В.В. Розанов
О радости прощения

На главную

Произведения В.В. Розанова


Где новая тварь, сотворенная Иисусом? Где то совершенно новое, что Он принес на землю?

Ночь. Темница. Высокие стены, узенькое окошечко. Через несколько дней суд — суд, насмешливый, суровый, жестокий, и — вероятное наказание. В темницу, поистине, не введен, а "брошен" человек, — по ошибке или злому умыслу обвиненный, оклеветанный. И вот он один. Ночь все темнее и темнее, света не подают. Старые времена, когда ламп не было, а свечи бывали только у богатых. Отказавшись от своих, без надежды с ними свидеться, — он сидит уже долго, с адом позади, в прошлом, с адом впереди, в будущем.

Ад, ад и ад. Ад, главное, в сердце: он действительно оклеветан, втолкнут в темницу злым, скверным человеком, который сам на свободе сытно кушает, сытно живет и, может быть, знакомится не без косвенных намерений с его женою полувдовой; и полуласкает или, во всяком случае, приучает к себе его детей. И дети, — глупенькие, как все дети, — глядят без вражды на этого человека, всегда с подарками, как его тоже принимает без отвращения и жена его, давно скучавшая с прежним мужем. Все предало его: не только государство, но и общество, близкие, жена, дети. Верно, не предала бы "родная матушка", но ее нет давно в живых. Когда он был втолкнут в тюрьму, он не имел силы ползти по ее земляному полу, но упал у двери же и лежал долго, в неописуемом отчаянии, в неописуемом гневе. Ибо "все так несправедливо"!..

И, едва очнувшись, он стал кусать пальцы себе, — больше от ярости, чем от отчаяния. "Все так несправедливо!!.."

Но дни и ночи черные ползут... А сердце человеческое устает и в одном состоянии не может долго держаться. После дней клокочущей ярости наступило окаменение: нет мыслей, нет чувств. Ничего нет. Душа пуста. И эта пустота, подобная смерти по своему бездеятельному характеру, еще тяжелее прежней ярости. Стоит что-то серое, смрадное в душе; сумерки, а не ночь; без молнии.

Но и это не вечно. Душа устает, устает даже от небытия, от бездеятельности. И вот в ней, — как что-то обманчивое и невероятное, начинает светить звездочка, искорка, "что-то", но во всяком случае такое, что совсем не похоже на все прежнее, им пережитое в тюрьме. Дальше... больше... маленькое разрастается... Время вдруг стало незаметно, оно не тащится по душе узника, как локомотив по раздавленному, а почти летит, и он его не чувствует... Он и себя, свое тело как-то мало чувствует... Наконец, перестает чувствовать и стены. Они есть, но как он нимало не хочет переступить через них, то их все равно что нет. Наконец, нет и тьмы, ночи. Керосиновых ламп, правда, нет, — но внутренний свет в узнике до того разжегся, что весь его мозг точно горит невидимым сладким пламенем, весь до того озарен, что узник едва может выносить его.

Что же случилось? Поистине, ангел вошел в темницу и озарил все. Ангела не видно, осязаемого нет ничего. Узник сам превратился в ангела, или, лучше, — в нем возродился ангел: сквозь прежние черты лица, без перемены их, льется не мрак, а свет: и тот же образ из демонского стал ангельским, почти божеским.

Что же случилось? Он примирился со своим положением. Он не принял его как "справедливое", это — невозможно, ибо ведь "справедливости" объективно нет. Но он вдруг утратил гнев на него. Примирился со смертью, с казнью. Вспоминая кинувшую его жену, забывших о нем детей, врага своего, — он видит их лица совершенно отчетливо в воображении: но он не чувствует никакой к ним ярости; и так как "милыми" их тоже не чувствует, по отсутствию объективных данных, — то вовсе ничего о них не думает; однако даже и по памяти не может восстановить прежней ярости.

"Раздавлен. Пропал. Тут не люди — тут судьба. Как упал камень и раздавил. При чем тут люди: и они — в судьбе своей и творят по судьбе.

Но у меня Бог. Я с Богом. Что такое Бог? Вот эта радость, которая пришла в сердце и с которою я так блаженен, когда в тюрьме и недалека казнь. Не самая радость есть Бог, но Бог послал мне эту радость, при которой нет более ни тюрьмы для меня, ни казни, ни врагов и обиды, ничего, — а один свет, и бесконечный свет, неописуемый свет"...

Я взял предел: но приближений к этому пределу очень много. Все мы, живя, встречали людей большого ума, характера, — живых, очень живых, нимало не "буддистов", не "окаменелых": у которых сила кротости одолела силу окружающей их тьмы, одолела горечь жизни, трудности жизни, страдания, болезни, потери близких, лукавство, предательство, обиды, несправедливость. Все одолела, и люди эти, все израненные жизнью, несут светлое лицо вперед, и нет в душе их ни гнева, ни ярости ни на людей, ни на жизнь.

Это — христиане.

Я не могу сказать, чтобы это шло непременно от Христа или только от Христа: правильнее думать, что так бывало и до Него: но Христос эти черты человека взял в "любимые" Себе, "благословил" их, утвердил на земле. Сказал, что "такие люди — Мои". С тех пор этот типичный дух люди начали называть "христианским"; а группы людей, или общины людей с таким духом, стали называться "христианскими общинами". По обычаю, не станем гоняться за словами и согласимся с этим названием.

Кротость и прощение — вот знамения христианина; не "крест", не "Отче наш", не пост и ритуал, — а вот кто ни на кого не питает злобы, хотя так умен, что злобу видит, различает, понимает.

"Сердце отходчивое" — так определяет наш народ. Я привел пример экзотический: но не в темнице, а в быту встречаются подобные же, почти равные типы.

Соединим в группу этих кротких людей или в обществе жестоком и языческом рассеем, раскропим этих людей: и общество значительно преобразуется. Все сложение его будет мягче, весь дух его будет деликатнее. И вместе оно ничего не утратит в своей деятельности и деловитости. Таким "кротким" может быть не только "мужичок", как Аким или Платон Каратаев у Толстого, — это пустяки: таким "кротким" был, например, Давид Рикардо, известный экономический писатель, да был им и самый ранний банкир, отдававший деньги в рост, — Товит из персидского города Экбатаны. Товит и Товия — оба кроткие.

Кроткие всегда были. И что Иисус не сотворил их, видно уже из того, что Он сказал о каком-то прежде бывшем и известном всем факте, выразившись: "Кроткие Бога узрят". Но они и всегда зрели Его: суть кротости и есть вечный свет в душе, при котором Бог виден.

Не то, что эти "кроткие" не борются со злом, не сопротивляются ему: но они борются с ним кротостью и кротко, не кричат, не шумят, не буйствуют и резко не сопротивляются. Вообще они сгибают вещи, но не ломают их. Ломать они никогда не могут, ничего не могут, и в этом суть кротости.

Но они вечно деятельны, трудолюбивы, — хотя бы оттого уже, что внутренне вечно спокойны и всегда в радости. Все это поднимает душу, дает силы жить. Я бы сказал, что кровь у этих людей чистая и незасоренная, почти без "наследственного греха" или с малым "наследственным грехом". Они образуют до некоторой степени самых естественных "святых людей", хотя могут быть генералами, купцами, землепашцами, пастухами, могут быть богатыми столько же, как бедными.

Я сказал, что Христос нашел этих людей, нашел этот естественный урожай: но нельзя отрицать и того, что Он есть родоначальник кроткого начала на земле, по той глубокой разработке и всестороннему обделыванию, какому Он подверг его, любя его, "благословив" и, в сущности, на нем основав Свое новое "царство". "Царство Мое не от мира сего": но "царство" это есть именно царство описанного внутреннего света, где притупились все острия, где все мечи вложились в ножны, и свет этот, конечно, не "от мира сего", ибо он не проистекает ни из каких видимых, внешних вещей, не проистекает из природы материальных вещей, материальной обстановки.

И вот это царство кротких людей встретилось с империею. Как они относятся? Царство "не от мира сего" не замечает "мира сего" и проходит мимо империи поистине так, как в легендах о старинных замках "тень" или "дух" проходят мимо стен, оружия и не сопротивляясь им, и не повреждаясь ими. Церковь в истинных "сынах своих", которых и поставляют только эти кроткие, единственно одни они, — и не отрицает империи, и не утверждает ее, а проходит мимо ее, без ласки и без вражды. Не то чтобы отказывались служить в военной службе: это — форма, погоны религии, которые напрасно применил к ней Толстой. Платон Каратаев был именно солдатом и, конечно, сражался в битвах. Но он сам не начнет войны, не подаст за нее никогда голоса. Кроткое начало естественно избирает себе кроткие виды жизни, кроткие формы деятельности, но жестко и ломко, крикливо и буйно не сопротивляется и жестким. Толстой лично и сам вовсе не кроткий человек, и вся его крикливая борьба против государства и церкви есть типично языческая, жесткая и острая борьба. Так не может поступить настоящий христианин.

Типичный христианин простит тюрьму, не уйдет от виселицы; он без гнева будет смотреть на обстановку казни, на "попа", при этом, на жандармов, на врага, думая: "Все в судьбе своей, и из своего мундира не выскочишь". Суть кротости — отрицание отрицания. Внутренний свет, может быть, и есть свет от величайшего утверждения бытия, — невероятного, почти неестественного для болящего и боящегося человека. Это есть какая-то невероятная храбрость посмотреть всему миру в глаза и благословить весь мир, и жандарма, и "попа", с простой мыслью: "Как люди разны", "вот один — жандарм, а другой — узник", и "меня вешают", а "он вешает", и в то же время "над всеми Бог и неисповедимое".

И не только так, а иначе: "Вот он вешает и уныл, а меня вешают, — а я весь в свете. Ибо Бог со мной".

Что же империя, как же империя?

Железное лицо государства в этом воске христианства встретило такой материал, какой, поистине, как бы для него был создан. Апостолы недаром выразились, что "для праведника закон не лежит", ибо царство кротких, поистине, не нуждается ни в законах, ни в суде, ни в судьях: не нуждается и в государстве, иначе как в службе и работе. Кроткий служит в департаменте, как мужик пашет землю, — с мыслью получить там и здесь хлеб, не больше. Всякая активность в государственности уже не идет от кротких, и вообще кроткие, будучи пассивно-солдатами и пассивно-чиновниками, не обнаруживают таланта ни там ни здесь. Потенциально в них умерло государство, и они относятся к нему как к не ихней, а как к временной вещи. Они все в церкви, и вполне в церкви, даже в случае, если редко ее посещают. Но как же государство? У апостола есть выражение: "Царь носит меч для злого". Встречая кроткое повиновение в церкви, в кротких, государство носит оружие не для них, не для церкви, а для тех, кто в нее не вошел и, может быть, никогда не войдет, для людей тьмы, зла и гнева. Его железные крючья ломают их железную волю; между ними и им всегда борьба: смертная, лютая, ломкая, болезненная. Как относится к этой борьбе церковь, кроткие?

Никак. За себя прощают тюрьму и за других прощают. Тут именно какие-то два света, которые не умеют встретиться. Христос, в каждом слове борясь с книжниками и фарисеями, с книжным и фарисейским духом, не произнес ни одного слова против тюрем, против казни и наказания, хотя тюрьмы были в наличности, хотя крестная ужасная казнь была будничным явлением, и Он физически не мог не видеть так казненных, не слышать о так казнимых и вообще не знать об этом факте. Но ни против формы, ни против духа суда и казни мы у Него не находим ни слова: прошел мимо, как тень, не задев этой действительности. Преступление, как и казнь, до того умерли в душе христиан, кротких, что они не замечают их, видя, не видят, слыша, не слышат, а услышат — скажут: "Судьба". Как Христос выразился же о задавленных, сказав: "Задавило", — и только.

Царство кротких упраздняет государство кротким способом тем, что кротких становится все больше, а людей гнева остается все меньше. Но пока последние есть — материал для государства есть, и оно не умерло и до этого времени не умрет. Нельзя вообще умереть тому, в чем есть естественная потребность, на что есть "спрос"; "судьба" государства в смысле длительности и вечности зависит от "судьбы" гнева на земле. Нельзя говорить об абсолютной иррелигиозности наказания: Д.С. Мережковский, который на этом настаивает, должен ответить на вопрос, каким образом из уст кроткого Иисуса вышли впервые слова об огненном наказании, о муке вечной, об аде. Конечно, если это пустое слово — то не страшно: а если подлинная истина будущей жизни, то от страха теперь же можно поседеть. Попробуйте подержать минуту палец над огнем и приложите к этому ощущению идею вечности. Нельзя же забыть "Ад" Данте; Данте не был меньше Мережковского. Перед "вечной же мукой" Христа тюрьмы кесарей, казни королей — сладкая рассыропленная водица. Можно ли сравнить 10 минут страдания с миллионом лет страдания? Мы этому не верим, этого не представляем: но кто верил и представлял, — зажгли костры, чтобы довести людей до "точности веры" и предупредить земным огнем наступление вечного огня. О вечном же огне говорит Евангелие.

Церковь и государство, встретившись и соединившись, взаимно подались, начали подтаивать. Ни государство не столь железное теперь, как была римская республика, ни церковь не состоит из тех кротких, восторженных, полных внутреннего света, как следовало бы. Все смешалось, ослабилось и образует теперешнее общество, теперешнюю цивилизацию, теперешнюю культуру. Великих железных цезарей нет более: Наполеон был последним. Злой Мережковский, как истинный язычник, без прощения в душе, выискивает злых людей, преднамеренно даже затушевывая обстоятельства и невольность, как, напр., в судьбе Павла и Александра I, в судьбе Петра III и Екатерины. Он не говорит "судьба", он хотел бы за казнь казни, хотя литературной, в пределах своих маленьких средств. Но укус паука и укус льва одинаковы в мировом порядке вещей: оба хищны, оба суть злоба или жажда крови. Кто укусил, не ссылайся на то, что выпил каплю крови, а не глоток крови. Также все его рассуждения о тюрьмах и казнях заключают то зерно в себе, что он хотел бы в тюрьмы всадить судящих, а казнью казнить казнящих; заключается в перемене шкуры, а не в перевороте дела. "Их", а не "нас". Это говорит в нем эллин и римлянин, говорит даже не Эпиктет, совершенно спокойно и чистосердечно спокойно переносивший рабство и раны, — и уже, конечно, говорит не Христос, "отпустивший вину распявшим". Но "во Христе Иисусе несть эллин и иудей, несть раб и свободный", и нужно ли добавить, что "во Христе Иисусе несть более забавный поп, толстый генерал, самодовольный архиерей и даже жандармский офицер": да! да! Без этого не обойтись! Над всеми "судьба". Досказать ли, что государство, тюрьма, Шлиссельбург испразднились бы, если бы Лопатин, Вера Фигнер и другие, выходя из казематов, протянули руку вчерашним своим тюремщикам и сказали: "Над всеми Бог. Какая перемена! Но мы не клянем вас и не смеемся над вами, ибо вы также несли судьбу свою, как мы несли свою, и вот мы уходим с миром, как вы остаетесь с миром". Но эллин и римлянин не умер в них. Апокалипсис далеко. И Фигнер и Лопатин в Париже, в новых замыслах, т.е. снова и снова они утверждают, укрепляют железное лицо государства, возводят опять Шлиссельбург, только не для себя, а для детей и внуков третьих, посторонних лиц. И Мережковский, расшевеливая литературной палочкой огоньки в сердцах людей, — творит это же дело Злого духа, без малейшего понимания христианства.


Впервые опубликовано: Весы. М. 1909. № 12. Дек. С. 173-181.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада