В.В. Розанов
Кроткий демонизм

На главную

Произведения В.В. Розанова



Нежным, бледно-розовым задачам «Книжек Недели» удивительно отвечает г. Меньшиков, писатель юной мысли и юного языка, а главное — который никогда не обещает состариться. Это — писатель-мелодист; не богата и проста его мелодия:

Чижик, чижик, где ты был? —

но она льется, не утомляя и убаюкивая слух читателя, из страницы в страницу, из книжки в книжку журнала, переливается с одной темы на другую, и, кажется, сгинь все сотрудники «Книжек Недели», г. Меньшиков без всякого напряжения ума и утомления слова мог бы заместить их всех. Если вы не подвержены чувству умственной скуки, вы никогда не устанете его читать; равно как, если в вас есть этот скверный червяк, вы никогда его читать не начнете. Он мелодист, я сказал, и действительно, раз он наклонился над пустым листом писчей бумаги, уже какая-то волшебная музыка, наигрывающая в голове, готова принять и нанизать какие угодно слова на мотивы этой музыки. Я уверен, что труд писания ему ничего не стоит, и, как для настоящих поэтов, он есть для него наслаждение. Скверный червяк умственной скуки открывает только один недостаток в его писаниях: именно — в них нет мысли, т.е. мысли растущей, развивающейся, движущейся; как и нет, собственно, мысли доказанной, и мы убеждены — очень дорогой, «возлюбленной». Счастливая авторская способность, и в наши практические времена — дар неба, совершенно равняющийся чудесной Аладиновой лампе, которая всё добывала своему маленькому и, казалось бы, немудрому обладателю. Г. Меньшиков идет к «Книжкам Недели», как флердоранж к улыбающемуся лицу 16-летней девушки, спешащей в церковь, спешащей об руку с возлюбленным...

Се, жених грядет в полунощи...

Но словом «жених» мы, вероятно, ужасно раздражаем г. Меньшикова: он против «брака», против «любви» и всех этих «плотских» ужасов — совершенно 16-летняя девушка, но на степени опытности 11-летней. В сентябрьской, октябрьской и ноябрьской «Книжках Недели» за 1897 год он разбирает факт так называемой плотской любви, и как мы внимательно ни читали эти статьи, заглушая всякого в себе «червяка», мы не открыли ни одного мотива в них, кроме этого: «Любовь есть грех». Конечно, г. Меньшиков не пишет «грех», ибо это напоминало бы семинарию, но он пишет «пошлость», склоняет во всех падежах «пошлость», — и вся статья его есть музыкальный речитатив на известные и первично в «Крейцеровой сонате» сказанные слова Позднышева. Совершенно непостижимо, зачем изобретен он г. Меньшиковым после «Крейцеровой сонаты», решительно ни одним изгибом мысли ее не дополняя и даже не излагая ее явных и особенно скрытых мотивов, но беря из нее одну строчку и на мотив этой строчки, вот уже три месяца —

Чижик, чижик, где ты был...

«Крейцерова соната» есть мучительное и мрачное, хотя, как мы убеждены, совершенно ложное явление; это — кроткий демонизм, демонизм «братчиков» и «сестричек», из-за которого так и слышится ария г. Яковлева в опере Рубинштейна, на известные слова Лермонтова, открывающая эту оперу:

Проклятый мир...
Презренный мир...

Поэзия поблекших цветов, померкшей весны, заслоненного солнца; слепое вырывание из цветов их благоуханных «пестиков» и «тычинок», и, в последнем анализе, — слепое вырывание из мира его всеоживляющего, всерасцвечивающего нерва. Конечно — это ария демона, хотя бы и прикрывшегося самыми кроткими словами; ибо сущность демонизма есть сущность отрицания; «дух небытия и отрицания, страшный и умный дух пустыни говорил мне», как проникновенно определил его Достоевский в «Братьях Карамазовых» (Легенда об инквизиторе). В чем же это «отрицание», это «небытие» столь полно и столь коренным образом выражается, как не в идее бескровных «братчиков» и «сестричек», этой особенной «святости» поблекших щек и увядших мускулов, — идее мира, но с вырванным из него хребтом, потухшим взором, необозримой словесной любовью и без любви реальной, радостной и свободной? В легендах о многих святых передается один и тот же рассказ, как к разным

Отцам пустынникам и женам непорочным

демон являлся, но не в привычном и отталкивающем или грозном своем виде, но в «ангельском» или «божеском», так что слабейших из них и соблазнял себе поклониться. Бог же есть Бог благословляющий, и мы опять спрашиваем: в чем еще сущность благословения могла бы быть выражена так полно и коренным образом, как не в благословении этому тонкому и нежному аромату, которым благоухает мир «Божий», «сад» Божий, этому нектару цветов его, «тычинок» и «пестиков», откуда, если рассмотреть внимательно, течет всякая поэзия, растет гений, теплится молитва, и, наконец, из вечности и в вечность льется бытие мира? Но мы заговорили серьезно, как соответствовало бы «умному духу пустыни», духу «небытия», заговорившему в «Крейцеровой сонате», и вовсе не соответствует «элементам романа», которые пишет г. Меньшиков в «Книжках Недели». Итак, оставляя серьезность, мы предпочитаем шутить о любви; кстати, она льется и обычно среди веселья и шуток:

Нежны стопы у нее; не касается ими
Праха земного; она по главам человеческим ходит —

так определил ее Гомер, а Платон заметил у него этот стих и привел в своем «Пире», этом глубокомысленном и до известной степени страшном рассуждении о чувственной любви. Но г. Меньшиков — музыкант; он, например, заметил у «Платона разделение любви на «земную» и «небесную» — «Афродиту земную» и «Афродиту небесную» и, закрыв глаза на то, что написал об этом Платон, — под заглавием «О любви святой», написал о любви монастырских «старцев» и старых филантропических барынь, утверждая (см. конец октябрьской статьи), что так именно и учил Платон. Между тем, как совершенно ясно можно читать на соответствующих страницах «Пира», Платон называл любовью «земной» любовь к другому полу, а «небесной» любовью называет вовсе не филантропическую, но чувственную любовь и только к одинаковому с собою полу. Он называет при этом и цитирует поэтессу Сафо, и вообще это так бесспорно, что в этом невозможно сомневаться. Это составляет ту сторону знаменитого диалога, которую мы назвали страшной, и о ней можно десятилетия размышлять, ничего не понимая. Но, раз пишешь статью, избрал тему, к которой никто не нудил, — нужно писать о том, что есть действительно, и, цитируя авторов, нужно брать, видеть и понимать то, что они говорят, а не приписывать им свои, хотя бы и очень «музыкальные» мысли. Не менее своевольно автор обращается с Библией: она, от первой главы «Бытия», и далее в «Исходе», «Второзаконии», наконец, у пророков и в многострадальной «Книге Иова», льется благословениями святой, но опять именно чувственной, рождающей «в роды и роды» любви. Никакой тени в Библии нет бесплотной, филантропической и, в последнем анализе, притворной словесной любви. Да, Библия есть книга факта и тех твердынь, на коих тысячелетия держится факт всемирного бытия. Но что до этого за дело г. Меньшикову: он Библии не читал, в частности не читал чувственных образов и сравнений у Иезекиля, и пишет:

Чижик, чижик...—

т.е. не это, а следующую прямую и беззастенчивую ложь: «Древние пророки и вероучители едва удостаивали половую любовь своего презрения; они не останавливались даже на анализе этой страсти, не отличая ее от порока» (с. 191). «Выяснениями», правда, Библия не занимается, но она ими не занимается и относительно всяких других тем: это не философская, не размышляющая, но именно благословляющая и проклинающая книга, «отделяющая свет от тьмы», почему для всех народов она и сделалась «священной». Ну, вот там есть книга «Руфь» — одно из благоуханнейших созданий семитического гения. Свекровь говорит невестке после смерти своего сына, а ее мужа, т.е. настоящего мужа, а не братчика: «Он умер, а я бедна — вернись же в свою землю и к своему племени. Я стара и уже не могу родить тебе еще мужа», — наивно поясняет она. Но та отвечает: «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты будешь жить, там и я с тобой; твой народ будет моим народом, и земля твоя будет моей землей». Вот степень привязанности, которой не знают филантропы; но, однако, к кому же привязанности — к свекрови-старухе? Конечно, нет, но к памяти мужа, и по ней — к этой ненужной старухе, его матери. Любовь, именно чувственная любовь, несмотря на ее грозовые и разрушительные иногда явления, драгоценна, велика и загадочна тем, что она пронизывает все человечество какими-то жгучими лучами, но одновременно и нитями такой прочности, которые «в огне не горят, в воде не тонут». Без этой «любви» человечество рассыпалось бы ненужным и холодным мусором, да и рассыпается по грозному обетованию Спасителя: «И в конце времен охладеет любовь». Г. Меньшиков не наблюдал, по-видимому, или, точнее, занимаясь своей словесной музыкой и освещая тесный уголок своей редакции драгоценной «Аладиновой лампой», не заметил, что мутные и грязные явления любви, каких, например, множество мы читаем в «Bel ami» Мопассана,— все развиваются именно на почве «хладеющей» любви, не жгущей более и потому именно манящей к грязному и «холодному», как инстинктивно верно определило его человечество, «разврату». Кто же не знает, что старик всегда развратен более, чем юноша. И уже г. Меньшиков не спорит, что он и «холоднее», чувственно холоднее юноши. Вот наблюдение, которое могло бы дать начало множеству размышлений: «Bel ami», например, решительно не в силах любить долее двух недель; он идет из-под венца с молоденькой шестнадцатилетней девушкой и уже думает о другой женщине — истинное проклятие, которым некогда Давид проклял потомство Иоава. Но как горячо любит этого отвратительного юношу-старика его невеста, которая ради него в шестнадцать лет оставила отца и мать свою. О, эта не будет думать о другом возлюбленном и не изменит всю жизнь, по крайней мере так скоро не изменит. В нашу пору и в условиях нашей жизни, слава Богу, девушки хранят еще целомудрие; и вопреки тысячи клевет на них, всё-таки очевидно, что из них выходят более верные жены, чем из наших преждевременно погасающих, «холодеющих» юношей — верные мужья. Таким образом, целомудрие, т.е. сосредоточенная, нерастерянная чувственность, есть условие великой прочности семьи, долгого горения в ней очага Весты, семейной верности, теплоты. И именно в этих великих зиждительных целях она хранится, а не для нелепого «сидения в старцах» и не для занятий филантропией. Да, этот жгучий и таинственный огонек неистощимых, и задача сохранить его, т.е. сохранить как драгоценность, а вовсе не как «пошлость», которую непонятно для чего было бы и хранить в себе, — есть великая задача религиозного и социального строительства. Рассуждения г. Меньшикова о «пошлости» и «ненужности» любви разбивают последние крохи, которыми еще питается и согревается человечество, — конечно, если бы эти рассуждения имели какую-нибудь силу. Но как ходячий взгляд, и особенно в помощь могущественной «Крейцеровой сонате», как ее иногда понимают, — они могут принести свою долю вреда, отводя внимание, уважение и религиозное отношение к тому, что именно требует такого отношения к себе. Но мы заговорили о Библии и отвлеклись от нее. Там, кроме книги «Руфь», есть «Книга Товии, сына Товита». Это — истинный апофеоз плотской, но понятной целомудренно и религиозно любви. Едва спутник этого благородного юноши сказал, что вот «мы подходим к дому, где есть девушка — и она предназначена тебе в жены, и будут у тебя от нее дети», как уже по одному имени и известию «Товия полюбил ее, и душа его крепко привязалась к ней». Здесь мы имеем то же, что и у Руфи: там любовь, не угасающая по воспоминанию, здесь любовь, вспыхивающая по ожиданию. Утренняя и вечерняя заря, но именно плотского чувства. Заметим, что Товия еще не видел лица невесты, и он «полюбил и привязался» к чисто женственному ее началу и, очевидно, чисто мужским началом в себе, без примеси эстетических и этических элементов. Но будем следить дальше. Придя в дом Рагуила, он так нетерпелив, что отказывается есть и пить, пока не будет сделан брачный договор. И вот ночь, и они одни. «Товия встал с постели и сказал: «Встань, сестра, и помолимся, чтобы Господь помиловал нас». И начал Товия говорить: «Благословен Ты, Боже отцов наших, и благословенно имя Твое святое. Ты сотворил Адама и дал ему помощницей Еву, подпорой — жену его. От них произошел род человеческий. Ты сказал: не хорошо быть человеку одному: сотворим помощника, подобного ему. И ныне, Господи, я беру сию сестру мою не для удовлетворения похоти, но по истине: благоволи же помиловать меня и дай мне состариться с ней». И она сказала с ним: «Аминь».

Конечно, слово «сестра» сейчас же увлечет г. Меньшикова, как и «небесная Афродита» Платона. Но Една, мать Сарры, говорит на брачном пире сыну и зятю: «Возлюбленный брат, да восставит тебя Господь Небесный и дарует мне видеть детей от Сарры, дочери моей. И вот я отдаю тебе дочь на сохранение: не огорчай ее».

Вы живо чувствуете, что все пошлости «братчиков» и «сестричек» есть истинно «хладный разврат» мысли перед этой любовью, чувственной и плотской. «В роды и роды» любовью, но под углом святого созерцания, на нее брошенного. В этом созерцании всё и дело. Оно в том, чтобы не почувствовать миг и миги «любви» как наконец-то «разрешенный грех», до которого «дорвался»; не взглянуть на эти таинственные «миги» как на бессодержательное и почему-то приятное удовольствие (наша «хладная» точка зрения); напротив, их нужно понять как радостный долг и вместе невыразимое счастье бытия, исполненное таинственного содержания и религиозной высоты. Вот совершенно новая точка зрения, но именно на то, на те самые подробности, на которые «грозно» ополчается г. Меньшиков. Тут в нерве бытия человеческого, в сладком «нектаре» бытия, в сущности, колеблется ось мира, и то, что мы сегодня называем враждебным «севером», — можем завтра назвать благодатным «югом». «Грех» — в грешном нашем созерцании; «грязь» — в той «грязи» мысли, с которой мы сюда подходим («Элементы романа» г. Меньшикова): факт один, и как только мы вольем положительное содержание в него вместо отрицательного, мало-помалу изменится наша мысль, а наконец, изменится и самочувствие наше в «факте». Неудержимая радость, благословение «в роды и роды» польется из нас, вместо —

Презренный мир...
Проклятый мир...

Вот где истинное «узаконение» брака, коему церковь только последовала, но не создала его и которое субъективно каждый из нас носит в себе. И как часто — о, почти всегда! — глубоким непониманием «таинства сего великого» мы самый брак преобразуем в «узаконенный» разврат. Брак — и «законный» — есть в нас, в нашем созерцании: или «по молитве», или «разрешенный грех». Библия, Евангелие взяли естественный, в природе и от Бога существующий процесс — «того ради оставить отца и матерь», — ту сильную, непреодолимую и уже, конечно, не риторическую и не филантропическую, но именно чувственную, однако со всем окружением поэзии, любовь — «огонек» любви. И взяв, — в словах: «тайна сия велика есть», объяснили ее смысл. Наша же ошибка состояла в том, что мы взяли словесную формулу и, не догадываясь, что вовсе не в ней «таинство», — стали вносить внутрь этой формулы все виды «хладного разврата», предполагая, что она их «узаконяет». Но «не жертвенник святит, а жертва». Понятно, однако, что, смешав слово с делом, объяснение с объясняемым, мы перестали «домаливаться» до брака, возрастать и развиваться в «сию великую тайну» — к ее религиозной высоте мы не теплимся более, как Товия. И факт любви нас покидает, а ее мысль ускользает от наших умов.


Впервые опубликовано: Новое время. 1897. 19 ноября. № 7806.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада