Б.В. Савинков
Из воспоминаний об Иване Каляеве

На главную

Произведения Б.В. Савинкова (Ропшина)



I

Я помню его еще в студенческие годы. Мы в его маленькой комнате, на Малом проспекте Васильевского острова. Бледный, он стоит передо мной, и его громадные, чистые и печальные глаза загораются новым для меня, то вспыхивающим, то снова замирающим блеском.

—Послушай, — тихо говорит он, — неужели это вопрос морали?.. Неужели силой нельзя?.. Неужели всегда «не убий»?.. Ведь они убивают?.. Ведь кровь льется рекой. Часто невидимая, всегда невинная... Разве не кровь за кровь? Не жизнь за жизнь! И разве не преступленье молчать или говорить, только говорить?..

Он смотрит на меня долгим и мучительным взглядом. Сквозь пыльные занавески искрятся первые, еще юные, еще робкие лучи майского утра. Он не замечает их. Его щеки горят, и в глазах светится мука, — мука сомненья и колебанья.

—Разве не стыдно жить?.. Разве не легче умирать и... убивать? — снова шепчет он, низко наклоняясь ко мне. — Кто решит, скажи, кто решит? И позволено ли, все ли позволено?.. Niech wstaja, dumni, niech ida tlumni... [Пусть встают гордые, пусть идут толпами (польск.)] А если не встанут и не пойдут или не сумеют дойти, дойти до конца, до самого конца?.. На что же тогда мы?.. Или это малодушие? Боязнь смерти и... преступленья? Преступленья ли?

Его голова бессильно опускается на руки. Все ли позволено и позволено ли?.. Я медленно ухожу от него. И сердце давят сомненье и колебанье — тайна неразрешенной и неразрешимой загадки.

II

Прошло много времени. Жизнь бросала его, как осенний ветер бросает и гонит опадающие, уже готовые умереть листья. И снова мы встретились на минуту. Встретились на распутье: настоящего не было и будущее было полно тревоги и тайны.

Я стоял на площадке вагона и в последний раз крепко жал ему руку. На этой залитой электрическими огнями, такой скучной и такой оживленной платформе, среди звона, свиста и хаоса, в толпе чужих, суетящихся, куда-то спешащих людей он казался потерянным, маленьким и робким. И тем более странно было слышать его уверенный и спокойный голос:

—Теперь нет вопросов. Да-да и нет-нет. Да, — нужно и можно. Нет, — преступно и стыдно. Кровь вызывает кровь. Балмашева повесили и повесят Гершуни. Нужно и можно мстить. Стыдно и преступно ждать и радоваться жизни...

И, помолчав, прибавляет с улыбкой:

—И все-таки жизнь хороша. Хороши звезды, и небо и цветы, и люди, и... смерть хороша...

Fertig! Abfahren!.. [Готово! Трогаемся!., (нем.)] Пора в дорогу пора прощаться, прощаться надолго... Быть может, навсегда.

—Подожди. Знаешь ли что? Мне кажется, нужно уметь любить и еще... ненавидеть. Тогда все можно. Понимаешь, всё. И убить можно. Да, и убить...

Мелькают огни последнего семафора. Поезд, качаясь, мчится, и под неумолчный грохот его колес передо мной встает он, спокойный и твердый, а непослушная память повторяет слова: «Нужно и можно мстить, стыдно и преступно радоваться жизни...»

III

Мы сидим с ним в трактире. Он уже давно нелегальный. Корректный в высоких воротниках он откинулся на спинку своего стула и смеется веселым и заразительным смехом.

—Нет, ты послушай. Я на границе. Нужно платить сто рублей. Сто рублей, заплатить им!.. Конечно, я не заплатил. Написал заявление: жительство имею там-то, заплачу тогда-то. И расписался. По документу, конечно. Подходит чиновник. Важный, в погонах и с зеленым кантом. «Сознавайтесь лучше, что вы не тот, за кого себя выдаете». — «Как не тот? Что вы? Я бедный еврей. Никогда ни в чем замешан не был. Учусь в Антверпене. Мамаша больна, у папаши мануфактурный магазин в Минске...» — «Пожалуйте в жандармскую...» Ты представь себе мое положение... Ну, думаю, конец и moje uszanowanie... [ Мое почтение (польск.)]

Машинный Тангейзер глухо хрипит свою скорбную песню. Сонные половые устало бродят по углам, а он все дрожит от смеха и заражает меня своим беспечным весельем.

—«Вы такой-то?» — «Он самый». — «Подпись на паспорте сделана не вами». — «Извините, господин жандармский офицер, это моя подпись». — «А я вам говорю, что нет». — «Извините, но это так. Я подпишусь, и вы увидите, что я прав». И подписываюсь. Подделать подпись я умел великолепно. Смотрит, сличает, качает головой. «Гм... странно... действительно... А все-таки нужно вас обыскать. — «Пожалуйста, сделайте одолжение...» А в кармане внутренний паспорт... «Елдырин! Обыскать!..» — «Зачем же-с, я и сам... вот извольте...» Вынимаю всё, кроме паспорта, конечно. И бумажник. В бумажнике пятьсот рублей. Посмотрел. «Ваш батюшка торговец?» — «Да, — отвечаю, — у папаши мануфактурный магазин». — «Вы к родителям едете?» — «Да, я в Коммерческой академии учусь, теперь на праздники домой еду». Уставился на меня и молчит. «Елдырин, в вещах ничего нету?» — «Никак нет, ваше благородие». Подобрел, улыбнулся приятно. «Ну, видно, ошибка. Вы не будьте в претензии. Сами знаете, какое время. Трудно ли ошибиться? Не угодно ли папиросу?» — «Не курю». Подал на прощание руку и до свидания... Ну, как тебе нравится? Не дураки ли, и не прав ли я, что:

«...Человек, стакан чаю с лимоном!..»

Мы оба смеемся. Под потолком медленно тают густые клубы табачного дыма, и трактирный Тангейзер по-прежнему рыдает и стонет.

Его лицо вдруг становится серьезным, и грустным.

—А знаешь, вывод какой? Все нужно делать по-японски. Точно, обдуманно и аккуратно. Все, каждую мелочь. Ведь мой провал был бы нашим Кинь-Чжоу. Из-за паспорта, из-за какой-то бумажки... Подумай только... Нет, побеждают мелочами... О них нужно думать, думать постоянно... Да, постоянно, — задумчиво кончает он.

Мы выходим вместе на улицу. И, прощаясь со мной, он опять повторяет серьезно и строго:

—По-японски, не иначе как по-японски...

IV

—Барин, вот, барин, резвая... Съездили бы на резвой... Эх, прокатили бы полтинник!..

Я оборачиваюсь. В извозчичьем картузе, обросший густой бородой, маленький и какой-то для меня новый, он улыбается мне своей задумчивой и доброй улыбкой.

Он — почти лихач, и лошадь — почти рысак. Сани с медвежьей полостью, кушак ярко-красного цвета, дуга с рисунком, и сам он ухарски поводит плечами и кричит извозчичьим басом:

—...Эй ты, путайся там у меня, путайся... Из-воз-чик! Проезжай, что ли, черт эта-кий!..

Полозья скрипят по твердому снегу, мимо мелькают яркие огни фонарей, на улице смех и говор, и праздничная, такая пестрая и такая чуждая нам толпа...

Он оборачивается ко мне, красный, замерзший, с ледяными сосульками на усах, и, показывая головой на тротуар, говорит:

—...Веселятся... Ну что же, праздник... А вчера, в сочельник, я всю ночь ездил... Господ возил. Хорошие господа... За заставой барин с барыней гуляли... Целковый на чай пожертвовали... «Ты, — говорят, — извозчик, откуда, какой,— говорят,— губернии?..» — «Я,—говорю, — не здешний, костромской я...» — «Что ж, — спрашивают, — в деревне-то лучше?» — «Да не по своей охоте, чай, ездим-то...» Ну ты, балуй у меня, шалая!..

Он громко смеется и продолжает уже серьезно:

—С непривычки трудно было немножко. Попа одного возил. Спутался в переулках, не туда завез. Ругается поп, участком грозит: «Билет, подлец, отниму, по миру, дармоед, пойдешь...» Едва вымолил: «Простите — говорю, — ради праздника, батюшка...» На постоялом смехи: «Какой ты, — говорят, — Ефим, хозяин. Не хлебный ты человек, силы в тебе нету, хомут у тебя украли...» А я все крещусь да крещусь: «Господи помилуй, дай три целковых наездить...»

И смеется опять:

—...Прокатить тебя?.. Э-эх, милая!.. Теперь все обошлось, совсем извозчик стал. На дворе уважение — сам хозяин по имени-отчеству, за руку здоровается. Видит, человек трезвый, деньги домой отсылает, не балует, в церковь ходит, начальство чтит... Карпуха-босяк, чуть я в ворота, шапку долой: «Здорово, лихач, не помыть ли сани?..» За столом разговоры: «Порт-Артур, Стессель, государь император...» Видят, с умом. «Ум в тебе, Ефим, есть, привык ты... которые извозчики, конечно, без ума, какая езда их?.. А ты грамотный, диво ли, пять целковых привезти можешь...»

Он старательно объезжает городового и совсем входит в роль:

—Фараоны!.. Извозчику жить не дают. Все тебе штраф да штраф... Городовой, околоточный, пристав, член общества покровительства, просто член... Начальства этого видимо-невидимо... И все урвать норовят... Эх, жизнь наша, проклятущая!..

Сани лихо подкатывают к подъезду и он уже шепотом говорит мне:

—Замерз, что ли? Ну вылезай скорее... Погрейся, а я тебя подожду... Небось тоже погреюсь...

Я сую ему в руку полтинник. От лошади валит пар. Он снимает заиндевелый картуз и кланяется низко. И когда я ухожу и он теряется в морозной мгле вечера, мне все еще видится его тихая улыбка а в душе крепнет вера в успех и в победу...

V

—В снежки!.. Давай играть в снежки... — Он сбегает вниз по откосу и со смехом, весь в серебряных блестках, ждет меня у реки, на дороге.

—Ну бросай... Ну бросай же... Скорее... Берегись, берегись же...

И в меня летят комья мерзлого снега, и дрожат, и рассыпаются на лету прозрачной, тончайшей пылью...

Спрятался за широкую ель и собирает снежки, целую груду снежков. И опять с минуту нет ничего. Только снежная пыль и веселые, самоцветные искры. Словно дождь серебра и алмазов.

И уже бежит, и тонет в снегу, и смеется, и опять тонет...

И вдруг над нами:

—И не стыд!.. Большие, а балуют...

Снежок застывает в руке... По откосу идут гимназистки. Девочки, с сумками в руках, маленькие, совсем еще дети.

—Мы не большие,— кричит он.— Мы тоже дети... Дети народа...,

И бросает в них снегом.

Смех, и снежная пыль, и солнце, и веселые вскрики...

На откосе целая крепость. В нас летят градом снежки, и мы, запорошенные снегом, отступаем к реке и весело слышим:

—Убежали!.. Большие... Ха-ха-ха... Струсили... Стыдно!

Он вынимает платок. Белый флаг. Перемирие. Сдаемся. И карабкается вверх, в «Порт-Артур»...

Снимает шапку, жмет победительницам руки, и скоро все уже кругом него, румяные, светлые, и он, веселый, рассказывает им что-то.

Сказку про Недотрогу-царевну.

И опять смех. Смех без конца. И солнце смеется морозом, и река сияет серебром и огнями...

VI

Мы ехали за границу. Июльская ночь еще дышала зноем. Вечерние звезды мигали на потемневшем небе, и в придорожных кустах громко звенели лягушки. А вдали, на горизонте, неясно дрожали чьи-то огни, и собаки лаяли отрывисто и глухо. Это — кордоны. Цепь пограничных солдат — людей, которые ищут нас и которых мы вовсе не ищем.

Старая балагула дрожит и громыхает на поворотах. Колеса грузно скрипят, пара усталых лошадей едва передвигает ноги, и наш возница согнулся и в такт лошадям сонно кивает своей курчавой, в засаленном картузе головой.

Мы едем уже много часов. Скоро заря. Высокие сосны потеряют свои нежные очертания, силуэты разбросанных ветл перестанут пугать своей уродливой красотой, встанет туман над желтыми, теперь еще черными полями, и рассеется та смутная жуть, жуть ночи и леса, которая давит нас и заставляет зорко вглядываться в синюю мглу торной, уже столько раз изъезженной дороги.

—Посмотри, как звезды горят, — говорит он, наклонившись ко мне, — в небе темно, а они горят и светят. Знаешь, как и у нас. Ведь у нас темно, беспросветно темно, а звезды все-таки есть. Горят и не гаснут. Разве память о Балмашеве не светит? Разве о Егоре забудут? Редкое счастье Егора... И почему не я, почему?.. Он бы теперь жил, ехал бы вот с тобой, а я был бы счастлив... Как я был бы счастлив... Мне кажется, мы и понять не можем, что он чувствует теперь, когда уже победа, уже конец...

Собаки лают все ближе и ближе. Старый еврей вздрагивает и испуганно хватается за кнут. И мы, звеня, гремя и задевая за камни, мчимся куда-то дальше, все дальше от этих кордонов жандармов ружей, солдат и... России...

Он тихо начинает опять:

— Когда я шел, мне было все — все равно. И жить не хотелось. В сердце одно — победить, а там хоть трава не расти... Ведь это странно, не так ли?.. Теперь вот опять хочется жизни... Знаешь, чтобы тихо было, спокойно... Чтобы прийти в себя, забыть все, не думать, не работать, а жить... Просто жить... Дышать, смотреть на людей и на небо... Я, должно быть, устал... И еще, знаешь, вот... Егор и Леон...

Его голос дрожит. Он отвернулся и смотрит куда-то вдаль. И плечи тоже дрожат: к утру становится холоднее.

—Поезжай,— бросает он внезапно вознице и, подымая воротник, ежится и прячет в него лицо.

Мы молчим, а звезды уже гаснут на небе, уже клубится туман, и скоро, уже скоро заблестят первые лучи утреннего, так долгожданного солнца...

VII

Мы стояли с ним перед Венерой Милосской. Божественная, она холодно смотрела на нас, и ей были чужды наши радости и наши тревоги. Она была выше земли и выше земного неба. Ее девственные груди никогда не колебались желанием — нечистым желанием счастья, и века равнодушно прошли перед ней. К кому жадно тянулись ее холодные руки и чьи глаза встречались с ее каменным взглядом?.. Бессмертное вставало перед нами. Синее небо Эллады сливалось с лазурью теплого моря, и забытые тайны, вечные тайны умерших богов уже рождались, уже воскресали и уже раскрывались перед нами...

Я обернулся к нему. Его лицо побледнело. В широко раскрытых глазах был испуг. Тот испуг, когда нет предела восторгу. Он был счастлив. И счастье пугало его.

Мы медленно возвращались назад. Древние боги тихо ласкали нас своей немеркнущей красотой. Мраморные сатиры и фавны приветливо улыбались и кивали нам головами. Силен обнимал юношу Вакха, и тетива туго дрожала в руках у Дианы.

Он не замечал их. Он шел устало и грустно. А в глазах догорали еще искры восторга.

У порога он обернулся опять. Она стояла все та же, непонятная и всегда равнодушная. И ее прекрасное лицо было по-прежнему холодно и бесстрастно.

И тогда он наклонился ко мне. И я услышал его испуганный шепот:

— Красота — вот высшая сила жизни. В ней счастье, в ней и награда. Все умирает только красота, недоступная красота живет вечно...

VIII

2 февраля

Великий князь уже в театре. Его карета мелькнула белыми огнями и скрылась. Прошли мгновения, годы... И я ничего не слышал...

Мгла и холод. Одинокие фонари еле мерцают. В далеких углах — ни зги, только какие-то тени... И над башнями Кремля тучи, — тяжелые, черные.

Вот он идет. Идет тревожно. Ищет глазами меня. Замерзший, усталый. Снег хрустит под ногами, и он уже близко, молчит и смотрит.

—Пойми... Я боюсь: не преступление ли против нас всех?.. Но иначе не мог, пойми... не мог... Рука сама опустилась... Ведь женщина, дети... Дети... За что?.. Пусть судят все, пусть ты судишь... Ведь ты мне веришь... Я не мог, я и теперь не могу...

Он весь дрожит и окоченевшими пальцами крепко сжимает свой сверток. Как бы боится расстаться...

—Скажи, хорошо ли?.. Ведь хорошо?.. Пусть живут Разве они виноваты? Или ты думаешь, я боюсь? Нет, ты так не думаешь... Я подбежал к самой карете. Я замахнулся... Я увидел их и его... И хотел бросить... в него... и не мог... Рука опустилась... Понял — умрут и они... Что делать? Что делать?..

Подымается ветер. По темным дорожкам сада вьется морозная пыль. Деревья стонут и осыпают нас искрами инея. Холодно. Пусто. Мы молчим и близко-близко жмемся друг к другу.

Он говорит. И я слушаю его.

—Решай ты. Я один не берусь. Если нужно для нас, для партии, для всех, — на обратном пути их не будет. Ни его, ни ее, ни детей...

И опять молчит.

—...Ни меня... Думай. Не обо мне. О партии и о них. Как решим, так и будет... Понял?.. Как решим, так и будет.

Я вижу его глаза... И мне становится страшно. Мы вместе выходим. Вьюга бьет нас. Свистит и колет снежными иглами. Где-то, вверху, жалобно стонут куранты...

Я целую его... И вдруг — жгучая боль, счастье без имени, без слов и без предела.

IX

...На далекой башне, в Кремле, медленно бьют часы... Раз... Два... Два часа. Пора.

—Прощай, Янек...

—Прощай.

И не можем расстаться.

Тает. По кровельным желобам глухо стучит вода. Снег кругом заплесневелый и рыхлый. Тихо, только сердце дрожит.

И вдруг:

—Не уходи... Подожди немного...

На Ильинке народ. Обгоняют. Идут навстречу. Куда-то спешат. И все чужие...

Мы идем и молчим. Долго молчим. И не смотрим, не видим друг друга.

И вдруг опять:

—Не бойся. Не ошибусь. Сделаю все, как нужно... И потом, по ту сторону — тоже...

Вот и Кремль. Долго стоим и смотрим. Прямо в глаза. В душу. В последний раз.

Он кладет руку мне на плечо. И глядит. И вдруг быстро целует. В губы. Долго и крепко.

.........................................................

И надвигается тьма.


Впервые опубликовано: 1906 г., в типографии партии социалистов- революционеров, без указания места издания.

Савинков, Борис Викторович (литературный псевдоним — В. Ропшин) (1879 — 1925) — русский революционер, террорист, один из лидеров партии эсеров, руководитель Боевой организации партии эсеров. Участник Белого движения, писатель, прозаик, поэт, публицист, мемуарист.


На главную

Произведения Б.В. Савинкова (Ропшина)

Монастыри и храмы Северо-запада