В.В. Розанов
Университетский вопрос в освещении Н.П. Гилярова-Платонова

На главную

Произведения В.В. Розанова



Н.П. Гиляров-Платонов. Университетский вопрос («Современные Известия» 1868-1884 гг.). Издание К.П. Победоносцева, С.-Петербург. 1903.

Невозможно было сделать лучшего подарка нашему обществу и учебному нашему ведомству, чем какой делает К.П. Победоносцев, выпустив как раз к открытию учебного сезона этого года сборник статей покойного Гилярова, написанных в те приблизительно 16 лет, когда и сложился теперешний университетский порядок, и возникли все трудности и «осложнения», с ним связанные. Перед читателем как бы положена пачка нумеров «Современных Известий», в которых под животрепещущими впечатлениями минуты были написаны с понятным одушевлением статьи человеком, который уже не занимал кафедры, но был одним из блестящих ее представителей, если и не в университете, то в совершенно однородном с ним в учебно-ученом заведении. Гиляров, судя по посмертным о нем воспоминаниям, оставлял неизгладимое впечатление в своих слушателях. Он занимал кафедру истории раскола в Московской духовной академии, и принужден был оставить ее по неудовольствию митрополита Филарета, который желал, чтобы он читал свою науку сатирически, то есть открывал бы и порицал «заблуждения» русских сектантов, когда он хотел читать ее научно, то есть определять корень и логику возникновения, развития и стойкости русских сект. Во всяком случае претерпенное им служебное неудовольствие из-за преданности науке и научному методу раз и навсегда доставило его в ряды упорнейших и принципиальных защитников самостоятельности и свободы университетского преподавания, а обширный ум и положение публициста, которому необходимо было отзываться на разнообразнейшие вопросы текущей жизни, сгладило в нем всякие суеверия своей профессии и дало силу видеть положение учебных дел как оно есть, а не как могло бы представиться заинтересованной стороне или узкому специалисту.

Во второй раз путем издания*, К.П. Победоносцев выдвигает вперед имя Гилярова, как бы призывая внимание общества к его замогильному голосу. Редко русскому писателю, и особенно с такою неудачной прижизненной судьбой, какая выпала московскому ex-профессору, приходится получить хотя бы по смерти такую усердную, настойчивую и авторитетную рекомендацию. Не будь этих рекомендаций, о Гилярове едва ли бы кто-либо вспомнил в наши дни, за исключением разрозненных любителей и почитателей. Но, какими бы неровностями ни отличались отношения самого общества и литературы к нынешнему издателю трудов московского публициста, едва ли кто-нибудь ему откажет в образовании чрезвычайно обширном и уме в высшей степени компетентном. Гиляров невольно обращает на себя внимание, если почти давая его мыслям предпочтение перед собственными (ибо почему бы самому «издателю» газетных статей Гилярова самому не написать, за зиму, по тому же университетскому вопросу собственную журнальную статью), за ним становится один из самых замечательных наших государственных людей XIX века.

______________________

* Н.П. Гиляров-Платонов. Сборник сочинений. 2 тома. Издание К.П. Победоносцева. Москва. 1899-1900.

______________________

Анализ и анализ — вот сила Гилярова; ум вечно копающийся, ум страшно критический — вот его привлекательность для читателя и мыслителя. С этим неразрывно соединена его завидная и никогда не покидавшая его уравновешенность. И Аксаков и Катков, два знаменитых современника Гилярова, коих нередко он бывал сотрудником, оба знали страсти ума и подчинялись им, иногда порабощались; оба знали фанатизм воображения и иллюзий. Гиляров был постоянно трезв, и из трех суждений — его, Аксакова или Каткова — по какому-нибудь текущему вопросу можно было на тот день и час увлечься последними, но невозможно было, завтра или послезавтра, не отдать предпочтения суждению Гилярова, проистекавшему не из таланта только судьи, но из внимания и всегда любви к предмету суждения. Вот отчего через двадцать лет по смерти всех трех (они умерли приблизительно в одно время), едва ли кому (не из родственников наследников) пришло бы на ум переиздавать вообще или в отношении к данному вопросу газетные статьи Аксакова или Каткова. «Красноречие и красноречие, а дела нет».

Напротив, при простом и прекрасном языке, у Гилярова нет никакой особенной стильности: зато много мысли, много дела, много помощи и человеку наших дней, если он трудится над теми же темами.

Анализ и критика Гилярова не сухи, не рационалистичны, не педантичны. Школа, эта старая бурса, выковавшая и ум Филарета, дала сильными своими сторонами (которые в ней были, вопреки критике, более художественной, чем основательной, Помяловского) отличную формальную обработку его способностям. Но, сын сельского священника, с многотрудною житейскою судьбою, с разнообразными занятиями (профессор, цензор, публицист и газетчик), он, так сказать, оброс опытом, бытом, страданиями, неудачами, разочарованиями, все-таки и кое-какими надеждами. Получилось превосходное соединение сильной логики, первоклассной эрудиции и житейского человека, доброго, отзывчивого, не фанатичного, не исключительного. Получился вообще самый высокий калибр даровитой русской натуры, да еще неудачной на жизненном поприще, и отсюда сострадательной, внимательной к тому, что падает или готово упасть, а не что мощно и самонадеянно высится. По симпатиям своим Гиляров всегда на стороне скорее слабого, непризнанного, отвергаемого. Сам далеко не признаваемый при жизни, он понял, как часто на Руси затеривается невидный кусок золота и пухнет на виду у всех куча соломы. Вот это-то положение его и вытекшие отсюда его симпатии положительно делают его привлекательнее, нежели обоих его знаменитых современников.

* * *

Нигде так не требуется учиться, как в России. И нигде не учатся так плохо и мало, как в России. Я знаю, что мне сейчас вскричат: «Мы имеем Менделеева, Чебышева, Бредихина; наши женщины...» и проч. Действительно, отдельные точки у нас поднялись очень высоко, но это честь русской даровитости, а не честь русской школы. Силы школы собственно отражаются на образовательном уровне всей страны. Покажите мне не Бредихина или Пирогова, а списки посетителей Публичной библиотеки; дайте мне отчет о книгах, какие спрашивались, и в каком количестве каждая спрашивалась, по всем читальням и библиотекам России. Дайте мне не впечатление слушателя публичной лекции, а рассказ, да подробный, под вечерок усталого букиниста или приказчика книжного магазина. Словом, дайте мне не эффект, а статистику: и статистика эта покажет, что мы (замечание Пушкина) ...«ленивы и нелюбопытны». Хвастовства насчет нашего образования и «стремления к свету» было много, особенно за последние сорок лет; но сквозь этот дым самовосхвалений да прорежется простое и грубое, горькое слово: нет более ленивого, умственно косного, неподвижного и в то же время самолюбующегося общества, как наше русское. Насколько смиренен русский мужик и думает, что он «темнота» и в то же время чтит образование, называя его «светом», настолько же чуждо смирения и скромности наше «образованное общество», не весьма и ценящее образование, предпочитающее ему «индивидуальный талант» и особенно в случаях, когда настоящего таланта и тени нет, смотрящее и на книгу, и на школу «назад через плечо». «Я и так умен, чему же мне учиться»: ей-же-ей это психология и credo 9/10 русской «интеллигенции». Святые она имеет заслуги; но и черны ее пороки, если назвать сгущенным именем ее чрезмерные и трудно одолимые слабости.

Отражается в этом школа. Если дар, гений пробивается к открытиям, к всесветному значению, то это никогда не благодаря школе, а очень часто вопреки школе. Декарт и Лейбниц выросли среди плачевных училищных порядков; Эразм и Рейхлин, да и почти все гуманисты поднялись с какими-то домашними учителями или по ланкастерскому способу, почти без школы, вне класса, без учителя или учебника. Слабосильное и ленивое наше общество, точнее — «толпа» общества, решительно есть продукт бессильной, апатичной русской школы. Все думают об основании новых университетов; дай Бог, и особенно дай Бог их на Волге, в Ярославле или Саратове. Но невозможно же забыть, что все-таки и сейчас мы имеем восемь университетов и четыре духовных академии; а где настоящие и вполне уже сейчас возможные плоды их работы; общество, если не обширное, то умное в незначительной своей численности, стойкое, оживленное, содружное; а главное, и что легче всего — по крайней мере читающее и читающее, размышляющее с незатейливою целью «поумнеть»:

От ликующих, праздно болтающих
Уведи меня...

Вспомнишь стих, небеспричинно ставший знаменитым, старика Некрасова. Когда мне случается бывать в толпе зрелых гимназистов с пробивающимися усиками, или такого же вида студентов, и слышать неумолкаемый их гул, всегда я думаю почти одну и ту же мысль: «Всем вы наделены и все у вас есть, и, может быть, не шутя есть в смысле дара: но все, что и есть в вас, не удержится, а рассыплется песком вследствие отсутствия одного и главного таланта: умения и склонности молчать, уменья и предрасположенности слушать и наблюдать».

Ленивая и бесталанная наша школа: вот что лежит в основе почти всех недостатков и нашего общества, почти невинных вследствие их невольности. 12-16 лет только и знать, что встать (с парты) и изложить кое-как вчера заученное: ну, это до того просто и несложно, что, очевидно, все остальные способности мальчика-юноши, т.е., в сущности, бесчисленный мир способностей, даже не задеты школою. А воля? А сердце? А хоть зачатки, вполне возможные и в юноше, «мудрости», т.е. осторожности и самокритики? Для школы просто всех этих вопросов не существует, т.е. для нее не существует, как объекта воздействия и культуры, «человека», а просто есть мешок или мешочек или кошелек (смотря по рангу школы) для запихивания в него программы. И ничего больше. Даже не приходит ничего больше в голову. И вот эти мешочки с разными сортами программы, именуемые «питомцами разных школ», вследствие совершенно дикого и запущенного, вполне случайного развития у них 9/10 способностей души, и являются какими-то наивными крестьянами (в смысле умственной культуры) с крайне нездоровыми, городскими инстинктами и вкусами.

Наша школа плохо работает, за исключением самой начальной: это должно быть лет на 20 постоянною мыслью, idee fixe, даже до болезни, до слез стыда и покаяния, наших ведомств всех цветов мундира и «духа» и «призвания». Семинария, гимназия, университет, духовная академия — это стыд и стыд, слабость и слабость России. И уж тут «кто может — помогай». Без подобного сознания, чистосердечного, на протяжении всей России, и сознания проникающего как учащих, так и, главное, самих учащихся — нам шагу ступить нельзя. Золотой день наступил бы для России, если б и молоденькие ее усики, как и седые бороды, вдруг сказали бы себе: «А ведь мы плохо учимся; ведь мы Бог знает куда деваем свое время, когда жизнь так кратка, а область ученья бесконечна, и бесконечно интересна».

* * *

Решительно каждая страница сборника Гилярова дает тему для размышления; и, будучи только эскизом мысли, могла бы быть развита в книгу. Поразительно, что уже в 1873 году Гиляров предсказал буквально то, что свершилось с организмом гимназии на наших глазах, на переломе XX века.

«Реформа, — писал он, — будет ли хороша или дурна в себе, не приведет к благу. Она падает на почву, враждебно предрасположенную. Но чего ждать, когда с отвращением и озлоблением примут реформу те самые, которые должны будут исполнять ее? Говорим это с огорчением, ибо в необходимости реформы мы убеждены, и притом реформы коренной. Несмотря на наши бесполезные предупреждения, реформа будет, разумеется, произведена, и по рецепту, всего вероятнее, довольно родственному с тем, который предлагается г. Любимовым. Но тем менее сомневаемся, что за этим, рано или поздно, и скорее рано, чем поздно, произойдет реакция — новая реформа, а с нею и новое изменение всей системы образования или падение классицизма. Струны и теперь натянуты сильно. В интересе именно классического образования поднимаем — увы, знаем, что бесплодный — голос не натягивать положения еще сильнее. Надобно прислушиваться к окружающему. Надобно иметь терпение постепенности. Вся реформа, производимая теперь в просвещении, именно страдает более всего этим недостатком крутости, нетерпеливости и исключительности. Выписанные из-за моря учителя классических языков оказываются, по экзамену, не знающими предметов, на которые приглашены. А они, между тем, учили невозбранно, и под особым покровительством начальства, целые два года».

Право, приходится слить эту классическую реформу с проделками «Когана, Горвица и Кº» в турецкую войну 1877 года: только тут кормились протухлой педагогикой, бессовестного изготовления, дети в 10-13-15 лет!

«Какие анекдоты, — продолжает Гиляров, — по части знания классических языков рассказываются о новоиспеченных педагогах — об этом лучше умолчим. А публика все эти рассказы собирает и объясняет по-своему... Обратим еще внимание на факт, о котором забывают как защитники, так и оппоненты реформы: забыта публика, забыты отцы, матери, братья, сестры учащихся» (стр. 87 и 89).

Это — плачевно и пророчественно, как голос Кассандры среди уверенных троянцев. «Илион» нашего классицизма, впрочем, пережил на 10 лет Трою: та пала через 10 лет, он — через 20. Гиляров, читавший на пяти языках, кроме своего родного, и знавший древние языки, как мы французский, оспаривал, однако, их всеспасительность. «Смеем причислить себя никак не к реалистам: но только бессмыслие может утверждать, что в древних языках, и, в частности, латинском, в них самих, помимо всяких условий, кроется таинственная сила, развивающая умы. По нашему скромному мнению, такую таинственную силу позволительно приписывать лишь снадобьям, о которых публикуется в газетных объявлениях, под восклицательным заглавием: «Нет более седых волос» (стр. 106 и 107). Он объясняет свою мысль тем, что логическая выправка, действительно даваемая изучением этих законченных языков, с их внутренней логикой, собственно нужна только детскому уму, не имеющему пока никакого фактического материала для подобной же логической над ним работы. Но раз ум обогащен сведениями, работа над языком вполне может быть возмещена работою над сведениями истории или какой угодно другой науки. Классицизм, у нас введенный, и по мнению Гилярова так же мало напоминал Грецию и Рим, как чахоточные легкие напоминают здоровое легкое. Все тут — обратно!

«У прародительницы образования, Греции, наука была действительным цветом жизни, если можно так выразиться; была утончением ума и способностей, не переходившим ни в отвлеченность, ни в односторонность и нарушение гармонии и равновесия в развитии вообще. Грек ученый от неученого отличался количественно, только степенью, а не качественно, как в наши дни. Отсюда и соотношение между разными отраслями знания и между всем знанием и искусствами, и между разными отраслями искусства, начиная с художеств и кончая ремеслами, было теснее, чем в наше время. В этом и выражалась та красота, та стройность греческого мира, которая признана за его отличительную историческую черту. Образование не было только знанием внешним, но просветлением самой жизни, и не ограничивалось одним знанием, но было и искусством, и практическою деятельностью; грек образованный — это значило и танцор, и музыкант, и борец, и хороший воин, что не мешало, однако, и специальности».

Все это писалось в 70-е годы прошлого века, когда сама классическая реформа до известной степени была проведена Толстым, Катковым и Леонтьевым в противоборство грубостям эмпиризма и практицизма. Тонкий и главное спокойный ум Гилярова умел рассмотреть в этом кажущемся загрубении общества глубокую историческую истину, глубокую и главное прекрасную необходимость: именно — возвращение к здоровой цельности Греции, как он определил ее выше:

«И в настоящее время, — пишет он сейчас же после сделанной характеристики древнего классицизма, — наука приходит, наконец, если не к сознанию, то к ощущению необходимости поставить себя в более тесную связь с жизнью. Наклонность науки к так называемому реальному направлению несомненна, и несомненно желание так называемой популяризации — наклонность и желание ограничить себя житейскими предметами знания и пустить самые знания в общежитейский оборот. Сюда же должно причислить материалистическое направление: оно, в сущности, есть неизбежный протест против сантиментальности и идеализма. Но конец этих стремлений все еще далек. Ученый у нас все еще жрец; специальности еще слишком разъединены и независимы и мало знают одна другую. Знание еще не дополняется развитием; голое умственное развитие еще далеко не дополняется развитием нравственным и физическим. Наука находит возможным в воспитании довольствоваться собою без искусства; искусство считается украшением, а физическое развитие приятною роскошью. Самое направление к реальности довольствуется смещением реального с матерьяльным и утилитарным, упраздняя нравственные вопросы и обращая науку в орудие практических целей; успев усмотреть смешное в науке для науки и в искусстве для искусства, но не догадавшись, что наука и искусство есть потребность жизни, сама жизнь и развитие в своем высшем и полнейшем проявлении есть облегченное духовное дыхание и в этом смысле самостоятельно. Как физическое дыхание не есть орудие кровотворения и питания, хотя и ведет к нему, но есть необходимое проявление органической жизни, и в этом смысле самостоятельное, несмотря на свое утилитарное положение, так и наука с искусством. Забавно наслаждаться формальным процессом дыхания, усиливаться дышать для того, чтобы дышать, но смешно и ограничивать свое дыхание. Для практической мол цели правильного кроветворения и этого довольно. То же и в науке с искусством. Безумно было бы обоготворять их, создавать кумир, которому якобы сама жизнь есть только орудие, вместо того, чтобы видеть, напротив, в них проявление жизни: но забавно же и искать в них исключительно утилитарных приложений к добыванию хорошо испеченного хлеба или просторных сапогов» (стр. 53-54).

Если бы советы этого спокойного ума были выслушаны в свое время! Наш школьный классицизм ломился вперед, как партия, как победа, а не как высшее государственное или философское созерцание. Побеждая Бюх-неров, он сам был русским Бюхнером; думая искоренить Базаровых, шел прямолинейно и без оглядок, как Базаров, без пощады к другим людям, к чужим мнениям, наконец, к потребностям и нуждам законным, но каких не имели люди, его вводившие. Статьи Гилярова за 1881 и 1883 гг. все вращаются около бывших тогда усиленных беспорядков, примыкающих к моменту министерства А.А. Сабурова. «Целый год прошел без занятий», — скорбит публицист в одном месте. Тут, кроме его мыслей, напечатаны письма в редакцию за подписью «Отец», за подписью «Студент». Все это ценно, как материал. Уже и тогда, 20 лет назад, и профессора, и студенты, и общество, и администрация проникнуты одним скорбным и раздраженным чувством: «Университет упал и все падает». Люди винили друг друга, указывали в разных местах причины, но все сходились в одном — «университет падает». Перечитывая длинный ряд этих жалоб, ищешь итога, ищешь формул и тезисов; и у меня возникло их несколько. Позволю их предложить вниманию читателя:

1) Что, если бы образование стало искомым? А не то, чтобы оно само искало себе слушателей?

2) Что, если лекции не слушаются, с них бегут, на них не являются, то не полезнее ли миллионы, сюда затрачиваемые, перебросить до более благоприятного времени в деревню, в сельскую школу, деревенскому учителю и ребятишкам мужицким? Одни не хотят супа, отворачиваются от него: придвинем хоть снятое молоко тем, которые остаются пока вовсе без корма. Кстати, эта вторая проблема привела бы к решению и первую.

В самом деле, каждый-то Божий день прислуга, забирая из дома самонужнейших три рубля, идет утром за булками, в 11 часов за говядиной. И как осматриваешь, что она принесла: и хороша ли говядина, и свеж ли хлеб, и не дорого ли дано за все. Но представьте, что булочник и мясник сами приходили бы чуть свет к дверям нашей квартиры, и без всякого вопроса о нашем аппетите наваливали бы горы булок и говядины в кухне. Право, это произвело бы такое противное ощущение во мне, что я перестал бы дома обедать. В деле ученья происходит что-то похожее на это. У нас книжка бегает за человеком, школа за учеником, профессор за студентом; какое-то всеобщее ухаживанье высшего за низшим, зрелого за незрелым, выученного за невыученным. И ученик — студент или гимназист — бегут от учителя, как курица от повара, который ее хочет зарезать. Явление до последней степени дикое и ненатуральное и, между тем, оно на глазах у всех.

Наука точно склонила свою гордую голову. Ученый точно присел на корточки, ползет и шепчет, ко всем приставая, — как до известной степени уличная дешевая краса. Все стало ужасно дешево! Все страшно подешевело, и верховный закон «спроса и предложения» сбросил с пьедестала самые недоступные когда-то таинственности! Здесь университет без вины виноват: он несет последствия, так сказать, понижения умственных ценностей на всем мировом рынке. Ужасно странно было лет десять назад слушать протесты московских студентов-медиков против знаменитого Захарьина. Им бы учиться у него, а они требовали, чтобы он перестал их учить, вышел из состава профессоров. Знания Захарьина лишь за большую цену открывались пациентам: так посмотрите, с какой робостью этот пациент, внеся сто рублей, входил в кабинет доктора, чтобы дать осмотреть себя, и уж можно представить себе, как, затаив дыхание, он слушал его советы!

Так ли входил студент в аудиторию Захарьина? А ведь, в сущности, он приходил еще за драгоценнейшим: за уменьем лечить, за осмыслением всей своей деятельности, да, наконец, — за карьерой! Да, но он сумму этих данных везде найдет, да и здесь получает их даром, а пациент за все заплатил, и своего здоровья он нигде не найдет, кроме этого кабинета. Вот разница, о которой нужно подумать всему педагогическому миру при зрелище, как ученики бегут от них.

Теперь образование, можно сказать, лезет из всех щелей цивилизации: из газеты, книги, лекции, товарищеской беседы, «просветительного кружка»; и аудитории опустели. Тот же Гиляров вот в ряде газетных статей насказал мудрости, которую через 20 лет по листкам собрал и издал К.П. Победоносцев, сам бывший профессором, и который едва ли предпринял бы издавать, под старость лет, какой угодно университетский курс «публичного права и общественных наук». Таким образом, по оценке консервативнейшего государственного человека, ученейшего и старца, в газетах больше образовательного содержания, чем в университетском курсе, — конечно, не во всех газетах и сравнительно не со всяким курсом, но это уже частности, не изменяющие общего положения вещей. Университет и начал падать: как русский хлеб, когда его повезли из Америки и из Австралии. Он перестал быть исключительным, дорогим, искомым. И положение дел в университете весьма напоминает положение наших землевладельцев; у них и руки есть, и трудолюбие, и земля; но «нет цен» — и роскошные хозяйства бросаются, а возможный «Микула Селянинович» идет в чиновники, поступает в банк; ищет бумажного дела и хорошего жалованья.

Вот если бы университет снова начал давать единственное, исключительное, чего нигде не найти; если бы он поднял философию ли, науку ли в какой-то следующий этаж, над тем, где движется теперь общее образование, — я думаю, в него бросились бы как в диковинку, редкость, как в склад сокровищ, нигде в ином месте не находимых. Но об этом трудно гадать: это что-то экзотическое, вроде философии Платона, «тайной мудрости» пифагорейцев, куда допускались избранные, после «искуса», куда толпа не входила. Но наука давно стала без «тайн» и похожа на оголенную женщину, которую со всех сторон и все задаром осматривают. Во всяком случае судьба университета внутренним образом могла бы перемениться только после каких-то глубоких перемен, почти потрясений, в самой науке.

Или вот еще возможность: сделать, чтобы профессор учил не как нанятый ремесленник тех, кого ему привели, кого дали в выучку, но кого он сам себе, как артист знания, выбрал, положим, хоть со второго курса после первого «опытного», «испытательного» года. Университет мог бы распасться на личности преподающие, которые так же сосредоточивали бы около себя талантливых, и только талантливых учеников, как покойный Лист музыкантов, как вообще виртуозы музыки сосредоточивают около себя не вообще музыканящую толпу, а обещающих нечто слушателей. Консерватория, как порядок и система, как учреждение и заведение, не господствует над профессором; но как университет господствует, до подавления, над профессором, хотя бы он был европейским светилом, был Буслаевым или Пироговым! «Класс такого-то композитора», «я прошел классы такого-то пианиста», это аттестация, которая на все оценки чего-нибудь стоит. Но что значит: «Я кончил курс в Московском университете»!? — Ничего не значит. Это толпа, без искр, без таланта, без определения себя. Все ценят отзыв: «Он был ассистентом Захарьина», и вот к этому уже все рвутся, когда в аудиторию того же Захарьина никто не рвется, ибо в ней Захарьин «нанят», а мы в нее «согнаны». Итак, переделка университетского преподавания из безличного, лекционного, аудиторного, на что-то вроде: «Я прошел выучку проф. Платонова», «был пять лет в руководстве Боткина», «меня руководил Герье»: что-то вроде разбивки университета на «пансионы» или «школы» отдельных и уже непременно высоких светил науки — может быть, что-нибудь обещало бы в будущем. Руководитель-профессор набирал бы себе в «подручных» специалистов других кафедр, уже следя за их деятельностью. Таких 20-30-40 пансионов образовали бы «университет», при общей для них библиотеке и кабинетах. Но главное, в «пансион» попадет только тот, кто «понравился г. профессору» совокупностью духовных даров своих, обнаруженным отношением к науке, непременно талантом, призванием. Без «призвания» может гранить улицы, охотиться по ночам за девицами или читать книжки в библиотеке; может перебираться в другой университет, с надеждой там кому-нибудь «понравиться», заинтересовать кого-нибудь своей «духовной личностью» и попасть в «приют науки», вместо теперешней всем открытой площади наук, которую топчут все приходящие и между ними проходимцы. Нужно вообще университету что-то духовно-аристократическое; пусть нищий-голяк идет сюда, но с золотой головой. «Я студент» — пусть это значит: «Меня увидел и взял за руку и ведет Буслаев, Бредихин», а не значит: «Получил аттестат зрелости и зачислен в заведение номер такой-то: днем пью пиво, ночью ловлю девиц». Пусть «студент» значит отличительное, личное, избранное, над чем уже звезда горит, а не та «мгла» неизвестного, над которой не носился Дух Божий.


Впервые опубликовано: Новое время. 1903. 9 сентября. № 9883.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.


На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада