Лев Шестов
Миф и истина

К метафизике познания

На главную

Произведения Льва Шестова


Вышедшая недавно книга Л. Леви-Брюль — "Примитивная мифология"* является как бы итогом целого ряда работ о жизни первобытных народов, выпущенных тем же автором и печатавшихся в течение многих лет в алкановской серии "Библиотека современной философии". Не стану называть их: всякий их знает. И не только во Франции, но и в других странах Европы и Америки, так как они переведены на разные языки (между прочим и на русский), разошлись во многих изданиях и везде были очень высоко оценены. Кой-кого, правда, удивляло, что эти книги попали в "философскую библиотеку". Казалось бы, что им место в библиотеке современной социологии, и что автор их только верный, хотя и вполне самостоятельный и очень одаренный ученик знаменитого Дюркгейма. Последний том это недоразумение окончательно рассеивает. Леви-Брюль ставит себе чисто философские задачи и притом самые широкие, не страшась даже подойти к проблеме, которую философия, после Канта, особенно тщательно обходила, — к метафизике познания. Если угодно — весь смысл большого нового тома сводится к метафизике познания. Больше того — теперь видно, что все шесть огромных томов, написанных Леви-Брюлем на тему о душевной жизни первобытных народов, — главным, если не исключительным образом подготовляли читателя к той постановке проблематики познания, выражением которой является последний том.

______________________

* La mythologie primitive, par L. Levy-Bruhl. Librairie Alcan, Paris, 1935, 335 p.

______________________

Скажу еще раз и подчеркну: современная философия не только избегает и чуждается, она не признает, не выносит проблематики, а, стало быть, и метафизики познания. Познание всем представляется как бы стоящим вне всяких проблем. Когда Кант "доказал", что метафизика не может быть наукой, он этим самым погасил в себе все метафизические интересы. Не случайно, конечно, его ближайшие преемники — Фихте, Шеллинг и Гегель, так решительно отмежевались, в этом отношении, от Канта и так настойчиво стремились вернуть метафизике отнятые у нее Кантом права. Метафизика, которая не была бы наукой, не была бы прочным знанием и имела бы своим источником мораль и основанные на морали постулаты, не только никого не соблазняла, но всем представлялась заслуживающей презрения. Да и сам Кант, в глубине души не очень ее ценил и хранил ее только для "практических" надобностей, хотя и сделал все, от него зависящее, чтобы придать ей наукообразную форму. Менее всего ему приходило на ум, что его метафизике, или какой бы то ни было метафизике вообще, дано посягнуть на верховные права знания, обеспеченные в нашем мире синтетическими суждениями a priori.

И вот Леви-Брюль в последней книге своей решается, вопреки всем философским традициям, на которых он и сам вырос и воспитался, противопоставить познанию миф, как источник истины. И притом миф не культурных народов, привычный нам всем, приспособившийся к нам или приспособивший нас к себе и потому в каком-то смысле приемлемый, а миф наиболее первобытных людей — народов Австралии и Новой Гвинеи. И не только потому, что он, благодаря изобилию и достоверности имеющихся в нашем распоряжении материалов, благодаря новейшим обширным исследованиям, документов и данных, собранных людьми, жившими много лет среди племен названных стран, превосходно освоившимися с языком и нравами туземцев и передающих в своих книгах то, что они видели своими глазами и слышали своими ушами, лучше поддается изучению, но еще потому, что чем первобытнее народы, чем дальше от наших навыков мышлений, тем больше возможности проверить на его мышлении законность притязаний, сделанных на основании нашего опыта обобщений об основных принципах и источниках истины.

Первобытные народы, говорит Леви-Брюль, мало заботятся о координировании мифов с требованиями логики. Так в Австралии, то же мы видим у эскимосов. Леви-Брюль приводит слова одного шамана: "Вы хотите, чтобы сверхъестественное было понятным. Но мы мало этим озабочены. Мы не понимаем, но вполне удовлетворены". Вспоминая по этому поводу знаменитое credo quia absurdum, Леви-Брюль пишет: "Равнодушие к явным, даже вопиющим противоречиям есть одна из главных черт, которыми отличается мышление дикарей от нашего. Конечно, основная структура человеческого духа везде одна и та же. И дикари, когда усматривают противоречие, очень к этому чувствительны и отвергают его. Но, часто там, где мы видим противоречие, они его не находят и остаются к нему равнодушными, применяются к нему и в этом смысле оказываются как бы дологическими существами. Это связано с мистической ориентацией их духа, с одной стороны — они не придают значения логическим или физическим условиям возможности вещей — и с отсутствием интереса к общим понятиям" (X). В этих словах основная мысль Леви-Брюля. Он предупреждает не раз, что единственный способ проникнуть в духовный мир первобытного человека для нас, людей европейского образования, в том, чтобы не навязывать ему собственных идей о признаках, отличающих истину от лжи. "Логические обобщения до известной степени дополняют у первобытных людей общий им всем элемент эмоциональный" (XV). Леви-Брюль энергично возражает Вирцу, который, следуя Тайлору и его школе, объяснявшим непоследовательность и противоречие в представлениях первобытных людей слабостью их умственных способностей, считает, что только поэтому в их душе находит себе место наряду с действительным и естественным миром и "мир воображаемый" — сверхъестественный, и, что их убеждение в существовании сверхъестественного мира является результатом плохо продуманных и не обоснованных рассуждений, которые, в свой черед, порождаются желанием объяснить какую-либо особенность или какое-нибудь событие обыкновенного опыта. Гипотеза Тайлора, по мнению Леви-Брюля, произвольна и держится только уверенностью, что мы вправе приписать ориентацию нашего мышления папуасам или австралийцам. Если от нее отказаться, то вся запутанность и все противоречия первобытных людей предстанут пред нами совсем в ином свете. "Их воображаемый мир нам не будет казаться заключением, вытекающим из цепи рассуждений. Этот мир окажется воображаемым только для нас. В их же глазах он реален, даже более реален, чем мир повседневного и обыкновенного опыта. Он тоже является объектом опыта. Но этот опыт есть опыт сверхъестественный, и потому имеет высшее значение. Короче, по мнению Вирца и Тайлора, к существованию этой сверхъестественной реальности и примитивный человек приходит путем заключения. Мне же представляется наоборот, что она ему непосредственно дана. Там, где усматривается операция разумения, я констатирую чувство, иными словами опыт, очень отчетливо характеризуемый действием аффективной категории сверхъестественного" (LXIV — курсив везде мой). То, что Леви-Брюль называет "аффективной категорией сверхчувственного"*, тоже родственно связано с мистической ориентацией первобытных людей и принципиально отличает их мышление от нашего, определяющегося категориями интеллектуальными: не уму, а воле дано решать, что есть, чего нет, что истина, что ложь. "Первобытные люди не добиваются, как мы, причины того, что их удивляет или поражает, как нарушающее привычный опыт. Эта причина — она им дана вперед, у них нет надобности ни спрашивать, в чем она, ни спекулировать, ни философствовать о ней. Они метафизики, конечно, но не потому, что они жаждут знания. Они метафизики в силу чисто спонтанного движения, у них есть частный и, можно сказать, непрерывный опыт реальности, которая превосходит и господствует над обычными явлениями природы и постоянно в них вмешивается" (XLV). В этом "опыте" или, как в других местах выражается Леви-Брюль, в этих "непосредственных данных сознания" примитивных людей приходится, как это ни претит всем нашим умственным навыкам, искать источник и рождение мифа, заполняющего собой духовную жизнь первобытных людей. То, что нам кажется пределом безумия, величайшей нелепостью — в том первобытные люди видят истинную реальность, реальность par excellence. У туземцев голландской Южной Гвинеи, Marindanim, которым посвящено вышедшее несколько лет тому назад обширное исследование Wirz'a, вся мифология имеет своим центром представление о Дета. Дета на языке туземцев одновременно имеет два значения. С одной стороны под этим словом разумеют отдаленных предков (их называют "вечно-несотворенными"), которые все создали — все живые существа, растения, острова, моря, материк, человеческие общества. Вместе с тем Дета употребляется и как имя прилагательное и обозначает тогда все "странное, необычное и необъяснимое". И это странное и необъяснимое, как и вечно несотворенные предки, участие или причастие к жизни которых дает смысл и значение существованию туземцев, оно-то более всего, почти исключительно привлекает к себе внимание первобытной мысли. То, что всегда повторяется, что происходит по определенным правилам и законам, их не занимает: это само собой понятно. Непонятно лишь то, что необычно. Необычное с неотразимой силой влечет их к себе — и влечет именно, как сверхъестественное, которое не подлежит объяснению, не должно быть объяснимо, т.е. сведено к естественному, — как к тому стремится человек нашей культуры. По этому поводу Леви-Брюль снова и с еще большей энергией восстает против Тайлора и его теории анимизма. "Факты (из жизни первобытных обществ), — говорит он, — показали, что эта теория ни на чем не обоснована. Примитивная мысль ориентирована совсем иначе, чем наша, и прежде всего она напряженно мистична" (80). Может быть, что в некоторых случаях у примитивных людей и является желание "объяснить" поразившие их факты. "Но объяснения этого им не приходится искать. Оно у них заранее готово, если не в подробностях, то в принципе. В тот момент, когда аффективная категория сверхъестественного проявляет свое действие, объяснение уже подсказано. Тайны и загадки природы не принуждают их и не вызывают на интеллектуальные усилия. В своей мистической ориентированности они всегда готовы признать за видимыми предметами и фактами нашего мира силы невидимые. Вторжение этих сил они чувствуют каждый раз, когда что-либо необычайное или странное их поражает. В их глазах сверхприродное облекает, проникает и поддерживает природное. Отсюда текучесть природы. Мифы не объясняют ее, они ее только отражают. Она, эта сверхприрода и дает содержание мифам, столь смущающим наш ум" (20). То, что Леви-Брюль окрестил именем "текучести природы", есть одна из характернейших особенностей мировосприятия примитивных народов. "В этом больше всего выражается контраст между сверхприродной и нашей действительной природой, в которой наблюдается правильная смена явлений, даже если, как это знают и туземцы, детерминизм здесь не всегда строго неизменен. Но миру мифов чужда даже эта относительная фиксированность. Его текучесть в том именно и состоит, что специфические формы растений и животных в нем так же мало устойчивы, как и законы явлений. В каждый момент может произойти что угодно. В каждое мгновение любое живое существо может облечься в какую угодно новую форму, собственной ли властью или действием Дета. Все зависит от замешанных в эту игру мистических сил и зависит только от них" (37). Леви-Брюль особенно настаивает на этой характернейшей черте мышления первобытного человека. В мифе, как и в фольклоре, которому посвящена значительная часть второй половины книги Леви-Брюля и который, как он правильно замечает, совершенно невозможно отделить от мифа, его порождающего, бесконечно много рассказано о таких превращениях. "Мы находим их сказочными и совершенно невероятными. Но это лишь потому, что у нас нет, как у туземцев, опыта, непосредственного чувства реальности мистического мира и того, что этот мир содержит" (36). В этих словах сразу выясняется то положение, которое Леви-Брюль занял по отношению к идеям первобытных людей. Он не только не позволяет себе судить о них по выработанным нами критериям истины, которые мы всегда высокомерно считали совершенными, он поднимает вопрос о том, достаточен ли наш "опыт", то, что мы называли опытом вообще, для того, чтобы проникнуть в духовный мир первобытного человека и оценить открывающуюся ему действительность. В другом месте (99-100), приводя рассказы туземцев о том, что кокосовые деревья или луки их, подводные скалы или ветер, могут принять образ человека и т.п. — все такое, что нам представляется совершенно нелепым, и еще раз подчеркнув, что "в этом сказываются навыки мышления, общие первобытным народам, связанные с их мистической ориентацией", он пишет: "Как все-таки они пришли к этому? Не видят что ли, что скала есть погруженная в воду масса неподвижной материи? Что ветер, который гоняет волны, не имеет ни головы, ни каких других членов? Видят, конечно. Все эти внешние черты так же мало ускользают от их внимания, как и от нашего. Но для них ни живые существа, ни предметы не являются мономорфными. Они не укладываются, ne varietur в определенные кадры разумно организованной природы. Мифы, наоборот, приучили их рассматривать природу, как нечто текучее, а живые существа и предметы, как нечто безразлично облекающееся то в одну, то в другую форму или, что имеет тот же смысл, как облекающиеся в две формы, из которых одна человеческая. Меняют ли они форму, обладают ли они несколькими формами — это совершенно безразлично, мистическая сущность их остается неизменной. Нам неимоверно трудно схватить смысл такого понимания мира и еще труднее удержаться на той точке зрения дольше, чем на мгновение".

______________________

* Ср. об "аффективной категории сверхъестественного" введение к книге Леви-Брюля "Le surnaturel et la nature dans la mentalite primitive".

______________________

Все той же "мистической ориентацией" объясняет Леви-Брюль явления так называемого тотемизма, о котором в свое время так обстоятельно говорил Дюркгейм, и который в новейшее время явился предметом разработки Спенсера и Жиллета, с одной стороны, и Стрелова — с другой. Один из позднейших исследователей жизни австралийских народов, Radcliff-Brown, считает, что "проблема тотемизма есть только часть более обширной проблемы отношения человека к природе, выражающегося в ритуале и мифах". Соглашаясь с Radcliff ом, Леви-Брюль поясняет, что тотемические обрядности становятся более понятными, когда мы, чтобы проникнуть в их смысл, вспоминаем о мистической ориентации первобытных людей. "Нигде не проявляется она с большей отчетливостью, чем в мифах и обрядностях" (83). Место, к сожалению, не позволяет мне более подробно остановиться на том, что рассказывает Леви-Брюль о тотемизме — хотя все это так же важно и значительно, как и то, что мы слышали до сих пор о мифах. По той же причине я не могу задерживаться на тех главах его книги, которые посвящены фольклору первобытных народов. Повсюду Леви-Брюль усматривает и с предельной убедительностью показывает нам, какое огромное, исключительное значение имеет миф в существовании первобытных людей. Вся жизнь их во власти мифа. "В этом сказывается и наиболее всего чувствуется разница ориентации первобытной и нашей мысли. Первобытная мысль вращается в мире несравненно более текучем, в котором невидимые силы постоянно вмешиваются в следование явлений, где, потому, нет ничего невозможного с точки зрения физической" (289). То, что мы считаем чудесным и невероятным, для туземцев происходит в том же плане действительности, в котором наблюдаются и повседневные явления. "Не то, что они их не считают необычными. Но необычное является частью того что происходит нормально. Мистическая ориентация и навыки мышления, которые с ней связаны, делают то, что непосредственные данные опыта у них более широки, чем у нас" (295). На следующей странице он снова повторяет, — "Таким образом их опыт, в значительной степени от нашего опыта не отличающийся, заключает в себе данные, которые ускользают от белого и которые только туземец может различить и воспринять. Ничто не пробуждает его недоверия по отношению к той части опыта, которую мы считаем химерической. Когда в мифе или сказке передается, что волк снял с себя шкуру и стал человеком, туземец знает, что такие превращения происходили много раз и это частное явление не задерживает ни на минутку его внимания. Вопрос: правда ли это? не возникает перед ним: в его опыте такие вещи обычны. Если бы кто поставил ему такой вопрос и он бы его понял, он был бы им так же поражен, как мы его легковерием". И это не "антропоморфизм", в третий раз повторяет и настаивает Леви-Брюль, которым до сих пор "объясняли" все явления жизни примитивных людей. "У них, — пишет он, — нет ни ботанической идеи растения, ни зоологической — животного. Только тогда, когда человек привыкает эти идеи отличать одну от другой и даже противопоставлять их, только тогда может получить антропоморфизм свое выражение. Тогда можно будет приписывать более или менее серьезно животному качества и недостатки человека. И это будет тем более занимательно, чем прочнее мы убеждены, что это — только игра, и что расстояние между человеком и животным непреодолимо... Но мифы и сказки первобытных людей, в которых идет речь о людях-животных и животных-людях, вовсе не притворяются, не делают только вид, что они не знают, какое расстояние отделяет человека от животного. Они в самом деле этого не знают. Стало быть, они ничем антропоморфизму не обязаны. Они возникли до него и задолго до него" (311).

Такова роль мифа в примитивных обществах и таков, по Леви-Брюлю, его смысл. Я сказал раньше, что Леви-Брюль резко осуждает попытки прежних школ подвергнуть критике мистическую ориентацию первобытного человека на основании выработанных нами критериев истины. Но он идет еще дальше. Изучение духовного мира первобытного человека подвинуло его на еще более трудный и серьезный вопрос: не должно ли нам поступать наоборот? Не обязаны ли мы проверить свои собственные идеи о том, что есть истина, тем, что мы узнаем от "отсталых" и даже наиболее отсталых представителей человечества? Мы помним, что говорил он о совершенно чуждой нашему мышлению, "аффективной категории сверхчувственного", о том, что "опыт" и "непосредственные данные сознания" у дикарей выходят далеко за пределы того, что мы называем непосредственными данными и опытом, так сказать переливаясь за них; мы помним, что он с напряженнейшим вниманием приглядывается к совершенно для нас фантастическому представлению о "текучести" тех кадров, в которых мы уложили все явления природы. Он неустанно повторяет: "Нам эта текучесть кажется совершенно несовместимой с условиями реального существования, и логическими и физическими. Все мы, ученые и невежественные, чувствуем, что живем в интеллектуализированной природе, строение которой определяется необходимыми законами и неизменными формами, получающими свое выражение в понятиях" (324). И все же "редко кто и меж нами остается равнодушным к чарам этих сказаний. Откуда это впечатление, столь живое и столь общее? Несомненно, лишь оттого, что они дают нам возможность соприкоснуться с текучим миром первобытного мироощущения и вводят нас в мир необыкновенных существ, возможных только в этом мире" (315). В заключительных страницах он вспоминает уже наш фольклор — фольклор цивилизованных народов — всем известные сказки: "красная шапочка", "кот в сапогах", "золушка".

"В этих сказках, — пишет он, — мы попадаем в мир столь же текучий, как и мир мифов Австралии и Новой Гвинеи, столь же несовместимый с законами природы и логическими требованиями нашего мышления. Но мы не отворачиваемся от этих сказок, как от ребяческих выдумок. Наоборот, мы продолжаем проявлять к ним все возрождающийся интерес. Отчего?" (316). На этот вопрос он так отвечает: "Требует объяснения — не то, что во многих обществах, более или менее примитивных, люди в простоте души верят правдивости этих сказок, но наоборот, почему в нашем обществе им давно перестали верить?" Вполне, конечно, сознавая огромную ответственность, которую он принимает на себя, Леви-Брюль предлагает "объяснение", которого не простят ему, надо полагать, даже самые преданные и искренние друзья его писаний. Приведу его целиком — оно того заслуживает, тем более, что в нем получила, очевидно, выражение его самая задушевная, самая заветная мысль, которая привела его в мир первобытных людей, так мало до сих пор занимавших собой философски настроенных людей. "Причина тому, без сомнения, по крайней мере отчасти, в рациональном характере цивилизации, которую создала и завещала нам классическая древность. Из опыта, признаваемого действительным, мало-помалу были исключены все не допускающие контроля и проверки данные, т.е. все данные мистического опыта, через которые открывается действие невидимых и сверхъестественных сил. Выражаясь иначе, область реального стремилась все более и более совпасть с областию, где царствуют законы природы и мысли. Все, что находится за этими пределами, было отброшено, как совершенно невозможное... Иначе говоря, для людей, так ориентированных, мир мифов и мир фольклора, который, в сущности, от мира мифов ничем не отличается, должны были перестать быть частью действительности..." И все же, такое состояние наблюдается не повсюду. Оно присуще только некоторым обществам. И, чтобы оно установилось, потребовались усилия веков. Но и здесь оно далеко не всеобще и не непоколебимо. Оно требует строгой самодисциплины, и человеческий дух, который повинуется живущим в нем непосредственным запросам, далеко не безразличен к невозможностям мистического мира и отнюдь не соглашается исключить из области реальности данные мистического опыта. Такого рода исключение, хотя оно и рационально, или, вернее, потому именно, что оно рационально, скрывает в себе — даже там, где к нему привыкли — принуждение. Если бы наши природные запросы были предоставлены самим себе, они бы повели дух совсем по иному пути. Чтоб неослабно подготовлять их, надо постоянно следить и наблюдать за ними во всех, даже самых незначительных проявлениях и постоянно подвергать себя как бы некоему насилию..." "В этом глубокая причина очарования, так влекущего нас к сказкам фольклора, отсюда и их соблазн. Когда мы к ним прислушиваемся, — кончается принуждение, мы освобождаемся от насилия... Когда мы их слышим, мы радостно покидаем все рациональные навыки мысли, мы больше уже не в их власти. Мы чувствуем, что мы сравнялись с теми, которые когда-то (да и теперь еще во многих странах) видели в мистической части их опыта такую же, даже еще большую реальность, чем в части позитивной. Это не простой отдых, это выпрямление души (une detente)*.

______________________

* Подчеркнуто везде мной.

______________________

Я изложил, насколько это возможно было в краткой заметке, содержание замечательной книги Леви-Брюля. Познание, раскрывшееся перед нами как принуждение, как насилие над духом, миф, как атмосфера, в которой освобождается, выпрямляется подавленный дух — и в связи с этим новый "опыт", новые "непосредственные данные сознания", новая "реальность" и новые возможности, открывающиеся для того, в ком "аффективная категория" прорвалась сквозь привитые веками категории интеллектуальные, вот результаты, к которым пришел знаменитый французский ученый после долголетнего изучения духовной жизни первобытных народов. Нет надобности говорить о глубине, смелости, оригинальности, точнее совершенной необычности идей Леви-Брюля: всякий, даже мало знакомый с современными философскими течениями, и сам легко заметит это. В его книге полагается начало не "теории" познания, к которой нас приучили, а к метафизике познания, которой у нас до сих пор не было и в которой мы с суеверным страхом видели угрозу основным положениям нашего миропонимания. И, когда вековой туман "теории" и "познания" рассеивается, реальность предстает пред нами совсем иной, чем мы ее знали раньше. Можно сказать больше: мы впервые открываем реальность и ту реальность, которая нам всего нужнее — не скованную неизменными законами, даже законом противоречия, а "текучую". Книга Леви-Брюля, выявляя зависимость (для нас, конечно) бытия от познания, "которой мы не умели и не хотели видеть", вместе с тем радикальным образом изменяет и наш подход к вопросам онтологическим. Без метафизики познания или, точнее, пока вместо метафизики познания "мы будем довольствоваться теорией познания", контролирующей и проверяющей данные опыта, — книга бытия будет для нас книгой за семью печатями.


Впервые опубликовано: Путь (Париж), 1936. № 50.

Шестов Лев (Лев Исаакович Шварцман, 1866-1938) — философ и эссеист, один из основоположников (наряду с Н.А. Бердяевым) философского экзистенциализма.



На главную

Произведения Льва Шестова

Монастыри и храмы Северо-запада