| ||
I С тех пор, как жизнь сделалась с одной стороны жестка, а с другой — потеряла наивность, материальное обеспечение себя стало главным мотивом в выборе сфер деятельности, в выборе точек приложения энергии и таланта. Блистать везде можно, принести пользу тоже можно везде, и решает вопрос о выборе рода деятельности именно "вещевое довольство", говоря интендантским языком. Эта материальная сторона дела лежит часто в основе необъяснимых на первый взгляд духовных феноменов. Все поражались в последние годы, что в университетах и их жизни видное положение и главенствующую роль заняли учащиеся, еще молодые и неопытные люди, тогда как наставники их в значительной степени были стушеваны. Безвольность и в значительной степени безличность русской профессуры — явление такое, которого невозможно скрыть и незачем скрывать. Особенно незачем скрывать его всем, кто хочет с ним бороться и надеется преодолеть его. В то время как студенчество идет полным паром, профессура — без паров и, естественно, лежит на боку. Если обратить внимание на то, что и по части науки, собственно ученого блеска, у нас все тускло и безнадежно, что все выдающиеся имена суть имена профессоров-старцев, или уже вышедших в отставку, или накануне отставки, то явление это не может не представиться чем-то очень тревожным. С глубокими старцами Ключевским и Герье кого мы сопоставим из молодых историков? Кого сопоставим из молодых юристов с профессором Сергеевичем? Что-нибудь значительное в науке у нас вымирает, а значительного вновь здесь ничего не рождается. Конечно, это тревожно. Но страшно ли это? Молодой человек из всего состава курса, т.е. из ста студентов, слушавший профессора наиболее заинтересованно, знающий, кроме древних языков, три новых, причем один, английский, язык он уже усвоил после гимназии самостоятельным личным трудом, проводивший все четыре года вне-лекционное время не на сходках и не в местах удовольствий, а в физическом кабинете, в обсерватории и библиотеке, — словом, на все глаза, на всяческую оценку, красота студенчества и надежда науки, любимое и наконец-то удачное детище университета, — "оставлялся при университете" стареющим профессором как будущий "заместитель себя по кафедре", как "кандидат на должность профессора". Он в возрасте 25, 26, 27, 28 лет, — тот возраст, когда каждый закладывает себе гнездо, женится и год за годом получает новых детей в люльку. Так как государство затратило огромные усилия на учреждение университетов, — да это и в самом деле есть высшее учебное заведение в стране, объемлющее все науки, — то естественно сказать, что такой "кандидат, готовящийся на профессуру", есть что-то избранное, любимое, взлелеянное как обществом, так и государством и, наконец, целою страной. Да это так и есть на самом деле: "кандидата" поздравляют серьезным поздравлением, в обществе всегда говорят о нем с интересом и уважением, — такова должность будущая, таков путь; товарищи-студенты всегда ему завидуют благородным завидованием: "Он один отличен между нами, он будет профессором, а мы — так себе, в науку не вышли, к наукам не обнаружили особенной способности". Да это так и есть на самом деле, такова вещь в зерне своем. Мысль остаться при кафедре, готовиться на профессора есть стимул, естественный стимул, и притом единственный осязательный, учебных и ученых занятий студентов, то же, что "первый литературный труд" для готовящегося выйти в литературу. Все поздравляют; сладко, с подавляемыми слезами поздравляет молодого ученого и молодая жена, кормящая первого ребенка. "Почему со слезами?" Да от общества скрыто, общество не догадывается, наконец, ему на ум не приходит, и по рассеянности оно не обращает внимания на то, что знают: 1) старый профессор, оставивший молодого любимца для замещения себя на кафедре; 2) сам этот молодой любимец; 3) жена его и 4) чиновники департамента министерства народного просвещения, на Фонтанке, в Петербурге, что он 3-4 года, самых цветущих года в жизни и вместе самых трудных, деятельных, потому что нужно готовить диссертацию и готовиться к магистерскому экзамену, будет получать такое "вещевое довольство", как плоховатый слесарь на механическом заводе, бьющий молотом по железной накаленной полосе, ибо только плохой слесарь, выпивающий, да и неопытный, получает 50 р. в месяц, — жалованье кандидата в профессора, — а хороший слесарь получает 80-90 руб. в месяц, с лишком в 1 1/2 раза более этого начинающего профессора в университете! В департаменте министерства просвещения, как и во всех петербургских канцеляриях, 50 руб. в месяц получали только писаря; так называемые "письмоводители", "архивариусы" (т.е. хранители шкапа с документами) и помощники столоначальников уже получали больше. Учитель гимназии, тот самый обыкновенный студент, который завидовал будущему профессору, сейчас же по выходе из университета получал уже 150 р. в месяц, втрое более своего даровитого товарища, действительно читающего книги на трех языках, действительно уже очень начитанного в своей науке! Что же это такое было? Так как в "50 р." жалованья действительно не бывает ни на какой службе, кроме как швейцарам, посыльным, кучеру (высчитывая и "довольство") и вообще прислуге, а не настоящему "служащему", участнику работы, — работнику в деле, в конторе, в фабрике, в банке, на телеграфе (телеграфистки-барышни получают до 75 р. в месяц), — то министерство просвещения стеснилось назвать это "жалованьем", а называло "пособием". Но "пособие" бывает пособие к чему-нибудь, определенному, предусмотренному и непременному. Такого ничего нет, и министерство ничего такого не дало будущему профессору. Безмолвно оно сказало ему: "Поищи", "постарайся". Но "старания" его опять взяты уже самим министерством: оно его обязало подготовляться к самой блестящей, к самой видной, действительно к самой значительной деятельности в самом же министерстве: к чтению лекций молодым людям, окончившим курс в его гимназиях! Ведь это "старания"? Это труд? На это надо время? "Поищи", "постарайся". Это сводилось к другому совету, шедшему совершенно вразрез с самым назначением такого кандидата, с видами самого министерства в отношении его личности. Министерство тут как бы крало у самого себя успех, портило свой плод, мешало своему делу. Суть науки, как и всякого умственного дела, заключается в безраздельности внимания к ней, в "специализации", в "виртуозности" на поле избранной сферы. Нельзя отлично играть на скрипке и на рояле, нельзя быть отличным певцом и отличным живописцем, нельзя быть поэтом и хорошим инженером. Невозможно также быть успевающим, талантливым "кандидатом в профессора" и в то же время "поискать чего-нибудь", какого-нибудь "заработка на стороне", будь то даже учительство в гимназии или писательство. Учительство связано с исправлением ученических тетрадок на дому, а писательство связано с одушевлением темами, уже никак не по дифференциальному исчислению и не по афинскому законодательству. Что же делать? Надо готовиться к тому, чтобы быть дурным профессором: отвлечься от профессуры, забыть темы науки, пафос науки, чтобы... просто добыть пропитание себе, ребенку и жене. "Голодная собака, ищущая куска на улице, не выбросит ли кто чего в окно", — вот молодой, 28-летний "кандидат в профессора" русского университета! Я учился в Московском университете между 1878 и 1882 годами и, как все мои товарищи, вынес из гимназии взгляд на профессоров как на "богов", как на что-то до такой степени светлое и превосходящее обыкновенный уровень людей своими знаниями, своим горизонтом зрения, благородством и высотой своих интересов, своей умственной занятости, что мне казалось, мы все, — вся улица, всякие чиновники, конторщики, фабричные, фабриканты, торговцы и все "знакомые" и родные, — ходим где-то внизу-внизу, по грязной равнине или по глубокой долине, тогда как они одни, — эти Буслаевы, Стороженка, Герье, Макс. Ковалевские, Зверевы, Муромцевы, Захарьины, Тимирязевы, — стоят на высоте горы или различных соседних гор (науки) и одни видят солнце и освещаются солнцем, которого прямо мы никогда не увидим, и только косвенно, через посредство этих людей, мы получаем кое-что из этих солнечных лучей. "Ну, где же знать четыре языка, читать Мильтона в подлиннике, поехать в Англию и пожать руку Дарвина или даже увидеть самого Гладстона и тоже, может быть, поговорить с ним? Гладстон станет говорить с человеком, который читает Гомера, как я Михайловского и Лейкина. Но станет ли он разговаривать с читателем Лейкина? А я никогда ничего не буду читать, кроме Лейкина. Бог разума не дал". Без подробностей и частностей, без старой улыбки над молодым воспоминанием мы все так думали: мы были чернь, умственная чернь, безнадежная чернь, а они были какими-то "священными" пифагорейцами, вот именно поющими гимн солнцу. Благоговение мое к профессорам было такое, что я ни однажды не мог пойти на квартиру ни к одному из них. "Святилище"... Хотя вопросы были, и пойти мне очень хотелось, помню, к Иванцову-Платонову и к Троицкому, — хотелось до мучения. "Бог", "алтарь", — "не могу"... "Он говорит миру. Почему он будет говорить мне?" Поэтому на 3-м или на 4-м курсе я с невероятным изумлением услышал, что "такой-то" оставляется "при университете" своим профессором, но отказывается. Дело шло именно о каком-то юристе-студенте, очень даровитом. Я, в надеждах "на будущую русскую науку", во все глаза глядел по линии всех факультетов, старался близко постоять около Тимирязева, "который был знаком с самим Дарвином", и радовался, когда вот "оставляли при университете" такое трехъязычное чудовище, а с древними языками — даже и пятиязычное. Сам я был особенно неспособен к языкам, и такое многочтение приводило меня и в восхищение, и в ужас. — Как, не хочет остаться при кафедре?.. Значит, "не хочет быть Блюнчли или Робертом Молем"? Сам я читал по-русски и Роберта Моля, и Блюнчли. Блюнчли "Историю государственного права" даже купил. И слог, и темы, — все изумительно. — Не хочет остаться, — покосился на меня студент в пенсне, — потому что, говорит, на что же я буду жить и какое будет мое положение? Даже через 3-4 года, когда я буду профессором, я буду получать 2400 руб. в год, через 15 лет "ординарным" — 3000 руб. в год. Тогда как, став присяжным поверенным, я буду получать от 10 до 12 тысяч в год, потом — и больше. Не могу же я для науки жить в бедности, работать из нужды и как поденщик! Он решительно отказался. А профессор очень упрашивал. Такая надежда... "Надежда науки", "русской науки, ученого русского сословия", мною столь благоговейно чтимого?.. Просто — "не хочу". Я сам будто падал с неба. Не могло быть сомнения в верности факта. Но он поместился в голову мою как какое-то инородное тело, как "сведение", ни с чем не связуемое. — Предпочесть быть адвокатом, чем быть профессором? Разбирать чужие кляузы, чем небесные вопросы науки, вечные вопросы? — Кто же будет писать у русских "Утопию", какую написал для англичан Томас Mop, "Civitas Solis" ["Город Солнца" (лат.)], какой написал Кампанелла для итальянцев, или "Политию", написанную Платоном для греков и целого мира? Так я спрашивал себя. "Наука" мне представлялась в форме этих трактатов или приближающеюся к ним. Мы, студенты, были "алхимиками" во всех науках, — до Лавуазье и открытия им "неинтересного" кислорода. Мечты, туман, небо, — и не иначе, как "чтение в звездах". Все ближайшее и все меньшее уже "наносило рану сердцу"... Это было в 1881-1882 году, 29 лет назад, в каковой срок приблизительно заменились все старые профессора новыми, все кафедры заместились "теми, кто не отказался" от 600 р. в год в первые 3-4 года, от 2400 руб. в следующие десять лет и от 3000 руб. — до конца жизни, в столице или вообще в огромном городе, с его дороговизною жизни, со стоимостью квартиры от 40 руб. до 75 и 100 руб. в месяц. Кто же "не отказался", много ли? Какие? Главное — "какие"?.. Ведь это определит талант науки, блеск профессуры, ее энергию, наконец, во всяческих вопросах, в том числе в учебных, ученых, университетских вопросах! И, наконец, если случится, если выйдет такой миг, — в вопросах гражданских и политических! Я понял и говор студентов еще тех лет: "М. Ковалевский — свободный мыслитель. Ему что: он — помещик и дворянин, имеющий до 15 000 руб. годового дохода". Передаю говор студентов, не зная фактического ему соответствия, просто как взгляд на дело, уже тогда слагавшийся. "В.И. Герье ушел в науку. Ему можно уйти в науку: у него свой дом на Остоженке (сколько помню). Сами читали над калиткой дощечку: Д. с. с. В.И. Герье ("Действительного статского советника В.И. Герье"). Да и зарабатывает в журналах: "Вестник Европы" платит по 100 руб. с листа. Можно за границу поехать, можно иметь свою библиотеку". "Можно", словом, "писать "Утопию" или "Civitas Solis"... И эти люди были с весом. Мы сами, студенты, чувствовали, что Ковалевский и Герье — с весом в составе профессоров, в университетском совете, что они стоят прямо, а не уходят куда-то в застенчивость перед попечителем учебного округа, тогда "графом" Капнистом, и, может быть, не прячутся даже от Петербурга и министерства. Сюда прибавлялся Тимирязев. "Ну, этому что, — он знаком с Дарвином". Но не всякому же дается быть светилом науки на целую Европу; есть просто профессора, только русские профессора, и их 80-90%, почти "толпа", и во всяком деле "большинство голосов". Что же они такое? Профессор римской словесности или дифференциального исчисления, — если его "уволят" и не дадут места, от казны зависящего, в другом учебном заведении?.. Да он умрет с голоду, ему некуда пойти, совершенно некуда в обширной России. А делать ничего другого, кроме как "читать дифференциалы" или "читать Цицерона", он не может, ибо к этому одному готовился всю жизнь, готовился по лестному предложению самого министерства. Он так же от него зависит, как приходский священник от архиерея: "Дали место — сыт, не дали места"... Страшно и договаривать. Архиерей и приходский священник, министерство просвещения и профессор университета, — вот отношение и параллель, никому не приходившая в голову. Но она вполне истинна. Кто же шел в профессора? Честь манит, немножко манит и наука, хотя не очень, ибо нужно в нее войти, в ней годы посидеть, чтобы почувствовать всю ее занимательность, почувствовать настоящий к ней интерес. Остается почти одна "честь" вступить в сонм "пифагорейцев", с такой ужасной зависимостью от "графа-попечителя", от "графа-министра" и тех, кому он передоверит свою власть. Явно, что самая "честь" была мнимая — быть "пифагорейцем" собственно в глазах темноты студенческой, а на деле — жить в зависимости и нужде, в черной зависимости и в черной нужде. II Невозможно не подумать, что министерство народного просвещения преднамеренно, молча, без циркуляров, без деклараций поставило профессоров университета в это черное положение, чтобы "отжать" талант из профессуры, "выжать" масло из нее и отбросить вон, оставив одну воду, сыворотку, с которою всякой администрации вообще легче справляться. Мечников, Макс. Ковалевский, П. Виноградов, Софья Ковалевская выехали учить и учиться за границу. Сюда прибавим Милюкова, читавшего лекции в Болгарии. Припомним Менделеева, вынужденного оставить Петербургский университет и с которым так спокойно расстался министр-граф. Это было в пору Делянова; прочие "эмигрировали" при Д.А. Толстом. История этой русской "ученой эмиграции" не написана и, кажется, не соображена. Тут есть задний план: дифференциалы или Цицерона, для обихода, для будущих учителей не Бог весть каких гимназий, и всякий прочтет за 2400 или за 3000 р. в год. В этот задний, безмолвный и в сущности страшный план входило и 600-рублевое "пособие" будущим кандидатам на звание профессора. "Пусть пролезут через игольное ушко"... будущие гордецы, возможные гордецы, "пифагорейцы". Пусть поморятся, бегая по урокам, пока жена качает люльку, кормит безмолочной грудью "сына профессоришки", а сам он, вернувшись с уроков в полночь и перекусив котлеткой, с изнеможенным, обескровленным мозгом открывает Гауса или Горация. Маклаковы, Ледницкие, в свое время Плевако и целая блестящая плеяда юристов-практиков уклонились в сторону, не пошли на кафедру, конечно, совершенно для них доступную. Это — в линии юридических наук, на одном факультете. Другие вовсе не пошли на нищий, не обещающий ничего историко-филологический факультет, всегда пустовавший, уже и 30 лет назад. Профессура стала тем "голодным островом", который старались миновать корабли со сколько-нибудь сильными моряками. И приставали сюда только изнеможенные, не надеющиеся на себя в бурном житейском плавании, в практическом плавании, с его возможностью удачи и неудачи, с надеждой только "на себя и Бога". Даже репортеры, просто описывающие пожары и "происшествия" в городе, получают в газетах более, обеспечены лучше. Нет инженера на железной дороге, который получал бы столько, сколько профессор. И, словом, это — "нищий род службы", только-только поднимающийся над ремесленным. Но еще профессуры жди. До нее надо работать 3-4 года, при первых детях, при родах жены, при возможном собственном недомогании, на... 50 рублей в месяц! Читатель, на 50 рублей в месяц, когда телеграфистка, кончившая только женскую гимназию и только стучащая на аппарате, получает 50, 60, 70 руб. в первые же годы службы, когда слесарь на чугунолитейном заводе уже получает до 90 руб. в месяц! Сколько об этом ни писали, — министерство оставалось глухо. Так тянулось от основания университетов и до этого года. В ряду "проектов", пропущенных Государственной Думой перед самым ее роспуском на каникулы, уже в сем июне месяце, промелькнул и этот: "Пособие профессорским стипендиатам, имеющим готовиться по окончании курса в университет на должность профессора, повышается с 600 р. в год до 1200 р. в год". Слава Богу, через это они сравниваются хотя с самыми несчастными учителями гимназии в Чухломе или в Брянске. В год 1200 р. есть жалованье учителя уездной гимназии, при котором он ходатайствует перед директором походатайствовать за него перед округом, дабы ему прибавили недельных уроков до 1500-1600 р. в год, что уже считается возможным и успокоительным. Но, — увы! — есть разница в дороговизне жизни между Чухломой или Москвой, Петербургом, Казанью, Харьковом, Киевом, Одессою, Варшавою! Нужно, непременно нужно довести хоть до этих 1500-1600 р. в год, получаемых сейчас же по окончании курса в университете даже плоховатым студентом, если он идет в учителя гимназии, содержание лучших питомцев университета, избранных и оставленных для приготовления на занятие кафедры в нем. Дар к науке страшно редок, исключителен. Высокий дар этот не есть из практически кормящих даров, но в великой лаборатории государства нет более нужного, более утилитарного дара. Сам он не кормит, но разыскивает корм всем. Хозяину не рождает, зато рождает ученикам. Из дифференциалов родятся инженеры, из Тацита и Фукидида — знание и знатоки древней истории, — словом, каждый профессор рождает за 30 лет мерцания своего, своего блеска или своей тусклости до 3000 и более образованных тружеников, расползающихся по всей земле русской, которые тоже будут или сколько-нибудь светить, или только коптить и дымить в этой земле. Это страшно важно, и если мы зовем и зовем, и в публицистике, и в молитвах, врачей и учителей в русскую землю, зовем настоящих инженеров, настоящих юристов, то вместо платонических молитв у нас есть практическое и верное средство: 1) Сделать приманчивой, соблазнительной профессуру. Сделать ее счастливым, благословляемым званием. Пусть это будет не островом Голодаем, но маленьким духовным эдемом в русской земле. Пусть летят сюда сильные, пусть летят сюда талантливые. 2) И окружить эту профессуру настоящим почетом, настоящим уважением, введя если не в закон, то в обычай, что ли, "несместимость профессоров", наподобие членов судебной корпорации, окружив независимостью, свободою их преподавание, их науку. Пусть в самом деле немножко станут "пифагорейцами", пусть поднимутся "на гору"... Министерство, как египетский феникс, сносит "по яйцу в век", если его благостные проекты сравнивать с яйцами феникса. Его не дождешься. Притом оно имеет, очевидно, "задние планы", и, Бог знает, сколько таких планов. Поэтому желательно, чтобы при всей безвольности и инертности профессура "окропилась живою водой" и начала сама воскресать и воскрешать, что и где можно, вокруг себя. И прежде всего вот эту ступень к себе, — "профессорских стипендиатов". Добавочно к тому прибавлению, какое утверждено Государственною Думой, профессорская коллегия может прибавить из "специальных средств университета" еще недостающие 500-600 руб. на каждого стипендиата, что, при небольшом их числе ежегодно, выразится в сумме 6-8 тысяч рублей в год на все четыре факультета, на целый университет. Только начиная с этой суммы содержания, лучшие питомцы университета не станут смотреть на "оставление при университете" как на несчастье, исполненное чести, но которое требует "героизма" и "самоотречения", чтобы принять его. Героизм пусть идет на науку, на борьбу с ее трудностями, немалыми, и решительно незачем энергию героизма, которая не бесполезна, требовать и вызывать на беганье по урокам или спешный труд в газетах. Нитка всякая рвется, и целость нитки надо всегда беречь. Впервые опубликовано: Русское Слово. 1909. 16 июня. № 136.
Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века. | ||
|