В.В. Розанов
Отчего молчит духовенство?

На главную

Произведения В.В. Розанова



Кто не обратил внимания на глубокую и трогательную молитву, чтение которой, по предложению архиепископа Кентерберийского, установлено теперь в английских церквах по поводу смутных обстоятельств России. Россия не принадлежит к числу «дружественных держав» с Англиею. Но России трудно. Россия страдает. Перед Россиею закрылось ее будущее завесою кровавых и огненных облаков. И Англия, которая дала миру сердце Шекспира и Байрона, где Мильтон писал «Потерянный рай» и пламенную «Защиту английского народа» против притязаний королевской власти и обвинений ее защитников; где Мор мечтал о своей «Утопии», где управляли Гладстон, Каннинг, оба Пит-та, Борк, — эта Англия почувствовала всемирным сердцем всемирный момент России. Никого она в этой вновь сложенной молитве не учит, — хотя ее исторический опыт и давал бы ей право на это; никого не укоряет, не порицает. Но она верит, что есть Провидение, ведущее народы, и к нему, через своих священников, она обратила молитву об изведении «весьма не дружественной державы» из обстоятельств тягостных, мучительных, опасных. До чего трогательны, как касаются сердца русского эти слова: «Ты, Боже, создавший свет из тьмы, порядок из хаоса, воззри ныне на русский народ в час его испытания», и в конце о «братстве и мире», но впереди этого о «свободе». Как это нужно! Как соответствует русскому положению! Что же в эти самые дни сказало России русское духовенство? Читали ли вы вялое, дипломатическое, спутанное, мутное «послание к русскому народу» нашего «высшего духовного управления» по поводу перемен в управлении? Да и это ли одно нечастное «послание», сходное по слогу и духу с «покойницкими извещениями», рядом с которыми в тексте газет оно появилось? От океана до океана ни из одной священнической души, ни из одних «важных» епископских уст не изошло слова не то чтобы пламенного, но даже и живого; не то чтобы мудрого, но даже и умного. Молчание. Или мямленье. Или что-нибудь злое и невежественное, до того дикое и темное, что приходилось официально жаловаться и просить «принять меры».

Что же это значит в стране, которая говорила пушкинской речью, лермонтовскою речью, гоголевскою речью и которая имела совесть Достоевского и Толстого? Что же значит это молчание? Да то значит, что нигде омертвение русской жизни, окостенение души русской не пошло так глубоко, не захватило так полно и без остатка всего круга, как в нашей «духовной области», «церковной области», как во «святой, соборной и апостольской всероссийской церкви».

Да, поем панихидки хорошо. И у протодиакона октава, и у священника тенорок. Все на месте. Каждому — что положено. «Все по уставу». И свечечки, и паникадильца, и фимиам к небу, т.е. к потолку, клубами, «как следует». Все «как следует».

И смотрит наивный русский человек с умилением, как все это хорошо «Божие дело» у него устроено, и верит он, наивный человек, что близок он Богу, что живет он на «святой Руси»...

И вот эта Русь зашаталася. Как тяжелый слон стоит она недвижно, с копьями и стрелами в боках, обливаясь кровью; и туманятся смертью очи умного животного, дрожат ноги, а недруги или «друзья» бегут и подрубают топорами ноги, чтобы повалился гигант, бивни которого всем нужны. Смятение. Шум. Пыль облаком.

Чего-чего, а уж волнения много. Почва ли не разрыхлена для приятия нужного зерна? Ведь все нам повторяли:

«Вы — камни! Не слышите!»

Ну, теперь слышим. Почва и рыхла как бархат, и не то что полита водою, а смочена слезами и даже удобрена кровью, лучшим туком... Ждем, слушаем. Страна ждет, народ насторожился, а «батюшки» сидят по теплым квартиркам, большею частью казенным.

— Выйдите, отцы.

— Да вы что пристаете, у вас треба, что ли? — говорят отцы духовные. —Помер кто, — похороним; замуж время выходить, — обвенчаем. Мы в исправности, и у нас все исправно.

— Да вы бы к народу вышли...

— Скажет полиция, — и выйдем, как в Баку. Не приказывают — чего же нам беспокоиться. «Не убо прииде время».

И сидят. И кушают. И дремлют. И сквозь дремоту слушают самих себя, какой у кого «тенорок», у кого какой «басок». И дремлют, и грезят:

«Вот будет патриарх, и повезут его на осляти. Какое возвеличение духовного чина!».

И все-то это — вещественное. Все — физическое, а не духовное, не психическое. Все — физика. Физика и физика! Какая-то «священная физика», ставшая «святою» вещественностью! Какое-то обоготворение вещества: если одежда, — то непременно золотая или серебряная; а если занавес в храме, — то непременно из шелка. Ни занавеса из полотна или кружев, ни одежды без шитья мишурою и представить нельзя. Без этого просто священник будет не священник и храм — не храм.

И нигде-то, ни в чем не видно духа! Все — материальность. А сословие «духовное»! Почему оно «духовное»? Ну, так и звалось бы «семинарское», или «семинарско-академическое», или «храмовое», или «служило-храмовое»; но почему «духовное», когда до очевидности для всякого ясно, что это именно менее всего — «духовные» люди.

Дело «духовных» стало делом «благолепия»... Но какого?.. Не «благолепия» души человеческой, не ее бессмертной красоты, а «благолепия» вещественности: «три свечи» около гроба, непременно «три», и дым к потолку, и вообще зрелище, вид, эстетика!..

Греки, да и римляне «эллинизированные», были великие эстеты, любители красоты, первые в мире, несравненные, не знавшие соперничества и соперников. И вот, вы только храните благолепие, а выработано оно было все эллино-римским миром в тот старый, дряхлый возраст, когда вкус у человека и у народов бывает так изумительно заострен, тонок, наркотичен, требователен, так критичен, а сердце и совесть уже бывают притуплены, охлаждены опытом, испытанием и «приключениями»...

«Все, батюшки, видел! И ничто меня не возмущает. А вот сладенькое —еще люблю», — говорит старец, отворачиваясь от страдания и беря сахарный леденец, чтобы пососать.

Вот в такую-то эпоху несчастного разложения и несчастного эстетизма, любви к внешней красоте и было сотворено все, все, — и София Константинопольская (в развратнейшую пору Юстиниана, этого византийского Людовика XIV), и ритуал «надгробных рыданий», и дивная «эстетика» Херувимской, сложенная не святым, не отшельником, а константинопольским императором!

Имя не сохранено, но происхождение известно. И рыдают нищие, рыдают «юродивые», рыдают глупые, слабые, больные, не отдавая отчета, откуда это, что это? Не догадываясь, что в ту эстетическую эпоху до «нищенства» и «юродства», до голода и холода, работы и страдания, до слез и крови гораздо менее было дела, чем до «партии голубых» и «партии зеленых», боровшихся в цирке, на которых взирали эти вымиравшие эстеты. «Бездушие» духовных, «недуховность» всего класса и целого дела...

Да, оно, это старческое бессилие, «издревле», преемственно, исторично. Хотя молоденькие семинаристы посвящаются в диаконы, священники и архимандриты, и вообще духовенство не «старее» же всех сословий по личному составу; однако, обратите внимание, до чего все «духовное сословие» в целом есть «старец», именно и непременно старец, какой-то собирательный, сословный, наследственный, служебный. Старая яблонька и старое яблочко. Старенькая яблонька — Византия. И сословие, все черпнувшее из Византии, сгорбилось, съежилось, закашляло, поседело сразу и неодолимо. Старичок сосет леденец, а на страдания не взирает.

Духовенство — «самое старое сословие». «С младых ногтей уже старичок» — и имеет главною своею чертою неотзывчивость, невпечатлительность. А молодость, которая так обильно влилась сейчас в жилы нашего исторического организма, и это она-то и подняла все окружающее движение, — имеет главною чертою своею живое, впечатлительное сердце... И они глухи друг к Другу.

Ведь заметно, что именно молодые поколения, как будто бурлящие против церкви и церквей, скорее проникнуты здоровым нравственным чувством, по крайней мере, «впечатлительностью». Они не только «кое-что» говорят, но они разработали «нужду народную» в целую науку. У них — статистика, изучение быта, цифры, точные описания, художественное изображение, жалостливые песни, все... Ведь это дело труда, терпения, долгого времени, т.е. не минутно вспыхнувшей, а подлинной и долговечной любви.

* * *

Теперь, когда Россия вошла в сильнейшие формы европейского движения, так хотелось бы услышать голос духовенства. Более: мы страшимся, что в России, которая не свернет никогда, конечно, на старомосковские и старокиевские дороги, оказавшиеся «непроезжими» или поломанными, а будет идти все дальше в путях европейского и общечеловеческого развития, — мы страшимся, как бы в ней не совершился тот процесс, который есть везде на Западе, захватывая там и народ, и рабочих: «разлука с церковью». У нас, если духовенство останется на старомосковской и старокиевской дорожке, эта «разлука», во всяком случае печальная и страдательная, совершится еще быстрее. Ибо ни такой организации духовенства у нас нет, как в католичестве, ни наши пастыри не несут в народ той настойчивой проповеди нравственности, какая есть у пресвитерианцев, у немцев и которая не может не быть каждому дорога. Право, у нас спор будет короче. Тут будет (была бы) борьба особенно кратка, ибо никакой, в сущности, религиозной глубины под нашим благолепием не содержится, никакого глубокомыслия, пыла убеждения, а одно вековое привыкание и «нравы нашего сословия», для которых при свободе слова скоро найдется свой Гоголь.

Но зачем эти опасные пути расхождения? Образованному обществу и в новом историческом движении нужна религия. Ибо без религии, без вечных опор души вообще невозможна жизнь человеческая сколько-нибудь серьезных целей и серьезного содержания. «Сытые буржуа», может быть, и не нуждаются в католицизме, скучают в протестантизме: но ведь их лозунг — сытость, коротенькая и на сегодня, для каждого своя, и только. Не хотелось бы думать, что сегодняшний «рабочий» и «пролетарий» по существу есть тот же буржуа, только без своей фабрики и без своего банка, буржуа не с миллионом в кармане, а с десятью целковыми. Сущность буржуа и буржуазности не в счете рублей, а в том, что довольно верно М. Горький определил «мещанством»: в отсутствии мечты и мечтательности, — мечты мысли, мечты искусства, мечты религиозной. В конечном итоге разница в том, что в физическом человеке умер метафизический человек. Ведь никто не назовет Жорж Занд «буржуазной», хотя она имела свои средства; ни Ньютона, ни Паскаля, ни «Д.И. Писарева» — хотя они все были дворяне, и обеспеченные дворяне. Но рабочий, который ничего в истории не хочет, как быть сытым, — буржуа. Сегодня он «товарищ», герой, пока борется; но завтра, когда победил, он просто есть сосед «Ивана Ивановича, такого же буржуа, как я». Нет, я люблю крик «товарищества». Он мне грезится каким-то новым обещанием в истории; «республикою» уже осуществленною, «республикою» сердец и умов, когда на улице стоит... бюрократический строй. Не хочу я представлять «буржуазным строем» завтрашний день этого «товарищества». Мне он представляется, после тысячи мелких перемен, какие для него настанут в истории, — великим братством, единенным не одною бедностью или «одинаково умеренным доходом с капитала», а слитым в одно великою мечтою, общею мечтательностью. Я уверен, что на завтра того дня, когда будет достигнута победа (а я в нее верю, хотя еще нескоро, нескоро), — воскреснут в этом экономическом (пока) товариществе все великие запросы духа, и эстетические, и умственные, но прежде, прежде всего самые глубокие и волнующие — религиозные.

Как были первобытны первые венецианцы: просто — беглецы с берега, верно, спешно спасавшие свои «пожитки». А вышла — Венеция. И первые римляне были «только пастухи»: а вышел Рим. Я верю и хочу верить, что хотя наши «товарищи» заняты сегодня только «заработною платой», и это — так нужно: не надо рассеиваться, терять силы на побочное (для сегодня); но что по великому энтузиазму, сегодня их одушевляющему, по великому энтузиазму их идейных вождей (вспомним сидельцев Шлиссельбурга, целый ряд мужских фигур, которых не хочу называть, также г-жу Фигнер, «бабушку» Брешковскую), я думаю, о них не придется в XXI веке повторить ответа, принесенного жителям осажденного и голодного города, когда, увидев пыль на дороге, они послали соглядатаев посмотреть, «не помощь ли идет»:

— Нет, граждане! Это идет стадо.

Прошлые дни нашего обновления, еще с конца XVIII века, не обещают этого печального ответа. И, по крайней мере, я хочу верить в Венецию, в Рим, и даже во что-то еще несравненно большее и содержательнейшее: в мечту, в фантазию, в великое искусство и в великую философию и более всего — в прекраснейший быт. Я все забываю о духовенстве, а с него начал говорить. Неужели ничего, кроме дикого и темного, оно не могло бы сказать об этом движении, неужели так-таки ничего и не «московского» и не «киевского», а личного и своего не могло бы выговорить «товарищам», как все же сумело сказать, ну, хоть «кое-что», английское духовенство, и не родное нам, и не имеющее никакого живого о нас представления? Неужели у нас только и есть одно «благолепие»? Которое, как было, так и останется? А больше ничего еще, решительно ничего?!.


Впервые опубликовано: Русское Слово. 1905. 21 декабря. № 326.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада