В.В. Розанов
Пимен Карпов и его «Говор зорь»

На главную

Произведения В.В. Розанова



Прошли тихие, созерцательные дни литературы, и с ними прошла верная и скорая оценка писателей и книг. В той «шумихе», которая все еще продолжает зваться «литературою», хотя в ней, собственно, «литературы» есть едва 1/10 часть, а 9/10 — просто «печать», без всякого лица в себе, без всякого смысла у себя, — в этой «шумихе» все случайно, все беспричинно, все нецелесообразно... Шумно поднимаются имена и фигуры (отнюдь не лица) и быстро погружаются опять в темь небытия, безвестности, забытости. Почему «выдвинулось» имя? Почему оно «забыто»? — Одно так же беспричинно и случайно, как и другое. Иногда «успех» и «внимание» вызвано просто обложкою, — каковая в первое десятилетие XX века решительно сыграла свою роль в судьбах литературы. Из «ничто», которым всегда была обложка, со времени дягилевского «Мира Искусства», обложка книги привлекала к себе внимание иногда даже высоких художников, за которыми потянулся рынок и рыночная мазня. Для «истории обложки», например, любопытно сравнить ранние издания и поздние издания романов г. Мережковского. Ранние издания имеют простую, тусклую, «аскетическую» обложку, которая была просто лоскутком цветной бумаги, на котором «как-нибудь» отпечатано заглавие. Поздние его же издания, со времени участия его в «Мире Искусства» и знакомства с художниками, — положительно заключают в себе, говоря прозаически, целый «огород» символов, знаков, характеристик и «сведений» или — выражаясь поэтически — являют целую «оперу», уносящую «в мир иной» читателя или покупателя в магазине — ранее еще, чем он открыл книжку или разрезал ее. И это создавало успех; точнее, в мире «шумихи» это получило силу создавать успех. Читать некогда, нужно «впечатление». «Размышлять» не всякий имеет силу, но у всякого есть «глаз», который различает путаное от простого и находит, что «путаное» — интереснее. Подобную же роль в «успехе» и «неуспехе» сыграли заглавия. Что такое «Гнев Диониса», где рассматриваются некоторые случаи неестественного отношения полов, случаи из русской действительности, из нашей мутной и сорной жизни,—никому, в сущности, не интересно. Но манило заглавие, — манило какой-то неясной тайной в себе, — и роман, совершенно пошлый, выдержал несколько изданий.

Подобная история случилась с Пименом Карповым, довольно нашумевшим эту зиму. Он нашумел книгою «Пламень». Из жизни и веры «хлеборобов» (земледельцев), где рассказал, по личному опыту, о жизни даже не «хлыстов» в определенном сложившемся виде, как их знает наука и история русского сектантства, но просто — из жизни изуверов-фантазеров, предающихся скорее всего индивидуальному вымыслу, индивидуальному религиозному и духовному бродяжничеству в те долгие зимние месяцы, когда они не «работают хлеба», а остаются в праздности... Тут «всякое лезет в голову»... Подымаются мутные инстинкты со дна души. Как бы то ни было, о «хлыстах», ведь, многое было писано, — много интересных подлинных сведений у Реутского, у Добротворского. Но ученые достоверные книжки лежат в стороне. Потребовалась... обложка. Вообразите себе огненного, палящего цвета лист, посередине которого нарисован не столько «язык пламени», подымающегося кверху, сколько толстый бычачий язык, толстым концом книзу, от которого идут змеи-лучи, как радиусы. Все это — в черном округлении. А за округлением какой-то продолговатый овал из переплетенных колючек, из терниев, из листов, крючков и кочней, где завязли и терзаются нагие фигуры мужчин и женщин. Уже в переданном виде это «занимательно». Но наш век не был бы «нашим веком», если бы не «хватал дальше», во всех допустимых и недопустимых случаях. Переданный рисунок, если взглянуть на него прямо и не искать связи с еще неизвестным покупателю содержанием книги, а просто припоминать, «где это я видел» и «на что это похоже», — такому «покупателю-новичку» рисунок просто являет кругообразную путаницу волос, длинный овал и среди его продольное углубление. Юноша говорит «эврика» и скорее покупает. Думаю, эта «простая штука» решила успех. Автор, который был у меня в самые дни выхода книги, с отчаянием говорил: «Напишите, непременно напишите о книге — иначе я погиб». Издательство «Союз» (в СПб.) решило еще раз затратиться на меня, — но затратиться в последний раз. Если и эта книга ляжет на полки магазинов, как и моя «Игра зорь», — то я пропащий человек и писатель». Я обещал непременно написать, — но пишу вот теперь впервые. Очень скоро написал, — и писал не раз, а два раза, — другой сотрудник в распространенной газете; а главное — удачно нарисовал обложку художник, — конечно, по заказу издательской фирмы, отнюдь без соучастия самого Пимена Карпова. Книга запестрела или, вернее, закраснела на всех окнах книжных магазинов, — и «пошла».

Сам я не удосужился прочесть «Пламень», хотя «заказал» себе непременно прочесть в свободные минуты. Когда меня просил автор о «Пламени», я говорил ему с истинною болью в душе:

—Боже, какая судьба вашего «Говора зорь». Она никем не была отмечена и решительно никем не была прочитана. Сам я несколько раз порывался писать, но был в столь тяжелых личных условиях жизни, что мне было вообще не до книг и не до писания. Теперь же я воспользуюсь «Пламенем», чтобы поговорить именно об «Говоре зорь», книге замечательной, смелой и благородной. Непременно поэтому напишу о «Пламени»...

И вот — исполняю только теперь. «Хлысты» или, вернее, «сумбур» в голове наших мучеников-хлеборобов — вещь слишком частная и специальная, вещь слишком скрываемая и сокрытая, чтобы получить широкое распространение или большее значение. Но «Говор зорь. Страницы о народе и интеллигенции» 20-летнего крестьянина, пришедшего в Питер, где-то служившего, который мел улицы в качестве дворника и в то же время по ночам, где-то в дворницкой конуре, набрасывал гневные страницы об интеллигенции, о всем, что «сверху», — замечательны.

Книга, в сущности, лучше известных «Вех», выдержавших пять изданий и которыми целый год занималась вся литература. «Вехи», наполовину написанные интеллигентными евреями или немцами (Гершензон, Изгоев, Струве), в сущности — не русская книга. Это — философская, доктринерская книга, в которой много «вервия пустого»... «Покаянные страницы» интеллигенции («Вехи») суть в то же время ломанья, высокомерные страницы, — и очень озабоченные, «что о нас скажут». Хлебороб Пимен Карпов говорит то же, но ярче, резче, главное — яснее. У него нет «вервия», а есть о том, как «мы, народ, были обмануты» (в дни революции) и «до чего вы, господа, тщеславны». Молодым крестьянским языком, в то же время прекрасным, натуральным русским языком, она говорит истины «не в бровь, а прямо в глаз». «Эту книгу, — рассказывает он в предисловии к «Говору зорь», — преследовал какой-то злой рок. Любовно заносил я в нее мысли и наблюдения о сектантском движении в народе и о том священном огне, который теплится в нем, но который, с одной стороны, расхищается интеллигентами, а с другой — гасится мракобесами и угнетателями; с негодованием восставал я в ней на защиту духовного богатства русского народа, — богатства, погубленного и обесцененного хищниками; с горечью и болью жаловался на смертоносную отраву ушедшего с земли в каменные футляры народа — городской «культурой» и интеллигентским пониманием жизни. Все это воспроизведено в книге лишь отчасти. Дело в том, что в беспрерывных скитаниях я потерял подлинник книги. Собранная по воспоминаниям, она, хотя и неполная, все-таки была приготовлена к печати. Но тут выяснилось, что по крайней мере две трети ее не могут пройти в цензурном отношении, а именно—те, где говорилось об угнетателях и мракобесах. Пришлось ограничиться лишь статьями, приводимыми здесь. В них все, касающееся не интеллигентов, вычеркнуто мной, и книга поневоле носит несколько односторонний характер».

Интересно бы и исторически важно заглянуть в эти «зачеркнутые части книги», — как в живое, личное и страстное изображение административных порядков в первые годы нашего столетия; изображение, сделанное не «рукою со стороны», не случайным и минутным заезжим «корреспондентом», — а человеком из народа, имеющим всю «оглядку» вполне развитого книжного человека и вместе никогда не разрывавшим деревенских своих связей. «Но все-таки книгу я считаю цельной. Хотя весь корень зла и не в одних интеллигентах, — однако народ считает их главными виновниками этого зла. И как это ни неприятно «интеллигенции», — народ чует говор зорь — голос Бога, правды, красоты и любви, чует грядущий расцвет жизни среди степей и лесов, и бодр духом, и полон сил. Город, — так называемая городская культура, — развращает, губит народ; спасется он только в деревне, на земле. Там и интеллигенты переродятся и полюбят все близкое: родную землю, родной язык, родной народ. Меня, пожалуй, могут упрекнуть, что я усматриваю национализм литературы не только в сказках и былинах, но и в отражении своеобразных черт народной души. Но, ведь, нельзя же сузить искусство до служения тому или иному направлению, — а сказочная литература есть «направление», — искусство должно быть свободно, ясно, величаво, как величав русский народ. Тогда оно будет истинно народным и национальным. Оправданием моей резкости и даже, может быть, нетерпимости может послужить искренность и беззаветная любовь к народу. Кто искренен, — тому простится многое, но одно я должен сказать: просить прощения следует не мне, не народу, а интеллигентам».

Таково предисловие в небольшой и страстной книжке. Не правда ли, это интереснее, чем «Гнев Диониса»? чем приключения Анны Санжан, где она громко и на всю Россию рассказывает, как девочкою лет восьми подглядывала в дырочку в одеяле за ночными успехами своей матери, простой прачки? Да но если там не было «хлеба», то было много «перцу», — и печатная публика бросилась к перцу. Автора, Пимена Карпова, простого «хлебороба», никто не выслушал, и его «вызов» интеллигенции остался без всякого ответа.

А по мне, в тот первый раз, когда он принес мне в шумную редакцию эту свою книжку, — он был тот же, в сущности очень интересный, молодой человек: среднего роста, с чуть-чуть пробивающимися усиками и бородой, лет 19, едва ли больше, плотный, сильный, угрюмый, молчаливый, внутренно приветливый. Едва я взял из его рук книгу и раскрыл, как попал сейчас же на сладкие места. Сразу я оценил боевое и идейное значение книжки. Но бывают же в жизни такие безумные «некогда», что самую трепетную книгу отбросишь в сторону, велишь себе «забыть ее», — хотя потом и сосет сердце виною и раскаянием.

Ну, вот теперь с «Пламенем» пошел Карпов, но я как-то уроднился с «Говором зорь» и позволю себе, хоть и не совсем «вовремя», оглянуться на книгу, на речи, которые очень и очень примет во внимание будущая серьезная «История русской литературы».

Книжка, собственно, ничего не излагает; этот термин слишком спокоен и квиетичен для страниц Карпова, которые говорят... Книжка — это речи Карпова к интеллигенции, устные речи, но которые, за отсутствием слушающей толпы, — брошены на бумагу, переброшены через печатный станок. «Современная техника», и ничего больше, придала мыслям и словам Карпова форму «книги»: но в век абсолютного безграмотства и соответственно этому в век большей жизни на улице, на площадях, в полях и на луговинах деревенских — «книги» бы не было вовсе, она бы вовсе не напечаталась, а произошел бы «случай возбужденного молодого человека» где-нибудь в Танагре, на острове Хиосе, в счастливой безграмотной и вместе утонченной Греции, после чего «юношу» понесли бы на плечах, донесли До «большого города», попытались бы взять приступом самый город, — были бы разбиты его «войсками», тоже безграмотными, после чего «юношу» распяли бы на кресте за «призыв к возмущению», которое не одобряется даже и в безграмотные времена. Вышла бы не «книга», по существу все же дело скучное, — а «красивый эпизод», народное «движение», с коротенькой битвой, яркою казнью, долгою памятью народной, — и заключительной «песенкой-рассказцем» про удалого «разбойничка», про чародея-«говоруна», которому Бог что-то «дал» и чего-то «недодал».

«К земле!»...

«Разбитый сосуд»...

«У плуга»...

«Потревоженная совесть»...

«Святая святых»...

«О русской сокровищнице»...

«Он идет»...

Вот не «главы», а выкрики автора... Это — именно отдельные речи, вылившиеся на сосредоточенные темы. Книжка бурлит, кипит, рвется. Автор угрюм (и личное от него впечатление), искренен, очень даровит; он собственно очень развит, и развитие получил в душной «дворницкой», где спал около мужиков, как сам и обдумывал этих мужиков, и болел за них... Но «развитость» — это одно, а знанье далеких горизонтов — это совсем другое, и, увы, она не дается никаким уменьшенным развитием и не дается даже дарованием, а вещью более прозаической, но и более старою — знанием, учением, изучением и спокойным размышлением...

Ах, эта «интеллигенция» и «народ», — тема «Вех», славянофильства, тема всей печати и публицистики. Ну, конечно, — важно, но — не все. В этом «не все» и заключается роковое ограничение самой темы. «Разбойничка Карпова», сего Прометея греческих Танагр, все-таки «распяли бы» в свободолюбивой, первоначальной, невинной Греции, как его, судя по предисловию к книге, по-видимому, «укрощали» и наши становые, урядники, и «господин уездный исправник». — Как? Что такое? Почему такая неправда? Ведь он так искренен, этот Пимен Карпов.

Не «неправда», а поправка. В Танаграх, в VI веке до Р. X., — не видно было, что некогда должен прийти в Афинах Платон и за ним Аристотель; что должен совершиться «весь круг греческой жизни», с развращением нравов, с софистами, с лжецами, с празднолюбцами: чтобы вошел на площадь Афин мудрый старик Сократ и, останавливая за плащ то одного, то другого юношу, начинал с ними длинные и запутанные беседы, смысл которых не был сейчас ясен, но из которых через два-три десятка лет получилась Платонова философия, — получился тот спиритуализм и идеализм, который питает человечество до сих пор, который оказался нужным и даже необходимым и лангобардам, и остготам, баварцам, саксонцам, германцам, и нам, русским, и Англии, и Франции. Всем!! Когда Греция с бесчисленными «Пименами Карповыми», тоже «хлеборобами», — лежала мертвыми костями в равнинах и горах Пелопоннеса, Аттики, Македонии.

Племя умерло, философия — осталась.

Что мы? Для чего живем? Знает ли это Пимен Карпов и те маленькие танагрские и ветлужские Прометеи (настоящие Прометеи по благородству), которым хочется все возмутить, повернуть историю вспять и оставить на земле только одних «счастливых хлеборобов», которые бы миллион лет пахали все землю, растили бы хлеб, съедали бы хлеб и под вечер пели коротенькие невинные песни. Не один господин исправник хочет «дальше» и чинит несправедливость Пимену Карпову: хотел «дальше» Петр Великий, и тоже гигантским напором энергии, в сущности «бунтом», разрушил, сломал идиллию тихого Алексея Михайловича. Что история, — доска или колесо? Если доска — пусть лежит. А если она колесо? Знает ли это Пимен Карпов и все Прометеи — идиллисты на свете? Вдруг — колесо, по существу своему — колесо? Тогда оно должно катиться. И вот оно катится через пропасти, через рытвины, овраги, через леса, реки, — катится через лом, катится через преступления, катится через софистов, — к Сократу, ко Христу...

Чем кончится?..

Никто не знает.

Нам дано — вздыхать и идти.

Потому что «колесо» — просто колесо, с этим скатом, с этим «овалом», черт его дери, которого устранить у нас нет сил, и вот оно все «в неустойчивом равновесии», и двигаются в нем спицы, и двигается оно, и едет телега, в которой мы все сидим...

Куда, — Боже, куда?!!!

Но «Боже» — и знает, а нам Он оставил немного поплакать и кой-где порадоваться.

Так что самая «тема книги» Пимена Карпова по существу неверна, или, точнее, она ограничена. Ему кажется, что, кроме «народа» и «интеллигенции», и нет ничего, тогда как на самом деле они сами «в телеге», и «телега» эта сложнее их гораздо; а уж поле, по которому она едет, — ему и конца нет, и столь болезненный для Карпова вопрос о «русской интеллигенции» решительно даже не заметен в «обстоятельствах истории»: до того она велика, неизмерима, загадочна и даже страшна.

Оговорив, что по существу книга Карпова неверна, я, однако, изложу эту действительно превосходную и редкую книгу. Ибо грешно, — грешно для нас, русских, — не выслушать пламенного человека, поднявшегося из села и говорящего к городу, по всем городам Руси и столицам ее, ко «всякого сословия и звания людям...». «Совесть подсказывает теперешним томящимся интеллигентам, — говорит автор, — что интеллигенция, — да простят мне это выражение, но я хочу быть точным, — ограбила народ духовно, и это ужаснее грабежа материального, который совершали над крестьянами и над рабочими другие классы». Однако сказать об этом ясно и во всеуслышание ни у кого из наших радикальных журналистов не хватает духа: «Ведь надо же заявить, что интеллигенция лишила народ духовного бытия, которое неизмеримо выше всех материальных благ и которое для человека выше счастья; она лишила его полета»...

Снятый со своего корня, народ чахнет; мужик «об интеллигентских идеях», т.е. с идеями материалистического и механического мировоззрения, являет собою ублюдка, который ни на что не похож и никому не нужен; буквально, — который «не приспособлен к существованию», говоря терминами дарвиновской фразеологии, и погибает, запутавшись между социальными группами и между историческими мировоззрениями. Это—мысль и славянофилов; и Пимен Карпов, энергично проталкивая ее вперед, говорит языком «опростившегося» Толстого:

«Бросайте душные города, идите к земле, пойте вместе с народом гимны Великой Природе!»

«В багряные зори вы увидите, что веру в Высшее Существо в вас убили проклятые каменные коробки, что Бога нельзя себе представить без шума лесов, величавого разлива рек и раздолья полей!»

Уже по чрезвычайной страстности молодой речи видно, что автор лишь совпадает местами и с славянофилами, и с Толстым, а в самом деле говорит «свое» и высказывает только «свою крестьянскую душу».

—Создайте деревенскую культуру и сделайте так, чтобы весь народ пользовался ею (т.е. культурою), а не одни только избранные.

...Нужно заметить, Пимен Карпов уже «вкусил городской культуры», хотя бы в виде «интересной книжки»... О чем он сейчас говорит, о «пользовании какою именно культурою»? Если он говорит о «пользовании деревенскою культурою», в виде «гимнов Великой Природе» и «зрения величавых рек», — то народ ею и пользуется; а городские классы, насколько не пользуются, — настолько несчастны, но счастье их Пимен Карпов нисколько не принимает во внимание, как член только своего сословия и своего трудового класса. Нет, явно он говорит о «пользовании культурою» именно городской, более сложной, — во всяком случае с «интересными книжками». В сущности, и Толстой, когда предлагал покинуть города и переселиться в деревню, — предлагал тоже переселиться в деревню не с урядниками и сельским попом, не с житейским судебным следователем и амбулаторным приемным покоем, а с философскими разговорами, религиозными исканиями, вообще — в «деревню» платоновскую, в ныне упрощенные «сады Академии» за городом (в Афинах), а отнюдь не в старую, рабочую, скучную и безыдейную русскую деревню... Но дело в том, что в «Платонову Академию» разговоры пришли тоже из Афин, перешли сюда от споров софистов и Сократа на Афинской площади и были «заключением» обширного философского брожения не только в «тутошней Греции», около Афин и Аргоса, но и у италийских греков (Элеатская школа, пифагорейцы) и у малоазийских и даже африканских греков (Киренская школа). В зерне лежит — город. Ни в созерцании Платона, ни в созерцании Толстого, ни в созерцании Пимена Карпова — город неустраним. Город, — это есть многообразие, сложность, опыт разнообразных трений; пожалуй, — место гибели единичных душ и роста целого. «Город» — блудный сын, которого не избыло даже и Евангелие. Явно, тут есть какой-то столп, какой-то нужный и неизбежный стержень, около него вращается и движется цивилизация и история. Пимен Карпов, в порывах своих, явно движется к усложнению, но — к «правильному», беспорочному усложнению, вот без городской «пыли», вот без городской «грязи», но с городскою книжкою... «М-а-а-ленькая библиотечка» все-таки манит его. Ну, а уж таково свойство вещей, что из «м-а-а-ленькой библиотечки» всегда вырастает в конце концов «Императорская публичная библиотека».

Еще замечание... «Бога нельзя себе представить без шума лесов». Какого Бога? Языческий, греческий бог «Пан» жил в шуме лесов, но Христос? — Христос ходил по улицам Иерусалима, а Вселенские соборы собирались в громадных городах, — Никее, Константинополе, Халкедоне. Папство — в Риме: и папы вовсе не все были «такие-сякие», а были среди них и великие, святые. Вообще, с тех пор как над верующими простерся купол нашего православного храма, с его дивными и исключительными молитвами, словами утешения, — «шум леса и величавый разлив рек» не стал необходим для веры. Пимен Карпов именно «член своего сословия», крестьянства; и «свое сословие» заслонило от него человечество. В былинном и сказочном сложении народа, в его песенном и музыкальном сложении, сохранилось много если не слов, то звуков и тонов старого язычества, древнего язычества. Оно вошло в слияние с церковью, с православием, с «византийщиною»; но оно не то же с этою византийщиною и церковью. Когда Пимен Карпов говорит: «Нельзя себе представить Бога», то он говорит о греческом «Пане», о началах древне-славянского «Велеса», «скотьего бога», о «Дажбоге», а не о «Христе и Пресвятой Троице». Он, читавший немного книг, этого не различает; но мы, прочитавшие больше его книг, — это ясно видим.

Но мы и не учимся у Пимена Карпова, а наблюдаем его. Пусть он не ведет нас, а на него мы посмотрим со стороны. Его крик: «Интеллигенция — позитивным и безбожным своим учением отняла у народа веру в Бога, религию, — и это хуже, чем отнятие имущества у народа», — многозначителен и попадает в самое сердце интеллигенции. Конечно, конечно!! Ее учение всегда было громовое; проповедуя «последние выводы науки», она несла в народ анархию, безверие, бездушие и в конце концов — разложение и смерть. Она всегда была «разлагающей интеллигенциею», а не «строительницею-интеллигенциею». Не беда бы, что она — «городская»; а беда, что она из северного города, из Питера с его модами и трактирами, с его журнальной философией и газетного политикой. Неуглубленность всего дела, — неуглубленность города, этой 200-летней колонии Европы в России, с «переметным» колонистским характером, с отсутствием «корней» столицы в «почве» страны, — вот наша старая беда и настоящая угроза новыми бедами...

И еще, — последнее замечание около этих слов. Через книжку автора проходит, с одной стороны, гордое соперничество с культурою, соперничество «города» с «деревней». ..А с другой стороны, она переполнена какого-то далекого и мучительного завидования... По отношению к последнему и хочется сказать: Suum cuique [Каждому свое (лат.)]. С «величавым разливом рек» и с «гимнами Вечной Природе», точнее же и трезвее, — с свежим воздухом, со вставанием поутру с зарею, с ежедневным понятным и необходимым для него лично трудом — крестьянин получает также много блага, но только блага другого вида, других форм, чем едва ли более его счастливый городской чиновник, который 1/2 дня работает в канцелярии, в банке, в конторе ему лично ненужную и для него вовсе непонятную работу, а вечером занимается книжкою, театром-буффом или собранием в религиозно-философском обществе. Крестьянин — беднее, но «счастье» его уравнено с горожанином. Его «счастье» здоровее, свежее, нравственнее, не разрушает здоровья, не укорачивает жизни. Это всегда надо помнить, что благополучие «демократии» и «аристократии», человека в «сюртуке» и человека в «армяке», в сущности именно — только по-разному одето, но количественно — это то же...


Впервые опубликовано: Прямой Путь. СПб. 1914. Март. № 3. С. 148-158.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада