В.В. Розанов
Моммзен и Ренан

На главную

Произведения В.В. Розанова



I

Когда в 1871 году в Пруссии собирались подписи лиц, высказавшихся за бомбардировку Парижа, то Моммзен, сам член парижской Академии надписей, не раз пользовавшийся гостеприимством всемирного города, расчеркнулся тоже в этом списке наряду с сотнями и тысячами штатских вахмистров. Уроженец датского городка, он ранее одобрил разгром своего отечества Пруссиею.

Трудно сказать, внес ли он в свою гражданскую деятельность впечатления из «Romische Forschungen» [«Римские исследования» (нем.)], идеи римского цезаризма и полновластия; или обратно, он вносил в изучение Рима прусский дух, как он сложился во времена Бисмарка, Мольтке и Вильгельма «Великого», но несомненно, который-то из этих процессов имел в нем место и сложил главные черты того учено-политического портрета, который обозначается двумя именами: «Теодор Моммзен».

Судя по тому, что Антигона, Димитрия Полиоркета, Птоломея, Эвмена и других преемников Александра Великого он неизменно называет маршалами, как бы это были Мюрат и Даву; что слово «генерал» пестрит страницы о карфагенянах и самнитах; что Цицерона и Помпея он характеризует так уничижительно-страстно, как если бы это были бедственные Жюль Фавр и Мак-Магон, — мы почти без ошибки можем предположить, что не Рим впечатлениями своими залил для него зрелище современности, а современность, могуче бившаяся в груди историка, из нее разлилась на равнины и предгория архаической Италии, северного побережья Африки, переднюю Азию, и осветила прусским светом весь античный мир. Известно, что в XVIII веке французы и немцы невольно, неодолимо и безотчетно переделывали себя и все свое то в римлян и римское, то в греков и в греческое; куафюровались a la grec и a la romain [по-гречески, по-римски (фр.)].

Время этого давно прошло, и ныне сановники государства никак не назовут себя «консулами», каковое имя приняли Бонапарт и его два товарища. Но произошло, и столь же невольно и безотчетно, «вторжение пруссаков в Рим». Цезарь показался Вильгельмом Великим, только еще характернее, идеальнее; показался прототипом и идеалом того, что надлежало бы совершить, но не всегда удавалось Вильгельму; Цезарь был, конечно, даровитее Вильгельма, но взамен Вильгельм «покорил Цезаря» в том отношении, что наполнил все его огромное существо прусским содержанием, так сказать, трепетанием вот сейчас живущего мозга, мускулов, забот, тревог и торжества. В очерке Цезаря под пером Моммзена получилось столько жизни, реальной жизни, что этому не мог не удивиться мир; и в науке истории, в искусстве исторического изображения это был в своем роде единственный «портрет». Но художественной объективизации и постижения «духа истории» тут едва ли было бы не напрасно искать: Цезарь — как живой перед нами, мы делаемся зрителями его триумфов. Почти слышим лязг оружия и крики воинов. В этом необыкновенно живом трепетании самая суть знаменитых страниц о Цезаре. Но «дух истории»?..

Возьмите «De bello Gallico» [«Записки о галльской войне» (лат.)]: тупая, неодолимая, нигде, ни в одной строчке не патетическая речь самого полководца о себе, речь, почти арифметически правильная и алгебраически спокойная, говорит за то, что в знаменитой моммзеновской характеристике больше прусской действительности и меньше римской действительности; что это в своем роде историческая «шиллеровщина», т.е. пафос мещанина девятнадцатого века, бюргера и члена парламентской партии, окруживший лицо, существенно не патетическое, бронзовое, великое и... совсем, совсем с другим устроением души, чем какое нарисовано историком; с устроением, может быть, никогда не разгадываемым, но которое, в таком случае, пусть лучше и останется неразгаданным, нежели неправильно угаданным: точнее — нежели рассказанным слишком «по-братски», «по-свойски», «по-христиански». — «Ты мне не брат», — сказал бы Цезарь, удивленно отстраняясь, Моммзену.

В Моммзене нужно различать две стороны: несравненного лингвиста, юриста и археолога и затем изобразителя синтетической истории, т.е. целостных судеб и характера Рима. Только третьей стороны истории, так называемой «философии истории», — пожалуй, самой проблематичной, но и самой ее влекущей стороны, он никогда не касался и не имел самого инстинкта ее коснуться. Он, проживший без малого век (род. в 1817 году), начал с величайшей подробности: с собирания эпиграфического (надписи) материала в римских провинциях, притом не ближайших, в пределах бывшего Неаполитанского королевства (изданы в 1852 г.) и затем Швейцарии (древней Гельвеции, изданы в 1854 г.). Дело это было новое, и на фундаменте, заложенном Моммзеном, по его плану или под его руководством, оно было завершено в 14-томном издании «Corpus inscriptionum latinarum» Берлинской академии наук (в 63 году). Его находки были иногда чрезвычайно счастливы и значительны. Так, он нашел, издал и объяснил знаменитую Анкирскую надпись, в которой Август сам изложил свои res gestas («деяния») и слог которой, заметим украдкой, тот же тупой и величавый, как в «De bello Gallico». Заметим вообще, что отсутствие патетичности, буквально «непробужденная душа» (Будда избрал себе в собственное имя: «Пробужденный», и вообще эта черта «пробужденности» знаменует дух всевозможного рода религиозных «открывателей»), и вместе какие-то бронзовые, бесповоротные «деяния» — едва ли не «гений» Рима. Вспомним, как Сулла назначил избиение нескольких тысяч пленных в храме Беллоны, и в то время, как оттуда неслись вопли умирающих, держал речь перед сенатом. Это не «шик» жестокости (как описывает Моммзен); в римлянах, по крайней мере до империи, не было вовсе актерской черточки. Это было именно «не чувствую» тупого человека, «непробужденного», хотя и колоссального в силах. Кто чувствует суть Рима и немножко заражен «философией истории», в конце концов не может не повеселиться человеческим удовольствием, когда разные «культы Цибелы», разные Мессалины и Поппеи пришли и смахнули своими юбками всю эту бронзовую величавость, всю эту несравненную монументальность, но не дышащую, без слез, восторгов и поэзии, без всякого конечного в себе смысла, без чуточки (подлинной) религии. Моммзен, да и вообще историки негодуют на эти «восточные культы», вдруг все замутившие в ясном, «юридическом» Риме.

И поразительно, с какою скоростью, до чего бессильно повалились все эти «duumviri» и «triumviri», сенат, комиции, перед первыми же, нервно-экзальтированными волнами, повеявшими из Фригии, из Лидии, из стран Сирии и Малой Азии. Как гигантские глыбы северных снегов тают и исчезают под лаской тончайших и неуловимейших солнечных лучей, вовсе и не горячих даже, а только нарушающих «термическое равновесие» в стране, так и Рим, эта чудовищная амфибия с тремя градусами теплоты в жилах, померк в очах, повис в мускулах, едва начала вливаться в его жилы первая же более горячая кровь от покоренных, от разоренных, от разграбленных и почти убитых восточных народцев. Одолела его не сила: в этом он был неодолим; одолела его мечта, иллюзия, сердечный зов: против этого он не имел заклинаний и против этого не действовали ни его легионы, ни преторские эдикты. Замечательно, что Моммзен не написал, вовсе выпустив, эту самую интересную часть внутреннего разрушения Рима. После трех томов «Romische Geschichte» [«Римская история» (нем.)] (1853-1855 гг.), доведши историю Рима до смерти Августа, он выпустил, по достаточно долгом промежутке (1885 г.), сразу пятый том, историю и особенно описание римских провинций перед Диоклетиановой эпохи, т.е. он пропустил, не имея вкуса, а, вероятно, и постижения, всю историю духовного перелома Рима: тягостную, единственную во всемирной истории и, пожалуй, самую интересную в судьбах собственно самого «Вечного города». Тут уже кончалась «Пруссия» и начиналась «Германия»; а известно, что «Германия» во многом непостижима для Пруссии, и Бисмарк с Гёте только по недоразумению соотечественники. Вот этого-то «гётевского элемента», величаво-«германского», высоко-человечного, универсально-значительного в Риме, — его Моммзен не постигал, почти не знал, или, и видя, отрицал: с этим едва ли кто будет спорить.

II

Кончим о специальных трудах Моммзена. Первый авторитет века в эпиграфической области италийских племен, он едва ли кому уступал первенство и в талантах, и в знании римской юриспруденции («Римское государственное право», 1871-89). Он более, чем кто-либо, способствовал тому, что даже на историко-филологических факультетах для специалистов-филологов, римская история стала излагаться, как генезис римских правящих учреждений, как древности римского права, и уже из гениального их механизма объяснялись и всемирные успехи римлян, и римские нравы как первой республиканской, так и второй императорской половины. Юриспруденция стала «душою Рима», — что, может быть, и отвечает делу, но во всяком случае душа эта уже слишком прозаична. Бесспорным остается то, что Моммзен есть гениальный изобразитель «Судеб римского правительства», изъяснитель «Римской правительственной системы», но в которой совершенно меркнут, отодвинутые на третий план, а то и вовсе зачеркнутые «Народная римская история», «Религиозная (или хоть сказочная) римская история», которая — пусть и в небольшом объеме — однако все-таки есть. Достаточно сказать, что в лице Цезаря, одолевшего Помпея, одолела все же партия Демоса, партия Мария, и пока мы обращаем внимание исключительно на правительственный римский механизм, мы вовсе не понимаем, где же сокрыт и в чем именно заключался тот исторический «пафос», тот горячий пар, который двигал от перемены к перемене, от переработки к переработке колеса и винты этого правительственного механизма. Голод, как только голод, и голодная толпа, как только таковая, это еще не объяснение. Нужно было, очевидно, войти в италийскую толпу, в эту смесь исчезнувших этрусков, перерожденных греков, да и латинян, но тоже переродившихся, начать слушать их сказки, суеверия, странствующих «оракулов»; все это область скорее братьев Гриммов, чем Моммзена. Моммзен, как представитель (и патетический) только римской правительственной системы, можно сказать, смотрел на «Romisches Volk» [«Римский народ» (нем.)], на толпу римских улиц, как член прусской палаты господ смотрит на отрицающих немецкую «культуру» чехов: «По башкам этих дураков палками!». Но это едва ли истина, ибо не только толпа эта стояла за спиною Цезаря и толкала его вперед, но в ближайшее к нему время она шла за спиною и того великого переворота, который при Константине Великом получил штемпель, ярлык, «заголовок» страницы исторического учебника и венец. Но это уже неуловимое и поэтическое истории; а Моммзен никогда к этому не имел сочувствия.

Сверх обработки права и эпиграфики Моммзен специальными исследованиями коснулся решительно всех уголков римской истории, например, системы весов, мер, монетной системы. Моммзен знал уголки и закоулки Италии и Рима, современные Цицерону, а особенно древнейшие, лучше, чем Цицерон*; знал и всю конечную, исполнившуюся судьбу Рима; к тому же он имел в себе «политическую жилку», большею частью у историков отсутствующую; знал, что такое «дух партии», тревоги партии. Можно же представить себе, как вошел он, каким горячим конем в эпоху, когда Клодий бродил по улицам Рима, наводя трепет на все честное и спокойное; когда тонкий и изящный Цицерон видел, что наступает время, когда хулиганы перервут всю паутину его красноречия, да и ему самому перервут глотку; когда с противоположных сторон выступали характеры, почти равной силы и мучительного соперничества, как Марий** и Сулла; когда главами политических партий и политической программы являлись Сципион, с одной стороны, Тиберий и Кай Гракхи — с другой. Но не следовало забывать, что весь Рим, вся страна, вся эта колоссальная история есть явление столь же sui generic [своеобразный (лат.)], как знаменитые римские interrex'ы, «междуцари» в республиканскую эпоху, эти, как бы Ромул и Рем, восстававшие из гробниц на несколько дней между выборами одних и других консулов. Что это такое?! Какая чудовищная, неповторимая, невообразимая логика лежала под этим?? «Не вемы».

______________________

* Труды последнего, часто касающиеся римской истории, без труда и во множестве поправляются современными историками.
** В Ватиканском музее есть портрет-бюст Мария, очевидно, почти маска по множеству подробностей, невозможных для изобретения: голова небольшая, волосы короткие, все лицо «мечком», вовсе без углов, без плоскостей в себе. «Свирепый Марий», так и хочется сказать, но свирепый во вспышке и без всякой свирепости в системе. Общее индивидуальное впечатление невозможно передать лучше, как сказав, что нет ни лица, ни портрета еще до такой степени сходного с лицом покойного Андрея Бурлака: точно два брата — один пошел в комедию, другой в трагедию, но только в трагедию действительную, совершившуюся.

______________________

Вот такое «не вемы», «темно», «не постигаем» необходимо удерживать в себе, молчаливо и скромно, собственно при всем созерцании (и изображении) римской истории. Тут никакая эпиграфика и юриспруденция не помогут; и даже их великолепное знание при самоуверенности может почти повредить, сообщая опаснейшую самоуверенность. Каким образом люди до Рождества Христова, до открытия Америки, до университетов и даже не имея ну хоть уровня нашего гимназического образования, сотворили юриспруденцию, выработали учреждения, каких не только что повторить или которым подражать, но даже их и постигнуть основательно не умеют первокласснейшие умы самых просвещенных народов: каким образом городок, поселок на берегу ничтожной реки мало-помалу одолел все монархии мира и сотворил из себя цивилизацию, — это навсегда останется чудом, на которое историк (пусть атеист) может только помолиться, но которого ни рассказать, ни объяснить он никогда не сумеет. Здесь то же бессилие рассказчика и философа-историка, даже самых гениальных, как, например, бессилие Васнецова или Нестерова нарисовать еще, сотворить вторичную «Иверскую Божию Матерь», как она есть, существует одна, «матушка». Мы этой аналогией хотим сказать, что «res gestae» некоторых особенных народов суть подлинные «чудотворные иконы» прошлого, не разбираемые, не анализируемые, не подражаемые, «не рукотворенные» буквально, как и какая-нибудь икона, «найденная крестьянами поутру на дереве» или «плывшая такого-то числа по реке, а с тех пор стоящая вот в этой церкви». Иногда, подумаешь, ищут чудес: одни в спиритизме, другие в гипнотизме. Маленькие чудеса, мелкие какие-то. Историки в том отношении счастливы, что имеют постоянно обращение с полным и великолепным чудом, гораздо удивительнейшим, чем всякое «верчение столов» или «переписка духов», но уже чудом божественным, неизъяснимой прелести и красоты, небесным, хотя оно и происходит на земле и, как и подобает божественному, чудом разумным (рациональным), хотя в некоторых частицах страшным.

В истории Рима, между прочим, замечательна одна особенность: точно он вечно «пятился вперед», шел с глазами, назад обращенными (знаменитый римский «консерватизм»), и тупою, не видящею спиною вперед. Моммзен сам отмечает, что после войны с Антиохом III римляне все еще не догадывались, что они выброшены на всемирную сцену; все еще они действовали, мыслили, как латинцы; более всего пугались выхода из Италии, почти старались отвязаться от падавших одно за другим царств к их подножию. Не было в истории народа, с таким полным отсутствием всемирной мечты, таким полным равнодушием к всемирному владычеству, как римляне. В Сицилию, в Африку они перетащились точно рак, зацепившийся клешнею за чужой палец, — и вот его перебросило Бог весть куда. Римляне точно не понимали, что с ними делается, и вечно пятились и пятились спиною... вперед. Властолюбие... да у всякого польского короля было его более, чем у Сципионов и Эмилиев. «Всемирное чувство» появляется только при императорах и то не первых, едва ли ближе Антонинов; Август называл себя «pater patriae», честнейшим образом исполнял магистратские свои обязанности (чиновнические, не царские). Все их Сципионы и Эмилии только и думали, как бы вернуться на родину, не показываться вон из Италии. Не было еще народа так мало странствующего, бродячего, мечтательного, «ищущего приключений».

Поразительно, что Италию они не завоевывали, а только скрепляли городок за городком и область за областью с собою договорами; и вообще договор всегда шел у них впереди меча, т. е. завоевание в известном нам смысле, что вот «подняли флаг над чужой землей», им было почти психологически незнакомо, вовсе чуждо. Римская история есть, кажется, единственная, в которой совершенно отсутствует момент «нашествия», «набега». Они вечно ползли. История римских завоеваний это почти история инженерного, саперного искусства; и только труд саперов охранялся войсками. Даже когда мир был уже покорен, его местечки, страны, народы потеряли почти только право самостоятельной инициативы войны, но сохраняли полную автономию, «самость» местной жизни. Между прочим, это видно из нумизматики: какие-нибудь полуобразованные страны, вроде Босфора Киммерийского, все еще чеканят свою монету о двух портретах: на одной стороне варвар Рископорид, от I до VI, на другой римский кесарь, I—II—III века по Р. X. Кипр чеканит свою монету с изображением храма Афродиты Пафосской на обороте и портретом Веспасиана на лицевой стороне. Антиохия и Берит чеканят монету с сирийско-финикийскими бетилами (конусообразный камень в алтаре или под балдахином — предмет поклонения) и с портретом Траяна; Александрия сохраняет свою монетную систему до Константина Великого. Таким образом, и тени идеи нивелировки не было. Рим менее нивелировал собою Сирию, Египет, Грецию, Малую Азию, Понт, как, впрочем, и италийские области, нежели Рим Виктора Эммануила, например, Кампанию или Сицилию. Язык, вера, нравы, управление, распределение налогов и полное местное «я» были сохранены за каждым местечком, и не по страху встретить сопротивление при нивелировке, а по отсутствию самой идеи — «подавить и выровнять». Таким образом, обычное представление, что вот «железный Рим простер длань над миром» до чудовищности, до противоположности не верно. Нерон оттого и сердился, когда ему шикали (в театре), что ему все-таки шикали, чего не позволяют у нас даже в казенных театрах, и расправлялся он с «недругами» все же не как самодержец, а как частный человек, сутяжничая, обвиняя, оклеветывая, т.е. как частный человек обвиняет частного человека, но только с перевесом злости и влияния, с толпой и толпами льстецов, рабов, прислужников. Но это уже нравы, а не государственный строй; анекдотическая история двора, а не серьезная история правительства. Все еще стояла республиканская волчица на Капитолии; выбивалось «s.с.» (senatus consultu — «по повелению сената») на монете. А если сенаторы бездействовали, были вялы, ничтожны, то ведь мир был покорен, не было цели, полета в истории; история почти стала полицейской хроникой без политического в себе движения. Задача Рима умерла. И умерли римляне. Зачем Геркулес, когда нет «подвига Геркулеса»? «Я думаю, как увеличить мускулы блохи, чтобы она могла вернее избегать врагов», — говорит природа у Тургенева; но когда врагов нет, природа делает ноги самые коротенькие. Меч римский притупился, храбрость исчезла, когда в них исчез всякий смысл, когда история пошла к совершенно другим новым целям.

III

Почти одновременно со смертью Моммзена Франция поставила памятник Ренану. Он также посвятил свою жизнь истории, но ее другой, восточной части, именно той, которая расшатала и в конце концов опрокинула Рим. Он так же имел отношение к Германии, как Моммзен к Франции, но как оно противоположно к требованию «бомбардировать Париж»! Ренан всегда восхищался умственною культурою немцев, их идеалистическою философиею, их успехами во всех областях науки и не переставал указывать соотечественникам на эту культуру, как достойную изучения и усвоения. Если считать исходным пунктом и центром его ученой деятельности научную экспедицию в Финикию, то Ренана можно назвать таким же историком семитических племен, как Моммзена италийских. Филология для обоих была основою, но у Моммзена она осложнилась глубоким изучением права, а у Ренана столь же глубоким вниканием в сущность религии. Характер обоих ученых, первых светил науки за весь XIX век, выразился столько же в выборе любимых наук, сколько и питался потом постоянно сферой созерцания и изучения. Насколько Моммзен сух, груб, а во вкусах и топорен, при всей несравненной своей учености, настолько же Ренан нежен, глубок, разнообразен: волнует читателя самым разнообразным и всегда тонким волнением. Моммзен есть только специалист римской истории; Ренан был выразителем просвещения Франции, и вообще европейского просвещения XIX века*. Как знаток семитических языков и археологии Ханаана, вообще, как ученый специалист, он не уступает нимало Моммзену; он также в этой области не знал поправляющих себя, а только поправлял других. Но постоянное вращение в памятниках религиозной культуры как истончило и ублаговонило его душу! Говоря языком древних, природу души его можно назвать «влажною», а Моммзена — «сухою». Ум Ренана, позволим сказать, гений Ренана, точно вечно испаряется: он насыщает окружающую атмосферу гораздо далее границ точного своего местоположения. Эта-то душистость и соделала его «представителем просвещения», чем не был и не мог стать Моммзен, только просвещенный сам, ограниченно и деловито, без игры лучей, значительной для всей эпохи. И Ренан так же любил Францию, как Моммзен свою Пруссию, но насколько более одухотворена была его любовь, лишенная вовсе горделивых или хвастливых выходок, любовь скорее грустная и провидевшая (до 70-го года и после него) большие беды для отечества, действительно потом наступившие. Его политические статьи, разные философские и публицистические очерки никогда не имеют вида программы, не суть писания члена партии, а голос просвещенного человека к просвещенному обществу. Темы, которых касался Ренан, иногда кратко, но никогда не скользя по поверхности, превосходят чрезмерно и обилием, и глубиною, и всечеловечностью темы, занимавшие Моммзена. Невольно приходят на ум киммерийские монеты и хочется назвать Моммзена «Рископоридом», а Ренана хочется сравнить с Траяном или Адрианом на той же монете. Фаза ли исторического роста нации здесь сказалась, или разница кельтического и германского духа, или, наконец, зрелище успехов в одной стране и неуспехов в другой, но Моммзен, именно как Рископорид, поражает варварством и неотесанностью около Ренана — человека, которому ничего не недостает, чтобы Франция сказала о нем: «Вот для чего я потела, трудилась и страдала ряд веков: чтобы выработать душу, так созерцающую, волнующуюся и творящую». В самом деле, за исключением Пастера, едва ли можно назвать другое имя, в котором силы, здоровье и высота галльской крови сказались бы так полно и удачно, как в Ренане, так закруглено и универсально.

______________________

* Говоря о Ренане, мы почти выпускаем из соображений его «Жизнь Иисуса», книгу, на всяческие взгляды, стоящую гораздо ниже своей темы и заголовка.

______________________

Старая страна! старая страна! — тут сказались ее преимущества. Если не объединять (как и нельзя) «прусский дух» с «германским духом», то эти македоняне христианского мира имеют чуть ли всего не три века «истории своего духа». Это так коротко, что можно остаться Рископоридом. Напротив, Франция, несмотря почти на непрерывные вековые неудачи, временами переходившие в унижение, все же есть страна, отечество и государство еще Меровингов, с непрерывной и единой линией духовного развития, законов и правления от Хлодвига до Гамбеты. Это такое протяжение, такой ряд потрясений, переворотов, комедии и трагедии, что зритель уже невольно воспитывается на нем.

Есть преимущества в старости, между прочим, образовательные. Все моложавое может быть прелестным, но оно непременно остается грубоватым, уже по неопытности сердца; а опыты сердца кого не умудрят, не смягчат и не разовьют. Замечательно, что великие германские идеалисты, как Шиллер, в самом идеализме своем имели жестковатость, точно весенний поток, который хочет что-то сломать. Идеализм Ренана имеет старые краски. Он уже бессилен, не предпринимает нового; он только постигает или предупреждает, но в этом покое и благоразумии старости есть какая-то скрытая своеобразная красивость.

Так иногда оранжевые листья, густо усеявшие аллею в конце сентября, нравятся более, чем коротенькая и колючая мурава в апреле...


Впервые опубликовано: Мир Искусства. 1903. Хроника. № 13. С. 133-139.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада