В.В. Розанов
О «Сибирском Страннике»

На главную

Произведения В.В. Розанова



После тех размышлений и наблюдений, плодом которых явилась книга «Люди лунного света», — явления как хлыстовства, так и скопчества становятся совершенно прозрачными, ибо определяется общий их исток, начало. Исток этот лежит в отклонении «половой стрелки» («лепота» Селиванова, — страсть, чувственное пожелание) от 1º (самец в абсолюте) и от 180º (самка в абсолюте), и — в прохождении этой половой стрелки по промежуточным градусам; причем чувственное пожелание в одном и в другом поле, ослабляясь, доходит до нуля, и пропорционально возрастают духовные эмоции, духовные силы, духовные деятельности, духовные напряжения, огни, страсти. Догмат хлыстов: «не женатый —Не женись, а женатый —разженись», попадает точка в точку в природу «лунного света»: «nolo concubere», «nolo nuptias». Они уже и женатые — все равно супружества не выполняли, были к нему апатичны, равнодушны. Таковы были «духовные»; без плотской связи, браки многих ранних подвижников христианства, — о чем факты приведены в главе 1-й «Людей лунного света»; или, если и начинали супружествовать, то — вскоре прекращали половую связь. Ибо в людях «лунного света» на протяжении градусов, не очень удаленных от 1º и от 180º, физическая способность совокупления сохраняется, и есть маленький аппетит ее, но он вскоре по удовлетворении окончательно угасает. Это и есть та дробь общего количества их, которая неудачно или даже нечаянно, необдуманно «женилась»; в крестьянском или духовном быту — «женились» (и вышли замуж) по воле родителей или по сословной традиции и закону должности (духовенство). Все таковые лица «разжениваются», вступая в хлыстовство: точнее, всем таковым, навстречу их природе, хлыстовство говорит: «Разойдитесь! — все равно ведь у вас ничего нет, или — почти ничего». Но, соответственно закону всеобщего мирового сложения организма, совокупление у них не исчезло, а только скрылось. Наружу — нет его; функционально, анатомически — нет; но оно в одних случаях частично (у неполных хлыстов), а у других вполне перешло в жар и огонь духовных волнений, каковые у образованных выражаются в умственном, поэтическом и общественном творчестве, до «задыхания» и «экстаза» (вдохновение), с «поглощающею страстью»; а у простолюдинов, которым все это закрыто по самой неизвестности, перед которыми не лежит этих рельс сотворяющего духа, — оно выражается в радениях, «пророчестве», в дальновидении, доходящем до ясновидения (Акулина Ивановна Селивановских «Страд», предсказывающая наверняка хлебородный год и уловы рыбы), в расширенном и углубленном чувстве природы, так сказать осязании природы, обонянии ее. Этот дар «предсказывать» и «предвидеть» у простолюдинов — есть у образованных их научный «гений». Все это — тончайшие щупальцы «мозга», «души», «пола», — как хотите назовите, но выросшие от того именно, что совокупление ослаблено или прекратилось, что дети плохо рождаются, или их вовсе не рождается... Все это дары пола, трансформировавшиеся в спиритуализм. «Земной ангел» или «небесный человек» (термин девственников) заговорил, стал думать, догадываться, искать, открывать; это — тот «ангел», первый канон которого и в нормальном уставе (монастырь): «будь один, не женись» (= «не женатый — не женись, а женатый — разженись»), «не имей детей».

Хлыстовство — это вольное, дикое, от создания мира бытийствующее монашество.

Монашество (добровольное и вдохновенное) — это упорядоченное, нормированное, принятое историею и человечеством, одобренное законом, нравами и бытом хлыстовство.

«Братцы» и «сестрицы» — там и здесь; «родители» — оставлены и «детей никогда не будет» — здесь и там. Это не переступимые, до преисподней, овраги, которыми окопано хлыстовство-монашество и отделено от мира; или, вернее, это высеченные в граните берега, в «которых течет река «бесполости» и «лунного света».

* * *

Пункт, на котором мы должны сосредоточить все внимание, заключается в том, что здесь—бесчисленные оттенки, неисчерпаемое богатство степеней и форм; что «хлыст» и «аскет» — это не какой-то очерченный, определенный человек, — определенного вида и определенной жизни; а что каждый человек в сущности принадлежит несколько к хлыстовству, к аскетизму; но если он лишь в малой дроби принадлежит к ним, — то и остается нормальным человеком, женится, семьянинствует, рождает детей: но только чуть-чуть в нем есть «странности». Нет «хлыста» как чего-то общего, κoινoν: есть «хлысты», индивидуальности хлыстовства, так же между собою разнящиеся, как разнились бы те дети, которые от них могли родиться, но никогда не родятся. Вот эти возможные рождения, которые никогда не родятся, — мир абсолютно темный и неисследимый, не угадываемый, — образуют подспудною силою своею, подспудным тяготением своим, мир хлыстовских индивидуальностей, которые уже тем самым бесконечно варьируют, бесконечно разнообразны.

Канон только один, и он действительно общ: нет тупости, вялости, апатии. Все «в танце», говоря аллегорически; все «в радении», говоря тоже иносказательно; все — в прыжке, акции, оживлении, постоянном, неудержимом. Скажем так: все — «в таланте» и иногда в «гении».

У кого «родилось бы трое» — в «таланте»; но у кого, как у Иакова, «было бы четыре жены и 12 сынов, не считая дочерей» — тот «в гение», и переходит в историческую значительность. О Григории VII Гильдебрандте можно бы сказать, что от него «родился бы целый народ»: но он «народа» не родил, зато преобразовал наново, дал новую конструкцию католичеству. Он был страстный враг брака, и именно с характерною хлыстовскою брезгливостью к нему. «У, как бы не загадиться»; «священники (католические) не должны им гадиться». Он был меньше Селиванова, но — уже почти Селиванов. Громада «самосознания о себе» Гильдебрандта вполне объясняет и селивановское чувство «я — Сын Божий, я — Христос, вторично пришедший на землю». Вообще «христы» и «богородицы» хлыстовские выклевываются отсюда сами собою. «Мы все немножко христы и богородицы, но скромные пока, провинциальные; а тот вот (Селиванов или Радаев) — на весь мир христос, и мы ему «поклоняемся».

Но если «нет детей» — то есть эквивалент именно «детей»: и отсюда телесный смысл всего их «Христовства», постоянное выпячивание именно тела своего «Христом» (или «богородицею»), и поклонение «телу» же его, а не спиритуализму, не духу: хотя отчасти — и духу. Но впереди всего — «тело» («будущие дети», «нерожденные дети»): оно для осязания и обоняния хлыста (рядового) совершенно не таково, как для нас; а — как для матери «тельце» ее первого ребенка, как для отца — его младенец, существо явно «священное», по всем наблюдениям. «Христос» хлыстовского корабля есть как бы «новорожденный» всеми хлыстами; и как мать, играя ребенком в колыбели, захватывает губами его ручку, локоток, берет в рот пальчики ножек, каждый пальчик по очереди: так хлысты «готовы точно укусить» своего христа, но сладко укусить, без боли ему и только в наслаждение себе. Именно потому, что они не рождают и не будут рождать, у них возникает, — только у них рождается, — совершенно новое чувство тела, сахарного, золотого, сладкого, почти съедобного. Ну, а как «съесть нельзя» — то они хоть «до земли поклоняются» ему как «иконе» и «образу Божию». «Укусить» нельзя; ну — хоть «поцеловать». О, это уж непременно разразится: с жаром и волнением, с экстазом и сладостью, как мы решительно не умеем представить себе. Наконец, ведь ребенок именно — половое, это есть fructus sexuum: и потому переход поцелуев в ту форму, которая засвидетельствована в греческих таинствах и почти наверное существует у хлыстов (см. последнее письмо ко мне) — возможен, вероятен, очень близок. Наблюдайте внимательнее и осыпание поцелуями матерью своего ребенка, наблюдайте подробнее, и вы увидите кой-что из греческих и хлыстовских тайн. Во всяком случае это не избегается и матерью.

«Сладок каждый пальчик» сладостью нам совершенно неведомою: и в некоторых из древнегреческих мистерий совершалось живо-едение, как есть слухи об этом и у наших хлыстов, и это у них бывает или бывало. Собственно логика — съесть всего своего «христа», «причаститься» им до косточек. Но этого — нельзя; а все другое — недостаточно, не насыщает, оставляет алкание и жажду. Отсюда — «еще повторить», «еще увидеть», «прикоснуться», «созерцать».

Песня хлыстов:

Тошным было мне тошнехонько,
Грустным было мне груснешенько;
Мое сердце растоскуется —

выражает чудно по точности состояние хлыста вне физического прикосновения или хотя бы созерцания, видения «христа» их или их «богородицы». «Белый свет не мил», «не могу теперь», «все тошно без него, в удалении от него»... «Сами ноги несут», — ничто не удержит:

Мне в гости к Батюшке хочется.
Пойду млада: реки текут быстрые,
Мосты все размостилися,
Перевозчики все отлучилися;
Пришло младой хоть в брод брести,
В брод брести — омочитися.
Сердечный ключ поднимается...
Мне к Матушке в гости хочется.
С любезною повидаться.

Вот! Вот! Вот! В этом — все дело: в духовном томлении, в тоске, пока хлыст (врожденный) не нашел хлыстовства, как учреждения, как «готового», как «корабля» подобных лиц, организаций, душ, в конце концов — «тайн» и «мистерий», первоначально в сущности индивидуальных и затем общих, коллективных, «корабельных».

Как и стих Лермонтова:

И долго на свете томилась она (душа)
Желанием чудным полна

выражает с удивительною общностью и глубиной хлыстовское самоощущение, которое в уменьшенной степени есть ведь общечеловеческое самоощущение. Может быть, последняя разгадка хлыстов заключается в этом определении, что они какие-то действительно последние человеки, краевые человеки, на «окраине» человечества (humani generis) лежащие, около какой-то бездны, с «ничего» под боком, или — «раем» и «адом» под боком; что они переполнены человечностью (опять же «нет детей») в степени нам вовсе не известной, — нам, которые в середине, вне «рая» (размножение); и, просто, этих краевых ощущений мы не знаем и никогда понять не можем. Я упомянул о Лермонтове: как томительно и вместе как лично близко, лично известно ему чувство трансцендентности! И тоже он пел о «любви» к какому-то «демону», довольно доброму, — довольно похожему на «христов» хлыстов... Пел со странным очарованием, особенно в «Сказке для детей»...

Мой юный ум, бывало, возмущал
Могучий образ. Меж иных видений
Как царь немой и гордый он сиял
Такой волшебно-сладкой красотою,
Что было страшно... И душа тоскою
Сжималася — и этот дикий бред
Преследовал мой разум много лет.

Кроме трансцендентности есть еще чувство катастрофы у Лермонтова, — близкого конца и беды, чем вообще полны апокалипсические секты, — да ведь полон и Апокалипсис. И вот если мы скажем, что все русские поэты ничего общего с хлыстами не имеют, а Лермонтов один имел кое-что общее с ними, индивидуально-общее, обособленно-общее, — то мы поняли бы осязательно очень многое в хлыстах и их психике, а также и в нем поняли бы эту бурю и быстроту творчества; и поняли бы то, что он вообще «прожил» свои 27 лет — как «прорадел» их, дурачился, озорничал, все чего-то «искал» и нигде не мог остановиться, «предвидел» смерть свою и самый ее образ (= «Акулина Ивановна» Селиванова) и засыпал мир необъяснимо-происшедшими стихами, вне обстоятельств службы, ученья и окружающего общества... «Откуда-то все родилось»..., как и все «неведомо откуда рождается» —у хлыстов.

«Не понимаю и творю»... как не сумеет сотворить никто из «понимающих, рассчитывающих, намеревающихся»: вот закон поэта, гиеродула, хлыста и Михаила Юрьевича. Разве это не «вскакивание» хлыста:

Бывают тягостные ночи:
Без сна, горят и плачут очи,
На сердце — тяжкая тоска;
Дрожа, холодная рука
Подушку жаркую объемлет;
Невольный страх власы подъемлет;
Болезненный, безумный крик
Из груди рвется, — и язык
Лепечет громко без сознанья...
............................................

Тогда пишу. Диктует совесть
Пером сердитый водит ум.
.................................................

Великолепно и непостижимо; набор слов, и — огромнее всякой поэмы!..

Вглядитесь в матерей с детьми, читайте Лермонтова, — и вы... еще не поймете, но приблизитесь к краешку хлыстовства, вы найдете одну музыку с ним, один вкус с ним...

«Зачем миру существовать, зачем жить людям, в грехе, слабости, еще в рождениях, бесконечных рождениях... для голода, для нужды, пустых забот и страданий: собрались бы они лучше все в один мировой корабль и, не дожидаясь, пока земля столкнется с планетою или сгорит в солнце, — лучше бы натанцовавшись, налюбовавшись, нацеловавшись, — скушали бы все сладко друг друга, и перешли прямо в Вечную Жизнь, Вечное Сновидение и Видения».

* * *

Есть пол индивидуума; но он всегда — только момент, только фаза или стадия в судьбе пола, в траектории пола, в его полете «от Адама до меня», т.е. всех моих предков и затем всех моих потомков. «Мой пол» есть какая-то точка в «нашем поле», родовом (saxus generis): который движется во времени совершенно так, как планета летит около солнца или как кровяной шарик движется в жилах. И можно даже этот родовой пол, или, что тоже или очень близко, — пол человечества, представить в следующей схеме как бы мирового яйца:

Точки здесь выражают совокупления. Они начинаются от крайне напряженных и частых («священная проституция» древних, полигамия Соломона с сотнями «жен» и с «девицами без числа»); затем умеряются: здесь, — полигамия мормонов, в пределах 5—6 жен, и полигамия обычного мусульманина, с 2-я или с 3-я женами; переходят в спокойные (моногамия); и, наконец, почти исчезают. Тут их хватает только на «случайности» упорядоченного холостого быта, а у бедных простолюдинок идет «в продажу», как совершенно ненужная и не интересная себе вещь. Здесь образуется холодная проституция: в которой почти и не рождается детей, не рождается у совершенно здоровых, не рождается в начале проституирования. Ибо самый организм, с «камнем» пола вместо «хлеба» пола, в сущности уже почти гермафродитичен, почти содомичен, хотя его анатомия еще и сохранена; отсюда же часто наблюдается у проституток развитие «дружб» и, наконец, появляется осязательная содомия. Все это связано с глубоким их равнодушием, не только обычным, но всеобщим (редчайшие исключения!) к совокуплению, к самцу, к мужчине; ибо они прикрыто сами уже суть полумужчины (ругаются, — грубости их, склонность к пиву и вину, мужской к этому вкус). Затем, все это переходит у мужчин в мягкость, а у девушек во властительность и некоторую жесткость души, в «крепкое» быта и фигуры: совокупление здесь уже не просто равнодушно, оно — отвратительно, несносно, «грязно на вид» и «гнусно пахнет». От него бегут «куда глаза глядят» юноши, девушки; бегут в «Союз пифагорейцев», к Платону в тенистые сады загородной Академии, в «ученики» к Сократу, в уединенные, пустынные монастыри, в горах (Испания и Италия), среди леса или пустыни, на островах Белого моря или Ладожского озера, «на водопад Иматру» (Влад. Соловьев); бегут, наконец, и к хлыстам в «корабли» их... Вертикальная ось, соединяющая самца и самку, исчезла вовсе и заменилась горизонтальною осью, где никакого полового тяготения нет. Ибо никто более не самец и не самка, а существо средне-полое, «solo» в мире, которое в «дополнении» не нуждается, ибо оно utriusque sexus, столько же самец как и самка, и самка столько же сколько и самец, и живет собою или с собою. От этого в таких индивидуумах часто развивается «обычный отроческий порок», к которому вовсе не все люди в одинаковой степени расположены, а расположены именно пролетающие по этой дуге мирового пола, с ослабленною силою совокупления, ослабленным тяготением к женщине, где она более духовно мечтается, нежели ее физически хочется или, еще точнее, — нежели ее нужно... На этой горизонтальной длинной оси мирового эллипсиса пола — все «братья» и «сестры», с метафизическим, т.е. вечным и корневым, исчезновением родителей, полным к ним равнодушием и, наконец, враждою, полным их непониманием. «60-е годы» отрицали «отцов» не по тому одному, что отцы «устарели», а вот по этому чувству могущественной Афродиты Урании, в них бившейся, т.е. по тому же чувству, по которому и настоящие аскеты «не хотят принять в келью родную мать», или, как записано в «житиях» о многих язычницах в фазе перелома от язычества к христианству, — «в юности ушла от отца, отказавшись от жениха». Чудный образ такой девушки нарисован Лермонтовым, этим не опознавшим себя «человеком Божиим», «хлыстом», — поэзия которого вообще есть лучшее введение в хлыстовство; в сущности (в нашей литературе) — единственная понятная и существующая «дверь» к нему, «вход», «пропуск» в тайны его вздохов, слез и «рыданий»

Это случилось в последние годы могучего Рима.
Царствовал грозный Тиберий и гнал христиан беспощадно.
Но ежедневно, на месте отрубленных ветвей, у древа
Церкви Христовой юные вновь зеленели побеги.
В тайной пещере под Тибром ревущим, скрывался в то время
Праведный старец, в посте и молитве свой век доживая;
Бог его в людях своей благодатью прославил.
Чудный он дар получил: исцелять от недугов телесных
И от страданий душевных
. Рано утром, однажды,
Горько рыдая, приходит к нему старуха простого
Звания; с нею и муж ее, грусти безмолвной исполнен.
Просит она воскресить ее дочь, внезапно во цвете
Девственной жизни умершую... «Вот уж два дня и две ночи, —
Так она говорила, — мы наших богов неотступно
Молим во храмах и жжем ароматы на мраморе хладном,
Золото сыплем жрецам их и плачем... но все бесполезно!
Если б знал ты Виргинию нашу, то жалость стеснила б
Сердце твое, равнодушное к прелестям мира: как часто
Дряхлые старцы, — любуясь на белые плечи, волнистые кудри,
На темные очи ее — молодели; юноши страстным
Взором ее провожали, когда, напевая простую
Песню, амфору держа над главой, осторожно тропинкой
К Тибру спускалась она за водою иль в пляске;
Пред домашним порогом, подруг побеждала искусством,
Звонким ребяческим смехом родительский слух утешая...»

О, сколько историй таких: изящество, удвоенная жизненность, красота... Всегда при этом фигура крупная (приближение к мужской), никогда — миньятюрная, волосы растут роскошно, груди умеренно большие и чудного овала, все тело глубоко пропорционально, ни одной выемки, ни одной ямочки (два пола, чрезмерность пола). Но, слушайте:

Только последнее время приметно она изменилась:
Игры наскучили ей и взор отуманился думой.
Из дома стала она уходить до зари, возвращаясь
Вечером темным, и ночи без сна проводила. При свете
Поздней лампады я видела раз, как она, на коленях,
Тихо, усердно и долго молилась... кому?.. неизвестно...

Созвали мы стариков и родных для совета; решили...

Вы знаете ли, как кончается это только начатое Лермонтовым стихотворение? Несчастные родители, убийцы и не убийцы дочери, пришли просить о помощи того самого старца, к которому в пещеру она и начала уходить тайно и который и был ее убийцею, а впрочем — и не-убийцею. «Соседи и родные», к которым они обратились за помощью и советом, посоветовали старикам «затворить» свою дочь, запереть ее. И тогда она — умерла.

Тошным было мне тошнехонько
Грустным было мне грустнешенько...

Множество таких историй, коротких и вместе бесконечных...

Мне нужно было посетить одного священника, — совершить почти сухой «визит», а во всяком случае короткий, чтобы сказать благодарность за доброе дело около больного, которое он сделал. И он и его «матушка» были молоды, одиноки, умеренно интеллигентны. Начитаны, — он «даже во Владимире Соловьеве», она — в медицине и акушерстве. Все это было свежо и не свежо в их памяти; скорей — задернуто легкой кисейной занавесочкой. Они как будто «куда-то ушли от этого». В первое посещение, когда мне нужно было во что бы то ни было выпросить помощь для больного, и указана была мне семья этого священника, я не застал его дома. — «Может быть, матушка дома?» — спросил я. — «Матушка дома. Обождите». И через минуты три в дверях показалась лет 26-ти женщина с сухим, отчужденным, «ни до кого дела нет» лицом, которой я быстро заговорил о своей нужде и сел на диван, сказав, что «не уйду, пока не получу». В нужде бываешь груб и прям.

— Нет. Некого послать. Некого дать... Вам нужно: но что же делать, если — нет... кроме сестры мужа, которая держит экзамены...

Она говорила точно не мне, а куда-то «в пространство», сухо и высокомерно. И когда я снова точно закричал: — «Отыщите», — то... не вследствие этого выкрика, а скорее от того, что прошло уже минуты три и она как бы очнулась от чего-то... только я вдруг увидел, что прежняя женщина точно куда-то «пропала», как бы ушла в землю, а предо мною стояло совершенно другое существо, с первым не имевшее ничего общего.

Все лицо ее выразило такую нежность и человечность, такую интимность с вами, как бы вы ее всегда знали, как бы вы с нею всю жизнь вели дела, и она от вас уже получила много даров, много добрых дел, а во всяком случае — сама как бы пресыщена дарами, и физическими, и духовными, и готова все это высыпать на вас, на голову вам, на грудь, в подол рубахи, в карманы, куда угодно.

— Я — ничего не имею.

— Я — богата.

— Я — никто вам.

— Я — все для вас.

Вот перемена. Куда то девалось? Откуда это взялось? Она не была дурна и тогда, только очень бледна и бела; но теперь даже физически она была вся — грация, прелесть, порыв «без углов», скорее — полет какой-то, все лицо было полно улыбкой. Я кричал: «Скорей! Скорей!» Она торопилась. И минут через 10 мы уже сидели с «помощью» в пролетке. И я сказал, обращаясь к «помощнице»:

— Какая она милая!

— О, вы очень ей понравились. Я сама поражена: она совершенно суха и мертва со всеми приходящими. Да и мы, что около нее живем, не видим ничего, кроме угрюмости: редко-редко она выговорит слово, и в слове всегда этот тон: — «Вы не нужны мне»... Тяжело. Но вы или понравились, или пришли в удачную минуту. Счастье.

«Помощница» была курсистка, «наш брат», — девушка рациональная, простая, ясная.

И вот теперь мы приехали вторично «благодарить»... Нас, приехавших, было трое. Незначащие разговоры, небольшое угощение; уходили, входили. Я осматривал квартиру, всегда интересуясь «жильем человека»: ибо «по человеку» — жилье, и «по жилью» — человек. Все хорошо, обыкновенно, церковно, но не преувеличенно церковно. Скучновато. Взяв со стола карточку, я удивился:

— Вот идиллия!

Внизу, на низкой табуреточке, «в ногах», сидел батюшка, молоденький и безбородый еще; а на диване сидел с бородой господин, положив руку «в полуобниманье» на совершенно тоже молоденькую матушку, а другою рукою он держал руку другой молодой женщины, которая его полуобняла.

— Сестра и брат ваши?

— Нет, так!

— Как «так»?

— Ну же. — «так»: мы все очень дружны. Это — «подруга» матушки, сверстница по годам и одно лето жила у нас, гостила. А это...

Назвал имя и отчество, ничего не говорившее мне. Я сказал:

— Точно «в раю»...

— Да и есть «в раю», ответил улыбнувшись священник. Поехали. Дома. Близкий друг и говорит мне:

— Ты заметил, что Лизы не было в комнате? Удивительную сцену я видела. Не могу понять.

Я, осматривая квартиру, ничего не заметил в людях. Пил чай, ел орехи, балагурил. «Лиза» — близкий нам человек, девушка лет 23-х.

— «Я устала за чаем, да и ты прошумел уши болтовней. И попросила священника отвести меня в комнату, где я могла бы прилечь и отдохнуть полчаса. Он повел в боковушку: каково же было мое удивление, когда я увидела на кушетке Лизу и матушку: они держали за руку друг друга, и обе плакали. Лиза не просто плакала, а в слезах было что-то неудержимое. Они текли ручьем, — лицо было все мокрое... Но — не горькое и не расстроенное...

Когда я узнала, что ничего пугающего не произошло, то села возле них. Они все также продолжали сидеть, держа за руки друг друга, а матушка тихо говорила: — «Нужно быть ближе к Богу! Нужно быть ближе к Богу! Мы о Нем совсем забыли, и — все забыли. И от этого, от одного этого, что мы забыли Бога, у нас тяжело на душе. У нас и у злых людей тяжело. Везде мрак и везде тоска. И от того одного, что нигде Бога нет!» — «Нигде Бога нет!» — вторила Лиза. И при шепоте слезы начинали еще сильнее литься. Вся комната, такая тесная и душная, была чем-то точно наполнена: слезами ли, напряжением ли». Помолчав: — «Ты знаешь, я впечатлительна: но мне показалось, что Христос вот где-то тут, близко, возле нас».

«Потом вышли, и — ничего».

* * *

Еще раза два я видел священника. Он мне показался ограниченным и не интересным. Может быть оттого, что я тоже, очевидно, показался ему не интересным. Всегда это взаимно. Искал тем для разговора, и они не находились. Только две ниточки проскользнули, ниточки-мысли, которые я не мог не запомнить, потому что они были мне новы:

— Вы никогда, В. В., не встречались со странниками?

— С какими «странниками»?

— Так... Русские странники... Странствуют из места в место, ходят по монастырям... Уходят в Святую Землю...

— И видал. И слыхал. Т.е. видал, как они народу что-то рассказывают: но сам в разговор с ними не вступал и вообще личного отношения не имел.

Он не продолжал. Разговор оборвался.

Вопрос мне показался странным в том отношении, что он был белорус родом, чуть ли не из униатских священников; во всяком случае, родители его были униаты. Как «белорусу», так и «униату» — что до такого специального явления, как русский «странник»?! В другой раз он сказал рассеянно:

Недостаток в Церкви собственно один, но такой, что пока он есть — ничего в ней нельзя начать и никогда ничего не выйдет. Митрополит здешний очень старается, чтобы духовенство было ближе друг к другу, но ничего у него не выходит, и он не знает, как это сделать. Недостаток, — что каждый из нас есть особое лицо... Да и паства, прихожане, люди: все — особые, каждый — особо; слитности нет, единства нет.

Он помолчал.

— А когда люди не слиты, все порознь, то какая же это «Церковь»? И Церкви нет, потому что нет любви.

Читатель заметит то, что мне тогда в голову не приходило: что слова эти заворачивают к «кораблю», к той общине «братьев и сестер», которую я видел, и в которой все действительно были «слиты». Но наметя, священник ничего о «кораблях» не думал: он сказал свою мысль, свое недоумение. И тут замечательно, что его упорная мысль: «вот где провал сущего, наличного», — совпадал с тем, что «нашли» для себя именуемые «хлысты». Он же сказал мне это как бы в ответ и возражение тому, что говорилось на Петербургских религиозно-философских собраниях, которые он не всегда, но посещал.

* * *

С тех пор «наши» стали посещать священника; я бывал там месяца в два— раз. «Наши» же бывата на неделе два раза. Я и «хотел бы обратить внимание» на священника, о котором начали мне говорить, что он «замечательного христианского настроения», — но мне было некогда. Оказывается, взрослого члена семьи все тянула туда молоденькая девушка, которая сидела тогда с матушкой и плакала. Уже после 3-го или 4-го посещения она с неописуемым восторгом сказала мне:

— Вы знаете, матушка и батюшка не живут друг с другом. Они только кажутся мужем и женою. Может быть и жили в начале... Теперь, во всяком случае, не живут.

Подняв лицо, я ярко подтвердил это:

— Я тоже это чувствую.

В выражении лица, в свете внутреннем глазного яблока, в фигуре и взаимном обращении мужчины и женщины, — всегда есть следок какой-то, по коему мы безошибочно, твердо угадываем, есть или нет между ними половое общение. Есть, — и все, от лица до манер как бы облито каким-то (не в дурном смысле) сальцом, влагою, потом ли, запахом ли. Совокупляющиеся — все пахучи (не физиологически, а идейно, аллегорически, символически). Если же нет, — то прекрасное лицо аскета сухо, без влаги, без запаха. Ботанически это очень объяснимо: здесь, с одной стороны, мы встречаем маленькие цветочки, страшно пахучие (резеда, мускус) и, с другой стороны, — огромные пресные цветы, издали видные — махровые, без пестиков и без тычинок, без плодника и без пыльцы. «Монашество» есть уже в ботанике, не думайте; оттуда-то такая крепость и сила его в человечестве.

Священник был мне не интересен, но пропорционально была мила матушка. Именно — мила, приятна. «Братом» ее и я бы пробыл всю жизнь; с тем вместе она не внушала ни единого «косвенного помысла». Просто она была прекрасный человек. Особенно меня привлекала к ней простота. Однажды я был у них в церкви; народу тьма, теснота. И когда кончилась служба, то мы вышли (протискались) с нею вместе на тротуар. Сделав сажень шесть по тротуару, она сняла (очевидно, неприятную ей) шляпку и, вынув из кармана шапочку, — как мальчишки бедные носят, из Манчестера, — надела ее. И милая, и ребенок вся, в бедном черном пальто, пошла в этой едва переносимой шапочке. И улыбается: весело, что бедна и невзрачна.

Ну, хорошо. Но мне дела нет. Только однажды «наши» приезжают оттуда и заливаются смехом. Спрашиваю, «что?» — не отвечают. Наконец, рассказали:

— Приходим, чтобы у батюшки с матушкой напиться чаю после всенощной. Но поспешили рано; всенощная еще не кончилась и далеко не кончилась. Входим, стучим (в наружную дверь), — не отпирают. Еще стучим — не отпирают. Опять стучим — не отпирают. Звонили — нет. Сели на ступени...

И это — картина: сели на ступени, как пилигримы перед Сионом или как «неразумные девы» известной притчи. Тут замечательна уже создавшаяся тяга — «пойти туда»; тоска — если «не пойти»...

Просидели минут двадцать, как изнутри послышались звуки отпираемой двери; и когда они вошли в прихожую, то увидели какую-то изящную даму, накидывающую на себя дорогую ротонду, и еще «так себе замухрышку», одевающего кафтан, и, наконец, хозяйку дома, «матушку», которая с гостями прощалась. Все произошло быстро, ничего нельзя было рассмотреть. «Наши» вошли и началось обыкновенное... Разговоры, потом вернулся от службы батюшка. Чай. И — «домой».

Тяга усилилась...

«Старшая» из посетительниц, которой говорили, что она здесь, в повышенной церковной атмосфере, найдет «покой душе своей», «здоровье» на усталые нервы, — 2—3 дня поразмышляв о том, должна ли она «успокаивать свои нервы» или продолжать и далее и еще глубже «трепать их» — с детьми, в уходе за ними и досмотрев за ними, — решила «отставать» и «прекращать» посещения, потому что раз есть дети и это уже факт, то рассуждать нечего и долг ей указывает, где быть, хотя бы и с «измочаленными нервами». Младшая же посетительница, без детей и свободная, стала больше и больше вовлекаться в посещения, и уже ходила одна — или «к церковной службе», но непременно — «туда» или с кем-нибудь из детей, с одним, с двумя. К церковной службе, и «так» вообще, к чаю...

Я с корректурами, писанием статей и заработком «хлебов» не имел возможности пристально на этом сосредоточиться. Но «косым глазом» замечал...

Это почти нельзя передать словами, нужно было видеть воочию.

В «обычный день недели» сидят у нас в столовой гостя 2—3, да «мы» (семья): и часу в 10-м, в 11-м входит «младшая посетительница» дома батюшки... вся «не своя»... куда-то «отсутствующая»... как «покойница заранее» или как сомнамбула, идущая по крыше чужого дома... с этим — «не нужны вы все мне»... мне — «нужно одно». Привстанут, поздороваются, и она поздоровается, сделав усилие «к привету». И осторожно, с «не нужно» обойдя всех и чуть-чуть задержавшись, проходит к себе...

Так тянулась зима. Раза три зашел и батюшка... Как теперь догадываюсь — «с торжеством победителя»: ибо речей с ним никаких не выходило. Так как батюшка — «уважаемая особа», то я выходил проводить его до порога: и только потом сообразил (через год), что для этой-то минуты прощания он и приходил, потому что в столовой никакого «содержания для прихода» («зачем пришел») — не было.

Тут же происходила целая церемония: он вытаскивал отвратительную как лягушка пятерню свою и складывал пальцы для благословения... Сам он, при небольшом росте и широкоплечий, с тихим лицом, медлительный в движениях, — вообще (для меня) выражал тип лягушки, как бы поднявшей на вас голову (маленький рост) и гипнотизирующей вас своими стеклянными глазами. Не хотелось обратить внимания. Такой человек, которого «почему-то не слушается» и на которого «почему-то не смотрится». Но на что я не мог не смотреть глубоко изумленный, — это на то, что следовало за неопределенным движением пятерни: низко и низко склонив высокий и прекрасный корпус, «царевна-девица» подставляла обе ладони, скрестив их как для приятия св. просфоры («артос», — раздают за ранней обедней): сейчас же он клал маленький католический крестик (он был, по роду, из униатов и в нем были веяния католичества) над ладонями, и лягушачьей пятерни касались губы покоренной «царевны» с таким проникновенным благоговением, как этого в быту не увидишь, а в истории прочтешь — и не поймешь. Но у меня — корректуры, и я только косым глазом вижу; и лишь через год, припоминая, стал соображать... Батюшка находился в тайном идейном соперничестве со мною, — и как ученик Влад. Соловьева, и как «иерей», — а в то время (Религ. фил. собрания) я довольно соперничал с ними. Он приходил, чтобы сказать и показать:

— Смотри, как ты раздавлен, ты и весь дом твой — все вы тут сидящие, со своими «Религ. филос. собраниями». Вот у вас была даровитая овца, — кровь ваша, плоть ваша. Но сказал Христос: «Не от плоти и не от крови рождается человек, а от духа». Где же сила вашей крови, вашего родства, вашего воспитания или отсутствия воспитания: вот пришел носитель духа и духовного нового рождения, и родил духовно в сию овцу новую веру, новую религию, — родил в нее новую душу: и теперь она совсем — не ваша, а только —моя. И вот знак: что она согнула спину, а я поставил сапог свой на спину ее, на голову ее, на душу ее, семинарский сапог в 5 р. 50 к., и ей так сладко, что я держу этот сапог на голове ее, как не сладки все ваши речи, друзья и вы сами. И она до тех пор только и счастлива, радуется, живет и дышит, пока [на] прелестных белых волосах (пышные, почти белые) ощущает мой не первой свежести сапог на своих волосах...

«Ну, что делать»... (бессилие), да и «корректуры» (некогда).

Уезжаем далеко на лето... Прежде шумная, деятельная, гордая с переходом в самолюбие, — взяла себе самую маленькую, неудобную комнатку, — поселясь в ней с девочкою-подростком. И, отстраняясь от завязывания каких-либо знакомств вокруг, вся как бы ушла в себя, не обращая ни на кого внимания...

Думы девичьи заветные, —
Кто их может разгадать.

Только мне говорят «домашние», что не в «думах» дело, а в молитве: как все успокоятся в дому, все заснет в дому, она одна или с подростком, а то подросток один, но уже, очевидно, по ее инициативе, становятся на колени и молятся

...кому, неизвестно —

как дивно выразился Лермонтов. В самом деле, если бы были «молитвы вообще», «молитвенность вообще», ну — «наша православная» молитвенность: то отчего бы не ходить в народные церкви, в наши широкие раскрытые церкви, «с таким дьяконом» и все прочее. Явно, — выразилась и выделилась «тяга в сторону» без сомнения при словах и именах обыкновенных наших, обыкновенных православных. «Христос», «церковь», «Бог»: но все почему-то тянет куда-то, в какую-то узкую могущественную трубу, как бывает при топке печи. И вот «мы», «православие» — здешнее устье печки, такое широкое и ладное, всеми видное и почитаемое; а там, сзади, — вовсе не видимая, вовсе темная труба, другое отверстие: тонкая труба прямо вверх, которая в сущности и «производит огонь», «совершает топку», ибо без нее печь не горела бы, не пылала бы, ничего бы не было, ибо — нет «тяги».

Но я не мог не умилиться.

Что может быть прекраснее и идеальнее образа, судьбы, как обращение и превращение умной, но эгоистической девушки в чудную молитвенницу, в «заботницу» по дому, около детей, — которая не только сама религиозна, но и детей «приводит к Богу». Признаюсь, эти уединенные молитвы я даже связывал с полом. Думал, просто пришел «возраст», — и из рассеянной девушки стало вырастать что-то более содержательное и прекрасное.

«Все хорошо».

На этом мы и остановились, не углубляясь в дальнейшее.

«Тяга», однако, развивалась все далее и превратилась в потребность быть «непрерывно в том обществе». Окончилось переездом Лизы в «тот район» города, где была «батюшкина церковь». Оказывается, в «районе этом» было еще несколько прозелиток, самых разнообразных слоев общества, которые все в сущности составляли «одно братство» или, вернее, «одно посестрие», так как кроме священника да «уважаемого странника», из Сибири родом, и еще одного почтенного архимандрита, — крайне аскетического образа жизни, ученого, с литературными трудами, — других мужчин в этом «кружке» не было. Я называл — «кружок»: но у меня неудержимо стучало в голову — «корабль». Были все явные признаки «хлыстовского корабля», без его имени. «Корабль» этот неудержимо узнавался по присутствию особливой в нем «тяги», — именно какой-то «духовной трубы», которая вовлекала отдельные души, явно уже врожденно-предрасположенные, в свой могучий вихрь, сущность которого оставалась непонятною, и которому явно не было сил противиться. Формально, — ничего особенного. Усиленно молятся: но кому же это «запрещено»? и как вообще это порицать? Но в сердцевине, в «нерассказанной сказке», вовсе не это: члены «кружка» или «корабля» повернулись спиной ко всему миру, — и хуже, чем его «отрицают»: они его вовсе не чувствуют, не ощущают, не видят, не знают. А «знают» только друг друга, и вот «друг к другу» они уже повернуты лицом, горячи, интимны, «не надышатся друг другом». Когда я узнал о принадлежности сюда ученого архимандрита, — я как получил удар в голову. «Это ли не православный»?— «столп православия!» Решительно ничего формально-укоризненного не было, да и быть не могло уже потому, что архимандрит занимал высокопедагогическую должность, был «наставник и руководитель юношества в вере и благочестии», «в догмате и святыне»... «Какие тут ереси, когда он все догматы знает, и ни от одного, конечно, не отступал»!

...Все так и было! — явно!!

...Но была еще труба, «тяга».

К кому? Что такое?

Решась выяснить себе это, я, помолясь дома Богу (об успехе), пошел к той «красивой даме», накидывавшей на себя ротонду, когда наших пилигримов странным образом не пустили в дом батюшки. «Она все знает», «она — там». «Пусть мне ответит», — думал я, на вопрос: «Отчего они не идут в открытые наши церкви, в народные церкви, в российские церкви, а только ютятся около себя, друг возле друга, в каком-то, очевидно, замкнутом кругу?» У меня была и резче формула: «Извините, — хотел я сказать ей, — в Российском государстве лечатся только медикаментами, рассмотренными в медицинском департаменте, и запрещена торговля непроверенными средствами, — не проверенными ни наукою, ни властью, — и которые если даже и целебны, то запрещены к продаже оттого, что могут быть также и не целебны, а — вредны»... «Объявите, — и я преклонюсь», а «пока не объявлено, — вы что-то делаете преступное»...

Вошел. Вышла. И пригласила «тут же, поближе», в кабинет мужа, техника и естественника. Села, и я изложил все, что хотел.

— ...Не «проверено наукою», — вы говорите? Но наука вовсе не обнимает всего, и авторитет ее ограничивается ее прямыми предметами. Разве «окончено» там, где наука «кончена»? Я так не думаю, и даже совершенно верю и знаю, что наука не поднимается выше своего приблизительно среднего положения в космосе, коего стоит выше религия...

Это было слишком убедительно. Я молчал...

— «Средства науки», — вы говорите?.. Вы видите меня здоровой, — надеюсь, так?.. Что же вы скажете, если я вам скажу, что я в течение нескольких лет лежала прикованною к кровати и ваши «медики», — и между ними профессора и светила, — ничего не могли сделать мне, ничем меня не исцелили. Исцелила — молитва, вера. Я здорова. Неужели же вы думаете, что я брошу факт своей жизни, который для вас есть «мимо-идущий» факт, а для меня есть сердцевина моей жизни, корень моего оживленья, — ради каких-то, как вы говорите «ученых книг»?! — которые «учены» и не «опровергаемы» только до тех пор, пока следующий ученый опровергнет их и покажет глупыми!.. Потому что вы знаете, что «переломы» в науке бывали и наука вообще «спорит»...

Я это знал.

— А мое здоровье — неоспоримо; это — внутренний факт, коего я знаю сущность. Я была мученица и урод, я с ума сходила от невыносимых головных болей. Я не в силах была связать двух мыслей. Теперь я говорю с вами. Тружусь... Живу...

Я окинул ее...

Никогда не видал такой прелестной женщины. Прелестное ее было в грации, в изяществе. Она вся очаровывала личностью, и очарование это лилось от ее искренности, теплоты, ясности ума. В ней не было совершенно «шаблона», и она вся была только «своя» и шла «своим путем»...

Одета — изящно. Они были богаты.

Выходя, я столкнулся уже в прихожей со священником. Он смотрел на меня снизу своей широкой головой и был такая же лягушка, как всегда. Она была какой-то улетающей в небо птицей. — «Какая связь?! что общего?!»

Позднее я узнал, что «тяга» исходила из Сибирского Странника, которого собственно и имел в виду полууниатский священник, заговаривавший со мною о «странниках». Он интересовался не «явлением странничества», как фактом этнографическим или религиозным, как «фактом русским» и «православным», — до коего ему и дела не было: а спросил, «не видали ли вы странников?» — в сомнамбулическом полете своей души «вслед странника», его лично и его одного, который и его, и многих еще таких же увлекал за собою...

Чем?

Тайна...

Однажды только, рано зашедши к священнику деловым образом, в будень, я встретил у него за сухим чаем («без всего») не то мещанина, не то крестьянина... Пока я болтал с священником и матушкой, он выпил свою «пару чая», ничего не говоря, положил стакан боком на блюдечко («благодарю», «больше не хочу») и, попрощавшись, вышел. Это и был «Странник», — мужичонко, серее которого я не встречал.

От него «тяга»?!!

Влиявшая на непоколебимого и ученого архимандрита?!..

На эту изящную, светившуюся талантом женщину?!!..

Какое-то «светопредставление»... Что-то, чего нельзя вообразить, допустить...

И что — есть!! Воочию!!

Совсем позднее мне пришлось выслушать два рассказа «третьих лиц», и не увлеченных, и не вовлеченных:

— Разговор, — о каком-то вопросе церкви, о каком-то моменте в жизни текущей церкви, — был в квартире о. архимандрита: и мы все, я и другие присутствующие, были удивлены, что о. архимандрит всегда такой определенный и резкий в суждениях, был на этот раз как будто чем-то связан... Разговор продолжался: как вдруг занавеска отодвинулась и из-за нее вышел этот Странник, резко перебивая всех нас:

— Пустое вы говорите, пустое и не то...

— И дальше — какое-то «свое решение», нам не показавшееся ни замечательным, ни убедительным. Нужно было видеть, что произошло с о. архимандритом: с момента, как вошел «Странник», очевидно слушавший все из-за занавески, его — не было. «Нет о. архимандрита». Он весь поблёк, принизился и исчез. Вошел в комнату дух, «духовная особа» такой значительности, около которой резкий и властительный о. архимандрит исчез и отказывался иметь какие-нибудь «свои мысли», «свои мнения», быть «своим лицом», — и мог только повторять то, что «Он, сказал»...

Вспомнишь пифагорийское «Aυτoς εφη», «Сам изрек», «Учитель сказал».

...Но и без шуток и «примеров», — тут было что-то параллельное, одинаковое в силе; было что-то, проливающее свет на само пифагорейство... Была страшная личная скованность, личная зависимость одного человека от другого...

И в этой-то неисповедимой зависимости — все дело...

Другой рассказ — члена редакции одной распространенной газеты. Хозяин газеты, старик, с большим значением для всего Петербурга, захотел увидеть этого «Странника», о котором и «чудных делах его в Петербурге» — стали везде поговаривать. Он пришел, в своем армяке и «простонародьи», и резиновых калошах, в редакцию, — «и с ним эта дама». По имени я узнал, что это и была та, которую я посетил. Когда окончилась «аудиенция», он сошел из второго этажа в швейцарскую и, называя только по имени (без отчества), сказал этой даме: «Посмотри, где мои калоши». Та заторопилась и, расшвыривая чужие калоши, отыскала «батюшкины» и из своих рук подала ему. «Батюшка» равнодушно надел и пошел. Она за ним побежала, как бы ничего не зная и не видя из окружающего.

«Не вижу, не знаю — никого»...

Как у архимандрита: «Что же я? — Вот он сказал»...

«Дивны дела твои, Господи!» — Волшебство, магия, на улицах Петербурга! — и в каком веке происходящие.

«Союз пифагорейцев в Петербурге?» — Возможно, есть.

Мне как-то случилось обмолвиться в присутствии священника, что ведь «личность этого Странника с нравственной стороны ничем не удостоверена, потому что зачем же он все целует и обнимает женщин и девушек? Тогда как личность вот такого-то человека (я назвал свою жену) совершенно достоверна и на ее нравственное суждение можно положиться»... Нужно было видеть, какое это впечатление произвело. Священник совершенно забылся и ответил резко, что хотя «странник и целует женщин (всех, кто ему нравится), но поцелуи эти до того целомудренны и чисты... как этого... как этого... нет у жены вашей, не встречается у человека»...

Разве что...

Был «столбняк». Столбняк мысли, воображения, чувства. Прежде всего «столбняк» какого-то очарования, которое по его полной необъяснимости и какому-то всемогуществу нельзя не назвать магическим...

Я видел сущность дела: священник ревновал к славе странника. Малейшее сомнение в «полной чести» приводило его в ярость, в которой он забывался и начинал говорить грубости. «Да что такое?» — «Почему о всех можно сомневаться, а об этом, а об нем — нельзя?»

«Очаровательный Бейлис» и еще более — «Великий Шнеерсон»... У евреев, в их течении хасидизма (нет «секты хасидов», а есть глубоко спиритуалистическое и мистическое течение хасидизма в еврействе) есть «цадики». «Цадик» есть святой человек, творящий «чудеса». Когда «цадик» кушает, например рыбу в масле, то случится — на обширной бороде в волосах запутается крошка или кусочек масляной рыбы. Пренебрегая есть его, он берет своими пальцами (своими пальцами!!) этот кусочек или крошку масляной рыбы и передает какой-нибудь «благочестивой Ревекке», стоящей за спиной его или где-нибудь сбоку... И та с неизъяснимой благодарностью и великим благоговением берет из его «пальчиков» крошку и проглатывает сама...

«Потому что из Его пальцев и с Его бороды»... и крошка уже «свята».

Мы, собственно, имеем возникновение момента святости. Но этого мало, — начало момента, с которого начинается религия. «Религия — святое место», «святая область», «святые слова», «святые жесты»... «Религия» — святой «круг», круг «святых вещей». До «святого» — нет религии, а есть только ее имя. Суть «религии», таинственное «электричество», из коего она рождается и которое она манифестирует собою, и есть именно «святое»; и в «хасидах», «цадиках», в «Шнеерсоне» и «Пифагоре», и вот в этом «петербургском чудодее», мы собственно имеем «на ладонь положенное» начало религии и всех религий...

Которое никак не можем рассмотреть.

«Ум мутится», «ум бессилен»... «Ничего не понимаем»...

Суть «тяги» подобна, однако, любви. Я и говорил об «очаровании», которое явно чувствуется во всех «втянутых» и которому остаются чужды все не втянутые. Это не «любовь», но где-то в «параллелях» с любовью. Кто постиг любовь? Она ведь также не разгадываема. «Он» или «она» для всех — ничего. «Нимало не герой» и не «святой»: но для того, «кто любит», вот для него любимое лицо — вполне свято, не упрекаемо, не подозреваемо, и притом «несмотря на все доказательства противного». Любовь есть «полная вера» любящего в любимое. Но в «любви» этому особенному «изводу религии» мы имеем именно только параллель, а — не тожество и не единство. В «изводе религии» содержится какое-то высшее очарование, полное идеальных и идеалистических моментов. «Он научил меня молиться», «он меня исцелил»... «Он спас мою душу от пустоты, от суеты»... «Он вывел меня из греха»... Вот отчего Ревекка ест кусок с бороды цадика... Тут «кусок» не сам-по-себе. Тут — «цадик», «свет из него»: «по его молитве я стала угодна Богу и он снял с меня поношение Израиля — бесплодие» (забеременела, стала иметь детей)... Для нас же, христиан, он «открыл свет правды», свет «нравственного миропорядка», научил «долгу и добродетели». «Цадик-Пифагор» открыл «гармонию чисел и музыку сфер небесных»... Каждому народу его «цадик» приносит лучшее и высшее, что он угадывал сердцем своим в веках... в целых веках. Например, русским показал великий образ смирения. Может быть высшая красота смирения? — Может быть!.. «Святым» у китайцев будет особенно трудолюбивый человек, великий садовод и цветочник. В знойной Индии — сон, дрёма (Будда, буддизм). Грекам Пифагор дал «мудрость», евреям устраивает общее «плодородие». У нас?..

Русские пути очень разны и отчасти еще не определились по молодости сложения нации. Но смирение, кажется, входит в состав нашей непременной святости.

У евреев «святейший» Авраам имел жен и наложниц: и у «плодовитого» народа это не было вменено ему ни в какой грех.

«Грех», — если бы он «уклонил сердце от Бога своего»; но он — не уклонил. Авраам не уклонил, Иаков не уклонил. А Иаков жил одновременно с двумя сестрами-женами и пользовался двумя их служанками. «Невообразимо» для русского.

.................................................................................................

...................................................................................................

Странник, о коем я упомянул, утонул в море анекдотов о нем, которых чем более — тем гуще они заволакивают от нас существо дела. «Все русские — рассказчики, а не мыслители». Между тем здесь великая тема для мысли и для любопытства. Мы, конечно, имеем перед собою «что-то», чего совершенно не понимаем, и что натурально — есть, реально — есть; что присутствует в этом страннике. «Анекдоты», каждый порознь — не объяснимы. Анекдот сам-из-себя — не объясняется. Значит, он объясняется из чего-то третьего, позади его и au fond существующего. В этом-то и заключается главное, — и чем выше гора анекдотов, тем все они становятся необъяснимее, и тем это главное вырастает в силе и значительности. «Значит, есть что-то невероятно огромное, если на плечах своих выдерживает такую массу анекдотического, наружно смешного материала, и нимало не гибнет под ним».

Одно, что можно объективно заметить в Сибирском Страннике, заметить «научно» и не проникая в корни дела, — это что он поворачивает все «благочестие Руси», искони, но безотчетно и недоказуемо державшееся на корне аскетизма, «воздержания», «не касания к женщине» и вообще разобщения полов, — к типу или вернее к музыке азиатской религиозной лирики и азиатской мудрости (Авраам, Исаак, Давид и его «псалмы», Соломон и «песнь песней», Магомет), — не только не разобщающей полы, но в высшей степени их соединяющей. Все «анекдоты», сыплющиеся на голову Странника, до тех пор основательны, пока мы принимаем за что-то окончательное и универсальное «свою русскую точку зрения», — точку зрения «своего прежнего»; и становятся бессильны при воспоминании о «псалмах Давида», сложенных среди сонма его окружавших жен. Думать, однако, что «действительный статский советник Спицын, женатый на одной жене», как религиозное лицо стоит выше, нежели на какой высоте стояли Давид или Соломон, — нет возможности. Все эти «одноженные господа» суть именно «господа» и даже «г.г.», а не религиозные типы, не религиозные лица. Странник чрезвычайно отталкивает европейский тип религий, — и «анекдоты» возникли на почве великого удивления, как можно быть «религиозным лицом», иметь посягательство на имя «святого человека», при таких... «случайностях». Но ведь, «взяв анекдот в руки» и вооружившись настроением анекдотиста, — это же самое можно бы рассказать о Магомете, о Соломоне, о Давиде, об Иакове и Аврааме, которые, однако, были близки к Богу и явили «знаки» своей близости. Вот эти-то «знаки» есть очевидно и у Странника: их читают те, кому это открыто. Это не «псалмы», которые все могли бы прочесть. Таким образом, у него нет «знаков» всеобщей убедительности. У него есть какое-то дело жизни... Какое? «Исцелил» и «научил молитве» — вот все, что пока определенно известно...

Но это «исцелился» —личная сторона дела. Но есть еще «история»... В истории Странник явно совершает переворот, показывая нам свою и азиатскую веру, где «все другое»... Потому-то его «нравы» перешагнули через край «нашего». Говоря так, я выражаю отрицательнуюне европейская») суть дела. В чем же лежит положительное? «Невем». Серьезность вовлекаемых «в вихрь» лиц, увлекаемых «в трубу» — необыкновенна: «тяга» не оставляет ни малейшего сомнения в том, что мы не стоим перед явлением «маленьким и смешным», что перед глазами России происходит не «анекдот», а история страшной серьезности.

Но в «узел» дела мы заглянуть не можем...

.....................................................................................

Но не таков ли и вообще человек? Каждый имеет свою «потаенную историю»: а как она связывается и соединяется с его явной, большой, дневной историей, сплетенной из подвигов, из героизма и из святого? История и есть «священная история», — не одних евреев. Ведь около всякого дневного и явного — есть ночное и укрываемое. Никто не пытался связать «ночь» человека с его «днем». А связь есть: день человека и ночь его составляют просто одного человека, который днем совершает «подвиг» и ночью, — казалось бы, «совсем другое». Другое ли? — в этом весь вопрос. И природе дал Бог зори, утреннюю и вечернюю, тьму и свет, звезды и солнцу, мириады тех и это одно... И, конечно, — все разно: но — ничто худо. Но не так ли же с историей и с человеком?.. Верны ли наши европейские точки зрения?..

Они очень привычны... Но привычка — не истинна...

............................................................................................

............................................................................................

............................................................................................

............................................................................................

Я не назвал по имени Странника, его имя на устах всей России. Чем кончится его история — неисповедимо. Но она уже не коротка теперь, и будет еще очень длинна. Но только никто не должен на него смотреть, как на «случай», «анекдот», как на «не разоблаченного обманщика». Кто его знает — перед теми все «разоблачено»: и, однако, «тяга», «труба» — остается.

1913 г.


Опубликовано: Розанов В.В. Апокалипсическая секта (Хлысты и скопцы). СПб,: Типография Ф. Вайсберга и П. Гершунина, 1914.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада