В.В. Розанов
В своем углу

(О прочитанном)

На главную

Произведения В.В. Розанова


Кто помнит величественный и грозящий образ Апокалипсиса о «жене бежавшей в пустыню» от Змия, — помнит и последующую странную судьбу ее, где она выходит из пустыни, соединяется с драконом, и, сидя на нем в пышных одеяниях, держит в руках чашу, «исполненную мерзости ее», и упивается кровью святых и «на челе ее написано "тайна"». Так как никакого подлога или смены лиц здесь не происходит, то Апокалипсис ясно предостерегает от «извращения» чего-то одного или кого-то одного. Толкователи жгутся при объяснении этого места: всех манит назваться женой, «убежавшей в пустыню», но, «назвавшись груздем» — надо «лезть в кузов»: и от этого «изъяснения», вопреки очевидному и буквальному смыслу Апокалипсиса, идя как по маслу в первом отделе, где идет дело о «пустыне», переходят в умолчание, многоточие или в начинающееся совершенно другое толкование от того места, где появляется «блудница». — «Святая жена — это мы, а блудница — это «они»; напр. «святая жена — это пустынники, девственники, старцы, учителя, отцы и проч., а блудница — это лжеименные мудрецы века сего, Вольтер, Штраус, Ренан, профессора, доктора, адвокаты, журналисты» и проч. Все это хорошо для полемики: но Апокалипсис имеет такую потрясающую силу в словах своих, что как-то занимает ум вне всяких целей полемики. Не хочется побеждать, а плачешь в сердце своем. Боишься, ждешь. Думаешь: как невечно все на земле, как дивные обещания переходят в разочарование, золото обращается в черепки битой посуды, великие царства обращаются в миражи. Апокалипсис говорит об «извращении, о подлоге духовном» в одном физическом существе...

Мне стыдно, что, сказав: «Апокалипсис не для полемики», я сейчас переходу как будто к полемике. Но в существе я не полемизирую, а как-то только плачу над кучкой книжек, любезно мне присланных профессором и протоиереем Петербургской духовной академии, г. Аквилоновым. Из кучки я просмотрел три, как относящиеся до тем, меня занимавших и о которых я писал. Их заглавия: «Ответ на статью г-на В. И.: Библия и смертная казнь» (в «Церковном Вестнике»), «Следует ли православному духовенству служить панихиды над иноверцами» и «О недозволенности служения православным духовенством панихид в храмах по усопших иноверцах христианах». Из других обращает на себя внимание: «О Спасителе и спасении. 2-е изд.». Все книжки помечены 1905 и 1906 г., а «Иудейский вопрос о невозможности предоставления полноправия русским гражданам из иудейского народа», вышедших в августе 1906 г., помечена... 1907-м годом. Невинный этот обман употребляется, как известно, в тех целях, чтобы книжка казалась новою, не прошлогоднею, читателям и книгопродавцам в следующем году: но это делается на обложках несчастным образом запоздавших ноябрьских и декабрьских книг, но, кажется, никто еще не пытался начинать с августа продавать январский товар!

Но оставим торговые мелочи, едва ли идущие к священнику и профессору. Может быть, «благодать» все прикрывает... Ведь известно для таких случаев слово: «где преизбыточествует грех, там преизобилует благодать» (Ап. Павел). Оставим все эти преткновения, и обратимся к книжкам автора: «О Спасителе и спасении», «О нравственном долге», «О соборности Церкви», «Христианство и современные события» и проч. Автор — не неуч, и легко вращается во всех литературах, цитируя авторов от Филона до Салтыкова-Щедрина. Ход мыслей, однако, незанимателен в нем: мало ли у кого какой может быть «ход мыслей». Всемирный суд, восторг или осуждение, издавна приурочил себя к другому, где есть только два цвета: черный и белый, — к сложению в человеке его сердца, к наклонности его души, что и руководят, в конце концов, всяким «ходом мыслей». С этой точки зрения нас занял язык автора, этот неуловимый «стиль» в писателе, который сказывает о нем все тайное, внутреннее, невысказанное... Так о травоядности, невинности, беззлобности коровы мы можем узнать уже из ее неуклюжей, развалистой походки, а о хитрости тигра — из того, что он ползет, крадется и прыгает: хотя бы и не видали никогда их пищи, зубов и еды. Что в животном походка - в породе писателей и есть их манера, жаргон, стиль.

О евреях автор говорит:

«Для совершения неслыханного и величайшего преступления, каким является Христово распятие, в целом свете не нашлось ни одного еще другого, кроме «избранного» народа. Неужели же потому, что он «лучший» из всех».

Каков он, автор — как преподаватель духовной академии, ссылается, разумеется, не на свидетельство улицы, газет и суда, а на классических писателей:

«До нас сохранилась одна замечательная речь анонимного проконсула, с которою он обратился к иудейской депутации насчет «шабаша». «Когда бы напало на вас неприятельское войско, — так говорит оратор, — или разлилось бы наводнение, иль бушевал бы ураган, произошло бы землетрясение и т.п. физическая катастрофа, решились бы вы, даже, и в таком случае проводить свои субботы в обычном безделье. Наверно, нет. Вы бросили бы все свои причуды и напрягли бы последние силы к спасению себя самих, своих детей и жен к сбережению своего имущества. Так слушайте ж, что я скажу вам. Я для вас — война, наводнение, чума, землетрясение и все подобное в этом роде; одним словом, я для вас — злой рок и заставлю вас поступать по моей воле и оставить свои обычаи».

Не иначе говорят и такие знатоки еврейского вопроса, как Тацит и Марк Аврелий:

«Для обеспечения за собой власти над народом на будущее время, — пишет римский историк, — Моисей дал ему противные всякой человеческой нравственности обычаи. Что у нас преступно, то у них свято, и, наоборот, позволительно то, что в нас возбуждает отвращение».

Ему вторит и Марк Аврелий:

«О, маркоманы, о, квады, о, сарматы. Наконец-то я нашел людей, еще худших по сравнению с вами».

Это — по поводу евреев: имея предтечами себе таких людей и такие отзывы, — понятно, как гремит петербургский профессор, православный протоиерей.

О немцах:

«Как легко видеть из приведенной выдержки немецкого профессора, с его точки зрения, церковные каноны являются своего рода lа quantite negligeable [ничтожная величина (фр.)], — и это, согласно протестантского учения о невидимой церкви, совершенно понятно и неизбежно: «Аще переменит ефиоплянин кожу свою и рысь пестроты своей» (Иер. XIII 23).

И, наконец, — по поводу вопроса, можно ли молиться за усопших иноверцах, католиков или лютеран, — автор в полемике с другими богословами ищет поддержки тоже в авторитетах:

«В литургии, изложенной в «Апостольских постановлениях», в литургии св. ап. Марка, св. ап. Иакова, в литургии греческой, в коптской и сирской и др. ясно и точно упоминается о молении только за живых иноверцев с указанной у апостола Павла целию».

Конечно, упоминание молитвы «только о живых» нисколько не говорит о недозволенности молитвы за усопших: как молчание Тацита о греках или Геродота о римлянах ничего не говорит за небытие греков во время Тацита и о небытии римлян во время Геродота.

Автор продолжает:

«В своем «Послании к Смирнянам» (гл. 4) св. Игнатий Богоносец твердо стоит на почве апостольского учения о смысле и цели молитв верных за неверных: «предохраняю вас от зверей в человеческом образе, которых вам не только не должно принимать к себе, но, если возможно, и не встречаться с ними, а только молиться за них, — не раскаются ли они как-нибудь». В 3-й беседе на послание к Филиппийцам св. И.Златоуст (см. его «Творен.» в рус. пер., СПБ. 1905, т. XI, I, стр. 248) пишет следующее: «Не напрасно установили апостолы, чтобы при совершении страшных таин поминать усопших: они знали, что от этого много им пользы. Когда весь народ и священный лик стоит с воздеванием рук, и когда предлежит страшная жертва, то как не умолим Бога, прося за них? Но это говорим о тех, которые скончались в вере; а оглашенные не удостаиваются того утешения, но лишены всякой помощи, кроме одной. Какой же, именно? За них можно подавать бедным; это доставляет им некоторую отраду».

Общий вопрос о служении панихид по усопших иноверцах был возбужден частным случаем в одном женском монастыре, где мать-игуменья попросила своего батюшку отслужить панихиду по добром генерале-католике, давшем ей (или на монастырь?) сто червонцев. Во всяком случае уже умерший генерал не мог более расщедриться, и панихида служилась не в интересах корысти. Возгорелась полемика на страницах «Богословского Вестника» и «Вестника Военного Духовенства», в которой приняли участие профессора и священники (В.А. Соколов, о. Гриневич и др.). О. Аквилонов их поражает:

«Не следовало служить в храме православному духовенству, по просьбе матери-игуменьи с сестрами, панихиды по римско-католике. Сродные между собою нравственность и ц. право не должно отождествлять, не отрекаясь от небезызвестного и о. Гриневичу «ума Христова». Несмотря на «большое внимание» графа к нуждающейся игуменье и на подаренный ей сверток с 100 червонцами, сам-то почивший, пока был жив, ведь, не единым словом не обмолвился насчет своего желания перейти в православную церковь и почил, как «добрый католик». Мало того, судя по цитованным строкам статьи о. Гри-невича, не видно, чтобы панихида служилась «для утешения» оставшихся в живых «родственников» усопшего - мотив, дошедший до нас, вероятно, из глубокой древности (August. Enchirid. с. 110. Migne P.L., p. 283: «pro valde malis etiamsi nulla sunt adjumenta mortuorum, qualescunque vivorum consolationes sunt» [не в помощь умершим, а для утешения живых (лат.)]. См. Die Lehre von der Gemeinschaft der Heiligen im Christ. Alterthum, von I. P. Kirsche. Mainz. 1900, 168). Следовательно, мать-игуменья и сестры вздумали сами «утешиться» торжественной панихидой по скончавшемся благотворителе. Ну, уж это, конечно, их дело! Каких только дивных историй не творится в женских монастырей, по широкой милости матерей-игумений, да еще при содействии таких ласкосердных как о. Гриневич, иереев?! Только мне представляется удивительным со стороны о. Гриневича его (не говорю: сочувствие, а стремление) изо всех сил доказать каноническую закономерность и необыкновенную разумность такого панихидослужения. Рассматриваемая попытка, несомненно, столько же плодотворна, сколько и родственна ей — отыскать философский камень, добиться квадратуры круга или приготовить жизненный эликсир.

Сколько угодно, печалуйтесь и негодуйте на строгость рассматриваемого канона, как хотите упрекайте в жестокосердии составителей его и предлагайте едва ли целесообразные проекты каких-то особых церковных поминовений по инославных христианах («Бог. Вестн. Стр. 31), а пока примиритесь с, быть может, кому-либо и нежелательным, но, по моему мнению, вполне закономерным фактом: не должно служить в наших храмах панихид по иноверцах. Что делать? (начинается мой курсив). Такова уже природа Церкви, как общественного учреждения, ибо где общество, там непременно и юридические нормы, безмолвно требующие от его членов «послушания», глухие к воплям и неизменные в действовании, пока не будут отменены установившею их Церковью. Без таких канонов никакое общество обойтись не может. Путь они тяжелы, подчас даже невыносимы, давят личные порывы и чувства, — все это не резон к их отмене. Становясь «рабами Христовыми» (I Кор. VII, 22), мы в Нем взамен своей частной свободы обретаем истинную свободу (Иоан. VIII, 36). В одном месте в своей замечательной книге «О героях» Карлейль совершенно справедливо замечает: «infinite pity, yet also infinite rigour of law: it is so nature is made» (On heroes, hero-worship and the heroic in history» by Thomas Carlyle. London, 88)*.

______________________

* Безмерное сострадание и также безмерная суровость закона: такова природа («Герои, культ героев и героическое в истории» Томаса Карлейла. Лондон, 1888).

______________________

Вот какой ученый: по-английски знает и лондонские книги цитирует. Сколько трудились наставники, чтобы дать созреть талантливому ученику и вооружить его всеми средствами борьбы и победы.

Переходя к вопросу о смертной казни, — тема, которая для практического государственного человека имеет разные стороны и разные решения, но, кажется, за исключением редких случаев и из государственных людей ни один не применяет ее и не защищает ее без крайнего физиологического отвращения и врожденного человеку и человечеству мистического перед нею страха (без него как бы человечество могло существовать?), профессор и протоиерей Аквилонов, которого никакая нужда не гонит, сам по себе и добровольно, из сердечного алкания выступает с проповедью... убий (казни). Главное, — обровольно! никто не звал, никто не спрашивал! Сытый, — а чувствует аппетит к «убий»... и так арифметически, учено, как именно только можно в теплом кабинете и после сытого обеда. Опять цитирую:

«И. Златоуст говорит, — по отношению к заповеди: «не убий»: «Одно и то же может быть то хорошим, то нехорошим. Например, быть носиму на руках в первом возрасте хорошее, а после вредно.

Питаться разжеванной пищей в младенчестве хорошо, а после отвратительно. Питаться молоком и прибегать к сосцам в начале полезно, а потом вредно. Носить детскую одежду отроку хорошо, а мужу неприлично. Одень отрока в одежду человека возрастного, — будет и смешно, и опасно. Поручи ему производство гражданских дел, поручи торговлю, заставь сеять и жать, — опять будет очень смешно. И что я говорю об этом? Самое убийство, всеми признаваемое за изобретение лукавого, будучи совершено в приличное время, сделало Финиеса достойным священнической степени (Числ. 25): «и вменися ему в правду», говорит Писание (Пс. 105, 31). Авраам же был не только человекоубийцей, но что еще хуже детоубйцей, и тем самым больше всего благоугодил Богу. Равным образом и Петр совершил двойное убийство, и, однако, это было делом духовным (Деян. 5). Итак, не станем просто судить о делах, не будем тщательно вникать во время, причину, намерение, в различие лиц и во все другие обстоятельства, — иначе нельзя дойти и до истины». О, если бы теперь внимали этим мудрым советам!

Итак, евреев надо ненавидеть, лютеран — презирать, как «рысей и эфиоплян», за католиков не следует молиться и, в благопотребных случаях, следует виновных казнить смертью: но сказать все это до того просто, что для этого не надо было вовсе учиться, и еще менее потребно было поступать в священники. На вопросы «надо ли казнить» и «надо ли ненавидеть», в утвердительном смысле ответит всякий алкоголик из Максима Горького. Что тут мудреного?!... Так первоначально и все первобытные народы, с этого начинали бушмены, кафры, полинезийцы: обратное — надо доказывать, до обратного возрастали в истории. Не у бушменов же родился Беккария, не бушменской царицею была Елизавета Петровна: тут прогресс, прогресс доброты, цивилизации, разума. Для чего же Аквилонов не то, что чему-нибудь учился, а для чего он учился писать, учился грамоте, чтобы написать в брошюрах своих эти большие бушменские «Азы»? Непонятно.

Но я полемизирую, — когда не хотел этого делать.

Только одно возражение:

Да почему по нашим признакам мы различаем «святое» от «несвятого», «святого человека» от «несвятого человека» «свято дело» от «несвятого дела», «святое слово» от «несвятого слова»? По каким признакам? Не явно ли, между прочим, что по присутствию доброты, простой человеческой доброты, благости, благоволения в индивидууме, в поступке, в слове? Докажи кто-нибудь памятниками письменности, фактами, достоверными рассказами, что напр. «святые отцы Церкви» были злы, злобны, кровожадны: то ведь совершено очевидно, что таковое роковое доказательство сделалось бы поводом исключить из святцев, а вовсе не поводом к тому, чтобы включить в священный канон злобу и кровожадность! Не правда ли? Иисуса, «некоего Иисуса», еще никем не знаемого, неузнанного, сперва на улицах Иерусалима, а затем и у язычников, не оттого ли признали сперва «вторично сошедшим на землю Илиею», «пророком» и, наконец, «Сыном Божиим», — что он был не только «Учитель благой», но обнаружил перед людьми такую степень и форму благости, которая поразила их как сверхъестественная и природно человеку вовсе не свойственная: «благословляйте клянущих вас», «любите врагов ваших». — Это невозможно! Этого не делали святые Израиля, ни пророки: так может говорить Кто-то и не пророк, и не святой — а Мир Сверхнатуральный, Небо, Бог». Вот так произошло узнание Бога: о Коем мы и говорим: «Был Некто с такой благостью, какою мы не видали среди смертных. Счастливые иерусалимляне: они узрели чудо, Бога». Об Иисусе, о самом Иисусе мы моментально усомнились бы, что Он — Бог, если бы опять же нам сообщено было достоверное свидетельство, что Он не был добр, что Он совершал злое.

Что же, поэтому, доказывают ссылки на Златоуста, Василия Великого и др.? Ощупываем и говорим: «Вот — человек»! и припоминаем другое: «Один Бог без греха». Аквилонов только доказывает, что грешили и Златоуст, и Василий Великий: что подразумевательно и мы все знаем, ибо ни который из них не был Богом «безгрешным». Сказал ли мне: «Не люби ближнего», «не люби кого-нибудь», «не молись за кого-нибудь» Василий Великий или Иоанн Златоуст, даже если бы сказал... не Бог, а «рекомый» (таком случае) Бог: мне было бы решительно все равно, и только бы прибавилась грусть: «погрешают и святые»: «погрешает»... — не решаюсь сказать, и говорю только для примера, как бывает в логических примерах: — «погрешает Бог». Вот и только.

Но чтобы я сказал:

«ненавидение божественно»,

«ненавидене свято»,

«ненавидение канонично», молитва за усопшего (иноверца) неканонична»...

Да я никогда не скажу этого, и лучше останусь язычником, атеистом, без Бога вовсе — и если за это, за такое сопротивление свое останусь без Бога и вне Бога — буду совершенно спокоен. Дышу — ибо есть легкое и вижу белое и черное — потому что есть глаза, и дурное и злое различаю — потому что есть душа врожденная. Останусь я «вне Бога» и «без Бога» при этом от ненавидения потому, что уже скорее я поверю в тайнах души в какой-то сумбур и, в частности, в сумбур «истории религии», нежели в то, чтобы в самом деле Бог... Бог не 1906 г. и Петербурга или Казани, но вечный и Всесущий Бог вправду хотел, чтобы я кого-нибудь ненавидел, презирал или отрекался помолиться. Иоанн Златоуст, Василий Великий, Григорий Богослов, каноны, соборы — насколько они в самом деле приостанавливали любовь или клали молчание на уста молящегося — и были грешны!! Хотя бы во всем остальном были святы. Не святость «по человеку», а «по святости» человек — идет в Святцы или не идет, идет на Небо или не идет. Одно вечное: а человек умирает, все люди, и Иоанн и Василий, «великие», «святые», — все, все по связи природы своей с грехом, ошибкою, заблуждением («если вкусишь» — от древа познания добра и зла — «смертью умрешь»).

Так, я думаю, должны думать все. Неужели можно думать иначе? Кончив это краткое разъяснение, вернусь от мелочей увлекший меня полемики к тому первоначальному мотиву, который толкнул меня взяться за перо.

Что за явление? Не все ли мы верили, века верили, уверовали язычники, которые этим и были привлечены к христианству, что оно есть религия любви, благости, благорастворения. «Я пришел извести узников из темницы»... Я пришел не для праведных, а для грешных». Не здоровые, а больные имеют нужду во враче... Все, — Его слова, в Кого мы веруем. Наконец, чему пришли поклониться пастыри и волхвы? Отчего же ангелы пели: «Слава в вышних Богу и на земле мир и благоволение. Боже, Боже: ведь в это верили!! Неужели же волхвы и пастыри, и ангелы пели, в сущности, о брошюрах проф. Аквилонова, о зародыше их, о первом ростке, «горчичном зерне», из которого вот выросло огромное дерево, где доказывается, разъясняется и проч.:

1) что молится за иноверцев не нужно,

2) что иноверцы как бы рыси и эфиопляне,

3) а для государственных преступников нужна смертная казнь? Почему же началось новое летоисчисление? почему? почему? Что же совершилось, что такое обещано, на что все надеялись, что воскликнули: «Давайте считать с этого года как с первого: ибо все прежнее все равно как не было, а то, что пришло, — совершенно ново и притом вечной новизною»? Ведь вот чувство человека, благородное, трогательное доверчивое! Аквилонов вовсе не смешон: он приводит авторитеты, новые, древние. Он не один; вот что страшно, что он вовсе не один, что их много, что это голос сонмов, который вовсе ничего из «своего» не хочет уступить, и противников своих третирует глубоко презрительно в полной уверенности, что они в согласии с церковью, с церковным преданием, с апостолами и Христом. Вот где настоящий ужас, апокалипсический ужас, ибо мы совершенно не знаем, где же Блудница (апокалипсическая) и где Христос? Ибо дело так разлделилось, так искоренно, с обеих сторон, — что явно кто-то «с Велиаром» и кто-то «с Христом», кто-то «борется с Драконом» и кто-то «сидит на Драконе», «упивается кровью святых» — но кто? кто? мне до того страшно, что ни малейшей претензии сказать: «Я в праве», «мы, наши в праве» — я не имею. Не говоря о страхе, тут — и любопытство. Как, кроме страха при вынутии жребия «на смерть», действует и любопытство: «я ? не я ?». Мы — либералы, журналисты, ну — земцы, «либеральные батюшки»: все знания не важные. Как мы можем быть уверены в себе? Дела наши неважны, физиономии незначительны. Смешон Аквилонов; но почему я не смешон? Кто же из нас и куда идет? Ибо кто-то идет в гибель — это-то явно: нет трех цветов, только два; нет «разных зверей», а только один «Дракон», «Сын погибели» — в области различения добра и зла.

Я не могу от себя скрыть той чрезвычайно грустной и как-то мало надежной истины, что я в своем «добре» (в том, что мне кажется «добром»: 1) не ненавидеть, 2) молиться за других) не столько собственно опираюсь на плоды школы и чтения, не на то, что «говорит Иоанн Златоуст» и «говорит Василий Великий», — а просто на то, что мне говорит, внушает сердце «так себе человека», «как я уродился» — внушает нечто природное, врожденное, «от батюшки с матушкой»: тогда как Аквилонов и все, «иже с ними», люди учения, богословы, священники, монахи говорят менее от себя и более действительно от предания и вообще «от книг» и «чтения», однако в большинстве — богословского. Вот что странно, вот с чем я не умею справиться. Дается ли богословие, в суммарном итоге своем, плюс к «естественному человеку» или «минус»? Вот что страшно. Зачем предполагать в Аквилонове что-нибудь особенное, личное, исключительное? Средний человек: но ведь то-то и страшно, то-то и апокалиптично, что это совершенно обыкновенный человек, не злой и не добрый, не гениальный и не глупый, который в смысле направления «к добру или злу» обнаруживает столь явно в себе не благоразумное травоядное существо, а совсем другое, обратное. Откуда у него? Почему он защищает и ему хочется защищать «убий», а не «не убий», «не молись», а не «не молись», при одинаковой, в сущности, возможности логикой и текстами защищать одно как и другое? Почему этот выбор! Умозаключение! Теперь все наше духовенство, вся духовная литература разделилась довольно явно на два лагеря — не по старым намеченным давлениям в русской Церкви: приверженность, напр., к обряду и приверженность к нравственной стороне религии, старообрядчество и штунда, проч., а вот по этому: прирожденное влечение к добру (к тому, что я называю, то мне кажется добром) с протестом, пренебрежением и иногда прорывающеюся враждою к «традиционности», или тому и школьному богословию, вообще ко всем затвердевшим формулам религиозности, переданным из Византии и у нас еще более окрепшим; и, напротив — приверженность к этим затвердевшим формулам, как некоторой «святости самой в себе», безотносительно к человеку и его совести, к человеку и его душе, к жизни человеческой. Стиль «иератический», «священные иероглифы» — где каждая черта священна, что-то старое-старое и ветхое-ветхое, чего трогать и переменять нельзя по священному страху, окутывающему эти потемки, уже непонятные и ненужные в некоторых частях; и стиль демотический, новый, народный, понятый, утилитарный, удобный: но где еще ни одна часть не получила этого священного «страха Божия» к себе, чем держится весь иератический стиль. Второе течение шумно и неопытно, явно человеколюбиво, ни с чем не воюет, кроме «иератического стиля», ни с лютеранами, ни с католиками, ни со штундистами, ни со старообрядцами: оно внимательно или снисходительно даже к язычеству и язычникам (японцы), к еврейству и евреям, даже к магометанам*, и, наконец, к «мирным безбожникам», в этой русской форме атеизма, которая книг не пишет, систем не построяет, а «на все махнуло рукой»... трудно сказать — по недалекости, легкомыслию и занятости другими темами. Таким образом, это течение нашей религиозной жизни уже у порога достигло не только великих, но величайших, труднейших задач христианской истории, церковной истории, казалось, никогда недостижимых: крепко держась за Христа, даже крепко держась за церковность, но без непременности, без придирчивости, скажу так — без внутренней злости «на вся и всех», которая решительно присуща «иератическому стилю», оно (течение это), в сущности, уничтожило (в сердце, а потом будет и в жизни) перегородки между церквами, между народами, и снова вернуло христианству единство, братство и всемирность. Невероятное исполнение, но оно прямо налицо у нас совершилось, есть. Его все видят, и дивно, что так мало дивятся ему: я думаю — оттого, что оно пришло так просто, скромно, молчаливо почти без жестких и торжественных речей, без дипломатических переговоров между иерархами; пришло народно и всеобще (при «иерархических переговорах» едва ли это было бы достигнуто). Но вот и трудность, тоска недоумения: что же, однако, в этих людях, столь новых и необыкновенных по сразу достигнутым результатам, «специфически евангельского», «специфически религиозного», «специфически христианского»? Гляжу я на монаха, на архиерея за архиерейской службой, упиваюсь херувимскою, и думаю: да, чтобы этому явиться — должны были протечь века, тысячелетия. Ведь все тут особое, ни на кого и ни на что не похожее: напев — чуден, недвижное стояние архиерея — чудно же, и эти шесть зажженных свеч, три и три в деснице и шуйце, коими он благословляет склоненный народ — все чудно и чудно, невиданно и неслыханно!! Священный, иератический вид, воистину иероглифы, миленькие зверьки, изображающие письмена». Зачем это надо — не знаю, но что хорошо, ласкает глаз, ласкает ухо — очевидно... Сам вид монаха, этот бледный вид, отсутствие улыбки, черные страшные одежды, — с «воскрылиями», — самый способ жизни его уединенной, строгой, неразговорчивой, страшно сдержанной — все стиль и стиль, готика, лучше готики! И очарован, не понимая! Напротив, священник, добрый «батюшка», с которым мы говорим о католиках и лютеранах без вражды — это так ново и необыкновенно у христиан, — да это я сам, только иначе одетый, журналист и гражданин, писатель и мыслитель, вообще просто человек: и не надо было ни векам течь, ни эпохам переменяться, чтобы явился такой. Слишком мы просты: вот где горе. Горе ли? Не знаю, не знаю!! Я хочу сказать, что великое горе нового движения заключается в том, что оно просто — не церковь, вне церкви, обходит ее, течет кругом мимо ее стен; в то же время однако трактуя, да и вообще положив всю жизнь, весь «живот» свой на службу 1) христианству, 2) Христу, 3) Церкви или церковным задачам, церковным темам, интересам (интересам, темам и задачам, до сих пор разрабатывавшимися церковью, вне церкви). Еще конкретнее: разница между «иератическим» и «демотическим» религиозным движением заключается в том, что первое — при всей легкости своей (см. выше подчеркнутые мною слова «обыкновенного» Аквилонова о том, что церковь должна остаться глуха к отчаянию человеческому) и вообще многих «неясностях», тем не менее есть именно церковь, как нечто особенное в мире, выделенное, как не мир; тогда как второе, доброе, все вопросы разрешившее, есть просто натуральный мир, договаривать ли — до христианства бывший, и который читает Евангелие и слушает слово Христа с тем вниманием... ну как хананеянка, римский сотник, как вообще эти благодушные «естественные люди» на Востоке и Западе, которые, вопреки правительственным системам (римской) вообще приняли христианство легко, ласково, без сопротивления почти. Вот к каким великим горестям мы приходим. Горестям ли? не знаю, не знаю! Чистосердечно! Я думаю, многие об этом теперь думают, многие этим мучатся. Уверен, что задумаются над этим и богословы, и священники, задумаются монахи, епископы, и помогут что-нибудь увидеть в этой теме, где мы почти ничего не видим, ничего не умеем разуметь.

______________________

* Не могу не передать чувства живого удивления и глубокого уважения, с коими на страницах «Ц.О.Ж.» я прочел несколько внимательных слов о магометанах: напр. о том, как они и мы празднуем свадьбы, справляем масленицу и проч. Это новый и небывалый в отношении магометан тон в духовной печати, где прежде в отношении их не было ничего, кроме глухого отрицания. Воображаю, как должны были это почувствовать казанские и вообще приволжские татары: и насколько должно было это толкнуть их, ответно к близости с христианами, даже толкнуть (ну хоть кое кого, но зато прочно), в лоно христианства, Церкви. Вот идеал, вот мечта — эта близость как просто верное соседство, притом в обоих лагерях не безбожное. Автор.

______________________

Я думаю — для обеих сторон пришли времена великой огромности. Ибо мы в горе! В явном горе! А это не такое состояние, когда бы махать руками, зычно кричать, останавливать. Поможем друг другу!


Впервые опубликовано: Церковно-Общественная жизнь. 1906. № 40. 22 сент. С. 1328-1332; № 41. 29 сент. С. 1362-1366.

Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века.



На главную

Произведения В.В. Розанова

Монастыри и храмы Северо-запада