| ||
Проф. В.В. Болотов. Лекции по истории древней церкви. Т. I. 1907 г. Том II. 1910 г. Том III. 1913 г. А. Бриллиантов. Профессор Василий Васильевич Болотов. Биографический очерк.
Читаешь что-нибудь, крупное ли, мелкое ли, из семинарской и духовно-академической жизни, и точно вводишь душу свою в тихую заводь, куда поистине не плещет житейское море... Не плещет ни гнев, ни ярость, ни разодрание сердца. Тихо шелестят листы старинных огромных, огромнейших книг! У В.В. Болотова сделалась даже какая-то болезнь левого колена или бедра, не то припухлость, не то рана, ибо обыкновенно цитируемый — конечно, громаднейший — том он имел привычку все 20 лет ставить на это левое колено. Но договорим общую мысль: не ходят киты и большие рыбы в этой тихой заводи. А живут здесь тихие и благородные русские карпы, русские караси и какая еще ей полагается русская мирная рыба. И лесок кругом заводи. И чистое небо в нее смотрится. И весь этот край благословенный. Да так это и должно быть: ведь из него выходит благословение и благодать на всю Русь... Такое впечатление я пережил, читая у трудолюбивого и талантливого ученика и преемника по кафедре в Спб. духовной академии В.В. Болотова — А.И. Бриллиантова — его «Характеристику ученой деятельности В.В. Болотова как церковного историка» и «Профессор В.В. Болотов. Биографический очерк» и просматривая три тома собранных по рукописям и изданных теперь «Лекций по истории древней церкви В.В. Болотова» (посмертное издание под редакцией А. Бриллиантова). Имя Болотова как лучшего ученого последней четверти XIX века известно: между тем вся его жизнь и личность до того скромны, что проникаешься каким-то нежным уважением ко всему его духовному облику. Этому отвечает и его внешность, — до того духовно-семинарская, что кажется символической и вечной для сословия и образования! Что-то упрямое, упорное, смелое, полное бесконечной внутренней инициативы и непрестанной работы мысли, лицо вместе с тем говорит: «Ни на вершок вправо или влево, а только — по железным рельсам, на которые вместо мягкой подушки родила меня родная матушка; и я с тех пор только и умею ходить по железным рельсам, никуда не сворачивая и ими ограничиваясь, по воле матушки, по воле Святых Отцов и нашего епархиального начальства». Европейский ученый, с удивительным даром, страстью и вкусом: 1) к лингвистике, 2) хронологии и географии, 3) к церковно-богословской догматике, 4) к чистой математике, — он все это соединил, слил в себе как 5) в церковном историке. Собственно, по этому разнообразию, казалось бы, вовсе несовместимых даров и страстей (он высшую математику любил со страстью) он был вполне феномен, и с ним не могут сравниться даже такие светила науки, как историк С.М Соловьев, философ Владимир Соловьев, В.О. Ключевский и даже творцы новых открытий — Менделеев и Бутлеров. И что же: живя много лет сперва в одной комнатке, потом в квартире из двух комнат, не читая вовсе газет, а из журналов только два-три духовных, он никуда не выходил, кроме как к церковной службе и в свою духовную академию, и вместе явился... Полным обворожительности «службистом»... Он точно «забыл себя» в родном доме, у матушки, в четыре окна, в селе Кравотыни (на берегу озера Селигера в двенадцати верстах от уездного города Осташкова). Любя чрезвычайно астрономию и геодезию, он точно вычислил географическое положение своей любимой Кравотыни (широту и долготу): φ = + 57º 16'50" λ = 33º 8'20" Greenwich и разыскал древнейшие известия по летописям о Кравотыни, орфографию его имени (Кровотынь или Кравотынь), равно как и историю клира, т.е. имена священников, диаконов и дьячков родной Введенской церкви, где его отец был дьячком. Все эти, казалось бы, мелочи не так пусты: мы читаем в них прелестнейшее направление ума, который не убегает от родины, не спешит «в заграницы», рыская там и ищучи себе славы, а оборачивается назад, к рождению и родине, и сберегает, и обдумывает каждое перышко родного гнезда, которое его когда-то грело. Отец его еще до рождения первого ребенка несчастным образом погиб, загоняя гусей с полыньи: лед проломился, и больше его никто не видел. Но не растерялась молодая дьячиха, Марья Ивановна, урожденная Вишнякова: «в таком положении» она вернулась из Осташкова (где муж ее был дьячком) к родной матери в Кравотынь, родила здесь сынка и вся отдалась его воспитанию. Об ея прекрасном уравновешенном уме и неустанном трудолюбии много рассказывал впоследствии знаменитый сын. Подготовив дома, она свезла его на санках «вручную» в духовное училище... Но и из Петербурга, уже ученый профессор, он на лето всегда возвращался к матери: ветхий домик их о четырех окошках «заключал пространство всего в 9x8 квадратных аршин» (?! — прямо невероятно, но так сказано у точнейшего А.И. Бриллиантова), — с более чем скромным убранством, которое всегда оставалось одно и то же. Время его и здесь проходило главным образом в научных занятиях с книгами, привезенными из Петербурга, в содействии матери в ее хлопотах по хозяйству, частью в прогулках и беседах с каким-либо гостем. Он сам ставил самовар, даже готовил обед, а в 1898 году ему пришлось ухаживать за больною матерью, которая прожила до глубокой старости и скончалась за десять месяцев до кончины своего сына. Перед возвращением на службу в Петербург он, не оставляя еще ученического своего правила, совершал паломничество с матерью пешком в близлежащую пустынь преподобного Нила Столбенского для поклонения мощам угодника. Здесь после богослужения он заходил к настоятелю архимандриту Арсению (1871 — 1898) и до вечера проводил время в беседе с ним. Так уставно, не меняясь, благочестиво протекла его жизнь, в сущности, — счастливейшим образом. В то время, как все кругом его, вся русская жизнь тугом почитала себя несчастною, томилась в театрах, тошнилась в опере и оперетке, задыхалась от скуки в публичных чтениях и на балах, — один Василий Васильевич Болотов (ударение на втором «о», как он доискался) цвел благополучием — жалел, зачем в сутках не более 24 часов, ибо ему времени вечно не хватало, — и быстро поспешал повсюду, никуда не выходя из своей комнаты. Только в полном счастии и полном удовлетворении лежит разгадка его личности и всех успехов в науке: не томимый ничем, не томимый черными грехами завидования и ревности ученой, он без помехи только учился, только учился, только работал, только работал. И так как феноменальная память его никогда ничего не забывала, так как он имел рвение и вкус по трем направлениям — истории, лингвистики и математики, — то немудрено, что он с каждым годом пух ученым образом и еще в средних годах возраста вез в себе и за собою такой огромный воз всяких сведений, какой не под силу нескольким профессорам. И все его любили и уважали; все «почитали». Трогательно читать, как митрополит (Антоний) и Вл. К. Саблер заботились о его здоровье и посещали его больного в клинике. И это вовсе не пустяки, как показалось бы с «высокоумных точек зрения»: он видел и здесь себя счастливым самою простою и самою выразительною формою счастья, — что всем полезен, нужен, необходим, и все это чувствуют и берут у него, как крестьяне черпают бадьею чистую воду из местного колодца, не рассуждая и благодаря. Всю жизнь поить окружающих и чувствовать неистощимость вод — конечно, это высший удел человека на земле. Громадные его способности и сознание, что вода из его колодца — чистейшая, конечно, давали высшую форму духовного удовлетворения. Отсюда-то и вытекли подробности его жизни, — что он в одном «я» совместил Александра Македонского и Диогена. По существу, он был Диоген, ни в чем не нуждавшийся. Ведь и всякий ученый в задаче своей — Диоген. Но громада его дарований, так сказать, всосала «Персию и Индию» в его бочку. Все страны «наук и ведений», если можно так выразиться, вползли сами к нему в бочку, ища поместиться в его драгоценной голове. Лицо его на портрете, постановка плеч и шеи и несколько наивные глаза — дают идеальное представление осташковского семинариста; но поразительно благородное строение лба, — и оно говорит о чем-то европейском, о лучшем европейском. Так и слились в его «я» Осташков и Европа, Диоген и царь Александр. А вот и сюртучок новый (на портрете), аккуратно застегнут. И манишка, и галстук. Все удалось профессору. Его не только митрополит и обер-прокурор любят и ценят, но и особо уважает «Василия Василиевича» портной и шьет сюртук с особым усердием. Все удается. Все хорошо. Все ладно. Поэтому хотя его призвание было написать для России великолепную и первую у нас «Историю христианской церкви», которая бы не уступила ни одной европейской и украсила бы родную науку и литературу, — но он, «забыв себя в селе», так и не исполнил этого... И здесь, — пообещав безграничное, не дал ничего. Кто очень счастлив в жизни, — и уходит весь «в жизнь», оставляя «по ту сторону гроба» очень малое или ничтожное (сравнительно). Но это почти хорошо в нем и идет к нему. Прибавься бы огромный труд, «украшающий отечество», могло бы быть место подозрениям в славолюбии, в честолюбии. Демон завистлив и всегда чернит человека, — если не делом, то клеветою. Василий Васильевич не дал ничего демону и стоит совершенно чист перед Богом, как сущий праведник: — Я совершенно счастлив и без «Истории церкви»... Думалось: — Да, ты совершенно счастлив как воплощение церкви, — и, пожалуй, это действительно лучше, чем «История церкви», — лучше, реже и труднее. Молился ты с детства Нилу Столбенскому, — и святой угодник дал тебе мантию свою, и в XIX веке ты сам явил Нила Столбенского, явил в науке, в антураже всей цивилизации, твердя, как и тот: «Quieta non movere» [«Не трогать того, что покоится» (лат.)]. Это «quieta поп movere» он повторил по вопросу о перемене календаря. «Реформа» была уже готова, все ее желали и на нее были согласны; но он остановил ее. Явившись в комиссию из астрономов, чиновников и проч., «от духовной академии и по поручению Св. Синода», — он всех поразил своими знаниями, даже и в астрономии и математике, и спросил язвительно: «Зачем же собственно и деловым образом вам реформа?»... «Не говоря уже о слиянии России с реформою календаря папы Григория (григорианский календарь), о чем не может быть речи, так как эта католическая реформа сама не только не имеет оправдания, но и извинения, — принятие даже более верных поправок астрономов XIX века не обещает никаких существенных выгод, при несомненных опасностях для религиозного сознания народа, в смысле его покоя». В самом деле, при абсолютной поправке календаря мы все равно разойдемся с Западною Европою; а между тем единство с нею в счете чисел месяцев есть главный мотив реформы. Если же мы последуем этому главному мотиву и приняли бы григорианскую реформу, то получим календарь неверный, который пришлось бы со временем менять. Гораздо удобнее поэтому остаться при старом юлианском календаре. Василий Васильевич Болотов (лишь в Петербурге его стали звать «Болотовым», на дворянский лад) явил собою самый незамутненный образ тихого православия, которое — хорошо это или нет — уже неотделимо от представления села, сельской церкви, народной гурьбы и умеряющего все вечернего колокола, зовущего к вечерней службе. Все уставно, тихо, коротко и счастливо. «Все обстоит благополучно». Русские Вольтеры язвят эту формулу, а, между тем, куда от нее уйдешь, если «благополучно» не только в докладе, на словах или бумаге, а и в самом деле — «благополучно». Для «благополучно» велись все войны; для «благополучно» заключались мирные трактаты и союзы; для «благополучно» звались великие цари. «Благополучно» — в самом деле конец и начало земного жития человека, который возлагает сложное и премудрое на Бога, полагая, что здесь он бессилен, что здесь царствует какой-то Рок и Судьба, — ему же, маленькому и ограниченному, оставлено только «быть благополучным». Эта, казалось бы, коротенькая формула — на самом деле есть кантовское решение вопроса о жизни. «Ноумены» бытия и равно «ноумены» деятельностей и движения от нас сокрыты и в распоряжение нам не даны; и у нас остаются одни «феномены», т.е. «критика практического разума». А она сводится к «благополучию», но лишь не фальшивому. Но воистину благородный и прекрасный В.В. Болотов сознавал ясно, что в его «благополучии» и в благополучии всех их, академистов, — а наконец, и православной церкви вообще — нет фальши, а лишь недоделки, недосмотры, неудобства, неладности, которые исправятся, если всякий будет превосходно делать свое дело, у одного маленькое, у других великое. Профессору духовной академии не дано великого дела, великой задачи, великого права, великого долга. И отсюда второе разрешение им жизненной проблемы: Он весь ушел в академическую жизнь, и тоже — весело и счастливо, «веря, надеясь и любя»: и в этой области явил образец, которому, по всему вероятию, не суждено когда-нибудь превзойтись. На всякой «чреде жизни», большой, маленькой, средней, — должно быть некоторое «окончание», некоторый «предел» и «лучшее»: и вот таковое не то чтобы в маленькой, но в средней деятельности профессора академии он и дал. Читая у А.И. Бриллиантова воспоминания о наставнике и, вероятно, друге, — просто не веришь словам, которые читаешь: оказывается, Болотов не только составлял некоторые протоколы разных комиссий, но своей рукой и переписывал их набело! Почерк же у него (автограф под портретом) был превосходный, четкий, крупный, «как раз для чтения митрополитов» и вообще знатных особ, которые уже и стары, и в чинах, и им куда вообще «мелочь разбирать». И трудился наш Василий Васильевич, трудился и не жаловался. Трудился в комиссии по поводу введения нового календаря, трудился и был главным «делопроизводителем» по старокатолическому вопросу, — трудился над семинарскою программою по поручению и просьбе обер-прокурора Св. Синода. Трудился, — но и отдохнул же душою, — по воссоединении с нами сиро-халдейских несториан, каковое дело принадлежит ему движением и осуществлением главным образом. Это было ему великою наградою: так как несколько тысяч людей он ввел в ему милое православие. Нужно заметить, он не был пассивен во всех делах, — не был «покорен» и «исполнен». О, нет: ясный, какою-то острою стрелою летящий вперед ум, ум прямой, смелый, решительный в движении и в формуле — его особенность. В том-то и заключается его особенность и его удивительное, что с таким умом в нем сочеталась скромность и готовность всего себя, по Спасителю, отдать «дню сему» («довлеет дневи злоба его»). «Зачем нам думать о неделе, когда есть четверг». И он каждый «четверг» наполнял до пресыщения заботою, трудом... Участвовал в комиссии по ревизии академической библиотеки и подал в совет, а потом в Св. Синод заявление — что ее надо пополнить, особенно по таким-то отделам, и что для этого надо увеличить штатную сумму денег на этот предмет. Совет и Синод «признали основательным и исполнили». Ему поручались задавания тем для кандидатов академических. Он работал над этим: и проф. Бриллиантов приводит длинный список специальных тем, на которые потом появились замечательные труды и украсили нашу богословскую и историческую науку. Ему поручались разборы диссертаций на степени магистра и доктора: и он так уходил в этот предмет, что его «разбор сочинения на ученую степень» иногда разрастался сам в целую специальную диссертацию. Министерству иностранных дел нужно было вести переговоры и вообще что-то «писать» и в ответ «получать бумаги» от абиссинцев и коптов: их языка в Петербурге никто не знал, кроме Болотова (и теперь — проф. Тураева), и он сделался посредником этих сношений. «Позвать Болотова». «Спросить у Болотова». «Посоветоваться с Болотовым». И он как солнышко всюду светил своим добрым православным светом, и великим разумом, и всеобъемлющею ученостью, и чеканным языком. Он, говорят, превосходно читал лекции, был великолепным лектором; читая же его лекции, собранные и напечатанные А.И. Бриллиантовым, — удивляешься великолепному стилю их, точному, яркому, выразительному, легкому. Никакой «каши и мути» мысли или языка; никакой сантиментальности суждений; никакой риторичности суждений и вообще неприятного привкуса ученых книг. Он страстно входит в детали: но и вообще течение истории церкви, это величавое громадное течение веков, он держит на острие своего внимания и судит его спокойно, величественно и очень критически в отношении лиц и явлений. Замечательно, что он имел ум положительно гордый; и эту гордость давало ему (как можно догадываться) громадное личное благочестие, при котором он получал «дух» судить очень решительно, даже пред лицом великих Отцов церкви. Так, в одном месте мне попалась у него строка: «Мы это можем думать, несмотря на всяких вальсамонов» (иронически с маленькой буквы). Между тем Вальсамон написал толкования на «Апостольские правила», — и эти древнейшие толкования теперь приемлются (по косности) «непререкаемо». Он, несмотря на годы если не молодые, то и не старые, «сел» и был посажен «старцем» возле церкви. Так само собою вышло, — и именно ради его благочестия. Как он ничего себе не искал, был лишен инстинктов власти и славолюбия, то к нему, как к «простому смертному», легко было пойти за советом и величественному митрополиту, и чиновному обер-прокурору, и просто «студенту с диссертациею». И все шли. Из этого «все шли к нему» и сложилось «сиденье великого старца»: и, кажется, необходимо подобрать все крупицы его мыслей, его советов, его указаний, его решений. Нужно заметить, что все у него было чеканная работа. Несколько лет назад припоминался его взгляд на обязательность в наше время древнего канонического права. «Канонично все то, что направлено к пользам теперешней церкви», — ответил этот благочестивый человек. За истечением многих лет я привожу его ответ на вопрос не буквально: у него сказалось это как-то великолепнее и чеканнее, сказалось как вечная формула, вечная истина. Я был поражен именно благочестием суждения, скрытым в истине суждения. Судя по этому-то вот ответу, я и думаю, что нужно подобрать «крупицы», и может быть, этим займется, окончив «Курс лекций», тот же Александр Иванович Бриллиантов. — «Как прекрасны предсмертные минуты!» — «Иду ко кресту!» — «Христос идет!» — «Бог идет» — и слова «на каких-то восточных языках» слышны были, когда он умирал в Крестовоздвиженской общине (Бриллиантов, стр. 55). «Там» ждала умирающего его матушка, старая и чистая поповна и (по мужу) дьячиха. «Вот и ты пришел: как хорошо, что я свезла тебя тогда на салазках в наше училище», — сказала старушка. И он сказал ей: — Хорошо, матушка. С большой моей работой притекли в православие десятки тысяч, которые уже сорок лет просили о воссоединении их, да не было им ответа: не могли внятно они сказать, да и их некому было разумеючи выслушать. Да и все лень было всем. А я поторопился, понатужился — и приняли. — Да откуда это? — Из Месопотамии, древнего «Рая» на земле... И дивно старушке, что сын ее потрудился над таким великим делом, над таким далеким делом. Так, и из уезда ихнего маленьким ручьем берется Волга, — а течет великими водами в далекие края... Русское общество не может не быть благодарно великою благодарностью А.И. Бриллиантову, — без рачительности которого лекции В.В. Болотова, может быть, и затерялись бы вовсе. Пожелаем, чтобы каждый филолог университетских женских курсов имел этот академический «Курс лекций по истории древней церкви» у себя настольного книгою. Впервые опубликовано: Новое время. 1913. 11 октября. № 13500.
Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — русский религиозный философ, литературный критик и публицист, один из самых противоречивых русских философов XX века. | ||
|