В.В. Розанов
Новая книга о христианстве

На главную

Произведения В.В. Розанова


Есть что-то мальчишеское в нашей прессе: достаточно М. Горькому устами какого-нибудь Саввы или Леониду Андрееву устами "Кого-то в сером" сказать один-два афоризма о Боге или человеке, — афоризма, почти случайно капнувшего с кончика пера, — и вся наша журналистика и газетный ряд начинают, на сотню ладов, повторять этот афоризм, жевать его, размышлять о нем; писать к нему комментарии, брать его эпиграфом в своих статьях, — и так на несколько месяцев или на целый год. Появляются статьи на тему -"еще о том, что сказал Лука о жизни и смерти" (Лука — герой со "Дна" М. Горького), и — проч. Такой шумихой приблизительно о выеденном яйце шумит наша печать круглый год. Но если человек действительно большого ума, целую жизнь свою проразмышляв о тех же предметах, вынесет в общество действительно зрелый плод мысли, напечатает действительно замечательную книгу, — то печать, которая или соединяет или разъединяет читателей и книгу, совершенно даже не заметит этого зрелого плода, пройдет по нему ногами, не даст обществу простого уведомления о появлении подобного труда. Печать через это страшно понижает умственный уровень страны. Она держит общество на каких-то грошовых леденцах. Леденцы тают во рту, кладут впечатление сладости на язык; легко проскальзывают в желудок. Желудок совершенно портится от этих сладостей и легкой еды и мало-помалу теряет способность воспринимать хлеб, мясо и вообще что-нибудь здоровое и питательное. Всякий человек из общества, прожив несколько лет на газетах и журналах, теряет окончательно способность читать серьезные книги, т.е. стать когда-нибудь серьезно образованным человеком. Нельзя не сказать, что такое положение общества есть умственно больное положение.

Послушать печать, то самое замечательное, что у нас появилось на религиозные темы за последнее время, — это "Иуда Искариот и другие" Андреева-Смердякова. Произведение совершенно лакейское: но сколько было по поводу его ахов, вздохов, удивлений, размышлений! Образовалась целая "литература предмета", можно составить "указатель статей" об этой повести: между тем как это всего только "леденец" в две копейки, и внутренняя причина его пережевывания в печати лежит в том, что нет такой убогой души, которая не могла бы издать "еще вздоха" по поводу его.

Но оставим эту старую печаль нашей литературы.

В этом году появился и за год не получил себе никакой и нигде оценки громадный четырехтомный труд проф. Московской духовной академии Мих. М. Тареева: "Основы христианства". Как уже видно из самого заглавия, это — философия исповедуемой европейским человечеством веры; и не нужно говорить, до какой степени интересна и увлекательна книга, написанная на эту тему первоклассным мыслителем, вооруженным всеми средствами новейшей учености, всем богатством собственно богословского истолкования, но который под арсеналом своих орудий не похоронил живой души. На каждой странице автор дает почувствовать читателю, что с ним говорит родной брат, тоже верующий или, точнее, способный к глубокому религиозному чувству человек, к глубоким религиозным переживаниям, — но, как сын XIX — XX века и плоть от плоти своего времени, — уже не могущий принять "очерка веры" с точностью старых катехизисов и непосредственной наивностью. В этой двойственности и бьется главный пульс книги, который вас раздражает, мучит, манит, отталкивает: но вы не оставляете книги, ибо это говорит брат ваш, но только глубже и дольше вас думавший на те же темы, о которых думали и вы, приблизительно современный русский человек. Нужно оговориться, что незадолго до издания новейшего громадного труда, так сказать в часы отдыха, тот же проф. Тареев написал и издал книжку: "От смерти к жизни. Живые души"*, очерк практического христианства в нашей теперешней России, осмотр "нравственных ее сил", как выражается он сам. "Я давно собирался, — пишет он в предисловии к этой маленькой книжке, — лично посетить и внимательно осмотреть места и учреждения, в которых делаются опыты практического осуществления христианских идеалов, опыты христианской жизни. Такие опыты имеют ближайшее отношение к той кафедре нравственного богословия, которую я занимаю в академии. Мы слишком часто повторяем слова о том, что христиане должны делать, как они должны жить, и совсем не справляемся о том, что делают лучшие христиане, как они живут. Для моралиста и проповедника важно и интересно знать, до чего простираются силы человека и какие границы христианской деятельности намечаются условиями наличной жизни". В целях этих, в вакационные месяцы от своей учебно-ученой жизни, он посетил Киевский Покровский (княгинин) монастырь, Вировскую обитель, Леснинский монастырь, Крестовоздвиженское трудовое братство и толстовские колонии, т. е. пункты, где делались опыты построить христианскую общину и организовать христианский труд. Здесь нам пришлось прочитать лучшее, что мы вообще читали о толстовстве и о самой личности Толстого. "Его проповедь, — говорит Тареев, — прозвучала могучим, но пустым звуком. Усилия сделаться христианином выразились в заповедях и поступках, которых нельзя не назвать юмористическими. Он шил сапоги и пахал землю, не имея нужды ни в обуви, ни в хлебе, хотя сам же настаивал, что весь смысл работы лежит в нужде человеческой. Как личность и писатель он совершенно лишен пророческого, горячего дара, дара зажигать сердца: в религии он холодный резонер и вечный судья. Проповедь его нанесла христианству ужасный удар не прямым своим смыслом, не тем, что он разрушал церковь, а тем, что все ему не удалось; что, глядя на него и по нему судя о христианстве и христианах, люди получили право смеяться над христианством, находить его бессильным, немощным, притворно-слащавым и неправдивым. Если уже Толстой, при его понимании христианства, при его восторге к христианской любви, не отказался нисколько от всех элементов языческой жизни, от богатства, от семьи, от положения знаменитого писателя и связанной с этим славы, и всем этим пользуется, как люди пользовались этим и до христианства, — то не является ли его проповедь просто одним лишь художественным украшением счастливой и спокойной жизни, как и у прочих людей, у осуждаемых им людей, христианство служит только прикрасою реальной жизни, т.е. языческой жизни? И что не удалось ему, — кому может удаться?"

______________________

* Напечатано в Сергиевском Посаде в 1907 г.

______________________

* * *

"Религиозная система моя, — говорит проф. Тареев в предисловии к новому 4-томному труду своему, — есть итог пятнадцатилетней душевной работы. Она не имеет ни профессионально-дидактического, ни чисто объективного значения. Я даю чисто личное понимание христианства, личное религиозное мировоззрение. В этих книгах обсуждается не та сторона христианства, которая образует общепринятую церковную формулу и общепринятую внешне научную рамку христианской религии, но то в христианстве, что лежит за этою формулою и за этой рамкой и что неизбежно предполагает субъективное переживание, индивидуальное освещение. Я не претендую возвести на степень общеобязательной нормы своих интимных отношений к историческому Лику Христа, которые на долгие годы приковали мой ум к одному Образу и сделали для меня этот Образ родным; я не принимаю на себя задач проповедника; я просто хочу поделиться с читателями своим личным религиозным опытом; допуская для других полную свободу интимной религиозной жизни, я могу требовать ее и для себя".

Итак, мы имеем перед собою не просто ученое исследование, хотя оно таково по виду, - а личное исповедание, личный рассказ, личное рассуждение, тянущееся на тысячу страниц. В труде г. Тареева русское общество получает то, что Гарнак дал немецкому обществу в известных своих лекциях и книге "О сущности христианства". Сближение это всего лучше выражает существо данной книги.

Нет возможности перечислить те бесконечно занимательные вопросы, которых касается автор, вопросы как общехристианские, так и наши русские. И я не сумел бы лучше определить впечатления читателя, как сказав, что всюду, куда бы ни упал случайно глаз уже при первоначальном ознакомлении с планом всего сочинения, неудержимо входишь в ту частную подробность, о которой говорится на той или иной странице, и хочется, оставив план книги в стороне, читать и читать именно об этой подробности. У автора нет вовсе пустых листов, этих несносных "общих суждений" и "общих мест", где говорит за человека наука и образованность, а не его живая, личная душа. Это — одна сторона книги, так сказать, возбуждающая, притягивающая. Другая — это ее точность. Нет ничего легче и ничего опаснее, как, избрав темою "христианство", лететь, так сказать, широко раскрыв крылья — неизвестно куда. Пышные слова, пышные обещания, пышные надежды и пышные "общие очерки" — это, без преувеличения, составляет 2/3 "начинки" всех богословствующих сочинений. В них христианство представляется способным все заменить, все возместить, всех насытить, — и, словом, это какая-то лампа Аладдина или неразменный рубль сказок, обладая которым "верующие" и вместе читатели богословских книг должны чувствовать себя невероятно счастливыми и, так сказать, во все стороны богатыми. Даже такие громадные умы, как Достоевский и Влад. Соловьев, не избегли этой несчастной риторики, один всовывая свое "богочеловечество" и "богосыновство" чуть не в правила стихосложения и устройство полицейского участка, а другой и подлинно предлагая заменить полицейские участки "маленькими приходами". Ведь к этому практически и строго сводится его призыв растворить государство в церкви; отбросив государство, во всех ячейках народной жизни заместить его "благодатным духом", что на самом деле свелось бы к водворению всюду хныкающего, прихрамывающего, шепелявящего, немощного и озлобленного неудачами ханжества. Над всем этим безобразным пышнословием проф. Тареев — и он первый — высоко поднял ясную голову. Он до последней степени сузил христианство, — его зовы, его надежды, требования и границы; но в меру этого — он очистил эти призывы и вместе сделал их для критики неуязвимыми. Он совершенно расторгнул связь между духом евангельским, который ищет только души человеческой, сердца человеческого, и ничего еще; и между царствами, так сказать, естественного существования вещей, естественного существования человека, которые имеют внутренние собственные законы жизни и развития, ничего общего с Евангелием не имеющие. Сюда относится не только государство, но сюда же относится, например, и семья: и из богословов проф. Тареев первый имел смелость высказать, что, например, вторжение христианства в область семейных отношений (так называемый "христианский брак") не имело никаких положительных результатов и только повредило семье; как в свое время подобное вторжение вредило науке и философии (духовная цензура, "философия — служанка богословия", "ancilla — theologie" — средневековая поговорка). На пути этих новых и смелых утверждений он развивает понятие духовной свободы, внутренней свободы христианского сердца, христианских отношений. "Повинуйся", — говорим мы рабу; "действуй сам", -говорим мы сыну: И. Христос и апостолы утвердили на земле, взамен ветхозаветных требовательных законов, этот совершенно новый тон отцовско-сыновних отношений между Богом и человеком и между людьми. У человека — все Божие, только сердце — свое... Сердца человеческого не взял и Бог: и это есть та драгоценность, которую человек сам приносит Богу. Вот почему ни в каком виде, ни под какими оправданиями, ни ради каких целей христианин не может отречься от своего "я", положить это "я" в чужие руки; сказать другому: "Неси меня туда, сюда", "неси к Богу". И "к Богу" человек должен прийти на своих ногах, а не на чужих костылях, не на чужих руках, не чужою головою, не чужим сердцем. Но эта высокая евангельская свобода удержалась только при И. Христе и апостолах; все последующее развитие исторической церкви шло против этого духа и вернуло человечество к ветхозаветному подзаконному стоянию. Во главе этого антиевангельского движения стало пресловутое "каноническое право", церковная юриспруденция, которая деятельность церкви, задачи церкви, дух церкви, подчинила формам и типам почти римского государственного права, только с еще большею абсолютностью, требовательностью, повелительностью. И стала "церковь" — "якобы церковью", а на самом деле государством же, только в церковном облачении, с церковными угрозами ("адом" и "муками"), с церковного фразеологией). Прибавлю лично от себя, что я вот много лет размышляю и абсолютно не могу постигнуть, каким образом, в виду ясного евангелического смысла в этом пункте, могло возникнуть, могло родиться "jus canonicum", "церковное право". Хоть бы профессора этого права и вообще церковные ученые-законоведы где-нибудь об этом поместили принципиальную статейку: их много — проф. Горчаков, проф. Заозерский, проф. Бередников, проф. Красножен, проф. Суворов или гг. Рункевич и Преображенский. Но на недоумения христианина они все точно воды в рот набрали. Книга проф. Тареева всем им делает вызов: и если они ученые, а не "якобы ученые", они должны и обязаны по клокам разнести его том о "христианской свободе".

Рассуждения проф. Тареева об абсолютной несвязуемости физической, материальной, плотской жизни человека с Евангелием, а отсюда и об абсолютной свободе, независимости ее от Евангелия — дышат высоким одушевлением и убеждением; и можно вообще считать, что этот вопрос в его книге кончен. Могучее государство, высокий патриотизм, бранная слава, воинская честь — все эти вещи хороши не потому, что они "евангельские" или не в смеси с Евангелием, а хороши сами по себе, независимо от Евангелия. От попыток подобного смешивания они только портятся, теряют свой стиль и вкус, теряют свою силу; становятся во всех отношениях хуже. Напротив, живя свободно, развиваясь свободно, они высказывают, — каждая вещь, — свою доблесть, нимало не евангельскую, но прекрасную своим человеческим значением. Таким образом, проф. Тареев восстановляет как нечто должное всю дохристианскую жизнь, дохристианскую цивилизацию, — но восстановляет ее как христианин, притом убежденный и горячий. Он говорит: "Мое сердце не в этом; но помимо сердца во мне живет ум, эстетика, воображение, интерес к науке, к политике; живет полный языческий мир, нимало не враждебный христианству, никак с ним не связанный; и все эти части души я отдаю миру с полною свободою, как мир нисколько мне не мешает верить в Христа как в Господа и Бога моего".

Как это далеко, как противоположно известному выкрику одного из фанатиков раннего христианства об языческой истории, обо всем языческом мире: "Самые его добродетели были не что иное, как блестящие пороки..." Так была похоронена храбрость храбрых, мужество граждан, борьба и героизм Гракхов, мощь и красота Цезарей, Эпаминондов, Кимонов. Похоронена: и захныкали на месте их убогонькие, слабенькие и, как докладывает Мармеладов,- "пьяненькие"... Но как трудна с этими "слабенькими" борьба: пойдите, одолейте!

Евангелие в великой своей серьезности, в великой трагедии, сокрытой в нем, совершенно недоступно постижению ребенка, юноши, недоступно постижению вообще здоровой непосредственности. Дух его открывается только в трагических положениях и трагическому настроению. Искажали натуральную жизнь, с одной стороны, и искажали Евангелие, с другой стороны, когда пытались прилагать Евангелие к здоровой естественной жизни. И. Христос Сам сказал, что Он "пришел для больных, а не для здоровых", пришел "для погибающих", а не для тех, кто далек от физической и моральной гибели. Перенося Евангелие в детскую, пришлось бы внушать детям, что они для чего-то должны "оставлять отца и матерь", "ненавидеть сестер и братьев", не любить всех своих "домашних". Подлинные заветы Евангелия именно такие: но они, очевидно, обращены не к детям, не к счастливой натуральной семье; они обращены к взрослым, и притом попавшим в трагедию семьи, где семья разлагается, больна, порочна. Детям же совершенно не для чего этих принципов знать: они нежатся в родительской любви, в родительском уходе, в родительской ласке. Таковы же заветы мужьям "оставлять жен своих", женам — "оставлять мужей своих"; пока они любят друг друга и счастливы собою, это неприемлемо для них, не применимо к ним и просто — им не нужно! Семья управляется своими законами, совершенно автономными, — и чем она полнее подчиняется им, тем она счастливее, крепче, цветущее.

Как все это далеко от обычной фразеологии. Но не потребуется много времени для полемики, чтобы эти ясные тезисы сделались "общими местами" богословия: как теперь "общим местом" переходят из уст в уста и из книги в книгу термины "христианская семья", "христианское искусство", "христианская политика", "христианское государство", "христианский брак"... Да не соблазнится читатель светлым именем Рафаэля; Рафаэль, рисовавший с одинаковым "вкусом" и Мадонн, и "Европу, уносимую Зевсом в виде быка", — был, конечно, как и все люди Возрождения, не исключая пап, только "крещен водою", а "мазан" был специями от элевзинских и других языческих таинств. Тареев, посмеиваясь над противниками, приводит разительный пример: "Представьте Соню Мармеладову: она пожертвовала собою, — по жалости к своей семье приняла на себя грязь разврата: ее жалость предохранит ли ее от болезней? Конечно — нет, потому что законы духовной жизни одни, а законы физиологии другие".

Автор говорит, что, конечно, все это связывается в личном "я" каждого человека. Но это большая разница, чем сказать, что все это связывается в "я" самого государства, самого искусства, самой науки. А у всех этих областей есть именно свое "я", над которым человек уже не властен, которых он не создает. Входя в мир государственности или эстетики, человек подчиняется своеобразным их законам: и без этого он не есть ни политик, ни художник! И, подчиняясь, — он уже не есть ни христианин, ни антихристианин, а просто художник или политик. Он может все в себе подчинить христианству; так этого и требовали первые отцы церкви, например бл. Иероним, еще, можно сказать, младенчествовавшие в метафизике цивилизации. Но этим требованием они и погубили цивилизацию, зарезали древний мир. Через девятнадцать веков пора сознать это: кто хочет "все" подчинить Евангелию, тот уже не должен брать кисть, брать учебник физики, даже брать жену и книжку стихов Пушкина. Но Евангелие этого и не требует: оно дает полную свободу плотской, материальной, внешней жизни, беря только одинокую совесть человека, одинокую душу его, маня только внутренний свет ее...

Главы: "Типы религиозно-нравственной жизни", или о характерных особенностях русской церкви и народной русской веры читаются с волнением и литературным критиком, и всяким мыслителем. Тареев почти соглашается с Гарнаком, определившим православие как язычество с христианскою терминологиею, в силу обильного развития культа. В самом деле, погасите лампады и восковые свечи в русских храмах, в русских домах, — и православие наполовину померкнет, похолодеет: между тем и свечи, и лампады — до христианского происхождения и с поклонением "в духе и истине" ничего общего не имеют. Вынесите иконы из церквей, — и они станут пусты, народ не пойдет в них молиться: но иконы возникли потом и с "духом и истиною" тоже не имеют ничего общего. Культ в православии, и особенно в России, занял исключительное положение, какого он не занимал ни в одной церкви. В России он пышнее, красивее, торжественнее, чем даже в греческих православных церквах Востока. До чего русские положили здесь все свое сердце, это видно из того, что величайшее церковное движение — именно раскол при Никоне — произошел не на почве догматических и вообще вероисповедных споров, а на почве обряда и из-за перемен в нем. "Этого нигде в христианстве не бывало", — замечает Тареев. Так как Евангелие, однако, проходит, очевидно, равнодушно мимо культа и вопросов о культе, то это и дало Гарнаку, профессору сперва в Дерпте и затем в Берлине, т.е. наблюдавшему православие непосредственно, своими глазами, определить его как "язычество в христианской терминологии". Но профессор Тареев, не опровергая, ограничивает это суждение. "Гарнак, — говорит он, — упустил из виду человека Божия в русской земле, в русской вере, — а в этом-то Божием человеке и лежит ключ разумения русской народной веры". Человек Божий — это уже не носитель суммы обрядов, не выполнитель обрядности, это — человек Божией правды на земле, несущий ее в образе своем, часто юродивом, несущий эту правду в жизни своей, сказывающий ее людям, — но не насильно, не через пропаганду, а тому, кто хочет ее видеть, кто хочет ее слушать. Без человека Божия нельзя представить русской веры, и без него нет ее; он есть ее не только моральный, но и метафизический, небесный фокус. И через этот фокус русская обрядовая вера получает невыразимо высокий нравственный смысл, — она есть подлинная религия, содержательнее и выше протестантства и католичества. Человеком Божиим вся Россия светится, вся Россия греется: их немного, но и не так мало, как кажется. Их знает народ, — до образованных классов их имя не доходит или доходит редко. На наших глазах, перед нашим поколением прошли такие две фигуры — старца Введенской Оптинской пустыни, иеросхимонаха Амвросия, и отца Иоанна Кронштадтского. Но почти в каждом районе, в двух-трех губерниях смежных, прислушавшись к говору народному, можно найти подобного старца, праведника, молитвенника, прозорливца, целителя. Они не имеют никакого официального положения — и это хорошо; не имеют славы — и это отлично. Они корни веры: под землею — и питают веру. В них дух веры, и они показывают его народу, научают ему народ. Народ все делает или старается делать по их "благословению", — и считает достаточным для себя эту догматику. Таким образом, суждение Гарнака условно верно, но оно — ограниченно, недальнозорко. Наконец от себя мы должны заметить Гарнаку, что он совершенно не заметил той великой теплоты душевной, теплоты жизненной, житейской, почти семейной и бытовой, какая есть в церковной обрядности, и изливается отсюда очищающим, хорошим светом на всю жизнь народную, на жизнь личную и частный быт. Если он все-таки будет настаивать, приводя тексты, что "это — язычество", то мы ответим, что в православии оправдалось язычество; оно показало, что древние веры были не одною внешностью, не одною формою, не одною нелепостью, а что в них была и душа, которую погасили напрасно и даже бессильно. Бог сотворил мир невидимый и видимый, сотворил бесплотных духов, но и сотворил тело Солнца, тело растений и животных; и сотворил человека с душою и телом. И потому человек создал и церковь душевную и телесную. У нас это и выразилось в "человеке Божием" и в обрядах. И "осанна" обоим.


Впервые опубликовано: Новое Время. 1909. 3 янв. № 11786.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада