декадентами. "Декадентство" именно как "нигилизм" касается всего...

Но, как и "нигилизм", оно не творит; у него нет Пушкина и Лермонтова, нет даже Белинского или Добролюбова. Оно все переиначивает, но великого само из себя не дает.

* * *

Вернемся к книжке г. Измайлова. Где же его "боги" и "святыня", о которых он говорит в предисловии к ней?

Поновленная старина. Он не примыкает к декадентам, но он и не защитник старины. По-видимому, его мысль та же, которую я высказываю здесь: он примкнул бы к декадентам, дай они что-нибудь гениальное. Но они этого не дают, и он остается на стороне старого мастерства. Мастерства в слове, мастерства в литературе. Позиция его — здравого смысла, здорового вкуса; но он хотел бы и звуковых очарований и тянется за ними к декадентам, но остается, большею частью, разочарованным, потому что у них это есть, но в недостаточном количестве и, главное, в недоконченном, оборванном виде. Все-таки он перевалил "в их сторону": приводя две цитаты, одну из "Рудина" и другую из "Дворянского гнезда", он временно скрыл имя автора и спрашивает читателя: возможно ли теперь писать так? Старо, манера — стара и наивна. Со всем здравомыслием он видит, что прежние приемы литературного писания устарели и невоскресимы, что они не отвечают стадии нашей психологической зрелости. Это — касательно формы. Затем, касательно содержания он замечает, до чего изжила самое себя "гражданская скорбь". — "Больше четверти века лирическое нытье, жалобы на безвременье, на отсутствие людей, на помрачение идеалов исчерпывали содержание всего нашего стихотворчества... Десятки, сотни поэтов — все были на одно лицо..." Критика их сделалась невозможною, потому что было невозможно их различенье; невозможно было тронуть их рассуждением, потому что такая "поэзия" была не убеждением их, а маскою на всех, какою-то застывшею формою, которую каждый носил, потому что ее носили все... Этот маразм был сброшен с литературы декадентством.

Измайлов представляет мысленно, что почувствовал бы русский человек, лет на пятнадцать — в те девяностые годы прошлого века — выехавший из России и не читавший русских книг. Вернувшись, он нашел бы литературу совершенно новою: "Вместо нытиков, — какие-то дерзновенные титаны, без страха и сомнения величающие себя богами и собирающиеся вызвать на бой небо и землю:

Древний хаос потревожим!
Мы, ведь, можем...

Старый читатель с грустью увидел бы, как бесповоротно изгнана из модного стихотворчества бедная романтическая старушка Луна, без которой не обходилось ни одного послания "К ней". Старые критические термины "беспросветного пессимизма" и "безысходного отчаяния" вдруг исчезли. Вместо них пестрят какие-то новые слова о "стихийности" и "донисианском начале", о мистицизме и анархизме, о "неприятии мира" и "святой плоти", об индивидуализме и соборности. Берет читатель новые сборники стихов, и, — в самом деле, в них все по-новому.

Седая мудрость веков вдруг странно заинтересовала людей нового века (В. Брюсов). Человек хочет понять тайны звезд, подсмотреть работу довременного хаоса, прочитать иероглифы старинного эллинского мифа (Вяч. Иванов). Какие-то тончайшие, колеблющиеся, дремотные настроения забытого детства занимают его больше всех явлений современности (А. Блок). Старинная русская мифология, с лешими и водяными, с русалками и "чертяками", с затейливым и звонким старым словцом, врезалась в новую поэзию (С. Городецкий). Философские, чисто буддийские настроения прорезают лирику (Сологуб). Перезванивает звоном старой бронзы архаически красивый не то державинскии, не то ломоносовский эпитет. И надо всем этим звенит кокетливыми, но звонкими, как хрусталь, словами буйная, широко разлившаяся радость жизни, с гимнами огненному солнцу, властительнице мира — женщине, прекрасному человеческому телу, с акафистом земле и воде, воздуху и огню (Бальмонт). Модные идеи нынешнего поэта не имеют ничего общего с оскудевшими идейками старины. Наперерыв, в несколько голосов, поэты поют анафему городу, ненависть к "комнатным" людям. Бог Дионис склоняется по всем падежам и в стихах, и в критических статьях. "Возрождение мифа", "смерть быта", "оргиазм", "мистический анархизм", "соборный индивидуализм" — все это, как мысль и слово, переливает всеми цветами радуги в современной литературе".

Действительно ново. Не гениально, но ново. Правда, вся литература перестроилась в самых терминах, и значит, она перестроилась в понятиях, в стремлениях. Но почему же, почему это направление не посетил гений?

Гений слова?.. Но, может быть, весь этот поворот есть не литературный, а какой-нибудь другой, например религиозный? Тогда понятно, почему здесь не родилось гения-поэта или прозаика, ни Лермонтова, ни, хотя бы, Белинского.

Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы...

Но это — предвидения, и не стоит останавливаться на них. Измайлов более всего останавливается на Брюсове и Бальмонте, отмечая в обоих большую дозу учености и кропотливого сидения над "поэзиею всех стран и народов", нежели собственного горячего вдохновения. Это — александрийство, старость ума, зрелость вкуса. В самом деле, иногда кажется, что новые поэты пишут образцы на стихотворческие размеры, ими умственно заранее придуманные. Но, кто знает, может быть, все это "пока". Автор отмечает, до чего быстро зреет талант или ум Брюсова, до чего он стал, сравнительно с тем, как начал, неузнаваем по серьезности, по правильности. О декадентах хочется сказать в эту неопределенную пока минуту: "Ну, что бы ни было и как бы ни пошли дела, — летите во все стороны, птички вольные. Вы все-таки принесли нам весну, пока неясную, пока холодную и дождливую. Но проглянет же за дождями и солнце..."

Пока — март декадентства, — и долго ему еще до августа, когда собирают плоды.


Впервые опубликовано: Русской слово. 1909. 29 сент. № 222.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада