В.В. Розанов
Нечто из тумана "образов" и "подобий"

Судебное недоразумение в Берлине

На главную

Произведения В.В. Розанова


Процесс о друзьях германского императора, конечно, не имеет "точки, поставленной над i"... И, как ни много о нем писали, говорили о нем еще гораздо более; и в разговорах не пропущено "точки над i". Есть пословица: "Назови мне друзей твоих, и я скажу" и т.д. Все это тяжело читать. Что пережилось множеством лиц, имена которых поносились так, как с сотворения мира едва ли поносились какие имена, — и вообразить нельзя. Все это грустно. И, каков бы ни был наш взгляд на человека, наконец, на порок, на преступление, остается в силе завет нашего народа — смотреть на "обвиненного" как на несчастного и подать ему "копеечку". Конечно, в медной копейке берлинские обвиненные не нуждаются. Но, бесспорно, нужнее, чем копейка для приговоренного убийцы, им было бы хоть какое-нибудь слово в оправдание или объяснение их дела. Вероятно, надеясь услыхать такое слово, они и позвали, столь неудачно, медиков в "эксперты". Вот в качестве не то экспертизы, не то литературной "копейки осужденным" мне и хочется сказать о их деле несколько слов, после которых суд общества и печати над ними не может быть так жесток. Я буду говорить как автор книги: "В мире неясного и нерешенного", где среди других проблем пола и половой жизни обсуждается на одной странице и эта.

Берлинский суд поражает своей примитивной грубостью. Это — какие-то таперы дела, а не виртуозы его. Почему они позвали в "эксперты" медиков, а не философов? Платон, величайший из философов дохристианского и христианского мира, посвятил два самых знаменитых диалога "Федр" и "Пир" обсуждению тех тем, которые до такой степени безграмотно, топорно, ремесленно обсуждались на берлинском суде и занимают целый мир. Медики двадцать веков не касались этой темы, и коснулись ее они только по требованию судебной медицины, так сказать, чтобы иметь какие-нибудь ответы на запросы судей, следователей и полиции. Ответ "по неволе" никогда не есть талантливый ответ. Медики с глубочайшею бездарностью собрали реестры фактов, "описали" свои наблюдения. И только. Не проронив на дело никакого света, да, кажется, вовсе и не интересуясь зерном дела.

Почему все на суде заговорили об Алкивиаде и даже взяли глагол: "алкивиадствовать", когда Алкивиад в этом отношении был только учеником Сократа и содругом Платона и когда давно есть термин: "платоническая любовь", "платонические отношения"? Суть этих отношений заключается не непременно в физической связи, которая может и отсутствовать, хотя может и быть налицо: суть их заключается в покорной, глубокой, восторженной духовной любви, какая завязывается между особями одного пола. В диалоге Платона "Федр", который я читал несколько лет назад с целью вникнуть в существо этого дела, меня поразили строки, которые я привожу на память: "Тогда влюбленный ради предмета своей любви оставляет своих родителей, уходит из дома своего, покидает жену и детей — если они у него были. Он расточает имущество на покупку предметов, которые нравятся любимцу... Он ненасытно смотрит на него; счастлив, когда может дотронуться до него; готов спать на пороге его жилища, как раб и сторож. И если бы он не боялся показаться безумным, — то зажигал бы перед ним лампады". Последняя строчка, которую я привожу совершенно буквально, меня поразила. Дело идет о каком-то обоготворении человеком человека: но обоготворении, проистекающем из физической красивости и, кажется, из юности, отрочества. Пушкин, наш великий и чистый Пушкин, шутя над этою привычкою Востока, написал об этом восьмистишие, начинающееся словами:

Отрок милый, отрок нежный!
Не стыдись, навек тымой...

и проч. Он поместил это в серии стихотворений "Подражания Корану". Когда я читал "Тысячу и одну ночь", меня поразило тоном своим одно место одной сказки, которое я тоже цитирую на память почти дословно: "И когда они шли по улицам Дамаска, дядя и его племянник (положим) Абдул, то юноша был прекрасен, как луна в четырнадцатый день месяца. И все купцы лавок, видя их проходящих, выскакивали из-под своих навесов, покинув товар на произвол, и робко следовали издали, не имея сил оторвать глаз от Абдула. Дядя, видя их бесстыдство, стал подымать камни с дороги и швырял в них". Тут описано то же чувство восторга, о котором говорит и Платон; чувство какой-то богомольности, богомоления, какое вообще и все, влюбляясь в особей другого пола, испытывают, и тогда никто ничего дурного в этом не чувствует. Но в редчайших случаях это вспыхивает и между особями одного пола. С невыразимым тупоумием медики назвали это "извращением", "патологическим дефектом", не видя той очевидности, ставящей их в смешное положение, что Сократ, Платон и даже "подмастерье" их Алкивиад, уже во всяком случае не уступали им, медикам и психиатрам, в остроумии, ясности и глубине мысли и что все трое отличались необыкновенно цветущим здоровьем и дожили до глубокой старости. В то же время Сократ, например, был героем гражданского и нравственного долга. Супруга последнего, знаменитая Ксантипа, была в древности в том самом положении и так же обвинялась мужем в "сварливости", как разведенная жена фон Мольтке. Отношения неудовольствия и, вероятно, "удовольствия" повторяются на расстоянии двух тысяч лет даже до подробностей. Явно, что мы имеем одно дело, одно явление.

Оно так же древне, как мир, и так же распространено, как мир: но только в толщу обыкновенного двуполого отношения, это однополое чувство вкраплено так же редко и в таких же небольших количествах, как, напр., когда в сплошной породе кварца или полевого шпата "вкраплены" брызги или кусочки яхонта, аметиста, топаза, изумруда. И редкость-то и была единственною причиною, по которой медики, психиатры и юристы зачислили это явление в рубрику "болезни", "извращения" и "преступления". Они тут поступили с тем непониманием, грубостью и жестокостью, с какою врачи расправились с несчастным Гоголем. Не говоря о Библии, которая рассказывает об этой анормальности в одной главе с рассказом об Аврааме, т.е. первом древнейшем еврее, о ней говорит и Гомер ("дружба" Патрокла и Ахилла) и совершенно определенно рассказывает Фукидид в повествовании об изгнании Пизистратидов: Гармодий и Аристогитон, знаменитые убийцы Гиппия и Гиппарха, сыновей Пизистрата и тиранов в Афинах, были именно такими "друзьями-возлюбленными". Шиллер посвятил этой греческой "дружбе" одно из трогательных своих стихотворений. Как в случае Гармодия и Аристогитона, равно Патрокла и Ахилла, так и в стихотворении Шиллера передается о факте, где один "друг" готовится спасти другого ценою собственной жизни, но другой не дает этого, и оба они борются в готовности умереть друг за друга. Едва ли это "патологично" и, в частности, "нравственно-патологично". Вообще мы тут имеет дело с "аномалией", "чудом", "с исключением из законов природы", "из порядка вечно текущей природы": но ведь тогда радий и Лурд или феномены гальванизма среди всюду и ровно разлитого притяжения тоже нужно бы назвать "патологией физики" или "уголовщиной народного быта" (Лурд). Платон, очевидно описывая свое чувство, говорит: "О, если бы был город, где все граждане были бы связаны между собою такою любовью: он был бы непобедим, ибо тогда каждый гражданин был бы готов умереть за всех". Это именно то, о чем говорят Шиллер, Фукидид и Гомер.

Патрокл и Ахилл — как сюжеты "психиатрии"! Платон и Сократ — как примеры "мозгового вырождения"! И, наконец, Гармодий и Аристогитон, родоначальники афинской свободы, как "нарушители правил полицейской благопристойности"! Не явно ли, что полиция, юриспруденция и медицина взялись тут судить о деле, действительно чрезвычайно странном, но отнюдь не принадлежащем к порядку уголовных, сумасшедших или полицейско-скандальных дел. Мы здесь имеем именно что-то вкрапленное в породу человеческую, в мировую природу. К аналогии с вкрапленностью минералов я прибавлю ту, другую, по которой среди планет, обращающихся вокруг оси с запада на восток (все), есть которая-то одна, обращающаяся с востока на запад. Есть в природе исключения, исключительность. От теплоты все тела расширяются, но резина сжимается. Зачем природе или Богу нужны такие исключения — никому не понятно. Может быть, для того, чтобы не было все — сплошным, ровным, арифметичным и немного туповатым, как и вообще всякое "сплошь". В великом явлении пола (надеюсь, никто не станет отрицать, что это — великое явление) также вкраплены эти "разрывы", "аномалии", "исключения", "чудеса", "причуды", — которые не суть ни "извращения", ни "болезни", ни "преступления" и даже "пороки", а именно — странное для нас, может быть, смешное, и не более, едва ли более. Запомним еще: "In corpore sano mens sana" ["Здравый дух в здравом теле" (лат.)]: так как в здоровье ума Сократа едва ли кто сможет или посмеет усомниться, то ясно, что и телесно он был совершенно здоров, т.е. в нем не было ничего для психиатрии и патологии. К приведенным именам прибавим Шопенгауера, Шекспира и одного знаменитого русского музыканта. Если всех их запрятывать в сумасшедшие дома, то, право же, на белом свете стало бы так скучно и бесталанно, что хоть повеситься. Совершенно очевидно, что мы имеем здесь дело с феноменом, который и медики и юристы должны оставить в покое; оставить уже потому, что они ровно ничего в этом не понимают. Как я буду судить о том, чего не понимаю?!! А полиция, доктора и судьи не только судят, но и присуждают, наказывают. И толпа, которая сама в этом не может разобраться, хохочет и позорит, следуя авторитету судей и "науки" медицины. Хорошо было бы, если бы, подчинившись "авторитету" медиков, толпа начала хохотать над умирающим Гоголем: "ведь он умирал так смешно".

Гарден стал "обвинять"... В чем? Что эти друзья "имели влияние на императора": но, позвольте, кто же на императора не старается влиять? и разве кого-нибудь за это судят? Тогда придется обвинять у нас Аракчеева, Сперанского, Победоносцева. Явно, что во "влиянии" всегда виновен не влияющий, а подпавший влиянию, если он ответственный человек или стоит на ответственном посту. Гардену все обвиняемые могли бы ответить: "Пусть этот публицист поднимает дело об опеке над императором, о назначении регентства и проч. и оставит нас, частных людей, в покое. Тут мы имеем то же, что в вопросе о Сократе и Платоне: те, видите ли, "мозговые выродки" для таких умниц, как Крафт-Эбинг и Тарновский... Мы подошли к таким заключениям, к таким оценкам, которым можно только рассмеяться в лицо. Все обвиняемые могли бы поступить так, как Сципион Африканский, когда у него демагоги Рима потребовали отчета в расходовании денег на военную экспедицию. "Граждане, — сказал он апеллировав народу, — я вовсе не хочу давать отчета ни им, ни вам и никому. Сегодня годовщина битвы при Заме, где я разбил Аннибала. Пойдемте со мною в Капитолий и принесем жертву богам".

Только по глубочайшей застенчивости всех этих тем, обвиненные грубым Гарденом не раскрыли рта и не смогли ничего ему возразить. Он говорил именно потому, что груб и первобытен. Он говорил таким языком, в таких выражениях, весь вообще процесс велся в таких площадных формах, что музы умерли от стыда, не пролепетав ни слова. Я не без мотива упомянул о "музах". Платон определенно говорит в "Федре", что эти вещи он не сумел бы изложить обыкновенным языком и о них "можно говорить только в дифирамбах". Он приводит это в объяснение того повышенного тона одушевления, с которым действительно написан весь "Федр". Гарден кричал и печать всего света раскричала о грубых физических отношениях ("мужеложства"), которых, несомненно, среди "друзей" в Берлине не было. За это порукою Платон. В "Федре" и "Пире" он оговаривает, что та "физико-духовная богомольность", которую он описывает, не имеет ничего общего с грубыми физическими актами, с телесным половым общением, какому по нужде (он это подчеркивает) предаются моряки во время плавания и солдаты в походе. Он говорит об этих фактах у моряков и солдат с чувством непобедимого отвращения. Описываемое им явление совсем не в том заключается. Оно заключается в духовном "одурении", опьянении, экстазе, восторге, восхищении, какое внушает собою гармония человеческого тела: вид его, цвет его, "все" его. Оно изображается, правда, в поцелуях, объятиях, разговорах, прикосновении, но не более или немногим более. Это — отношение "вечного жениха" к "вечной невесте" без перехода где-либо или когда-либо в отношения мужа и жены. В этой-то вечной влюбленности, без берегов, без пристани, без удовлетворения, кажется, и заключается настоящая причина того, что это платоновское "влюбление" переходит в экстатичность, становится "одурением" и дело доходит даже до затепления "лампад" перед "предметом". Совершенно понятно, что тут возможны "оргии"; но совершенно бесспорно, что никакого "мужеложства" на этих оргиях не происходило и не происходит. Показания "участников-свидетелей", солдат и проч., и заключаются в том, что здесь была встреча по недоразумению, как бы платоновских моряков-практикантов с настоящими платониками: последние не довели дела до конца, да и не сумели хорошенько объяснить его простолюдинам. А эти простолюдины, прервав вначале же отношения и начав жаловаться в суд, ожидали, что дело кончится так, как у них, бывало, в казармах или на кораблях. Весь суд в Берлине, в фактической стороне, построен на этом столкновении недоразумений.

Все отношения в Берлине, прочитанные на суде нежные записки, влюбленные эпитеты, поцелуи поднятого платка и, наконец, мольбы жен — все до буквы совпадает с тем, что описывает Платон в "Федре", и не имеет ничего общего с тем, что бывает в казармах и что описывают, мешая две области, Тарновский и Крафт-Эбинг.

Интерес процесса заключается в том "магическом кольце", каким окружили "друзья" императора Вильгельма. Во-первых, он сам допустил окружить себя, и этого нельзя иначе ни назвать, ни выразить, ни определить, как это он сам "вошел в круг", действительно магический. О магическом, сверхъестественном действии и возбуждении подобных "кругов" говорит и платоновская академия, и "мистерии" греков, где, судя по некоторым символическим мифам, предварительно рассказываемым и показываемым даже непосвященным, происходили действительно... не столько оргии, сколько глубоко возбуждающие, волнующие зрелища, отношения действия и проч. Об этом нужно только догадываться, ибо никто из участников никогда не рассказал о виденном. По-видимому, так как самые "оргии" коренятся на "исключении из природы", на случае, аналогичном с "резиною, сжимающейся от тепла", то здесь мы имеем начало вообще "магического", "волшебного" действия, странного, необъяснимого, исключительного в природе. Преданные делу люди — слишком большого калибра, чтобы ограничиваться поцелуем надушенного платка. Это — только смешная вещица, выпавшая из узла и подхваченная судом и Гарденом; но в узле, конечно, были и есть другие вещи. Я не могу не указать для аналогии на "радения" наших хлыстов и скопцов, тоже восторженные, тоже, может быть, "грешные", но во всяком случае не "мужеложствующие", по крайней мере, у скопцов. Скопцы и хлысты наши, по моему мнению (и наблюдению), суть бессознательные мужики-платоники. Вот подобное их "радениям" могло быть и на "оргиях" близ Потсдама. Те же мистика, экстаз, упоение. То же "богомольное" отношение человека к человеку, религия человека как "личности" ("христы" у хлыстов, "культ императора" у "друзей" в Берлине) сливается в странный узел, который действительно затягивается вокруг "обожаемого" человека, "христа" или "императора", и изолирует его от остальных людей... Мы могли бы судить Платона, если бы он сделал "кляксу" в философии; и тупой Гарден только тогда бы мог поднять свой скандальный, частью несомненно лживый ("мужеложство") шум, если бы сидел в Берлине, как Иеремия на развалинах Иерусалима. И публицисты, медики и судьи могли бы скромно обойти молчанием это дело, в глубокую суть которого им так явно не дано проникнуть.


Впервые опубликовано: Весы. 1909. № 3, март. С. 56-62.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада