В.В. Розанов
Правила добродетели и условия добродетели

На главную

Произведения В.В. Розанова


Огорченное человеческое сердце, в утомлении исторических трудов и неуспехов, сложило поговорку: "добрыми намерениями ад вымощен". Если вместо слова "намерение" подставить слово "совет", то эта поговорка получит конкретное и весьма уже практическое выражение: "ниоткуда не идет столько добрых наставлений, как из ада", или еще: "только аду может прийти на ум давать бессильные советы там, где нужно и можно прийти на помощь делом". Не правда ли, ведь это то же, что "добрыми намерениями ад вымощен". И между тем в такой новой формуле поговорка эта дает опоры для необозримой критики.

В литературе нашей составляет большую полосу знаменитый спор: "что больше способствует историческому преуспеянию человечества, нравственное ли усовершенствование личности или перемена нынешних условий, среди которых живут все личности данного народа или данного времени?". Вопрос этот, решенный в пользу первого тезиса, подспудно лежит уже в знаменитой "Переписке с друзьями" Гоголя, где он в "письмах к друзьям", в сущности, призывает порознь каждого из них потрудиться в том жизненном уделе, какой ему Бог послал, от положения сельского священника до губернатора, и тогда их общим трудом воспрянет Русь от "мертвых душ" к "живым душам"... Принимая во внимание специальное тогдашнее настроение Гоголя, я чуть не сказал: "Воспрянет Россия от казнокрадства... к благоуханию св. мощей". Типы благодетельных помещиков и изумительных откупщиков, какими заканчиваются "Мертвые души", уже написаны под действием заронившейся в Гоголе тенденции: посоветовать или указать, как может каждый человек в его положении, и притом не усиливаясь изменить это положение, послужить на благо дорогого отечества и через это споспешествовать благопреуспеянию всего человечества. Таким образом, Гоголь положил перо живописца и наскоро, нервно написал заключительное нравоучение к той длинной басне, которую красиво и долго рассказывал в великой "поэме" своей. Вот отношение "Переписки" и "Мертвых душ", как иногда кажется. Отношение басни и заключения, без всякого противоречия.

Вопрос не умер в литературе нашей, но с силою привился к ней. Достоевский и Толстой пошли (в отношении данной темы) по стезе Гоголя, но в их писаниях афористическая, краткая и недоказанная мысль Гоголя напиталась кровью и красками, запылала, заострилась и вылилась в целую пропаганду, полную и художества, и философии, и великого религиозного блеска. Кто не помнит спора Достоевского, после "Пушкинской" его речи, с Градовским: смысл его был тот же, который уже сквозит в "Переписке с друзьями". "Смирись, гордый человек! потрудись, праздный человек!" — это призыв к сердцу человека, к единичному человеку, к лицу его. Гораздо раньше, в "Бесах", устами одного из героев тот же Достоевский насмешливо заметил: "Вот, все вокруг (т.е. в его партии) говорят о социальной гармонии и мировом блаженстве; а не хотят заметить, что во всем уезде, на сто верст кругом, нет ни единого-то человека, который хотя бы чуточку уже осуществлял в себе этот идеал гармоничного человека! Подлецы, все и кругом подлецы, а говорят о гармонии". В сущности, то же он повторил и в Пушкинской речи: дайте мне гармоничного человека, и уже гармония сама выйдет из их совокупности.

В "Смерти Ивана Ильича", во "Власти тьмы", "Крейцеровой сонате", в "не-делании", "трех упряжках", на которые должен разделять свой день праведный человек, в "непротивлении злу" и т.п. и т.п. Толстой еще шире, властнее и талантливее раздвинул эту же тему. Человек — вот это все. Какова голова, таковы и головы, каков герой, таков и народ. Сердце человека, его индивидуальный, неделимый ум — вот на обработку кого, на воспитание чего должны быть направлены усилия "пророка своего времени", будет ли он знаменитый писатель, священник, публицист и проч. То, что у Гоголя взяло час работы, у Достоевского взяло месяцы, у Толстого — годы. У Гоголя — это штрих, у Достоевского — тенденция, а Толстой уложил сюда полжизни. И какой жизни...

— Что же, по-вашему, мошенники в самом деле могут составить мировую гармонию? — спросит читатель, замечая мысль мою критиковать знаменитую тенденцию русской литературы.

Позволю себе на минуту принять роль Мефистофеля и обратно спросить читателя:

— Но ведь добрыми намерениями ад вымощен? Или, что то же, все эти "советы", как "жить лучше", "есть меньше", "ничего не делать" или предаваться "праведному труду земледельца", — по приговору огорченного и утружденного сердца человеческого как будто вышли из самого ада. Просто это... не нужно и не интересно голодному, усталому, а отчасти и развращенному человеку...

Шёпот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья...

— лучше уж такую песенку слушать. Все-таки поэзия. Все-таки отдых, что для мозольных рук очень и очень недурно. Господи, скучища-то какая! И никто не "потрудится", и никто не "смирится", а все будут жить: и губернатор, и священник, и публицист, и писатель — ровно так, как жили вчера и сто лет назад. Какова дорожка, такова и тележка. По железной дороге ходят вагоны, а по грунтовой ездят телеги; а если шоссе, то можно и в коляске. Общие условия важнее частных усилий.

Мне сейчас укажут, и я сам когда-то в "Месте христианства в истории" обращал внимание на тот факт, что Христос проповедь свою обращал именно к единичной душе человека. Беседы с Никодимом, с самарянкой — это уединеннейшие беседы, и в них глубже всего раскрылось новое учение. Оно было вовсе не таково, по составу, но также и по способу выражения и обращения, нежели слова пророков, начинаемые: "Слушай, Израиль!" и всегда обращенные к целому народу, ко всему Иерусалиму. -Да, но это единственно Христову слову, с его тайнами, и удалось преобразовать мир через действие на единичную душу. Достоевский, Толстой, взявшись за то же, за этот же единственный, раз удавшийся способ действования (а ведь и писатели эти хотели "преобразования общества", хотели не малого, хотели именно великого), естественно потерпели фиаско. Они произвели некоторую муть в обществе — не больше. Просто, не обратил никто внимания, не последовали, кроме таких крошечных крупиц общества, и до того в себе бессильных, немощных, что не стоит о них и говорить. Что смог Христос, естественно не смог человек. Да и не Достоевский один или Толстой: Сократ, — разве после него не продолжалось неудержимое разложение греческого общества, в намерениях исцеления которого он и дал в личности своей великолепный образец идеала гражданина и мудреца? Да даже и не только Сократ: Соломон написал "Экклезиаст" (на него ссылается Толстой в "Автобиографии"), а вслед за ним, в разных Иеровоамах и Ровоамах, Ахазах и Ахавах, поднялись на народ "бичи и скорпионы" нечестивцев, и началась такая мерзость в Иерусалиме, какую никакие пророки не умели удержать. И пророки эти, — а каково было их слово, чета ли им "Переписка с друзьями", — прогремели напрасно. "Дорожка" Иерусалима точно перестраивалась с грунтовой на железную: какие-то шли неуловимые социальные преображения, не уловленные Иосифом Флавием и Филоном. Пророков избивали. А вот во времена "Судей израилевых" и без "Экклесиаста" было хорошо: всякий сидел под своей смоковницей, у своего виноградника, и, как записали летописцы: "Народ тот был тих и жил не по обычаю других народов, а беспечально — без судей, правителей, и не было в нем, чтобы кто обижал другого".

* * *

Увлекаемые неповторимым примером Христа, — неповторимым по бессилию человеческому, — проповедники, даже столь искренние и наделенные всяческими талантами, как Гоголь, Достоевский и Толстой, вступали на совершенно немощный путь "добрых советов", которыми "ад вымощен". Что же сказать о простых людях? Большая половина христианской письменности есть не аналитическая, рассматривающая условия жизни, а "советодательная"; и, можно сказать, ни одна публичная библиотека не вместит совершенно необозримых томов, на всех языках и у всех народов, литературы под рубрикою: "О нравственном усовершенствовании человека". Один Фома Кемпийский, с переводами на десятки языков и с сотнями изданий, занял бы целое отделение такой библиотеки. Но это все светила. А обыкновенные проповедники? Да, кажется, человечество должно бы, будь оно даже камень, истаять в слезах покаяния и уже давно даже превзойти ангелов в святости жития, если бы литература эта сколько-нибудь действовала. Но нет. Пророков при перестройке иерусалимских улиц с немощеных в мощеные стали избивать, а какую-нибудь Мальву или Кармен ни Фомой Кемпийским, ни призывом к "труду земледельца" не проймешь.

Шёпот, робкое дыханье...

Право, поучительная мораль не сильнее этого фетовского стиха. Да что я говорю об "избиении пророков". Вы лучше представьте себе "пророчества", не действующие на самих "пророков". Это как-то ужаснее. Я же приведу из жизни наблюдение, которое, проследя вереницу своих наблюдений, каждый тоже подтвердит. Что "милостынею стяжается царство небесное", — этого кто же не знает. Но вот поразительно: я видал всяких состояний людей, богатых и бедных, знатных и ничтожных, кухарок и господ, видал даже франтов и хлыщей, вынимающих из жилетного кармана или из котомки гривенник или грош и подающих нищему. За этим я любил наблюдать, присматривался. И вот не могу не передать моего долголетнего изумления, что решительно ни одного разу я не видал человека в рясе, солидного, с благостным лицом, который так же, как и все вокруг него, вынул бы копеечку и тоже подал нищему, или калеке, или просящему на улице ребенку. Ни разу! Точно это — сословное. Когда мне приходилось передавать это наблюдение другим, то я не помню примера, чтобы выслушавший мои слова не пришел тоже в крайнее изумление и не подтвердил, что и он также никогда этого не видал. Так что я первый только обратил на это внимание, а на самом деле это давно общеизвестно, но люди по рассеянности своей не сливали этих частных своих наблюдений в общий итог. Этим я вовсе не хочу кого-нибудь осудить или дать лишний "совет", так как уже вначале решился отвергать их силу. Но согласитесь, что для этого моего отвержения приведенный пример что-нибудь значит: если "пророчества" не действуют на "пророков", "увещания" — на "увещателей", то согласитесь: на кого же они подействуют, и не есть ли такие советы в точности и непререкаемо — только

Шёпот, робкое дыханье,
Трели соловья...

— Брось карты, игрок. Одни двойки и тройки на руках. С такими козырями заранее пишут проигрыш.

Вот что хочется сказать, после примера о милостыне и об аксиоме, что "царство небесное покупается милостынею", всем этим гениям от Гоголя и до Толстого. Как литературные произведения деятельность их хороша и будет изучаться школярами. Но, увы, Мальва останется Мальвой, пока есть рыбные промыслы; Кармен не исчезнет с сигарной фабрики; а тысячи чиновников, перечитав "Переписку с друзьями", скажут:

— В самом деле, надо усовершаться в душе. С завтрашнего дня перестаю пить водку за обедом, буду называть жену не "Маней", а "Марьей Ильинишной" и читать на ночь по странице из Фомы Кемпийского.

А что нужно-то в жизни, ну, чтобы, например, хоть этот чиновник поскорее переписывал бумаги, или покороче составлял их, или давал скорейшее движение "обороту бумаг", — то за увлечением Фомою Кемпийским и поступлением в "общество трезвости" он заснет окончательно на чиновном своем стуле, обрастет плесенью, весь погрузится в экстазы "самоусовершенствования" и приведет свой "стол" или "столоначальство" (от которого тоже кое-что или кое-кто в России зависит) в такое состояние, что его начальник отделения, продолжающий пить водку за обедом, скажет:

— С этим Иваном Ивановичем что-то попритчилось. Бумаги пишет не так и не о том, да и все дело остановилось. Просители плачут и анонимно жалуются. Ему уж почти вышла пенсия, и, кажется, следует ему намекнуть об отставке.

Гоголь после "Переписки с друзьями" исчез для литературы. Потеря не малая, даже как деловая потеря, в своей особенной сфере. Никто не променяет дельца "Войны и мира" на проповедника "трех упряжек". Голицын, министр духовных дел при Александре I, впавши в ханжество, натворил Бог знает каких дел, так что его вынуждены были из министров сдать в почтмейстеры. И все вообще они от "самоусовершенствования" расклеили, каждый в отдельном местечке, "телегу" русскую, — каждый снял с нее весьма и весьма ценное колесо: и телега едет хуже и хуже, медленнее и медленнее, от этих "самоуглублений" их и всяческого самокопания, с которым нисколько не гармонирует благополучие целого.

И в то же время, посмотрите, от каких смешных уродцев и окончательных дурачков, выведенных в "Отцах и детях" в лице Кукшиной, Суханчиковой и пр., выросло такое здание, деятельное, здоровое, а наконец, и благословляемое по деревням (последнее я видел и свидетельствую об этом), как медицинский женский институт в Петербурге. Поистине, мудрое мира Бог обратил в безумное, а из бессмысленного в мире создал Себе нужное и мудрое. Суханчикова — и Достоевский! Толстой — и Кукшина! Мудрецы почти как Будда и что-то, чего даже умным и сносным назвать нельзя, над чем смеялась вся Россия. Да, но Суханчикова и Кукшина стояли на верной, хлопотливой, заботливой дорожке:

— Что нам до совершенствования личности. Оставим личности свободу быть какою хочет, но потребуем от каждого, чтобы он трудился над улучшением общих условий.

Узенькая, рациональная, неглубокая программка. Программка, которую и с куриным умом понять можно. Но не смейтесь над неглубоким. То-то и хорошо, что всем понять можно. Все и поняли, и исполнили программку грошовой цены, а когда муравьи зашевелились, понесли каждый кто соломинку, кто кусочек земли, то в каких-нибудь 40-50 лет и воздвигнулось гордое и умное здание, попрочнее, чем от "Смирись, гордый человек!". Было дело в глухом городке Смоленской губернии. Сто верст до ближайшей железнодорожной станции. Молодой чиновник, приехавший сюда всего три года, метался у постели молоденькой же жены, которая вследствие "неправильностей и осложнений" специального рода исходила кровью. Два доктора растерянно ходили по комнате и ничего не советовали: отчасти по нерешительности, отчасти потому, что дело было уже испорчено непринятием соответствующих мер в предыдущие месяцы, когда опасность, и грозная, явно надвигалась, и в-третьих и главное, потому, что оба были страстные винтеры. Больше мужчин-докторов в городе не было. Несчастный муж позвал — увы, поздно! — земского врача-женщину. Высокого роста, полная, со значком на груди, едва узнала она, в чем дело, как заговорила:

— Да нужно ускорить естественный процесс. Изойдет больная или не изойдет кровью, — этот естественный конец непременно наступит, через пять часов или через час. И крови, если и хлынет она сейчас, потеряется все же меньше, чем если она хлынет через пять часов, в течение которых все время будет бежать тонкой и увеличивающейся с каждой минутой струйкой. Может быть и смерть сейчас; но это — может быть, а через пять часов, даже через 1 1/2 часа, наверно смерть.

Она еще кой-что объяснила в механизме медленно, в зависимости от хода процесса, раскрывающейся раны. Все было просто, умно и убедительно до ясности: 2x2 = 4. Вошла энергия, ум и знание. Бедная больная была почти спасена. Естественный процесс кончился, она была жива, ей было хорошо временно. Кровь давно уже остановилась, как только окончился процесс. И она умерла только через несколько (немного) часов спустя — от истощения и обеднения кровью всего организма (уснула и не пробудилась). Когда я узнал, в чем было дело, я не мог надивиться халатности докторов, не приступавших к нужным манипуляциям только из страха: "вот сейчас хлынет! сейчас — опаснейшая минута! лучше — потом, хотя и удесятеренно опаснейшая!".

Я расспросил позднее об этой женщине-враче. Оказывается, в то время, как гг. доктора "винтили" в клубе и по гостям этого городишка со сплетнями и составляли какую-то в городе против кого-то "партию", -женщина-врач, имея огромные физические силы, непрерывно объезжала по селам и деревням "пункты", и вот тут рассказывавший и прибавил: "Ее благословляют крестьяне; от крестьян ей отбою нет". И — кажется, я не ошибаюсь, — она была не чистокровно русская и едва ли православная.

Вот вам и "усовершенствование", и "углубление", и "очищение сердца"... Не сомневаюсь, что, будь она выведена в "Бесах", Достоевский заглянул бы: "Како мниши? како веруеши?" Будь она из персонажей "Анны Карениной" или "Смерти Ивана Ильича", и Толстой доложил бы читателю: "Это — негодная личность, ибо она имеет молодого любовника" (я не знаю, имела она такового или не имела: пишу для примера). А уезду, а больной умиравшей, а мужикам — и, должно бы быть, писателю и моралисту, если они хотят быть в мире с миром, — должно быть решительно все равно, с любовником она или без любовника и как она по части "православия и народности", лишь бы как врач: 1) лечила дешево, 2) усердно и 3) искусно. Да мне думается, это и великая нравственная программа, ибо в точности оставляет свободу душе человеческой, не шпионит за душою человеческою, как в конце концов делают оскорбительно все эти "соглядатаи"-мо-ралисты, вечно копающиеся у ближнего в сердце и с невыразимым наслаждением вытаскивающие из него, как из помойной ямы, кто грязную старую тряпку, кто — дохлую крысу. И развели же, обличениями своими, вони в литературе и в жизни. Точно в 12 час. ночи, когда санитары едут. А между тем... духовные милостыни не подают, смиренные — горды, и учащие "непротивлению" сами вечно волнуются и воинствуют. Так что уж если "тряпка" и "дохлая крыса" и лежит на дне человеческого существа, то, право, это как-то универсально и непоправимо. И решительно не для чего, перетаскивая вечную падаль с места на место, — заражать атмосферу целой улицы.

* * *

Но мне хочется настоять, что не только проповедь "личного самоусовершенствования" есть бессильное и неумное дело: а что это — если разбирать дело по ниточке — есть самая нахальная проповедь и возмутительно бессовестная теория.

— Вы говорите: "Усовершенствоваться нужно, лично усовершенствоваться". Прекрасно. Вы "главноуправляющий" важного ведомства: "усовершенствуйтесь" же "лично", т.е. обратите внимание, — при вашем-то гении это вполне возможно, — до какого безобразия доведены самые формы делопроизводства в вашем важном ведомстве: бумаги вращаются, а дела никакого; все воруют, а кричат о святости. Где должен бы быть суд — бессудность, где должна бы быть администрация — один произвол и притеснения. А ведь в ум ваш верит вся Россия, даже заклятые ваши враги...

Замахал руками. Это я действительно сказал одному очень "ответственному" человеку, изумительному оратору и который все приставал ко мне: "Будьте лучше, и вам станет лучше, не жалуйтесь, не сетуйте, даже не огорчайтесь". А я был жизненно заинтересован в упорядоченности его собственного ведомства, где нельзя было добиться даже смысла, не говоря о справедливости. Меня взбесило, почему я, тысячная спица в колеснице России, должен "быть лучше", когда он, целое колесо России, представляет одну ходящую (и красноречивую) расслабленность. Но, говорю, он замахал руками. И это меня так же поразило, как и то, когда я впервые начал замечать, что духовные не подают милостыни.

Дело в том, что проповедь: "Станьте лучше" — всегда включает в себе местоимение: "вы", "ты". Это — всегда обращение. Никогда это не самообращение. Ибо честное-то самообращение, в себе копание и обнаружение позорного "неделания", и заставило бы именно переменить те "общие условия", от которых действительно всё и все зависят. Нищий, бедный, раб никогда не скажет: "Самоусовершенствуйся", хотя и подумает это, хотя это слишком, до боли именно ему нужно. Совет этот всегда есть аристократический, духовно-аристократический. А настоящий мотив призыва к самоусовершенствованию (всегда другого, всегда ближнего) лежит в позорной лени, тунеядстве и бездушии, при которых когда такой барин увидит железнодорожное колесо, переехавшее через человека, то скажет:

— Чего же ты кричишь? Переехали! Но ведь это Судьба, Провидение, — это не только у нас, христиан, но и у буддистов, у которых есть Карма. Если вы не должны молчать, как христианин, то должны промолчать, как философ. Во всяком случае не надо было подходить близко к полотну дороги, и если теперь кишки из вас вывалились, то это — закон причинности...

И т.п. Дело в том, что "общие условия", которые переменить нужно, требуют труда, беспокойства, моего беспокойства: когда я так люблю читать Фому Кемпийского! "Усовершенствуйся, и от твоего усовершенствования улучшится мир", — это такая всеобнимающая схема, и на все века, что при ней можно не только за себя и лично заснуть, но и перестать тревожиться, напр., за всю Россию и за все ее будущее. Для лени это такой простор, такой океан ее, что и не переплывешь. Сразу сняты все ответственности, все долги: но, заметьте опять, — именно аристократические ответственности, верхние. И переложены все они на спины "тысячных колес" в колеснице, нас, сирот, рабов. Теория "самоусовершенствования" есть самая ленивая, плантаторская, барская теория, по которой "крепостные" (мы), так сказать, на вечные времена обязаны приносить "маленькие добродетели" к подножию этих господ своих, которые от них, от множества этих маленьких наших дел, — прокормятся и будут сыты, ничего сами и не делая.

— Ты, часовой, стой. У тебя под охраной пороховой погреб.

А сам барин-генерал, обеспеченный неусыпностью часового, садится в карты проигрывать казенные деньги. И ведь тем вернее будет его покой и, так сказать, тверже игра, чем он полнее уверен, что "часовой простоит". А если эту уверенность снять? А если часовой любит курить? пьяница? Генерал бросит карты, выйдет сам посмотреть... и, может быть, не проиграет казенных денег и не пойдет под суд. Маленький пример, который можно раздвинуть в большую историческую панораму. Может быть, история не так жестоко судила бы иногда "больших генералов", если бы у них звучал упорный ответ "челяди":

— Усовершенствоваться трудно. Тут и наследственность, и врожденные пороки, и неудержимые влечения, как и у вашего превосходительства к картам. У каждого за душой есть такие свои "картишки", и вы уж как-нибудь примиритесь с этим или перенесите это. Но вообще на добродетель нашу не рассчитывайте: может изменить. А чтобы измены не было и не потерпеть вам самим краха, со всем большим делом, вам вверенным тоже Провидением или Кармою — ибо вы отлично соединяете с религиею философию, — то не возбуждайте дурных возможных наших инстинктов, а устройте все для нас как возможно лучше: и 1) обеспечение, и 2) порядок, и 3) справедливость, и 4) плодотворное делопроизводство. Чтобы хорошо шла машина, чтобы машина была мудрого мастерства, а не первобытная наивность: и тогда около машины, около которой и ходить опасно, ибо она того и гляди оторвет палец или руку или и всего измелет, — мы уже будем ходить трезвые, не заснем, не закурим. А если мы "не запьем и не заснем", то и деньги в целости принесем в дом, детишкам и жене, так что от мудрости машины, от совершенства фабрики подымется и желаемое вами "самоусовершенствование", ну, например, семейный покой и мир. Да жалованье в срок и добросовестно выдавайте, а то я всякий раз, как контора не платит, от отчаяния напиваюсь в кредит и, придя домой, перебью жену и детей. Все от отчаяния и "неделания" вашего превосходительства, ибо, слышно, вы фабрику совсем забросили и все "душу спасаете". У вас "спасенная душа" — от чтения, а у нас — "погибшие души", и именно от этого вашего эгоистического "душеспасения".


Впервые опубликовано: Новое Время. 1904. 30 сент. №10267.

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада