С.П. Шевырев
Лекции о русской литературе, читанные в Париже в 1862 году

На главную

Произведения С.П. Шевырева



СОДЕРЖАНИЕ


 

Покойный С.П. Шевырев, оставив Московский университет в 1857 году, жил после того за границей и умер в Париже 8-го мая 1864. Несмотря на болезнь, он не мог оставаться праздным, и в 1862 году, зимою, читал там для кружка своих соотечественников публичные лекции о русской литературе. Недавно наследники его предоставили в распоряжение Академии Наук рукопись этих лекций. Отделение русского языка и словесности нашло, что при малочисленности трудов этого рода в вашей литературе, такое общедоступное и оживленное изложение судеб ее, хотя и прерывающееся на Карамзине, не может быть лишним, и определило запечатать эти лекции. Издавая их ныне в свет, Отделение считает приятным долгом выразить свою благодарность Екатерине Степановне Арсеньевой за сообщение последнего труда одного из членов его, заслугам которого оно отдает полную справедливость. Оценка деятельности Шевырева была сделана в отчете Отделения за 1864 год*. Вскоре после его кончины, П.A. Плетнев, в то время также находившийся в Париже и также смертельно больной, сообщая князю Вяземскому известие об этой утрате, так выражался: «Я только здесь начал с ним сближаться. Он удивлял меня основательным знанием древних и стольких новых языков, начитанностью своею и разнообразием предметов, о которых судил с знанием дела. Даже Французы, которые у меня с ним разговаривали, после отзывались о нем с уважением». На это князь Вяземский отвечал: «Я очень любил и уважал Шевырева, и высоко ценил его способности и дарования. Едва ли он не один был между нами настоящий homme de lettres, по разнообразным своим сведениям, по прилежности и постоянству его в литературных трудах и вообще по всей жизни, которую он исключительно посвятил литературе».

Я. Грот.
Январь 1884.

______________________

* См. Отчеты Отделения русского языка и словесности, т. II, также издание: Торжественное собрание Императорской Академии Наук 29-го декабря 1864 года.

______________________

ЛЕКЦИЯ 1

Позвольте мне отнести привет, которым вы меня встречаете, не ко мне лично, а к той мысли, которая меня привела сюда. Эта мысль близка нам всем — мысль о нашем родном русском слове. Там, на пространстве шестой части обитаемой планеты, от реки Буга до Амура и Камчатки, от льдов полярных до подошв Кавказа и Арарата, звучит наше слово, благозвучное и могучее; оно имеет уже и тысячелетнюю свою историю, если начать ее с изобретения славянской грамоты в 862 году. Я намерен передать вам вкратце его историю, связав все ее события в одно живое целое. Предпринимаю это в Париже — городе, который издавна славился своим общежитием и хранит воспоминания, дорогие для нас, в истории нашего умственного и литературного развития. Здесь, еще в конце XV и начале XVI века, изучал древнюю филологию славяно-русский писатель Максим Грек, который учился у знаменитого Ласкариса. В своих сочинениях он славит общежитие Французов и благодарить их за то, что они превратили Париж в центр европейского просвещения и дали в нем средства всякому молодому ученому изучать науки. Здесь Петр Великий был принят членом в академию наук, и отсюда хотел проложить для знания пути в наше отечество, желая, чтобы науки, вращаясь по всей Европе, чрез Россию возвратились в их первоначальную колыбель — Грецию. Здесь князь Кантемир, будучи посланником России, беседовал с Монтескьё и другими великими умами тогдашней Франции, переводил Фонтенеля и сочинял сатиры, с которых начинается наша новая литература. Здесь Фонвизин предчувствовал начало Французской революции. Здесь Карамзин знакомился с Бартельми и Мармонтелем и выражался так об общежитии Французов: «Кажется, Француз выдумал общежитие, или оно было выдумано для него». Отсюда А.И. Тургенев, постоянный собеседник Шатобриана и Рекамье, передавал Пушкину в его Современник умственное и литературное движение в Париже и Франции. Здесь соплеменник наш Мицкевич открыл первую кафедру сравнительной истории славянских литератур, и говоря с сочувствием о нашей, призывал всех Славян к миролюбивому единению.

Могу ли умолчать о современном? Здесь ваши духовные развивают высокие идеи духовного мира, добытые нашей церковью, и вступают в скромную полемику с представителями римско католической и протестантской церквей. Здесь наши ученые стоят на страже новых изобретений и открытий, и передают их в отечество. Наши писатели, начиная с Гоголя, находили в шумном Париже пустынное убежище и предавались в нем своим поэтическим вдохновениям.

Чутка земля под Парижем! Французы сумели провести отсюда гремящие токи во все концы образованного и необразованного мира. Они подняли на такую высоту центр общественной жизни, что отсюда виднее всякая мысль, слышнее всякое слово. Если и не водворена здесь еще желанная терпимость убеждений, то по крайней мере на все обращено просвещенное внимание. К этому-то вниманию, в лице вашем, обращаюсь я. Позвольте мне на него надеяться. Оно ободрит меня в труде и подкрепит мои силы. В этой надежде я начинаю.

Идеи управляют миром: это выражение вошло в пословицу. Но из всех идей современных, самая живая — идея народности. Ей Италия обязана своим возрождением. Италиянский философ Вико говорит, что каждый народ призвав вложить свою частицу в человеческую мудрость, которая слагается из здравых смыслов каждой народной личности. Следовательно, по Вико мудрость человеческая до тех пор не будет полна, пока все народы не внесут в нее своих вкладов.

Были народы, которые уже вложили дары свои в общую сокровищницу и сошли с лица земли. Есть другие, которые продолжают свои приношения и стоять во главе европейского образования. Есть наконец третьи, которые, хотя отчасти и сказали уже свое слово, но оно не было еще услышано другими, и действия их принадлежат более будущему, нежели прошедшему. К третьей категории принадлежим и мы.

Что есть народное? Оно принадлежит к разряду тех идей, которые более чувствуются сердцем, нежели определяются мыслью: таковы идеи прекрасного и поэзии. Перенеситесь воображением на родину: пред вами расстилается широкая степь, покрытая снегом; промчится по ней ухорская тройка, зазвенит под дугой колокольчик, разольется по степи унылая песня и защемят ваше сердце чувством родины, — и вы ощущаете в нем силу народную...

Но вы в чем так не сказывается эта сила, как в языке. Язык есть невидимый образ всего народа, его физиономия. У нас довольно изучали грамматику языка и словарь его; во почти нисколько не обратили внимания на то, как в русском языке выражаются дух и характер русского народа. Вот задача, которую я предлагаю перед началом моих бесед. Не берусь решить ее вполне, во постараюсь предложить несколько новых намеков на ее решение.

Русский язык, вместе с языками ему соплеменными, принадлежит к числу языков первобытных, каковы санскритский, зендский, греческий, латинский, кельтский, готский, немецкий и леттский. Он имеет одни и те же корни, какие и санскритский, что было доказано здешним же ученым Эйхгофом в его книге: «Parallele des langues de l'Europe et de l'Inde». У нас свои ученые: Петров, Коссович, Гильфердинг разработали этот предмет и разъяснили дело. Относительна языков соплеменных, русский, как доказано, занимает средину между двумя отраслями славянских наречий, показанными у Добровского. Наши предки жили некогда на берегах Дуная и были оттуда двинуты Галлами на север. Между тем как другие народы двигались от севера к югу, ища лучшего климата, наши предки напротив шли к северу, не боясь борьбы с природою. Только в русском и польском языках сохранились коренные признаки древнего славянского произношения. Прочие же племена, покорившись другим народам, утратили эти признаки по влиянию чужих языков.

В звуковом отношении русский язык отличается между всеми европейскими разнообразным богатством звуков. Наши гласные звуки делятся на два разряда: на гласные твердые, произносимые всею широтою уст, как например звук ла, и на гласные мягкие, как звук ля, сходный с испанским lla. Согласные, рассеянные по другим языкам, у нас сходятся вместе, Немец не различит жот ш, дот т, бот п, вот ф, сот з. У Француза нет ни ч, ни х. У Италиянца нет чистого ж. В этом звуковом богатстве заключается тайна нашей способности говорить на всех почти языках, за что нас славят другие народы и в чем нам сочувствуют. Этому дарованию в будущем предлежит еще большее развитие. Но если так, то правы ли мы перед своими детьми, когда слишком рано, вместо природного языка, влагаем им язык чуждый, лишенный нашей народной способности? Замечу, что, конечно, не даром Провидение поставило на рубеже Европы народ, одаренный таким многоязычием. Нам суждено усвоить и соединить все результаты европейского образования, для чего языки служат лучшим орудием Речь, которою мы говорим и пишем, сложилась из двух стихий: языка славяно-церковного и устного народного, которые издревле между собою различались. Теперь они так слиты в нашем языке, что разделить их невозможно. Славяно-церковный язык имел у нас свою историю, во теперь формы его уже завсегда отвердели и грамматика не терпит уже никаких изменений. Последний образец его является нам в языке творений Дмитрия Ростовского. Язык же народный, устный, не подчинен никаким законам грамматики; всякое правило подвергается в нем множеству исключений. Не выражается ли и в этом резкая черта народного характера?

Язык наш не имеет члена, и тем показывает, что он более создав для речи живой, нежели письменной, и в этом сходен с языком латинским. Служебные слоги, он которых образуются наши слова, очень длинны. Это составляет одну из трудностей в управлении нашим языком. Наша речь широкая, размашистая, как и народный характер. Два противоположные свойства соединяются в русском человеке: необыкновенная сила и необыкновенная мягкость. Силу мы видели и в звуках языка. Она же отражается и в именах увеличительных и уменьшительных. Эта сила, при неблагоприятных обстоятельствах, переходит в насилие и в грубость, мягкость же делает человека русского кротким и христиански-смиренным, но иногда, при тех же обстоятельствах, перерождается в унижение. Имена увеличительные обнаруживают большую силу, переходящую в грубость. Необыкновенно прелестны ваши уменьшительные ласкательные, они особенно милы в нашем семейном быту* . На какой язык можно перевести слова: душенька, душка? Италиянцы употребляют слово animetta, но не в том же самом смысле, как наше. За то наши унизительные имена не делают чести ни языку, ни народу. Польки, Мишки, Федьки, Прошки слишком долго унижали у нас человеческое достоинство, искажая то имя, которое давала Русскому при рождении православная церковь.

______________________

* Русский простой народ страсть уменьшать слова простирает и на другие части речи. Он говорит: нынечко, теперичка, оченько, спатеньки и проч.

______________________

Глагол в русском языке представляет систему, совершенно отличную от глагола в других языках, и трудности, неодолимые для иностранцев. Особенно сильно развито в нем повелительное наклонение: русский язык употребляет наклонение неопределенное: молчать! быть по сему! Есть еще особенный способ отдавать приказание посредством прошедшего совершенного: русский человек говорит: пошел! Его воля так сильно выражается, что он желал бы, чтобы приказание его перешло в прошедшее в тот самый миг, как он отдает его.

Заметно, напротив, в нашем языке отсутствие наклонения сослагательного, которое составляется у нас искусственно, посредством условной частицы бы, но не имеет особенных форм, так сильно и богато развитых в языке латинском. В разнообразных оттенках сослагательных форм этого последнего, вы видите народ, который изобрел римское право и в нем особенно развил систему договоров со всеми ее утонченностями.

Русский народ, напротив, договоров не любит, и особенно боится писанных, зная чутьем, какому злоупотреблению они могут быть подвергнуты. Хотя он и говорит в пословице: «уговор лучше денег», но под уговором разумеет живое слово, основанное на взаимной вере друг в друга, а не мертвое писанное, под которое можно подделаться. Не в этом ли заключается одна из причин, почему так затруднительны у нас теперь уставные грамоты, или письменные договоры между помещиками и крестьянами?

Есть еще нежный оттенок в употреблении женского рода в прошедших временах глагола. Во Французском языке нельзя заметить, пишет ли записку женщина или мужчина. Укоряли наш народ в том, что он будто бы грубо обращался с женским полом; но язык однако того не показывает и, напротив, более к нему внимателен, чем другие языки. Эти прошедшие женского рода придают много женственной прелести стихам наших писательниц, и особенно графини Ростопчиной.

Наш глагол имеет виды; они трудны не только для иностранцев, но и для Русских и даже для самих грамматиков, которые до сих пор не совершенно определили их значение. Виды выражают возможность или сократить действие в одну секунду времени, или растянуть его на самое большое пространство, или наконец выразить его несовершенно и совершенно. Чтобы выразить наше: я кольнул, Француз должен сказать: j'ai pique une fois; чтобы сказать: я калывал — j'ai pique plusieurs fois; выразить несовершенно: я колол — je piquais, совершенно: я уколол — je piquai.

Не выражается ли в этой возможности сокращать и растягивать действие времени то свойство русского народа, по которому он сокращает иногда века в десятки лет, годы в месяцы, месяцы и дни в мгновения; ленится и растягивает время свое не дорожа им, а потом пробуждается вдруг и действует; сидит сиднем 30 лет как Илья Муромец, и внезапно встает богатырем, готовым на всякое славное дело?

Виды глагола дают основную норму для его правильного спряжения. Чтобы проспрягать русский глагол правильно по всем временам, надобно прежде определить все его виды в неопределенном наклонении. Тогда спряжение будет вполне разгадано и совершится правильно. Такого рода упражнения могли бы быть особенно полезны для молодых Русских, занимающихся своим языком за границею. Я готов бы был передать мысли мои о том гг. преподавателям, но, конечно, не здесь, где я и без того боюсь наскучит грамматическими подробностями*.

______________________

* Как в латинском языке для правильного спряжения глагола нужно знать формы его настоящего, прошедшего, совершенного, супинум и неопределенное наклонение, так в русском необходимо знать все виды неопределенного наклонения. Пока не явится полный словарь русских глаголов, с обозначением всякого глагола во всех его видах и с прибавлением к нему предлогов, изменяющих также оттенки времен, до тех пор мы не будем иметь материалов для полной системы русского спряжения.

______________________

Есть еще свойство в русском глаголе, дающее самые разнообразные оттенки действию: это — сочетание с глаголами предлогов. Возьмем прежний пример и приурочим к глаголу колол разные предлоги; получим: уколол, заколол, отколол, приколол, поколол, надколол, наколон, расколол, исколол, сколол, переколол, доколол и проч. Какое бесконечное разнообразие оттенков получило одно и то же действие! Это свойство в русском языке одинаково с свойством языков греческого и латинского, но его нет уже в языках производных; есть оно также и в языке немецком, но Немцы откидывают предлоги от глаголов, ставя в конце периода dar, ab, или zu. Упражнения в этом сочетании предлогов с глаголами также весьма полезны для изучения духа русского языка*.

______________________

* В живой речи времена глаголов употребляются нередко безразлично: настоящее вместо прошедшего и будущего, прошедшее вместо будущего и настоящего, и будущее вместо настоящего и прошедшего. Это заставило покойного К.С. Аксакова принять за общее правило, что русский язык не допускает в глаголе времен кроме настоящего. В самом деле, прошедшее и будущее у нас составляются сложным словом посредством подразумеваемых вспомогательных: есмь, еси, есть и проч. — для прошедшего, буду и проч. — для будущего. Одно лишь настоящее имеет свою собственную форму. Это — свойство языка живого, не отмеченного, языка конкретного, а не абстрактного, языка жизни действительной, потому что в действительности существует только настоящее, а прошедшего и будущего нет; мы признаем их только в отвлеченном. Совершенно противоположное тому представляет, напр., еврейский язык, имеющий прошедшее и будущее и лишенный настоящего, может быть потому, что как только мы произнесли его, оно ускользнуло и уже сделалось прошедшим.

______________________

Наречия в русском языке, по своему образованию, представляют следы глубокой древности, свидетельствующие о его первобытности, и указывают на формы древних падежей и на обороты синтаксиса не менее древние. Междометия также сильно развиты в русском языке, чем он отчасти сходствует с языком греческим. Это показывает, что живое чувство входит сильно в нашу речь. Такое свойство еще ярче заметно в употреблении глаголов в виде междометий, чем особенно отличается речь простого народа и басни Крылова, наприм.: хвать, щелк, прыг, скок, хлоп, цап, цап-царап, глядь, черк, шасть, виль-виль и проч. Жуковский в своих баснях, подражая Крылову, любил до излишества подобные выражения.

Перейдем к синтаксису. Он в живой русской речи отличается необыкновенною силою и краткостью. Эти свойства особенно видны в отсутствии существительного глагола, соединяющего в других языках подлежащее со сказуемым. Русская речь не любит периода особенно длинного, и подразумевает союзы, соединяющие предложения. Период был наложен на ваш язык славяно-церковным, а им принят от языка греческого. Этот художественный язык, через славянский, имел значительное влияние и на наш. Ему мы обязаны сложными прилагательными, которыми в нашем языке так изящно переводятся пластические эпитеты Гомера; ему же мы обязаны сильным развитием причастий, которых русский народный язык не любит, а Ломоносов облек наш язык в величавую римскую тогу, выкроив синтаксис по латинскому периоду, и эта тога к нему пристала, но не удержалась на нем. Карамзин, подражая тем народам, которые согласуют речь разговорную с письменною и пишут как говорят, а говорят как пишут, упростил вашу речь и создал язык литературный. Он очинил перо для всех русских писателей, перо, которое теперь еще в ходу. Но все будущее русского языка заключается в большем сближении его с народною устною молвою. К ней стремятся и ее изучают все лучшие наши писатели. Мы тем отличаемся от других народов, что у нас простой народ говорит не каким-нибудь грубым патуа, а лучшею избранною речью. Еще Пушкин заметил, что русскому литератору надобно прислушиваться к говору московских просвирен и искать выражений русских на народных съездах. Много материалов готовится теперь для этого у нас. Укажу на Сборник, русских пословиц, недавно изданный Далем, на его же Словарь, издаваемый Обществом любителей российской словесности, и на Народные русские песни, изданные Рыбниковым и собранные в одной только Олонецкой губернии.

Перейдем к словарю. В словах можно изучать первоначальную философию народа и историю его сношений с другими народами. Философия народа открывается нам в производстве слов от корней, чем объясняется их первоначальное значение. Возьмем слово мать: оно имеет корень в санскритском глаголе ма, что значить: имаю, емлю. обнимаю. Какое высокое понятие о значении матери открывается в этом слове! — Возьмем слово истина: оно происходит от слова есть. Русский человек признает за истину то, что действительно есть, — Вот еще слово мiр: оно означает собрание всех вещей видимых, а вместе согласие и стройность, выражаемые словом мир, которое хотя пишется иначе, но есть одно и тоже слово. Это понятие о гармонии мира физического русский человек переносит и на мир нравственный, разумея под ним собрание людей, связанных единодушием воли. Слова красный, прекрасный, красота обозначили понятие о красоте тем лучшим цветом, который природа дает заре, розе и цвету лица в нашей юности; он есть и любимый цвет нашего народа*.

______________________

* Есть еще замечательное производство слов, имеющих один корень: смерть, смрад, мразь, мерзок, мрак. Достойно внимания, что неприятные ощущения наших чувств выражаются словами одного происхождения и самым неприятным словом, выражающим понятие о смерти. Но чувство слуха не имеет на своей стороне никакого слова к выражению неприятных его ощущений, потому что смерть для слуха есть безмолвие, то есть отсутствие всякого ощущения.

______________________

Многие народы, бывшие с нами в сношениях, оставили слова свои в русском словаре. От Финнов, древних насельников той земли, куда пришло ваше племя с Дуная, осталось много названий урочищ, каковы: Москва, Ока, Шексна, Бокша, Мста, Ильмень и другие. От Варягов остались у нас: варяг, означающий ходока по Русской земле; ябеда, нами слишком употребляемая во зло, костер, указывающий на языческий обычай наших предков сожигать мертвых, кнут, имеющие в др. скандинавском языке корень, и многие другие. По Руси проходили полчища разных варварских народов, напиравших из Азии на Европу. Мы назначены были от Провидения служить оградою для европейского образования. Оно могло развиться спокойно в то время, как мы приносили ему собою великую жертву.

Счастливее нас были в этом отношении западные народы крайней Европы. Там нападали на все Арабы, народ просвещенный, изобретатель алгебры, переводчик Аристотеля и греческих поэтов, давший, по мнению некоторых, рифму и многие прелестные формы европейской поэзии. У нас же кто были? Обры или Авары, от которых в летописях осталась одна только устная притча: «погибоша аки обри». Они запрягали дулебских жен в свои телеги. Около Киева прокочевали, на Подоле Днепра, Угры или Мадьяры, от которых, как думает Шафарик, осталось у нас в языке слово телега (taliga). За ними следовали Печенеги, пившие кумыс из черепа Святославова, Половцы и наконец Татары. Иго последних в течение двух с половиною веков протяготило вашу землю.

Эти народы, проходя по Руси, оставляли за собою только груды костей человеческих, да пепелища городов и сел.

Наши враги распространяют ложное мнение, будто бы Россия была монголизирована. Народ наш, напротив, питал всегда отвращение к Татарам. Свидетельствует это пословица: «незваный гость хуже Татарина». Мать, провожая сына на горькое житье, поет ему причеты:

«Ты Татарина назовешь родным батюшкой,
А Татарку родной матушкой».

Еще Карамзин заметил, что в русском языке осталось не более пятидесяти татарских слов. Исследования подтверждают это: казна, караул, аршин, ералаш, кабак — татарские слова* . Их не изменял народ и не осмысливал по-своему, как он это делает с другими словами иностранными. Так например, слово дилижанс, которое ему очень понравилось, он превратил в лежанку, или лежанец, из омнибуса сделал обнимусь. С свойственною ему ирониею, ресторацию превратил в растеряцию, а из мародера сделал миродера. Но ничто ему так не полюбилось из всех изобретений европейской цивилизации, как железная дорога, которой он дал имя свое и прекрасное: чугунка.

______________________

* Замечательно также, что названия лошадиных мастей y нас татарские: карий, чалый, буланый. Видно, что Татары, как лихие наездники и первые конокрады в России, имели влияние на торговлю y нас лошадьми. Самое слово лошадь, как доказывал еще Сумароков, есть татарское, хотя и встречается еще до Татар в летописи начала XII века.

______________________

Некоторые слова в древней Руси указывают на торговые наши сношения с европейскими народами. Так, слово шелковый в XIV веке заменяется словом шидяный — от немецкого слова seide, потому что тогда мы покупали шелк y Немцев, а когда стали покупать его y Англичан, то заимствовали y них слово silk (шелк).

Когда Россия отворяла настежь ворота европейскому образованию, тогда вместе с ним вторглись к вам бесчисленные слова иностранные. Ломоносов называл это наводнением и, как блюститель чистоты родного слова, поставил против него плотину в языке славяно-церковном. Но, несмотря на то, слова вторгались, и многие из них остались. Словарь наш свидетельствует о нашем гостеприимстве к европейскому образованию. Возьмите одну букву А: в ней весьма много иностранных слов и очень мало русских. У Голландцев мы переняли все термины мореплавания, у Италиянцев — термины искусства, у Французов — слова, касающиеся домашнего и светского общежития; но то нехорошо, что мы даже в семейный быт внесли из этого языка названия отца и матери (папа, мама), переделав их однако по-своему в уменьшительные, папенька, маменька.

Немцы были для нас менее полезны других народов. Они дали вам свою табель о рангах, со всеми их коллегиен-титулер-гоф-штатс-ратами, которые при Екатерине II переведены на русский язык, чтобы еще более привить их к чинолюбию русских людей, и названы советниками.

Характеризуя русский язык чертами народного характера, в заключение моей характеристики скажу, что, к чести вашей, мы не создали искусства говорить на нем много, не сказав ни одной мысли, и не выдумали искусства скрывать в нем мысль свою, извратив его первоначальное назначение выражать ее открыто. Наше слово было, по большей части, искренним и честным.

Наше слово имеет, как я сказал, свою тысячелетнюю историю, если считать ее с изобретения славянской грамоты и начала перевода Священного писания, которые совершились, по исследованиям ученых, в 862 году. Но следует вопрос: имеет ли эта история право на название науки? Выражает ли она в своих событиях общий закон развития человечества, или есть только случайное сцепление литературных фактов без всякого участия мысли, которая развилась бы в них органически? Я отвечаю на этот вопрос утвердительно: история русской словесности имеет полное право быть наукою.

Три периода совершает человечество вообще, и каждый народ в особенности, по трем элементам, которые участвуют в его развитии: Божественный, лично-человеческий и народный. Эти три элемента, обозначающие три периода, соответствуют троичному проявлению самого Божества. Если человек был создан по образу и по подобию Божию, то и историй человечества должна носить на себе отражение троичности Божественной. Как вы помрачен был образ Божества в человеке, но все-таки мы его в нем находим: так точно и в истории человечества образ Божественный сияет своим трояким лучом, несмотря на густые облака событий, его затмевающие. Отклоняю объяснение по этому предмету, потому что оно завлекло бы нас слишком далеко.

Каждый народ начинает свое развитие определением своих отношений к Божеству. Италиянский философ Вико в своей книге: Новая наука говорит, что история не представила ни одного народа безбожника. В самом деле, безумие безбожия может встретиться в одном человеке, но в целых народах мы никогда его не видали. Чем народ крепче и благонадежнее, тем глубже он задумывается о Божестве и тем долее живет в религиозном периоде.

Но как всякое человеческое развитие имеет свою немощь, то и религиозный период имеет свои недостатки, когда переходит в излишество обряда, или в господство феократии. Против этого является противодействием лично-человеческое начало. Человеческая личность тогда только имеет значение, когда служит сосудом идеи истины, добра и красоты. Без них же она перерождается в эгоизм.

Против этой слабой стороны нашей личности воздействует начало народное. Народ дает личности человеческой опору и цель; без него личность является праздно-отвлеченною. Но и народное, будучи взято в отдельности, имеет также свою слабую сторону, о чем мы скажем после.

Применим эти общие начала к истории развития всего человечества. Первый период — религиозный является на Востоке. Здесь была колыбель религий всего мира. Здесь, на горах и в долинах Азии, небо открывало свои тайны земле. Здесь были Хорив, Синай и Фавор. Отсюда взошел свет истинной веры, озаривший человечество. Но здесь же обряд и феократия сковали личность человека: вместо того, чтобы поклоняться Богу живому и истинному, который дарует свободу человеку, человек создал сам себе бога и отдал себя в оковы своему же созданию.

За периодом восточным следует греческо-римский, в котором развилась свободно, во всей красоте своей и силе, человеческая личность. Лица Греции и Рима — герои, в которых проявляются идеи истины, правды, добра и красоты. Героизм древних переродился в эгоизм в лице римских Цезарей. Он сокрушился у подножия Креста, на котором искуплена была в вечную свободу личность человеческая а человечество причастилось Божества. Когда Распятый восклицал: «Боже мой, Боже мой, вскую мя оставил еси?» Он исповедал в себе человечество, — Когда Он вопиял к Отцу: «Отче, в руце твои предаю дух мой», в Нем открылась тайна Божества.

Вскоре по Его вознесении и соединении с Божеством, Дух Святый в виде огненных языков сошел на учеников Его и друзей, на просветителей человечества. Что же значат эти огненные языки? Это — народы, члены великой семьи человеческой. Всякая народность была здесь освящена, всякий народ явился идеею Божией, облеченною в слово.

Только со времени христианства народы стали признаваться другими народами. Греки называли все другие народы варварами, признавая за народ только себя. Римляне уважали одних тех, которым давали право римского гражданства. В наше время народы становятся личностями, и каждый из них себе целью, а не средством для других. Право естественное от отдельных лиц переходит на целые народы, а право международное должно торжествовать более, чем когда нибудь.

Закон развития, общий всему человечеству, отражается и в каждом народе, равно и в слове его, как выражении его жизни. Рассмотрим, как он отражается в истории русского слова.

Русский народ начинает также периодом религиозным, в котором, определяя свои отношения к Божеству, остается семь веков с половиною. Почему же так долго? Потому, что все великое, по закону самой природы, растет туго и медленно, как дубы и кедры. В это время словесность русская имеет преимущественно религиозный характер и принадлежит более церкви. Слабость дела человеческого отражается также в обрядной стороне, олицетворяемой расколом, и в потемках феократии при патриархе Никоне.

Этой слабой стороне воздействует новый период, в котором развивается личность русского человека. В древнем периоде личность развивалась только в двух видах: государя и инока. С Петра Великого начинается собственно у нас период развития личности, и может быть назван в лучших своих представителях героическим.

В наше время реформа Петрова дожила до своих пределов и вызывает необходимое воздействие. Вот почему многие снимают с Петра его величие и хотят отнять у него всякую заслугу. Но это неверно. История должна ему возвратить ее, — и заслуга его состоит в великой деятельной работе отечеству. Она выражена словами двух поэтов: Ломоносова и Пушкина, Первый справедливо сказал о нем, что он царствуя служил; второй назвал его прекрасно вечными работником на троне.

Со времени Петра идеи человеческие совершенно правильно развились в главных представителях русской словесности. Ломоносов является героем истины и всю свою жизнь до последнего вздоха приносит в жертву науке.

Истина, переходя из науки в жизнь, становится правдою. Героем правды является наследник Ломоносова в литературе, Державин. Идея правды внушила ему его лучшие песнопения. Он определял Бога такими словами:

«Он совесть внутрь, Он правда вне».

Вспомним стихи, которыми он заключает свою оду «Властителям и судиям», воспетую во имя правды:

Воскресни Боже, Боже правых,
И их молению внемли!
Приди, суди, карай лукавых
И будь один Царем земли.

Идея добра осуществилась у нас в двух представителях словесности, тесно связанных родством души: в Карамзине и Жуковском. Карамзин воплощал идею добра в соединенной любви к отечеству и человечеству. Вся жизнь его делится на две половины, из которых в первой он изучал все то, что прекрасного есть в человечестве, а в другой принес плоды этого изучения на алтарь отечества, посвятив труд свой его монументальной истории. Жуковский идею добра слиял в душе своей с идеею красоты. Облетая весь мир своею прекрасною душею, он сочувствовал всем красотам поэзии разных народов мира и усвоил их родному языку.

Пушкин, имя которого не может быть произнесено без чувства скорби при мысля о кровавой и преждевременной его утрате, является вам героем красоты. В одном стихотворении: Эхо он выразил вам свое назначение как поэта. Он отзывался на все прекрасное, что встречал в жизни своей и своего отечества. Истинная, живая красота не может быть и народною. В Пушкине прекрасное сочеталось тесно с народным.

В период развития личности была также своя слабая сторона, которая сильно обнаруживается и теперь. Этот недуг нашего времени есть эгоизм, против которого спасение в сильном развитии народного начала.

Пушкин в двух своих главных произведениях: «Евгении Онегине» и «Борисе Годунове», созвал: в первом — болезнь своей эпохи, во втором — народное начало, которое может быть от вся спасением. От этих двух произведений ведут свое начало все замечательнейшие явления словесности вашего времени. Они или изображают отвлеченный эгоизм, в самых разнообразных видах развившийся в русском человеке, или пускаются в глубины народного духа и изображают его светлые и темные стороны. Есть писатели, которые, как Геркулес, стоят на распутии, служа попеременно то тому, то другому элементу в нашей жизни.

Великое событие, совершившееся в наше время, освобождение крестьян, есть также плод развития народных начал в вашей жизни. 20.000.000 бескровных существ возвращены человечеству. Сколько новых сил дано в этом возобновлении достоинства человеческого русскому народу! Правда, что отечество ваше болеет, страдает, во без сильных мук не родится ничто великое. Мы вполне надеемся, что оно переживет настоящий кризис со славою и разрешит вопрос освобождения к полному счастью всех сословий народа. Мы имеем все задатки к разрешению этого вопроса, главнейший из которых заключается в вашей земле, составляющей шестую част обитаемой планеты. Россия имеет 70.000.000 жителей, а на земле своей может поместить их 700.000.000. Вот в чем заключается наша возможность разрешить вопрос освобождения без пролетариата. А вспомним, как страшен пролетариат на Западе. Испугавшись его, Франция отказалась от большей части своей политической свободы. Момнзен говорит, что если бы пролетариат восторжествовал в Англии, то отодвинул бы ее на двести лет назад и отозвался бы от берегов Массачусетса в Америке через всю Европу и Азию до Японии. В Германии страх пролетариата лишает простолюдина немецкого права заключать брак и вести семейную жизнь. В пролетариате заключается одно из препятствий политическому единству Италии; из пролетариев Неаполя вербуются те разбойники, которые опустошают юг Италии. У нас пролетариат невозможен при наделе крестьян землею. Россия может со временем представить Западу одно из самых счастливых государств на земле, в котором не будет ни одного человека без участка земли. Зародыш такого великого явления заключается в освобождении крестьян. К чести нашей современной литературы должно сказать, что наши писатели, начиная с Гоголя, Павлов, Тургенев, Григорович и другие, много содействовали словом этому славному делу. Много залогов и надежд в литературе того народа, где мысль и слово выражаются прекрасным делом жизни.

ЛЕКЦИЯ 2

В прошедший раз мы старались решить вопрос: как характер русского человека отражался в русском языке? Этот вопрос совершенно нов в нашей науке. Я не взялся решить его вполне, во задал его в первый раз и представил вам некоторые данные для его решения.

Далее определена та основная мысль, которая пройдет через всю науку и осветит все ее события, связав их в одно органическое целое. Считаю нужным прежде чем отправиться в путь истории, обозначить еще раз яркими чертами эту мысль, которая послужит вам руководительною нитью.

Три элемента в человеке, постепенным своим развитием, определяют три периода в жизни всего человечества и каждого народа: элемент божественный, лично-человеческий и народный. От правильного их соотношения зависит совершенство жизни человеческой в каждом народе. К этому идеалу ведет история и в этом пути заключается истинный прогресс каждого народа и каждого человека отдельно.

Народ, как и человек, начинает с божественного. Если мы веруем в Бога, как создателя человека, то необходимо должны призвать веру откровенную. Мы не можем допустить нелепости, чтобы Бог, создав человека, не дал ему первой возможности стремиться к Нему и не открыть ему Себя. Иначе мы должны принять, что Бог, при создании человека, завязал ему глаза и сказал ему: «ищи меня». Следы первоначального откровения видны во всех религиях мира, как бы мы помрачена была в них истина Божества. Религиозный период бывает везде первоначальным, и чем серьезнее, чем благонадежнее народ, тем долее он обдумывает свою веру. Есть и своя слабая сторона в этом периоде, когда религия переходит в обрядность и в феократию. Такая участь постигла все религии Востока. Истинная же религия христианская перешла из него в Европу и двинула в ней просвещение.

Против обрядности и феократии действует лично человеческое начало, поскольку оно является сосудом истины и правды, добра и красоты. Но личность человеческая, лишенная этих идей, впадает в эгоизм, который есть слабая сторона лично человеческого элемента.

Против эгоизма воздействует элемент народный. Человек без народа становится отрешенною единицею, ни на что не годною. В ваше время, когда народный элемент начинает быть господствующим, весьма важно определить, как можно точнее, понятие о народе. У Французов есть два слова для выражения этого понятия. Недавно члены сената Франции подняли было вопрос о различии этих двух понятий. Под именем peuple Французы разумеют что-то низшее, под именем Nation — что-то высшее. Peuple есть как бы стихия, из которой вырабатывается нация посредством человеческого элемента, проникающего каждую личность в народе. Французы не назовут нациею ни Калмыков, ни Киргизов, а дают это имя только народам, причастным образованию человеческому.

Мы не имеем двух слов для выражения одного понятия. У нас есть одно только слово: народ. Но употребляя его, мы нередко относим это понятие к одному простому народу, и тем сами себя от него отторгаем. Это неправильно. Все сословия в народе необходимы, и все вместе должны составлять одно нераздельное органическое целое.

Есть и в народном элементе своя слабая сторона. На Западе она называется массою, а у нас чернью. Это есть отсел от народа, отрешение неправильное от народной жизни, вредное благу общества и страшное государствам во время их переворотов. Сюда входит все то, что отрицает божественное начало, что коснеет в эгоизме и что отседает от народа, как органического целого.

Уяснив основную мысль нашу, мы бодрее приступим к самой истории. Сегодня быстрым полетом мы обозрим религиозную словесность древнего периода. Он объемлет семь с половиною веков, кроме которых ему предшествует целый век религиозной словесности вне вашего отечества. Чтобы не потеряться в этом лабиринте, разделим весь период на три отдела. К первому относятся: вторая половина Х-го, XI и XII века; их можно назвать веками ясного и разумного понимания истин веры. За тем следует второй отдел: века скорби и туги народной — XIII, XIV и первая половина ХV-го. Когда окрепла и сосредоточилась Русь в одно государство, за веками скорби последовали века борьбы внутренней и внешней: вторая половина ХV-го, ХVI-й и XVII-й до конца его.

Чтобы сократить очерк, возьмем из всякого века по отголоску, и все они сольются в один согласный хор, который выразит одну мысль от начала до конца.

Я сказал, что наша словесность начинается не у нас, а в соплеменном вам народе — Болгарах. Для них была изобретена св. Кириллом славянская грамота, чему, по мнениям ученых, в нынешнем году исполнится тысячелетие. Для Болгар же первоначально переведены были Священное писание и богослужебные книги тем же Кириллом и окончен перевод в Моравии братом его, св. Мефодием. В Риме, на пути от Колизея к церкви Святого Иоанна Латерасского, на левой руке, стоит весьма древняя церковь св. Климента; в ней покоятся мощи Кирилла, которому мы обязаны грамотою и христианским просвещением.

Когда за литургиею вы слышите чтение Евангелия, вспомните, что это были первые слова, написанные на славянском языке. Первые слова Евангелия были: «Искони бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово: ее бе искони у Бога». Самые древние рукописи Евангелия располагались по праздникам, а так как первый праздник христианский — Пасха, то с этого Пасхального Евангелия рукопись и начиналась. Когда вы слушаете Божественную литургию, вспомните, что это один из первых памятников вашей христианской словесности.

Не очень давно была открыта рукопись Евангелия с предисловием самого первоучителя Кирилла. Вот что мы в нем читаем:

«Проглас Святого Евангелия: Христос грядет собрать народы: свет бо есть всему миру. Итак услышите Словяне все: дар сей дав от Бога... Слышите весь Словянский народ, слышите: слово от Бога пришло, слово, питающее души человеческие, слово, укрепляющее сердца и умы, слово уготовляющее к Богопознанию. Без света не будет радости оку видеть творение Божие: так и всякой души бессловесной, не видящей Божия законы. Душа бездуховная (безграмотная) мертва является в человеках... Кто на чужем языке слышит слово, как будто медного звона голос ему слышится; ибо св. Павел сказал: «молитву свою воздавая Богу, хочу лучше пят слов сказать разумных, чтобы и прочие разумели, нежели тьму словес неразумных, которых человек не понимает... Всякая душа отпадает от жизни Божией, когда слова Божия не слышит... Наги все языки без книг, без оружия сражаться не могут с противником душ ваших, готовы в плен муке вечной»...

В этом предисловии разумно сознано дело, совершенное Кириллом. Без него мы не разумели бы ни Писания, ни литургии, а чрез него церковь сделалась для нас постоянным живым училищем, в котором мы через Богослужение на понятном языке принимали истину веры.

Ученики Кирилла и Мефодия продолжали их деятельность в Болгарии. Десятый век был золотым веком болгарской словесности при царе Симеоне. Тогда переведены были на славянский язык многие творения отцов церкви и совершены новые самими Болгарами; эти переводы и сочинения приобрела и сохранила Россия. В века скорби мы еще увидим, сколько Болгария оказала услуг вашему отечеству.

От X века, века крещения России, дошло до нас Исповедание веры Владимиром. Нельзя точнее и полнее изложить его и теперь.

От XI века мы имеем сочинения Иллариона, первого митрополита, выбранного из Русских. Из глубоких мыслей, проникающих его творения, я приведу изображение двоякого естества в Спасителе: Божественного и человеческого: «Как человек, Он принял молоко Матери, и как Бог, внушил Ангелам и пастухам песню: «Слава в вышних Богу!... Как человек, лежал Он в яслях, и как Бог, принял дары и поклонение от волхвов. Как человек, бежал в Египет, и как Богу поклонились Ему рукотворенные кумиры Египетские... Как человек, обнаженный вошел в воды Иордана, и как Бог, получил от Отца свидетельство: «ее Сын мой возлюбленный!» Как человек, постился сорок дней и взалкал, и как Бог, победил искушающего. Как человек, пришел на брак в Кану Галилейскую, и как Бог, воду в вино преложил... Как человек, прослезился по Лазаре, и как Бог, воскресил его из мертвых... Как человек, был распять, и как Бог, Своею властью пропятого с Ним впустил в рай... Как человек, запечатав был во гробе, и как Бог изшел, сохранив печати целыми. Как человека, старались Иудеи утаить воскресение, подкупая стражей, но как Бог был уведан и познан всеми концами земли».

Ясно, просто и глубоко слиты здесь оба естества в Спасителе, которые современный анализ хочет разорвать пополам. Все Евангелие так проникнуто тем и другим, что разорвать их невозможно, не нарушив Евангельской жизни и истины. Хотят совлечь Божественность с Христа и оставить в Нем только человека. Но на этом самом покушении беспрерывно совершается то, что совершилось раз в жизни Спасителя.

Дело в том, что факт христианства, раз на земле исторически совершившийся, вечен и повторяется беспрерывно в каждую минуту бытия человеческого. Христос рождается, проповедует, терпит муки, распинается на кресте, умирает, воскресает и возносится на небо беспрерывно. В наше же время материальный анализ совлекает с Него Божество, и вместе с Иродом и Пилатом, не познавши в Нем истины, гонит и преследует Его за имя сына Божия.

В XII веке, недалеко от города Турова, при дорожном столбе, спасался инок; но добровольная тюрьма не отделяла его от народа. Напротив, он излагал ему Божественное писание и привлекал к себе всех, которые в страданиях жизни искали врача душевного, Когда умер епископ Туринский, народ и князь Турова обратились с просьбою к Киевскому митрополиту поставить им в епископы столпника (в то время епископы назначались еще избранием народным и волею князя). Это был Кирилл, епископ Туровский, которого не даром называли русским Златоустом или Златословесным учителем.

Он сочинил повседневные молитвы на всю неделю а оставил прекрасные слова, рассеянные по древним рукописям. Можно утвердительно сказать, что западная литература не представила в XII веке проповедника, равного в глубокомыслии и красноречии нашему Кириллу. Его одушевляли древние отцы церкви и церковная песня. Из многих его слов я приведу два: первое о расслабленном.

У общей купели Спаситель видит расслабленного и спрашивает: «Хочешь ли здоров быть?» Хотел бы, отвечает расслабленный, да не имею человека, который ввергнул бы меня в купель. — Тогда Спаситель отвечает ему:

«Что глаголеши: человека не имашь? Аз, тебе ради, человек бых, щедр и милостив, не солгав обета моего вочеловечения... Тебе ради, бесплотен сый, обложился Я плотию. Тебе ради, невидимый силам Ангельским, явился всем человекам. Не хотел Я презреть образа лежащего в тлении, но хотел спасти его и в разум истинный привести, и говоришь ты: человека не имашь? Аз бых человек, да Богом человека сотворю».

Расслабленный представляет собою все ветхое человечество, искупленное Спасителем. В лице его, Он говорит нам всем, Он, пришедший на землю соединить все народы в имени людей.

Другое слово о Вознесении. На Элеонскую гору собрались праотцы, патриархи, пророки, апостолы и все верные. — Небеса и земля готовятся к торжеству вознесения. Все человечество в лице Христа возносится на небо и причащается Божественности. Ангелы, бывшие на земле свидетелями страданий Искупителя, сопровождают Возносящегося. В небесах зачинается прение между ними и небесными вратниками, которые говорят: «Ее врата Господни: никто из земных ими ее проходит; так положил сам Бог: ныне дивимся, зря человека, сидящего на Херувимском престоле и хотящего пройти чрез врата прежде Серафимов». Тогда раздается голос Христа: «Отверзите мне врата правды, и, вшед в них, возвещу Отцу моему, что сделал и как пострадал на земле». Небесные вратники, услышав голос Божественный, отвечают: «Если не видели, Владыко, Тебя сходящего, то поклонимся Тебе восходящему в славе».

Славится поэзия Данта своими небесными видениями, по видение Кириллово своим значением превышает все. Будь оно известно в Италии, уже давно бы кисть живописца изобразила его в картинке.

Перейдем к векам скорби, Я уже говорил о тех варварских народах, которые Азия извергла на Россию. Чередные смены их окончились Татарами. Внезапно напали они на Русскую землю. Страх этой внезапности передан сильно современным летописцем. Страх нашествия поразил и всю Европу. Вспомним, что императоры сзывали против них крестовый поход. Папа посылал к ним послов-миссионеров, которые подвергались в орде всем унизительным условиям ханского обычая. И на юге, и на севере Русская земля облилась кровью в двух битвах при Калке и при Сити. Татары, пируя после кровавых битв, клали князей наших пол доски, и сидя на них, обедали. Все прекрасные города наша сделались добычею пламени; 60,000 Киевлян погибло, не стало 10 богатырей. Город Владимир вознес к небу в своем соборном храме жертву всесожжения, где сгорели святитель, семейство великого князя и бояре с женами и с детьми. Улицы Москвы обагрились кровью ее младенцев. Кроме летописей, народные песни до сих пор сохранили память страдания народа в следующих стихах:

Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А и месяц, солнце померкнуло,
Не видит луча света белого,
А от духу татарского
Не можно крещеным нам живым быть

Так народ выразил тяжесть своих страданий и свое отвращение к татарскому игу.

XIII век является бесплодною пустынею после XII, столь изобильного памятниками словесности. Почти одиноко раздается слово Серапиона, епископа Владимирского. Оно начинается по случаю землетрясения, бывшего в Киеве: «Земля, от начала утвержденная и неподвижная, повелением Божиим ныне движется, грехами нашими колеблется, беззакония нашего сносить не может. Не послушали мы Евангелия, не послушали Апостола, не послушали Пророков, не послушали Святителей великих: Василия, Григория Богослова, Иоанна Златоуста и иных Святителей Святых, ими же вера утверждена, еретики прогнаны и Бог позван всеми языками»...

«Тогда Господь навел на нас народ не милостивый, народ лютый, не щадящий мы красоты юной, ни немощи старцев, ни младости детей... Разрушены Божественные церкви; осквернены сосуды священные, потоплена святыня; святители мечу в пищу достались; тела преподобных иноков птицам повержены на снедь; кровь отцев и братьев ваших, как многая вода, напоила землю. Исчезла крепость наших князей и воевод; храбрые ваши, исполненные страха, бежали полки. Большая часть братьев и детей ваших отведена в плен. Села ваши поросли травою и величество ваше смирилось, красота погибла, богатство наше другим в корысть досталось, труд ваш поганые наследовали. Земля наша сделалась достоянием иноплеменников; в поношение стали мы живущим вскрай земли вашей, в посмех врагам нашим».

«Вспомним наибольшую заповедь: любить друг друга... не воздавать злом за зло. Нет ничего ненавистнее Господу, как человек злопамятный. Как же мы скажем: Отче наш, остави нам грехи ваши; а сами не оставляем?»

Новгородцы, по грубому суеверию и фанатизму, сожгли волхвов. Грозно восстал против них проповедник, обличая все их неразумие. Так действовала наша церковь в-то время, когда западная учреждала инквизиционные суды против волхвов, и сам папа Иоанн XXII лично боялся чародейства и осуждал волшебников на костры и виселицы.

В XIV веке пустынножитель Сергий распространяет духовную жизнь около Москвы, а ученики его несут ее во все концы до пределов самого отдаленного севера. Стефан Пермский просвещает крещением Зырян, сочиняет для них грамоту и переводит на их язык литургию и Новый Завет.

Один из учеников Сергия, Кирилл Белозерский, действует в пользу братской любви во время междоусобий княжеских, восстает против губительного корчемства и против внутренних таможен еще в XIV веке, тогда как окончательное их уничтожение последовало незадолго до учреждения Московского университета.

Вот отрывки из Кирилловых посланий: «Господине, ни царство, ни княжение, ни иная какая власть не может нас избавить от нелицемерного суда Божия, а еже, Господне, возлюбиши ближнего, как себя, и утешишь души скорбящие и озлобленные, много поможешь на страшном я праведном суде Христовом, понеже пишет Аи. Павел: «Аще имам веру горы преставляти, и аще имам раздати все имение свое, любве же не имам, ни что же польза мы есть».

«И ты, Господине, внимай себе, чтобы корчмы в твоей вотчине не было; занеже, господине, то велика пагуба душам: крестьяне ее, господине, пропивают, а души гибнут. Тако же, Господине, и мытов* бы у тебя не было, понеже, господине, куны (деньги) неправедные; а где, господнее, перевоз, туто, господине, притоже дать труда ради». —

______________________

* Мыто есть пошлина таможенная, откуда слово мытарь.

______________________

Утешительны были поучения к пастве митрополитов Moсковских Петра и Алексия, избранных в этот сан волею не только одного князя, но и всей земли Русской. Когда Татары остановили все наше духовное просвещение, когда пожары, как рассказывает летописец, пожирали громады книг, собранных в храмах в кучу от низу до верху, тогда единоверная и единоплеменная вам Болгария прислала в Москву святителя Киприана, уроженца ее столицы, города Тернова. Он восстановил у нас грамоту и духовное просвещение, привез с собою множество рукописей, уединялся около Москвы в обитель, при слиянии рек Сетуни и Рамени, и здесь сам переводил и писал книги, заставляя и других работать около себя. Он же, по всем вероятиям, побудил великого князя Димитрия на подвиг Донской битвы. После этого святителя осталось замечательное послание против стяжания сел монастырями. Перед кончиною он написал прощальное слово к князьям и к народу, которое читалось в Успенском соборе при его гробе, и заканчивалось следующими словами: «Множество человеческое, все на землю пришедшее, общее естество наше оплачем... О, как же лучшее из Божиих созданий, по образу Его и подобию созданное, без дыхания зрится, и мертво, и полно червей нечистых!... Как исчезло мудрование? как скрылось слово?... Увы, страсти! Наг вышел я на плачь младенцем, наг отойду снова! Что тружусь и смущаюсь всуе, ведая конец жития, видя его действие, как все мы равным образом шествуем от тьмы на свет, от света же во тьму, — от чрева матернего с плачен в мир, от мира печального с плачем во гроб. Начало и конец — плачь! что же в середине? сов, тень, мечтание, красота житейская». Народ рыданием отвечал на эти слова, которыми оглашались своды храма. Вот яркое мгновение из древней жизни нашего отечества!

В XV веке, когда все бедствия обрушились на нашу землю, и Татары, и черная смерть, опустошавшая целые города, и голод, моривший народ, Греция послала в вам святителя Фотия. Он был свидетелем страданий народа Русского, сам едва не погиб от меча татарского и оставил вам книгу поучений, в которых видно, как он сам глубоко страдал вместе с своею паствою. Ревнуя о нравственном просвещении народа и зная, что оно преимущественно находится в руках духовенства, он обращался к священникам с такими словами из Дионисия Ареопагита:

«Достойно бо быти, рече, Господню священнику чисту яко свету,
свету быти — и тако просвещати,
чисту бытт — и тако очищати,
святу быти — и тако освящати».

Вот как святитель Фотий изображает голод и нравственную его причину:

«Земля, иссохший в конец, изменилась в своей красоте, неплодная, залядевшая; сохнет и расседается, и в глубину ее солнечное сияние входит... Земледельцы, сидя при бороздах и сплетши руки за коленях, стенают над трудом рук своих... плачутся смотря на детей своих, рыдают взирая на жен и иссохшую траву осязая руками... Все окрестные места одождены, наши же не одождены. Перемешались времена года, зной и стужа. Нет ли в нас самих причины тому? Неужели же у Бога что отнялось от Его власти и силы? Оставим такое хуление... Нет, со всеми делами безместными, мы и братолюбие затворили: вот почему сухи бразды ниши; любовь иссохла и глас молящихся всуе вопиет на воздухе, расходится ниже молищихся слышахом».

В другом слове пастырь сравнивает себя с несчастным кормчим, которому вверен корабль, волнуемый многоразличными бурями. «Не только всякий день, но и всякий час, он неусыпно рыдает к Богу, прилагая весь ум к заботам о вверенных ему душах; свою же душу, единородную и бессмертную, в сих превеликих волнах, одним лишь печальным рыданием временно утешает».

В одно время с Фотием действовал на юге Григорий Цамблак, племянник Киприана, святитель, которого послала в Киев та же Болгария. Он действовал по следам своего дяди и был красноречивым проповедником. Множество слов его на все праздники года дошло до нас, и они известны под именем слов Григория, архиепископа Российского. — Приведу из них два отрывка. Вот изображение руки милостивого человека на страшном суде:

«Такую руку приняв Владыка на страшном суде, покажет перед всеми, и предстоящим небесным силам, и святым в славе сущим, и грешным, ожидающим муки, и скажет: сия рука напитала меня голодного, напоила жаждущего, одела нагого, обвязала струпы мне больному, в темнице послужила мне, много раз вводила меня странного и промышляла обо мне, ей же и я воздам в награду наследие моего царства».

Вот другой отрывок из слова на день Илии пророка, где объясняется взятие его на небо. Известно, что Илия был суров к своему народу и не снисходителен вы к каким его слабостям, жил в пустыне один, и ворон носил ему пищу:

«Если ты, Илия, так жесток, что не можешь терпеть согрешений Израиля и никакими человеческими страстьми не преклоняешься, то не следует тебе жить с человеками, а взойди ты ко Мне, да Я к человекам сниду. Мена произойдет между нами: взойдет человек и снидет Бог. Не одного Израиля, во и всех народов неправды и беззакония видя и долготерпя о них, Я понесу их грехи и кроме греха, во всем им уподоблюсь... Взойди ты с плотию, да сниду Я взять плоть, бесплотный; взойди ко Мне на колеснице огненной, да сниду Я как дождь на руно. Ты в громе на небо, Я в тишине на землю»...

За веками скорби следуют века борьбы, начиная с половины XV. Еще с ХIV-го в Новгороде и Пскове, по влиянию Запада, возникла стригольническая ересь, против которой действовали патриархи Царьградские своими посланиями, писанными вероятно Дионисием Суздальским, который был в Царьграде. Ересь эта была тогда подавлена; во в XV веке явилась новая, гораздо опаснее, известная под именем Жидовской. В Новгород зашла она из Литвы, а из Новгорода проникла в Москву, где заразила духовенство, самого митрополита, бояр, в том числе славного дьяка Федора Курицына, и наконец допущена была в чертоги великого князя и принята его невесткою. Учение еретиков имело начало свое, как полагают, в учении и посягало на все основы — христианства, отвергая Троицу и догмат воплощения. Тогда-то явился противник этой ереси, богато вооруженный богословскими познаниями, необходимыми для борьбы: это был Иосиф Волоцкий, основатель Волоколамского монастыря. Он нависал книгу в 16 главах против этой ереси, известную под именем Просветителя и только недавно напечатанную ученым духовенством Казани. Действуя против не признававших Нового Завета, он ссылался только на Ветхий и должен был приводить доводы разума. Так объясняет он догмат пресвятой Троицы, выводя его из образа человека, созданного во образу Божию:

«Слушай, как человек был создав во образу Божию и по подобию: по образу — не о плоти говорится: плоть покрывало, создана и мертва и видима, а Бог невидим. По образу говорится о невидимом в человеке, а невидимое в нем есть душа, слово и дух: по образу Божию в человеке душа, она же называется и умом и подражателем бывает Богу... Душа умна и называется отец; слово же рождается от души и называется сын. И дух всходит, имея общее сопребывание, нераздельное с душею и с словом, и как Отец и Сын и Дух Святый бессмертен и бесконечен, так и человек, по образу Божию созданный, носит в себе Божие подобие, душу, слово и ум.

Еще по образу же разумеется самовластное и обладательное в человеке: как Бога никто не выше, так и на земле никто не выше человека: Бог сотворил его обладающего всем во подобию Божию, значит быть человеку милостиву, щедру ко всем, паче же ко врагам, как Бог сияет солнцем Своим на злых и на благих».

В XV веке начала ослабевать у нас монастырская жизнь. Причиною этого было то обстоятельство, что монастыри были окружены слишком богатыми угодьями и обряд монастырской службы осиливал слишком жизнь духовную. Этим недостаткам хотел пособить питомец Кирилло-Белозерской обители Нил, прозванный Сорским от протекавшей там реки Сорки, при которой он основал свою обитель. С Афонской горы он перенес к нам житие скитское и основал первый скит для восстановления духовной жизни в наших обителях. Он написал книгу об осьми помыслах, подражая творцам подобного же сочинения св. Нилу и Кассиану. В этой книге он предложил средства для духовной борьбы с тени помыслами, от которых рождаются все страсти и пороки человека. Он исследует страсть в ее зародыше и преследует ее через пять ступеней до полного ее развития, в котором гибнет душа ей преданная. В этих исследованиях психолог ног бы найти превосходные для себя указания, а писатель, занятый анализом души, — верное руководство. Эти глубокомысленные созерцания Нил Сорский почерпнул в тех самоуглублениях души своей, которые он так описывает:

«Кий язык изречет? Кий же ли ум скажет? Кое слово изглаголет? Страшно бо, воистину страшно и паче слова. Зрю свет, его же мир не имать, посреде келлии на одре седя; внутрь себе зрю Творца миру и беседую, и люблю, и ямь, питаяся добре единым Боговидением, и соединився Ему, небеса превосхожду: и се вем известно и истинно. Где же тогда тело, не кем».

Замечательно, что Нил, говоря о других помыслах, кроме уныния, выражается или словами Писания, или словами отцов церкви; когда же говорит о помысле уныния, то по большей части выражается собственными словами: не потому ли так, что этот помысел особенно сроден русскому человеку, и что Нил наблюдения над ним мог производить и в самом себе, и в близких ему соотчичах. Известно, до каких крайностей доводит русского человека этот помысел. Вот слова Нила:

«Не мал наш подвиг на дух скорбный, понеже вметаеть душу в погибель и отчаяние. Если скорбь от человеков будет, подобает благодушно претерпевать ее, и молиться за оскорбивших, зная, что не без Божия Промысла все с нами случается и что все на пользу посылает нам Бог... Полезна нам может быть одна только скорбь — о грехах наших, и то с надеждою и покаянием. Скорбь же праздную надобно отметать от сердца, наравне с прочими злыми страстями, потому что она творит душу пустою и унылою, и некрепкою, и нетерпеливою к молитве, и ленивою к чтению».

«Но если уныние укрепится в нас, великий подвиг предстоит душе: лют его дух, самый тяжелый, сопряженный с духом скорбным. А тем, которые пребывают в безмолвии, рать на него належит великая. Когда жестокие его волны встают на душу, в тот час и не мнит человек, чтоб можно ему было когда-нибудь от них избавиться. Ему приходит на мысль, что и Бог оставил его, и не печется о нем более, и что его одного только и оставил Он, и что с другими того не бывает, что с ним, и тогда все благое кажется ему мерзким».

Так в XV веке Иосиф Волоцкий представляет борьбу с ересью, а Нил Сорский — борьбу со страстями; но между XV и XVI веками мы встречаем деятельного и трудолюбивого писателя, митрополита Даниила. Будучи рожден и воспитав для духовной и пустынной жизни, он не был способен к жизни практической и, рано оставив престол митрополии, удалился в келию Волоколамского монастыря, где написал много квит, и теперь хранимых в его библиотеке. Из двух оставленных им огромных книг слов и посланий, в первой он занимался решением многих догматических вопросов православной церкви. Замечательный исторический метод, им употребляемый при решении этих вопросов, — метод, из которого видна его огромная начитанность в Писании я в творениях св. отцов. Обыкновенно он ставит сначала положение, или истину, признанную церковью, и затем приводит все, что к ней относится, из Ветхого и Нового Завета, из богослужебных книг, из канонов и правил церковных, изо всех отцов церкви вселенской и русской, следуя историческому порядку. — В заключение он уже собственными словами извлекает сущность из всего сказанного, присоединяя к тому иногда и свои доказательства. Такой метод, конечно, должен бы быть правят в любой науке, ибо он со всей обширностью исторического изучения вопроса соединяет и самостоятельную силу собственного исследования.

Так в слове о двух существах в Иисусе Христе, Божественном и человеческом, Даниил приводит отрывок из известного слова Илларионова вместе с теми источниками, откуда оно было заимствовано; сам же прибавляет к прочим исследованиям свое наблюдение над двумя важными событиями из жизни Спасителя: Преображением и Гефсиманиею. «На Фаворе, говорит Даниил, Иисус показал Божество свое во всем свете и величии славы; в Гефсимании — тугою и скорбию свое человечество, и при обоих событиях свидетели были одни и те же: апостолы Петр, Иоанн и Иаков».

Послания Данииловы были написаны многим духовным и светским лицам, ему современным, и направлены против суеты светской. В одном из этих посланий так изображает он состояние души в пустыне: «Великую пользу приносить пустыня, утишая ваши страсти: молчание есть начало очищению души. Ни язык не говорит человеческого, ни очи не видят красоты телесной, ни уши, слыша песни, не изменяют душевной силе; нет глаголов людей глумящихся и смешливых, имеющих обычай разрушать душевную крепость. Ум, не рассыпаемый внешними чувствами, в мир не растекается, а восходит к себе, через себя же на помышление о Боге и тем осиянный и блистающий, приемлет забвение самого естества... Ни пища, ни одежда, ничто земное его не тревожит... Все свое тщание устремляет он на стяжание Божественных заповедей и вечных благ».

Несмотря однако на такое влечение к пустыне, Даниил сознавал уже потребность эпохи новой и признавал необходимость забот об обновлении гражданского строя России, но отклонял от себя всякое участие в этом. В послании к Мятежелюбцу он так об этом выражается: «И ты со мною, грешным и худым иноком Даниилом, совета о сем не имей: еже бы высоту небесную уведети, и глубину морскую измерити, и концы земные обтицати и исчислити, и озерам и рекам каменные стезя художствовати, и весь мир строити, и якож в круг некый вселенную всю объяти, и всех в един нрав привести и от всея поднебесные неправду, и лукавство, и всякое зло хитрьство изгнати не навыкл есмь: понеже безумен и окаянен есмь человек и неделатель ни которому благу; но точию божественные писания глаголю слышащим и приемлющим и хотящим спастися...»

Одновременно с митрополитом Даниилом действовал митрополит Макарий. Будучи еще архиепископом в Новгороде, Макарий воспользовался сланными его писцами, собрал и переписал под своим руководством Великие Четии-Минеи, 12 огромных фолиантов, содержащих в себе полную энциклопедию богословских и отеческих книг с житиями святых вселенской и русской церкви. При каждом жития находится ежедневный пролог, или поучение, нравственное и душеполезное. В нем благочестивый Русский находил духовную насущную пишу. Это собрание Макарий завещал новгородскому Софийскому собору. Другое подобное и еще более умноженное переписал он руками тех же писцов и под своим собственным пересмотром для московского Успенского собора. Это двоякое сокровище показывает, как богата была уже тогда наша церковь славянскими переводами всех творений отцов церкви и оригинальными сочинениями.

В XVI веке начали вторгаться в Россию: с Запада — учения иностранных церквей и разных еретических сект, астрологические и другие предрассудки, с Востока — учение магометанское и разные обычаи, вредные для нравственности народной. Тогда явился у нас воин, вооруженный для победоносной борьбы со всеми лжеучениями, вредившими православной вере. То был Максим Грек, уроженец Албании, питомец университетов Парижского, Падуанского и других. В Париже он учился у славного Филолога Ласкариса и воздает Французам похвалу за учреждение у себя всемирного средоточия человеческого образования. В Венеции он знал знаменитого типографщика Альда Мануция. Во Флоренции он бывал на проповедях Иеронима Савонаролы, отзывался о нем с большим сочувствием, рассказывал о той чудесной перемене, которую он совершил своим словом в нравах народа, передавая такие подробности, которые были неизвестны по западным источникам. Максим предает публичному позору папу Александра VI и его клевретов, которые осудили на казнь Савонаролу и двух его товарищей. Наш инок готов бы был признать их святыми, если бы они не принадлежали Римской церкви.

Подвизаясь на поприще полемического богословия, Максим оставил нам огромный фолиант сочинений подобного содержания. Особенно замечательно то из них, которое ратует против астрологии. Известно, как этот предрассудок господствовал на Западе даже в XVII и XVIII веке, как величайшие умы были им одержимы, как славный герой Тридцатилетней войны, Валленштейн, благодаря астрологии, погубил свою славу. Позднее и у нас астрология появилась при дворе; но уже в XVI веке церковь, в лице Максима и других, обличала это суеверие.

Превосходно Максимово слово против нестроения и бесчиния царей и властелей последнего века сего. Известно, как Европа страдала повсюду от злоупотреблений державной власти, сосредоточившейся в руках отдельных лиц. Еще в XV веке Италию тиранили герцоги, Францию — Людовик ХI, в ХVI веке в Англии славился своею кровожадностью Генрих VIII, в Дании Христиерн II. Максим направил сильное слово против тирании. Он воображает себя путником, встречающим по дороге величавую царственную жену, в траурной одежде, с печальным видом и со слезами на глазах. Он спрашивает ее: кто она? — и долго, долго не может получить ответа; во после многих усилий и настояний слышит из уст ее, что имя ей Василия, царская власть, что она дочь Всевышнего, и что траур и скорбь ее — по том позоре, какому предают ее властители сего века. «Как достойно всплакать об них, говорит она, которые больны таким бесчувствием и прогневляют Вышнего Бога, сподобившего их столь великой чести и славы». Она указывает на чашу в руке Господа, полную вина нерастворенного, то есть ярости нестерпимой и гнева, — чашу, из нее же пьют все грешные земли, которые благочестивый царский сан растлевают и досаждают Богу всякою своею неправдою и лихоимством, чьи ноги скоры на пролитие крови в порыве неправедного гнева и зверской ярости.

С особенною скорбью вспоминает она, что нет у нее теперь обручников по ревности Божией, каких имела древле. «Не имею, говорит она, Самуила, ополчившегося со дерзновением на Саула преслушника. Не имею Нафана, избавившего Давида от падения. Не имею ревнителей, подобных Илии и Елисею, не побоявшихся царей Ассирийских. Не имею Амвросия, чудного архиерея Божия, который не устрашился высоты царства Феодосия Великого. Не имею Василия Великого, воссиявшего в святыне и во всякой премудрости и своими учениями ужасавшего гонителя Валента. Не имею Иоанна Златого языком, изобличившего сребролюбивую царицу Евдокию. Не вдовствующей ли жене подобная, сижу я при пустом пути окаянного века нынешнего, лишенная таких поборников и ревнителей? Участь моя, о путник, достойна рыданий многих».

Это слово, вероятно, написано Максимом еще в то время, когда митрополит Филипп не претерпел мучения от Иоанна за смелое слово истины.

Жидовское учение, опровергнутое Иосифом Волоцким и подавленное правительством в XVI веке, возникло у нас с новою силою и посягало не только на основы веры, но даже на основы жизни общественной и семейной. Оно подкапывалось под здание государства и разрывало все связи нравственные, соединявшие детей с родителями. Это учение, известное у нас под имеем ереси Феодосия Косого, проникло в среду простого народа и действовало тайно в глубине народной жизни. Тогда восстал против этого учения инок Оптенской пустыни Зиновий, ученик Максима Грека. В обличение ереси Зиновий написал 56 бесед между людьми простыми; не одни богословские доводы находим мы в этом сочинении, во и логические доказательства бытия Божия и Пресвятой Троицы. Еретик, между прочим, говорил, что разум в первом человеке открылся со времени его падения, когда он, вкусив от запрещенного древа, стал разуметь добро и зло. С этим учением согласна философия Гегеля. Но Зиновий опровергал его, говоря, что Адам еще до падения обнаружил великий разум и премудрость в изобретении языка при созерцании животных и призвании жены.

В XVII веке борьба в вашей церкви еще сильнее разрослась. Она имела два средоточия: одно на юге, другое — на севере. Киев и Москва подавали руку друг другу в соединенном действии на противников церкви. Еще в конце XVI века явилось в Киеве училище. Его возникновение окрепло в политических бурях южной Руси. В XVII веке оно было обязано своим процветанием Петру Могиле, Волошскому князю, человеку высокого современного образования, принесшему своя огромные средства, и умственные и материальные, в жертву православию. Киевские школы деятельно сносились с Западом и образовали у нас множество ученых богословов, действовавших в XVII и XVIII веках. Отсюда вышли: Димитрий Ростовский, Стефан Яворский, Феофан Прокопович и другие.

Киев привлекал к нам и ученых Запада во имя православия. Из Кёнигсберга вышел Пруссак Адам Черников, после долгих странствий и разысканий по университетам и библиотекам Запада о догмате исхождения Святого Духа, явился к нам с огромным исследованием в пользу истины, как ее исповедует православная церковь.

Религиозной и нравственной силе киевских школ мы обязаны присоединением к нам Малороссии.

Москва строго и пристально следила за киевскою борьбою и устраняла то, что могло быть противно истине, не сродной человеку возможности заражаться даже и тем, против чего он ведет борьбу. Но кроме того у Москвы было свое широкое поприще для полемической деятельности: она должна была бороться с внутренними расколами, возникшими по случаю исправления церковных книг. Сюда относятся творения патриархов русской церкви. Независимо от внутренней борьбы, Москва должна была вести еще борьбу внешнюю, с римским католичеством, которое в лице иезуитов вторгалось к вам и вносило свои учения, волновавшие народ. Таков был спор при патриархе Иоакиме о времени пресуществления Евхаристии. Спорили даже простолюдины и женщины на рынках московских, — так сильна была религиозная деятельность в русском народе.

Чтобы дать понятие о том, как ваши патриархи разумели связь между церковью и народом, приведем слова из творения патриарха Иоакима Цвет духовный:

«Есть бо сия святая церковь, в ней же едина вера во Христа Господа... В церкви есть видети общий смысл всего народа и государства, общий в вере святей разум, общее святых Отец учение, и чинное в обычаи предания содержилище, един глас... аще ли един глас, и едино умствование».

Последним представителем древней Руси в религиозном отношении был святитель Ростовский Димитрий. Он соединяет древнюю Русь с новою. Строгий обличитель и противник раскола в его Розыске о Брынской вере, он вынес из древней Руси веру чистую и правую. Для народа русского он написал любимую его книгу, Четии-Минеи или жития святых вселенской церкви, где изобразил примеры христианской жизни для людей всякого звания от царей до простолюдинов. В жизни своей он выражал большое сочувствие к искусству, особенно к музыке и пению. По части драматической поэзии он писал опыты мистерий, которые положили основание нашему театру. В своем Алфавите духовном Димитрий выразил полное сочувствие к науке природы. Он говорит, что тот, кто хочет истинно позвать Бога и себя и с Ним любовию соединиться, должен прежде познать всю тварь видимую и разумеваемую, так чтобы ни одна вещь от него не утаилась и не приводила его в недоумение. «От дольнего должно восходить к горнему. Бог положил всю природу, как некое училище, или зерцало, перед очами вашими, чтобы мы учась восходили от земли к небу. Если дольнего не познаем, то как уразумеем горнее? От разума и познания рождается вера, от веры же заповедей Божиих хранение. Поскольку процветает разум, постольку процветает и вера».

Так духовный учитель умел согласить духовное начало веры, развитое в древней Руси, с началом разума и науки, которого требовала древняя Русь.

Обзор хода нашего слова в древнем периоде показал нам, как единая идея церкви проникала жизнь нашу и выражалась в слове. У нас спрашивают иностранцы, а иногда и Русские: где ваши учреждения, или институты? и не замечают главного, самого живительного для народа, которым приготовлено его духовное воспитание: это — Церковь.

Правда, в древней нашей литературе есть и дурная сторона, или изнанка религиозного периода, в которой видны невежество, суеверие и предрассудки разного рода. Сюда особенно относятся произведения раскола. Отсутствие науки было одною из главных причин, почему и вера впала в заблуждение. В нынешнее время наши молодые ученые наперерыв печатают и обличают гласно всю эту подспудную литературу. Сюда относятся издания Костомарова, Буслаева, Пыпина, Тихонравова и других. Прежде правительство признавало необходимым употреблять строгие меры гонения против раскола, чем нисколько не достигало цели, а напротив его усиливало. Теперь самая лучшая и действительная мера к ослаблению и даже уничтожению раскола есть обнародование его литературы. Печатная гласность одна только может обличить все его неразумие.

Есть, напротив, другие произведения народа, из которых видно, какие глубокие корни пустило христианство в его жизнь и как ясно разумеет он свою веру. Из множества других я выберу, для заключения беседы, только три поэтические представления истин веры. Они находятся в тех духовных слухах, какие поются самыми темными представителями русского народа, слепыми нищими, около храмов Божиих собирающими вокруг себя толпы народа.

Вот как объясняет себе русский простолюдин происхождение всех небесных предметов мира и своего собственного разума от Христа:

От чего у нас белый вольный свет?
От чего у нас солнце красное?
От чего у нас млад светел месяц?
От чего у нас звезды частые?
От чего у нас ночи темные?
От чего у нас зори утренни?
От чего у нас ум-разум?
У нас белый свет от Господа,
Самого Христа Царя Небесного.
Солнце красное от лица Божьего,
Самого Христа Царя Небесного.
Млад, светел месяц от грудей Божиих
Самого Христа Царя Небесного.
Звезды чистые от риз Божиих
Самого Христа Царя Небесного.
Ночи темные от дум Господниих
Самого Христа Царя Небесного.
Зори утренни от очей Господниих
Самого Христа Царя Небесного.
У нас ум-разум Самого Христа
Самого Христа Царя Небесного.

В этом народном сознании относительно ума слышен отголосок апостольского слова: ум Христов имамы.

А вот как представляет себе русский народ последние минуты жизни человеческой, разлучение души с телом:

Солнышко на закат пошло,
Красное закатилося,
Душа с телом расставалася,
Отошедши она телу поклонилася:
Ты прости мое тело белое,
Тебе, тело белое, лежать в сырой земле,
Станут точить тебя, тело, черви сыпучие,
Сыпучие, неутолимые,
А мне душе идти к самому Христу,
К самому Христу, Судье праведному.

Какое правильное и спокойно-ясное представление смерти заключает в себе этот прекрасный поэтический образ! Сколько духовной силы должно быть в том народе, который так превосходно разумеет смерть!

В третьем поэтическом образе изображено все долготерпение Божие ко злу, совершенному человечеством, истекающее из бесконечной любви Божией к своему лучшему созданию. Этот стих заимствован из одного церковного слова, встречающегося в памятниках древней русской словесности под заглавием Слово от видения апостола Павла. Здесь сначала солнце жалуется Господу на неправды и беззакония людей и говорит: «Вели — и я пожгу их, чтобы не творили зла». Господь укрощает солнце своим собственным терпением. Месяц и звезды жалуются потом на ужасы, ночью совершаемые людьми, и готовы погубить их; но Бог и их успокоивает. Море и реки о том же вопиют к Господу. Наконец земля жалуется более всех. Отсюда-то заимствован народный стих, известный у нас под именем Плача земли перед Богом:

Расступилась, расплакалась
Матушка сыра-земля
Перед Господом Богом:
Тяжел-то мне, тяжел, Господи, вольный свет,
Тяжеле многогрешников, боле беззаконников.
Речет же Господь сырой земле:
Потерпи же ты, матушка сыра-земля!
Не придут ли рабы грешники
К самому Богу с чистым покаянием?
Ежели придут, прибавлю я им свету вольного,
Царство небесное.
Ежели не придут ко Мне, к Богу,
Убавлю я им свету вольного,
Прибавлю я им муки вечные.

Так воображает себе милосердие Господне народ, воспитанный церковью кроткою и милостивою.

Ни в чем так не сказалась вера русского народа в последнее время, как в двух прекрасных явлениях его новой современной жизни: в терпении, с каким он ждал и ждет своей свободы, и в стремлении отрезвиться от своего пагубного порока.

Но мы все еще ждем большого, все еще с желаниями вопием: «когда-то совершится в нас великое? когда семя, посеянное веками, вырастет и созреет в жатву? когда идея церкви оживет во всех сословиях народа, и тайна жертвы, совершаемой ежедневно в ваших храмах, обнаружится и явится вполне в вашей жизни?

ЛЕКЦИЯ 3

Период древней Руси совершил великое дело, положив религиозную основу в жизни русского народа, во заключал в себе и большие недостатки, которые состояли в злоупотреблениях феократии и в отсутствии развития человеческой личности. Вот где были причины, почему ни наука, ни искусство, ни свобода гражданская не могли у нас развиваться: орудием для их развития служит лицо человека, а оно совершенно исчезало в безличности древней общинной жизни. В этом отношении мы не могли обойтись без содействия западной Европы и обратились к ней, лишь только получили возможность.

Первая страна, с которою сблизило нас человеческое образование, была Италия. Она радушно и гостеприимно отвечала на наши требования, не так, как другие страны. Первые сношения ваши с Италиею относятся ко времени Флорентийского собора, следовательно к 1437 году. Один из духовных спутников изменника Исидора, Симеон, передал вам сказания о самом соборе и с большим сочувствием отозвался о Флоренции и ее великолепном соборном храме. Другой товарищ его, Авраамий, с изумлением и простодушием рассказывает про мистерию Благовещения, которую видел в одном из городских монастырей. Вероятно, рассказы русских странников об Италии и ее архитектурных памятниках возбудили в ваших соотчичах желание украсить Москву чем-нибудь подобным. Как только Россия свергла с себя Татарское иго при Иоанне III, к нам, по нашему зову, явились италиянские художники. Наш прекрасный и воздушный Кремль был первым плодом нашего художественного сближения с Италиею. В построении храмов Божиих мы принуждали италиянских зодчих строго держаться древнего Византийского стиля. Замечательно, что строитель Успенского собора в Москве, болонец Аристотель Фиоравенти, был одним из архитекторов, участвовавших в довершении венецианской церкви св. Марка, строенной в византийском стиле. Прежде чем строить Успенский собор, он должен был осмотреть собор владимирский. Но когда мы решились строить памятник в честь идеи государственной, выразившейся в московском единодержавии, мы дали свободу красоте италиянского зодчества, — и Кремль явился полным отблеском этой идеи.

Не так были благосклонны, как Италия, другие страны к вашему стремлению принять дары европейского образования. Германия особенно оказалась к нам враждебною. Когда Иоанн IV, через саксонца Шлитта, просил Карла V на Аугсбургском сейме прислать ученых и художников в Россию, Карл изъявил свое согласие, но с условием, чтобы Россия за дар науки и искусства приняла римско-католическую веру. Город Любек заключил в тюрьму всех ученых и художников, желавших ехать в Россию. Когда датский король Христиерн III, по просьбе Иоанна IV, прислал к нам книгопечатников для учреждения в Москве типографии, с ними присланы были от Христиерна две книги: Лютеров Катихизис и Аугсбургское исповедание, для перевода их на русский язык я распространения по всей России. Таким образом, все орудия западного образования предлагаемы были нам ценою измены убеждениям совести. Будем ли мы обвинять ваших предков за то, что они не захотели такою ценою купить европейское образование и считали веру несокрушимою основою русской жизни?

Позднее Борис Годунов имел мысль учредить в Москве университет и пригласить для того иноземных ученых; но духовенство оказало этому препятствие, заявив, что через смешение языков оно боится смешения понятий и страшится за единство нашей веры. Феократия в лице духовенства положила преграду первой попытке образования.

В XVII веке киевские духовные училища посылали своих ученых в западные университеты, но там не соглашались допускать их к науке иначе, как с условием переменить веру. Киевское начальство позволяло даже молодым искателям звания принимать наружно чуждую веру для того, чтобы хитрым обманом похищать науку.

Когда Петр Великий отправился в Голландию учиться кораблестроительному искусству, патриарх Адриан писал к нему, что не след новому Израилю якшаться с чуждыми народами.

Все эти события и на Западе, и у нас доказывают, что в то время еще не выработалась терпимость мысли. Потребны были Варфоломеевская ночь и Тридцатилетняя воина, надобно было потокам человеческой крови омыть Европу, чтобы достичь свободы совести, первого условия полного человеческого образования. У нас наука стала доступна тогда, когда мы могли получить ее не изменяя вере. Не даром Петр и Лейбниц были современники.

В религиозном периоде злоупотребление феократического начала препятствовало развитию человеческой личности вообще. Личный элемент мог в нем развиваться только в лице государя, или инока. В настоящей беседе мы рассмотрим этот элемент в творениях названных двух личностей, а в конце периода увидим, как эти личности столкнулись враждебно между собою.

Творения русских государей начинаются славною воинственною речью Святослава. Нельзя допустить, чтобы эта речь была сочинением летописца-инока. Здесь в каждом слове и до сих пор слышится душа русского воина.

«Уже нам некамо* ее дети!** волею и неволею стати противу, да не посрамим земле Русские, во ляжем костьми: мертвый бо срама не имут. Аще ли побегнем, срам имам; не имам убежати, но станем крепко, аз-же пред вами пойду; аще моя глава ляжет, то промыслите собою». — И реша вои: «идеже глава твоя, ту и свои главы сложим».

______________________

* Некуда.
** Деться.

______________________

В этих словах, дышащих воинскою честью и любовью к земле Русской, покоится зародыш вашего физического могущества и предвидится огромность того пространства, которое завяли на земле наши предки.

За речью Святослава следует молитва святого Владимира. В Киеве, в волнах Днепра, приемлет крещение народ русский. На берегу креститель его Владимир подъемлет руки к небу и произносить молитву:

«Боже, створивый небо и землю! призри на новые люди сия, и даждь им, Господи, уведети Тобе истиньного Бога, яко же уведеша страны христьянскые; утверди и веру в них праву и несовратьну*, и мне помози, Господи, на супротивного врага, да надеяся на Тя и на Твою державу, побежу козни его».

______________________

* Несовратимую.

______________________

Если в речи Святослава мы видели зародыш физического могущества вашего, то в молитве Владимира видим зародыш нравственной силы и духовного просвещения русского народа.

Ярослав, сын Владимира, сеял, как говорит летописец, на той почве, которую взорал его отец, семена книжного просвещения и вместе с наследниками своими дал русскому народу Русскую Правду. В этом первом нашем законодательном памятнике выразился общинный дух народа. Это не кабинетное сочинение юрисконсульта-мыслителя, но слово живого обычая, положенное на хартию. По смыслу этого древнего законодательства твердый закон живет в добрых нравах народа: «твердый закон норов добр».

В Поучении детям внука Ярославова, Владимира Мономаха, мы видим образец христианского воспитания в древнем князе удельной Руси. Деятельная борьба с варварами Половцами, охота на диких зверей и миротворное посредничество между враждующими князьями составляют содержание всей его жизни. Озаренный высшей истиною, он сознает пороки своего народа, и особенно нашу русскую лень, которую пять раз преследует в своем кратком поучении. Выдаются и наши хорошие качества: ваше гостеприимство, которым мы заискивали в добром мнении других народов; наше умение говорить хорошо на иностранных языках, из которых на пяти говорил отец Владимира, Всеволод, и тем привлекал к себе сочувствие иных народов. Но над всеми качествами возвышается кротость, воспитанная христианством и ясно видная в благородном отвращении к пролитию человеческой крови. На Западе, несмотря на человеколюбивые и красноречивые речи Ламартина, Виктора Гюго и других против смертной казни, гильотина до сих пор еще не упразднилась. А у нас уже в начале XII века, в Поучении Мономаховом, мы читаем следующие золотые слова:

«Ни права, ни крива не убивайте, ни повелевайте убити его; аще будет повинен смерти, а душа не погубляете никакоя же хрестияны» (Ни правого, ни виноватого не убивайте, ни повелевайте убить его; если и будет достоин смерти, то не губите ни какой души христианской).

В последних годах удельного периода славен был великий князь Василий Темный, несчастная его жертва, своим посланием защитивший православие Русской Церкви против навета Исидора, изменившего ему на Флорентийском соборе.

В древнем нашем периоде нет писателя, в котором личность человека так сильно проявилась бы и в духе сочинений и в саном слоге, как Иоанн Грозный. Изучение его характера в истории не может быт полно без изучения его словесных произведений. Митрополит Макарий и вельможа Иван Бельский могли содействовать его образованию; но всего более он обязан был своему собственному гению, а Форма, в которой этот гений выразился, принадлежит духу века. Обширные сведения в богословии, огромная начитанность в творениях отцов церкви, диалектика самая тонкая и хитрая, ирония резкая и беспощадная, язык то мертвый славянский, то живой народный, устный, — составляют отличительные черты Иоанна, как писателя. Литературная его деятельность выразилась преимущественно в полемике, до которой он быль страстный охотник. История сохранила его запальчивые богословские прения с иезуитом Антонием Поссевином. Нельзя не припомнить, как, приехав в один маленький лифляндский городок Кокенгузен, он тотчас послал за лютеранским пастором, чтобы с ним поспорить о вере. Ему было 24 года, когда он написал послание к Максиму Греку о ереси Матвея Бахмина, в котором обнаружил глубокие богословские познания.

Но особенно славны две его полемики: одна против князя Андрея Курбского, другая — против русских монастырей.

Литературный поединок между царем и его боярином принадлежит к числу резких особенностей нашей древней русской словесности. Личность Курбского представляет одно из ярких исключений в древней русской жизни, но с тем вместе подтверждает истину нашего замечания, что личность человека древнерусского когда развиваться свободно только через отторжение от великой русской общины. Если бы Курбский не изменил Иоанну, мы не имели бы ни его записок, которые представляют столь богатый материал для история Иоанна, ни красноречивых его писем, которыми он сражался с самоволием Грозного. Потомок князей ярославских, герой казанского похода, пожалованный в бояре Иоанном, в два месяца одержавший восемь побед в войну ливонскую, Курбский, боясь опалы и казни за проигранную Литовцам битву, внезапно бежал в Литву к королю Польскому и оттуда из Вольмара прислал первое обличительное послание к Иоанну с слугою своим, Василием Шибановым. Курбский грозно обвинял Иоанна в казни и ссылке невинных, вопиющих на него к Господу.

Ответ Иоаннов есть образец самой тонкой и хитрой диалектики. Этим орудием он разбивает в пух своего противника, и перебирая все послание Курбского по периодам и даже выражениям, уничтожает его совершенно. С какою убийственною и резкою ирониею, приводя тексты из Священного Писания, он упрекает Курбского в том, что предпочел спасение тела спасению души и не принял от руки владыки своего добровольной казни! Вот слова Иоанна: «Почто, княже, единородную свою душу отвергл еси? Что даси измену на ней в день страшного суда? Чесо на теле душу вредал еси? Аще праведен и благочестив еси по твоему гласу, почто убоялся еси неповинные смерти, еже весть смерть, во приобретение? Апостол Павел глаголет: «Всяка душа владыкам предержащим да повинуется: никая же бо владычества еже не от Бога учинена суть... Раби, послушайте господей своих, не пред очима точию работающе яко человекоугодницы, но яко Богу, и не токмо благим, но и строптивым, не токмо за гнев, но и за совесть...». И аще праведен еси и благочестив, почто не изволил еси от мене, строптивого владыки, страдати и венец жизни наследити? Но ради привременные славы и сребролюбия, и слабости мира сего, все свое благочестие душевное со християнскою верою и законом попрал еси... Како же не усрамишися раба своего, Васьки Шибанова?»

Страшно сознает Иоанн царское самодержавие, олицетворенное и сосредоточенное в нем самом. «Яко же родвхомся в царствия, тако и возрастахом и воцарихомся Божиим велением и родителей своих благословением свое взяхом, а не чужое восхитихом». С ужасом указывает он на примеры тех царств, которые погибли потому, что в них цари были послушны энархам и синклитам. «Сие ли ты вам советуешь, говорит Иоанн, чтобы к той же погибели прийти? и ее ли убо благочестие, еже не строити царства?... Иное душу свою спасти, иное о многих душах и телесах пещися. Ино постническое правление, ино общее житие, ино святительская власть, ино царское правление».

По мнению Иоанна, царское правление требует страха, обуздания и конечнейшего запрещения... «Пророк рече: Горе дому, им же домом жена обладает; горе граду, им же мнози обладают. Видиши ли, яко подобно женскому безумию многих владение: аще не под единою властию будут, аще и крепки, аще и храбры, аще и разумны, но обаче (все таки) женскому безумию подобно есть...». «Российское самодержавство, говорит Иоанн, изначала сами владеют всеми царствами, а не бояре и вельможи».

Ревнивость Иоанна к боярам я вельможам выразилась здесь во всем ее ужасе. Он излагает кровавую теорию боярских казней, которыми наполнил свое царствование, и дерзко приводит ей опору из слов Апостола: «Овех убо милуй рассуждающе, овех же страхом спасайте». Казня бояр, Иоанн думал спасать их страхом, ибо, по его мнению: «государи проливают кровь и во святых причитаются». Созидая единую власть в себе самом, Иоанн казнил все, в чем только таилась тень ее. Гнев его под конец послания весь сосредоточивается на Курбском: «Лице же свое, говорить Иоанн, не явити нам до дне страшного суда Божия: кто-же убо восхощет такового Ефиопского лица видети?». Но бессилие иронической насмешки соединяется в Иоанне с чувством горькой правды, которою он сильнее поражает изменника: «Не Божия земля тебя от себе отгнала, но ты сам себе от нея отторгнул еси».

Ответь Курбского Иоанну, в котором он называет его писание широковещательным и многошумящим, слаб в сравнении с Иоанновым. Курбский уклоняется от ответа под предлогом, что мужам-рыцарям не подобает браниться как рабам. Иоанн в своем возражения снова гордо сознает свое прирожденное самодержавие. «Народился есми, говорит он, Божиим изволением, на царстве; и не помню того, как меня батюшка пожаловал благословил государством, и возрос есмя на государстве». Сердито нападает он на бояр и на Сильвестра, духовника своего, за то, что они будто бы мирволили на царство князю Владимиру Андреевичу. Затем Иоанн тщеславится падением германских городов перед его державою, и так говорит: «Рекосте: весть людей на Руссии: некому стоять! и ныне нас нет: кто же ныне претвердые грады германские взимает? Сила Животворящего креста, победившая Амалика и Максентия, грады взимает! Не дожидаются грады германские бранного бога, но явлением Животворящего креста поклоняют главы своя».

Курбский в третьем своем послании жарко берет сторону Сильвестра, защищая его против клеветы Иоанновой и говоря, что грех неисцелимый клеветать на правоверного христианина, что это все то же, что клеветать на Духа Святого. «А не еще ли гнуснее вымышлять ложь на своего исповедника, который душу его царскую к покаянию привел, грехи его на своей вые носил, и, исчистя покаянием, чистого пред наичистейшим Царем, Христом Богом нашим, поставил».

Послания Курбского все вырастали в силе и внутреннем значении. Правда торжествовала над хитроумною, но лживою диалектикой, идея над пышным и велеречивым словом. Превосходно четвертое послание Курбского. Мы не знаем, было ли вызвано оно посланием Иоанновым. Может быть, некоторые части этой переписки не дошли до нас. Вот начало этого дивного послания:

«Аще пророцы плакали и рыдали о граде Иерусалиме и о церкви преукрашенной, от камения прекраснейша созданной, и о сущих живущих в нем погибающих, како не достоит вам зело восплакати о разорении града Бога живого, или церкви твоей телесной, юже создал Господь, а не человек, в ней же некогда Дух Святый пребывал, яже по прехвальном покаянии была вычищена и чистыми слезами взмыта, от вся же чистая молитва, яко благоуханно миро, или фемиам, ко престолу Господню восходила, в ней же, яко на твердом основании правоверные веры, благочестивые дела созидашася, и Царская душа в той церкви, яко голубица крилы посеребренными между рамия ее блисталася, пречествейша и пресветлейша злата, благодатию Духа Святого преукрашена делами, укрепления ради и освящения тела Христа, и наидражайшею его кровию, ею же нас откупил от работы диаволи! Не такова твоя прежде бывала церковь телесная!» От сего прекрасного описания телесной церкви царя Курбский переходит к ужасному его растлению, и в заключение говорит: «Воспомяни дни свои первые, в них же блаженно царствовал! Не губи себя и дону твоего... Зачем так долго лежишь простерт и храпишь на одре болезненном, объятый быль-то сном летаргическим? Опомнись и воспрянь! Никогда не поздно: самовластие наше и воля к покаянию данная и вложенная в нас от Бога, даже до распряжения души от тела, не отъемлется...»

На это послание не последовало ответа. По крайней мере он до нас не дошел. Впрочем, и отвечать было нечего.

Курбский продолжал свои нападения на Иоанна в Записках об его царствовании. Эти Записки представляют у нас первый опыт истории государственной, в котором сказывается личность историка. В летописях она скрывалась; здесь она открывается: отсюда их достоинства и недостатки; они писали под влиянием страсти, и может быть характер Иоанна принесен в жертву личной неприязни к нему и нравственному воззрению Курбского. В обращениях к царю он указывает на необходимость доброго и полезного совета не только от советников, но и от всенародных человек: «Дар духа, говорит он, дается не по богатству внешнему и не по силе царства, но правости душевной». Особенно сильно то место, где Курбский описывает перемену нравственную, происшедшую в Иоанне от влияния его любимых ласкателей.

Ревнивое властолюбие Иоанна сказалось также в прениях его с монастырями. Образчик тому мы видим в его послании в Кирилло-Белозерский монастырь. Не будучи еще в силах употребить насилия, потому что монастыри были под охраною народной, Иоанн употребляет едкую и резкую иронию, орудие литературное, которым ум его владел превосходно. Чертами злой сатиры он изобразил изнанку жизни тогдашних монастырей; но, конечно, по этому посланию было бы неверно судить о духовной жизни всех ваших обителей ХVI-го века. Послание делится на две половины, резко друг другу противоположные. В первой половине Иоанн с лицемерным смирением покаяния как будто обращается к пустынникам и просит у них молитв и духовной помощи, рисуя их постнические образы словами Василия Амасийского. Но зато в другой половине, скинув с себя личину смирения, гордо обличает их в изменении иноческих уставов и в потворстве боярам, которые укрывались в монастырях от опал и казней Иоанновых и вводили к ним свои мирские и любострастные обычаи. Обе половины резко отличаются и в самом слоге: первая писана языком славяно-церковным, вторая — чистым народным русским. Приведем образчики того и другого.

«Увы мне грешному! горе мне окаянному! ох мне скверному! Недостоин я нарещися братом вашим. Сотворите меня яко единого от наемников своих: припадаю честных ног к стопам вашим и мил ся дею. Писано: свет инокам Ангелы, свет мирянам иноки. Подобает вам, вашим государям, нас заблудших во тьме гордости и сени смертней прелести тщеславия просвещати: а мне псу смердящему, кого учити, чему наказати, и чем просветити? Сам бо всегда в пьянстве, в скверне, в убийстве, в граблении, в хищении, в ненависти, во всяком злодействе... Паче же в настоящем сем много мятежном и жестоком времени, кому мне нечистому и скверному и душегубцу учителю быти?... Есть у нас дома учитель среди нас Кирилл... Помните, отцы святии, некогда прилучися некоим нашим приходом к вам, в пречестную обитель Пречистыя Богородицы и Чудотворца Кирилла... от темныя ми мрачности малу зарю света Божия в помысле моем восприяти... И аз грешный вам известих желание свое о пострижении, и искушах окаянный вашу святыню слабыми словесы. Вы известисте мне о Бозе крепостное житие: возрадовася скверное мое сердце соокаянною моею душою, яко обретох узду помощи Божия своему невоздержанию... Обещание положих с радостию нигде инде не пострищися, точию в пречестней сей обители. И вам молитвовавшим, аз же окаянный преклоних скверную свою главу и припадох к честным стопам преподобного игумна тогда сущего, ему руку положшу на мя и благословившу мене... И мне мнится окаянному, яко исполу есмь чернец: аще и не отложих всякого мирского мятежа, но уже рукоположение ангельского образа на себе ношу. И видех во приставнщи спасения многи корабли душевныя люте обуреваемы треволнением, сего ради не могох терпети, малодушствовах и о своей душе поболех...»

Так изображает Иоанн постнические образы монахов Кирилловой обители:

«От младых ногтей в посте... Богови прилюистеся, вкупе же и человеческия отбегающе беседы, безмолвию же и уединению припрягосте себе, градных плищь удаляющеся, вретищем же острым тело свое удручяюще, и поясом жестоким чресла своя стязующе, терпеливно кости своя оскорбляюще, ложесва же со внутренними чревесы, даже до хребетных костей, ослабяли есте; и ядения убо мягкого потребы отвергостеся, внутрь же кожу телесную повлекосте, к лядвиям кудящися прилеписти... И что ми взрещи и каяждо подобает? Помяните, елико уста святых лобзанием целовасте! елико священная телеса объясте! елицы нас за руце приямаху! колицы раби Божии и коленома вашима приплетахуся!»

Внезапно сбросив все это кривляние, исполненное иронии, Иоанн вдруг переходит к изображению бояр, роскошествующих в обители, и меняет мертвую краску своей речи на живую: «Есть бо у нас Анна и Каияфа, Шереметев и Хабаров; и есть Пилат, Варлам Собакин, понеже от царския власти послав; и есть Христос распинаем, чудотворцово предание преобидино!...

«А Шереметеву как назвати братиею? яко у него десятой холоп, который у него в келье живет, ест лучше братий, которые в трапезе едят. И велицыя светильницы, Сергий и Кирилл, и Варлам, и Димитрии, и Пафнутий, и мнози преподобнии в Рустей земли, уставили уставы иночьскому житию крепостныя, яко же подобает спастися; а бояре к вам пришед, свои любострастные уставы ввели: ино то не они у нас постриглися, вы у них постриглися, не вы им учители и законоположители, они вам учители и законоположители. Да, Шереметева устав добр, держите его; а Кириллов устав не добр, оставите его. Да сегодня тот боярин ту страсть введет, а иногды иной иную страсть введет, да помалу, помалу, весь обиход монастырский крепостной испразднится, и будут вси обычаи мирские. Ведь по всем монастырем, сперва, начальники уставили крепкое житие, да опосле их разорили любострастные. И Кирилл чюдотворец на Симонове был, а после его Сергей; а закон каков был, прочтите в житии чюдотворцове, и тамо известно увесте; да тот маленько слабость ввел, а после его иные поболши, да помалу, помалу, и до сего якоже и сами видите, на Симонове, кроме сокровенных раб Божиих, точию одеянием иноцы, а мирская вся совершаются якоже у чюда быша, среди царствующего града, пред вашима очима, вам и вам видима.

А вы ее над Воротынским церкове есте поставили! ино над Воротынским церковь, а над чюдотворцем нет; Воротынской в церкви, а чюдотворец за церковью. И на страшном Спасове судище, Воротынской да Шереметев выше станут потому: Воротынской церковью, а Шереметев законом, что их Кириллова крепчае.

У Дионисия преподобного на Глушицах и у великого чюдотворца Александра на Свири только бояре не стригутся, и они Божиею благодатью процветают постническими подвиги. У Шереметева и поварня своя. Ведь дати воля царю, ино и псарю; дати слабость вельможе, ино и простому.

Сам Иосат, царев сын, царство остави, и до тоя Сенаридския пустыни пешь шествова... и с собою ли царев сын заком принесе, или по пустынному житие поживе? множае у него было и своих Шереметевых. Како и в. князь Святша, преж державный в. кляжение Киевское и пострижеся в Печерстем монастыре, и пятнадесять лет в вратарях бысть и всем работаше знающим его... Тако Святии подвизахуся Христа ради; а у всех тех своя Шереметевы и Хабаровы были...

А то все благочестие погибло от Шереметевых: таковы то Шереметевы!

...А ныне у нас Шереметев сидят в келье что царь, а Хабаров к нему приходит да и иные черьнцы, да едят, да пиют что в миру; а Шереметсв, невесть со сватьбы, невесть с родин, россылает по кельим постилы, коврижки и иные пряные составные овощи, а за монастырем двор, а на нем запасы годовые всякие; а вы ему молчите о таком великом, пагубном монастырском бесчинии. Оставим глаголати: поверю вашим душам. А инии глаголют, будто де и вино горячее, потихоньку, в келью к Шереметеву приносили: ино по монастырем, и Фряжскии вина зазор, не токмо что горячее. Ино то ли путь спасения, то ли иноческое пребывание? Или было вам не чем Шереметева кормити, чтоб у него особные годовые запасы были? Милые моя! Кириллов доселе многие страны перепитывал и в гладные времена, а ныне и самех нас, в хлебное время, только бы не Шеремнтев прокормил, и вам было всем с голоду перемерети».

Так преследует Иоанн уничтожение равенства сословий, чем прежде славились монастыри.

«Да како Апостолово слово: "несть Еллин ни Скиф, несть раб ни свободь, вси едино о Христе?" да како едино, коло боярин по старому боярин, а холоп по старому холоп? А Павел како Онисима Филимону братом нарече, его существенного раба? а вы и чужих холопей к боярам не ровняете, а в здешнем монастыре ровенство и по се время держалося, холопем и бояром и мужиком торговым. И у Троицы, при отце нашем, келарь был Нифонт, Ряполовского холоп, да с Бельским с блюда едал; а на правом крылосе Лопотало да Варлам, невесть кто, а княж Александров сын Васильевича Оболенского Варлам на левом: ино смотрите того, коли был путь спасения, холоп с Бельским ровен, а князя доброго сын со странники сверстан. А и перед вашима очима, Игнатий Курачев, Белозерец, на правом крылосе, а Федорит Ступишин на левом, да ничем был от крылошан не отлучен, да и виде много того было и доселе есть. А в Правилех Великого Василия написано: «аще чернец хвалится при людех, яко добра роду есмь, и род имея, да постится 8 дний, а поклонов по 80 на день». А ныне то и слово: тот велик, а тот того больши, ино то и братства нет: ведь коли ровно, ино то и братство; а коли неровно, которому братству быти? ино то и иноческого жития нет. А ныне бояре по всем монастырем то испразднили своим любострастием. Да еще реку сего и страшнее: како рыболов Петр и поселянин Богослов, и станут судити Богоотцу Давиду, о нем же рече Богь: «яко обретох мужа по сердцу моему», и славному царю Соломону, иже Господь глагола: «яко под солнцем несть такого, украшена всяким царьским украшением и славою», и великому святому царю, Константину, и своим мучителем и всем сильным царем обладавшим вселенною? дванадесять убогих учнуть судити всем тем. Да еще и сего страшнейше: Рождьшая без семени Христа Бога нашего, и в рожденных женами болий Креститель Христов, те учнут предстояти, а рыболови учнуть на двунадесяти престолу сидети и судити всей вселенней. А Кирилла вам своего тогда как с Шереметевым поставити, которого выше? Шереметев постригся из боярства, а Кирилл и в приказе у Государя не был. Видите ли, куда нас слабость завела? По Апостолу Павлу: «не лститеся, тлят бо обычая благы беседы злы». И не глаголи никто же студные сия глаголы: яко только там с бояры не зватися, яко монастырь без даяния оскудеет. Сергий, и Кирилл, и Варлам, и Димитрий и инии Святии мнози, не гонялись за бояры, да бояре за ними гонялись, и обители их распространились: благочестием бо монастыри стоят и неоскудны бывают, У Троицы в Сергиеве благочестие иссякло, ино и монастырь оскудел, не пострижется никто, и не даст ни кто ничего. А на Сторожех до чего дошли? уже и затворити монастыря некому, по трапезе трава ростет; а и мы видали, братии до осмидесят бывало, а крылошан по одиннадцати на крылосе было: благочестия убо дли болши монастыри распространяются, а не слабости ради».

Ревнивая власть самодержца сказывается во всем послании Иоанновом от начала до конца. Ему нестерпима тень власти и в боярах, которые укрываются в монастырях, и в монастырях еще более потому, что в них власть духовная охранена верою в глазах народа.

Есть еще произведение пера Иоаннова, в котором рисуется падение большой души его перед смертью: это — его духовное завещание. Здесь лицемерие его доходит до крайнего предела. личина злочесного фарисейства, которою он любил играть, забавляясь в Александровской слободе, перешла в его натуру. Вот отрывок из этого завещания:

«...ум острупися, тело изнеможе, болезнует дух; струпы телеснии и душевнии умножишася. И не сущу врачу исцеляющему мя, ждах иже со иною поскорбять, и не бе, и утешающих, и не обретох... Душою осквернен есмь и телом окаляхся, якоже убо от Иерусалима божественных заповедей и ко иерихонским страстем пришед и житейских ради подвиг прельстихся мира сего мимотекущею красотою — Багряницею светлости и златоблещанием превезахся; умом в разбойники впадох мысленные и чувственные; совлечен благодати усыновления, ранами не исполу мертв, а если жив мнюся видящим; аще и жив, но Богу скаредными своими делы паче мертвеца смраднейший и гнуснейший, его же иерей видев не внять, Левит и той возгнушася преминул мене. Понеже от Адама и до сего дни всех преминул беззаконии согрешивших: сего ради всеми ненавидим есмь. Каиново убийство прешед, Ламеху уподобихся, Исаву последовах скверным невоздержанием, Рувиму уподобихся... я иным мноиим яростию и гневом невоздержания, и понеже быти ум зря Бога и царя страстем, аз разумом растленен бех и скотен проразумением — Главу оскверних желанием и мыслью неподобных дел, уста рассуждением убийства... язык срамословием, гневом и яростию, выю и перси гордостию и величанием высокоглаголивого разума, руки осязанием вещей неподобных, граблением несытым и человекоубийством, чревообъядением и пьянством, чресла опоясанием на всяко дело зло, ноги течением быстрейшим ко всякому делу злу...»

Как страшно обличается в этих словах лицемерное покаяние Иоанново, выражения которого заимствуются из покаянного канона, когда вспомним подробности его кончины, окруженной привычками сластолюбия.

От царя грозного перейдем к царю доброму, который оставил нам в литературно-замечательном произведения память своей любви к соколиной охоте. Царь Алексей Михайлович любит эту охоту как художник, занимался ею от доброго сердца и со вкусом. До сих пор еще в Москве около церкви Трифона Напрудного, куда доходила в старину сокольничья рощи, сохранившая в имени Сокольников память царской охоты, живут в устах народа предания и рассказы о ней, в которых имя царя Алексея смешивается с именем царя Ивана. Кроме писем царя Алексея Михайловича к Maтюшкину о любимой его охоте, до нас дошел еще его Урядник или Новое уложение и устроение чина сокольничья пути.

Вот как царь-охотник разумеет мысль, которая побудила его к составлению этой книги:

«Хотя мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна, — никто же зазрит, никто же похулит, всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что и малой вещи честь и чин и образец положен по мере. А честь и чин и образец всякой вещи большой и малой учинен по тому: честь укрепляет и утверждает крепость; урядство же уставляет и объявляет красоту и удивление; стройство же предлагает дело; без чести же малится и не славится ум; без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится; бесстройство же теряет дело и восставляет безделье».

Художественный взгляд царя на это увеселение выражается в следующих словах его Урядника, где он восхищается изящным полетом сокола и видом подсокольничьего, когда он держит кречета на руне:

«И зело потеха сии полевая утешает сердца печальные, и забавляет веселием радостным и веселит охотников сия птичия добыча. Безмерно славна и хвальна кречатья добыча... Красносмотрителен же и радостен высокова сокола лет»...
«И подсокольничий вздевает рукавицу тихо, стройно»...
«И станет поодоль царя и великого князя человечно, тихо, бережно, весело, и кречета держит честно, явно, опасно, стройно, подправительно, подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей».

Так царь-охотник определил «время наряду и час красоте». Доброе сердце его сказалось в следующем обращении к его любезным и верным охотникам:... «да утешатся сердца наша, и да пременятся, и не опечалятся мысли наши от скорбей и печалей ваших...»

«Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою, зело потешно и угодно и весело, да не одолеют нас кручины и печали всякия. Избирайте дни, ездийте часто, напускайте, добывайте, нелениво и нескучно, да не забудут птицы премудрую и красную свою добычу.

О, славные мои советники, и достоверные и премудрые охотники! радуйтеся и веселитеся, утешайтеся и наслаждайтеся сердцами своими, добрым и веселым сим утешением в предъидущия лета»!

Но веселая забава не удаляла царя от исполнения его государственных обязанностей, как свидетельствует этот книжный прилог, прибавленный к Уряднику собственною его рукою: «Правды же и суда и милостивые любовье и ратного строя николи же позабывайте: делу время и потехе час». Последние слова перешли в народную пословицу.

Перейдем теперь к тем духовным лицам, которые действовали словом в государственной жизни Русского народа. Здесь, прежде всего, поражает наше внимание книга, еще не довольно исследованная учеными, но составленная духовенством по образцу греческому и введенная у нас при самом начале христианства. Она известна под заглавием: Мерило Праведное, и была настольною книгою русских государей с тех пор, как они приняли христианство, и, можно сказать, справочным руководством для их совести. Важные духовные лица, митрополиты, епископы, духовники государей подносили им эту книгу при вступлении их на престол. В некоторых рукописях встречается даже имя Владимира, вероятно крестителя земли Русской. Есть свидетельство, что Мерило Праведное было поднесено Стефаном Пермским Димитрию Донскому. Самые позднейшие рукописи относятся к Феодору Иоанновичу, последнему царю Рюриковой династии. Чтобы дать понятие о высоких и смелых поучениях, которые церковь предлагала держанным правителям Россия, мы прочтем несколько выписок из этой книги.

«От книг Эноха праведного, прежде потопа. Кто презирает лицо человека, тот презирает и лицо Господне: гнев и суд великий на того, кто плюет на лицо человеку. Блажен, кто направляет сердце свое на всякого человека так, чтобы помочь судимому, поднять сокрушенного, зане в день великого суда все то приложится на весы ему.

Правость суда всего более зависит от состояния души судящего, потому что не имея залога истинной правды в душе своей, он суда исправить не может».

Св. Евагрия о властителях. «Поставлен ли ты в царский сам, или судьей земли своей, или строителем граду своему, и многие тебе кланяются, идут к тебе малые и великие, славные и неславные, принося тебе дары и к ногам припадая: то благо от Бога тебе даровано — блюди его. Если кто, желая победить соперника, подкупит тебя мздою, и ты осудишь человека неправедно, — вспомни, что ты осудил носящего образ Божий, за которого пролита кровь Христова,

Слово о гордости. «Не сочтем того за великое, что нас люди боятся. Величаешься ли ты силою и властью, то поведай мне: что за сила, что за власть, человеками составленная? Поставлен ты царем: будь внутри себя царь самому себе: владыка и царь не тот, кого зовут таким, но кто таков умом правый. Если же нет, только имя понапрасну носишь. Скажешь: ли разве нет при мне меча? разве не имею власти отнять имение? И я скажу тебе: все то имеешь, но это одно внешнее сияние власти. И на все это есть сила враждебная, перед которою и твоя издали плеча покажет. Воле того ничто не страшно, ни его мыслям, кто божественное учение принимает и прилепляется к такому источнику».

По Ефрему. «Бог вместо Себя избрал нас на земле, и, вознести, на престоле Своем посадил. Милость и жизнь положил Он у нас. Разумеете, что вы отцы миру. Писано: князь миру сего правда. А вы поставляете на свое место властителей и и тиунов, мужей не богобойных, язычных, злохитрых, суда не разумеющих, правды не смотрящих, судящих в пьянстве, судом спешащих, когда Бог повелел не одним днем вещь испытать, грабителей и мздоимцев, гордостью и величием возносящихся... Пилат, умыв руки, предал Иисуса, сказал: "Что мне роды Твои? Жиды отдали Тебя мне, кровь Твою взяли на себя и на чад своих". Ко сим Пилат не оправдался».

К началу XII века относится послание митрополита Никифора к Владимиру Мономаху. Здесь превосходно разобраны душевные силы человека и чувственные его орудия, применительно к представителю власти; изо всех чувств указав слух государя, как наиболее уязвляемый стрелою клеветы и наговора. В XIV веке митрополит Киприан писал против стяжания сел монастырями; Кирилл Белозерский, в посланиях к сыновьям Димитрия Донского, кротко убеждал прекратить братские междоусобия и говорил против внутренних таможен, которые уничтожены были окончательно только в 1753 году, и против корчемства, которое развращало народ.

В XV веке все русское духовенство, соборным посланием к князю Углицкому Димитрию Шемяке, способствовало к уничтожению всех удельных междоусобий, раздиравших Россию. В том же веке духовник Иоанна III, Вассиан, своим посланием содействовал свержению татарского ига. В нем святитель приглашает властителя взять Бога на помощь и всенародную молитву. Власть в христианском властителе тем отличена от власти грубой и безотчетной ордынского хана, что соединяется с глубоким, искренним, сердечным покаянием, как залогом человеческого совершенствования в государе. «Кайся не словом, а сердцем, говорит Вассиан, как благоразумный разбойник на кресте покаялся. Истинное покаяние перестать от греха. Если так покаешься, Господь освободит нас от Ахмата, как Израильтян избавил от Фараона. Вспомни, как Господь посылал им Моисея, Иисуса Навина, Гедеона, Сампсона: так и тебя пошлет освободителем сам, новому Израилю. Итак, Богом утвержденный царь, царcтвyй ради истины, кротости и правды: престол твой да будет совершен правдою, крепостью и судом, и жезл силы пошлет тебе Господь от Слова. Так глаголет Господь: «Аз воздвигох тя царя правды, призвах тя, правдою, и приях тя за руку десную, и укрепих тя да послушают тебе языцы...»

Вот прекрасный отрывок из послания Иосифа Волоцкого к вельможе о миловании рабов. Он свидетельствует, что церковь наша в древние времена заботилась о состоянии меньшей братии Русского народа.

«А до меня, сын, грешнаго доходит такой слух про твое благородство, что твои рабы и сироты живут у тебя в такой тесноте, что им не только нельзя делать добрые дела и творить другим милостыню, а сами гладом тают и от злых обычаев удержаться не могут, не имея одежды или пищи телу, и ощущая скудость во всех нужных потребах. Страшно, господин, говорить о том Божественное писание. Беда великая, мучение бесконечное тем, кто не печется и не имеет печали о домашних своих сиротах, не только делом их насилует, но ранами казнит, не дает одежды и пищи, и морит голодом; не печется о спасении душ их, но гордяся житием суетным и тщетным, прелестями света сего, не помышляет о том и не помнит, что мы все создание Господне, все плоть едина, все миром единым помазаны, все в руках Господних, кого хочет Он обнищевает, и что всем нам стать перед единым Царем страшным на суде Его необъименном...»

В одной из предыдущих бесед я сказал, что в Западной Европе до XVIII века астрология со всеми ее предрассудками находилась в большом почете. У нас еще в XVI веке, Максим Грек, а за ним и другие, обличали предрассудки астрологии и преследовали ее самыми убедительными доводами. Правда, у нас позднее введена была при дворе астрология, но это было уже следствие западного влияния.

В 1612 году, когда безгосударная Россия взволновалась как море, она была спасена и успокоена словом духовенства и народа. Первый поднял голос избавления патриарх Гермоген в своем славном воззвании ко всем сословиям народа. Здесь, подражая пророкам Ветхого Завета, он сочетал слово грозы и милости, слово упрека и примирения, «Что много глаголю? говорит он, недостает мы слово, болезнует мя душа, болезнует сердце, и вся внутренняя утерзается, и вся состави мои содрогают, и плачуся, глаголю и рыданием вопию: помилуйте, помилуйте, братия и чада единородные, своя душа и своя родителя отшедшае и живые, отец своих и матереи, и жены своя, и чада, и сродники, други, возникните и вразумейте и возвратитеся! Видите бо отечество свое чуждыми расхищаемо и разоряемо, и св. иконы и церкви обругаемы, и неповинных кровь проливаема, еже вопиет к Богу, яко праведного Авеля, прося отмщения; вспомниите, на кого воздвизаете оружие, и не на Бога ли сотворившего нас... не на своих ли единоплеменных братию? не свое ли отечество разоряете, ему же иноплеменных многие орды чудишася, ныне же вами обругаемо и попираемо?»

Вот его же слово надежды и милости: «Не бойся, малое мое стадо, яко благоизволи Отец мой дать вам царство; аще бо и многи волны и люто потопление, но не бойся погрязновения, на камени бо веры и правды стоим, да ее пенит море и бесят, но Иисусова корабля не может потопити, и не даст бо Господь в потопление уповающих нань, ни жезла ни жребий свой, ни зубом вражиим раб своих, но сохранит нас яко же хощет святая воля Его».

К слову патриарха Гермогена присоединялось слово всех городов русских. Они сносились между собою грамотами, которые читались в храмах. Церковь и здесь являлась посредницею в великих, сильных разговорах народа, следствием которых было спасение отечества.

При царе Алексее Михайловиче замечательно было слово духовника его, Стефава Воняфатьева, в котором он вступался за земледельцев против притеснений вельмож и царских землемеров.

Летописи и жития святых — вот еще две Формы русской словесности, столь изобильные в древнем ее периоде. Те и другие зачинаются в одной и той же келье Киевопечерского инока Нестора. Его летопись о том, откуда пошла Русская земля, имеет значение и всемирное, и народное. Без Нестора, как доказал германский критик Шлёцер, весь северо-восток Европы остался бы покрытым непроницаемым мраком неизвестности. Славянский ученый Шафарик определил важность Нестора относительно первоначальной истории племен Славянских. Кроме того, в Летописи Нестора слышится отголосок нашей народной совести, как она в самые древние времена сознавала начало и бытие вашего отечества. До сих пор сказания Несторовы о происхождении Русского государства, о первых славных войнах, о крещении земли Русской отзываются правдою нашей жизни.

Кроме Киевской летописи, обозначенной именем Нестора, были еще многие другие местные, но не все они дошли до нас. Особенно яркими красками юго-западной жизни блещет летопись Волынская. Из прочих областных летописей дошли до нас в большей полноте летописи двух вечевых общин древней Руси: Новгорода и Пскова. Остальные же смещались в единстве Московской летописи, которая точно так же поглотила областные, как Москва — города удельные. В Москве летопись приняла более государственный характер, тогда как прежде она имела характер более народный. Но, не смотря на то, устные предания народа, под влиянием его оригинальной фантазии, вторгались в нее. Таково, например, предание о сне Тамерлана: как явилась ему на воздухе жена в багряных ризах со множеством воинов, и святители с золотыми жезлами в руках; как, вскочив от сию, завоеватель затрепетал и бежал из России. Таково и другое предание о рождении Иоанна Грозного: в тот самый час, как рождался он, блистали молнии по всей области Русской державы, и гремел такой страшный гром, как будто все основание земли колебалось.

Перейдем к житиям святых, которыми и заключим беседу. С одиннадцатого века начинаются эти памятники словесности, и число их растет изобильно вплоть до XVIII века. Наши святые — герои духовного мира в древней Руси. В них также проявляется человеческая личность, но под влиянием Божественного сияния. Они разносят по всем пределам Руси, до самого дальнего севера, истины веры и духовную жизнь, лишая себя всех прелестей мира, во не чуждаясь труда над землею. Невозможно даже и в кратком очерке обнять все богатство этой литературы; но я имею намерение указать в ней только на элемент художественный и на такие черты, которые просятся из рукописных преданий в картины художников. Уверен, что если бы Западная Европа имела у себя эти предания, то давно уже кисть художников воспроизвела бы их на полотне.

Вот, например, черта из жизни Феодосия, основателя Киевопечерской обители. В отрочестве, живя в доне матери, вдовы Курского боярина, Феодосий готовился уже к своему призванию и носил на теле вериги, тайно от матери. В один из больших праздников градской воевода велел созвать боярских отроков для служения на пире, который давал он городской знати. Мать Феодосия собирала на пир своего сына, и приготовив для него праздничные одежды, снимала с него сорочку, и вдруг увидела на теле сына следы крови, а потом и самые вериги, которые вонзались в нежное тело юноши. Чудный мотив для картины в строгом стиле!

Вот черта из жизни Киевопечерского иконописца Алипия, ученика мастеров Византийских. Алипий был уже очень стар я изнемогал от предсмертной болезни. Один благочестивый Киевлянин заказал Алипию написать икону Успения к празднику, который приближался; но болезнь не позволяла старцу исполнить обещания. В то время, как он лежал на смертном одре, светлый юноша вошел в келью и докончил за него икону к празднику: это был Ангел. Замечательно, что такое же точно предание существует в Италии о религиозном живописце Фра-Беато Анджелико да-Фиезоле. Живописец Рубио, столь близкий вам по характеру и стилю своей живописи, недавно изобразил это предание на картине.

Поразительно-умилительна смерть Петра митрополита: окончив поучение к народу и простившись с ним, у алтаря недоконченной строением церкви Успения, близ могилы своей, заранее заготовленной, он начинает петь вечерню, и умирает, еще бывшей молитве на устах его. Болонец Гвидо-Рени передал бы непременно такое предание полотну.

А сколько высокоумилительных и разнообразных мгновений представляет жизнь Сергия Радонежского! В уютной деревянной церкви, среди дымного света лучины, в крашенинных ризах, на деревянных сосудах, совершает литургию Преподобный Сергий, и Ангел сослужит ему. Сама Царица Небесная с двумя апостолами, Петром и Иоанном, является к нему ночью после вечерней молитвы, чтобы навестить его в смиренной келье. Однажды летом, св. Сергий из своей пустынной кельи выходит в лес, ее окружавший, и видит множество разнообразных птиц, слетевших в его пустыню. Прелестный мотив для картины в стиле Фламандской школы!

Жизнь ученика Сергиева, Кирилла Белозерского представляет также драгоценные мгновения для картин, соединенные с ландшафтами той великолепной северной природы, где он основал свою обитель.

Перейдем в заключение к такой картине, мыслью которой было представить борьбу двух личностей древней Руси, царя и инока. Мы предложим предмет ее так, как предлагает житие Филиппа митрополита, откуда ее заимствуем. Филипп совершал божественную службу, предстоя во святилище алтарю по чину Захарии и Аарона, и, вознося благовонное кадило горе к Вышнему, кротил гнев Божий пречестными молитвами. Входит царь в соборную церковь, облеченный в черные ризы; все, его сопровождавшие, были также в черных ризах и черных шлыках. Филипп исполнился божественного света и, как адамант непоколебимый, стоял на уготованном ему месте. Царь подошел и трижды просил его благословения. Святитель не отвечал ничего. Тогда бояре сказали Филиппу: «Благочестивый Государь Царь Иван Васильевич всея России пришел к твоей святости и требует благословения», Филипп подошел и сказал: «Царю благий! кому поревновав, таким образом, своего здания доброту изменил еси? Отнеле же солнце в небеси, не слыхано, чтобы Царь возмущал свою державу. Убойся Божия суда и постыдись багряницы. Как, полагая закон для других, ты сам вину суда приемлешь? Благо сказал богогласный песнописец: отвращайся льстивых слов ласкателей. Как вороны выклевывают у людей телесные очи, так они душевные ослепляют мысли... Мы, о царь, приносим жертву Господу чистую и бескровную в мирское спасение, а за алтарем неповинно льется христианская кровь и люди напрасно умирают». Царь возгорел яростью и сказал: «О, Филипп! нашу ли волю переменить хочешь! Лучше бы было тебе с нами единомысленно быть». Святый сказал: «Тогда суетна будет вера наша, суетно прововедание апостольское, всуе божественные предания, отцами переданные. Все мы сами же рассыплем». Царь воскликнул: «Нашей ли державе являешься противен, да видим крепость твою?» Филипп отвечал: «Царю благий, вашим повелениям не повинуемся, если и тьмами лютая постраждем. Господня земля и концы ее: я пришлец и пресельник, как и все отцы мои, подвизаюсь за истину благочестия». Так духовная сила в лице инока торжествовала над материальною силою царя Грозного.

ЛЕКЦИЯ 4

Во второй беседе мы рассмотрели развитие элемента Божественного в древней Руси, в третьей — развитие элемента личного человеческого, который олицетворялся в государях и иноках. Теперь следует рассмотреть элемент народный.

На переходе от элемента личного к народному мы поставим произведение, заслужившее европейскую славу и переведенное почти на все европейские языки: Слово о полку Игореве, памятник словесности конца XII века, соответствующий современному событию, походу князя Новгород-Северского Игоря против Половцев. Произведение это есть вместе и гражданский подвиг, и поэтическое создание. В нем сливаются оба элемента — личный и народный: первый является в самом подвиге, но лицо скрыто в безличности всей древней вашей жизни, и имени автора мы не знаем; второй элемент, то есть, дух народный, веет из всего создания, отзываясь из глубины XII века в XIX. Относительно художественной формы, Слово о полку Игореве есть одновременно и повесть, и песнь, как назвал его сам автор: как повесть, оно передает содержание события согласно с летописью и дополняя ее в подробностях; как песнь, оно отзывается памятью родной жизни, передает живые краски неизменной природы и чувство горя, всегда присное глубине души Русского народа.

Взглянем сначала на Слово, как на гражданский подвиг, а затем перейдем к поэтическому созданию.

«Встала обида, говорит гражданин, в силах Даж-Божа внука (под именем Даж-Богова внука подразумевается сам народ Русский), вступила Девою на землю Трояню; всплескала лебедиными крылы на Синем море у Дону плещучи». Что же это за обида, которая так прекрасно олицетворяется поэтом? Благородный князь Игорь, вместе с братом своим Всеволодом, затеял поход на врагов Руси, Половцев; но, не будучи подкреплев другими князьями, кончил поход несчастливо и был взят в плен. Описав это грустное событие, гражданин обращается ко всем князьям современным: к великому князю Всеволоду, Большому Гнезду земли Русской, к Рюрику и Давиду, к Ярославу Галицкому, славному в то время своею мудростию, и ко многим другем, и приглашает их вступиться «за обиду сего времяни, за землю Русскую, за раны Игоревы, буего Святславича».

Перейдем к поэзии создания. Здесь краски природы южной блещут во всей прелестной их свежести. Шумит высокая трава степей; гудит земля под копытами конскими; обозы скрипять по ночам, как лебеди распущенные; стада птиц покрывают и воздух, и воды. Картины мирной природы и сельского быта сливаются с картинами дикой и кровавой войны. Ночь стонет грозою и будит птиц. Волки стерегут грозу по оврагам; орлы клектом зверей зовут на кости; лисицы брешут на червленые щиты. Вот посев нивы, изображенный краской войны: «Черна земля под копыты, костьми была посеяна, а кровию польяна; тугою (печалью) взыдоша по Русской земли». Бот картина молотьбы, перенесенная на поле битвы: «На немизе снопы стелют головами, молотят цепами харалужными, на поле живот кладут, веют душу от тела». Вот сравнение свадебного пира с пиром кровавой войны: «Ту ее брата разлучиста на брезе быстрой Каялы. Ту кровавого вина недоста; ту пир докончаша храбрии Русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Русскую. Ничить (никнет) трава жалощами (жалостью), а древо с тугою к земле преклонилось».

Вся природа, как видиш, сочувствует горю певца и земли Русской. Горе — господствующее чувство во всей песне. Слово «горе» встречается во всех своих древних синонимах. Иногда вырывается оно воплем отчаяния из груди певца, особенно когда он вспоминает первые времена князей. «О, стонати Русской земли, помянувши первую годину и первых князей!» Но мы еще не сказали о перле красоты и создания в Слове: это — Плач Ярославны. Когда все воззвания певца-гражданина остались бесплодны, когда никто не отозвался ни обиде, ни горю земли Русской, тогда внезапно раздался голос Ярославны, супруги пленного Игоря, плакавшей на стене города Путивля. Мы прочтем этот Плач, хотя в слабом, но самом близком стихотворном переложении:

Я кукушкою печальной
По Дунаю полечу,
Опочу рукав бобровый
Во Каяле во реке,
Рано утром я омою
На суровом теле князя
Раны свежия его.

* * *
Ярославна рано плачет
У Путивля на стене:
Ветер! ветер! о, зачем ты,
Господин, насильно веешь?
О, зачем на легких крыльях
Разметал ты стрелы Хански
В войско друга моего?
Али гор тебе не стало,
Веять там под облаками,
Аль не стало синя моря,
Где лелеять корабли?
О, зачем же, господин мой,
По ковылю ты развеял
Все веселие мое?

* * *
Ярославна рано плачет
У Путивля на стене:
Днепр! сын славы! ты пробил же
Горы каменны сквозь землю
Половецкую; лелеял
На себе ладьи Святславли
До Кобякова полку.
Принеси же, господин мой,
Мне ты друга моего,
Чтобы я к нему не слала
Слез на море с каждым утром.

* * *
Ярославна рано плачет
У Путивля на стене:
Солнце светлое! для всех ты
Теплотой красно сияешь,
Но зачем лучи горячи
Ты простерло, господин мой,
Войску друга моего?
О, зачем в безводном поле
Скорьбю тулы им заткало,
Жаждой им луки свело?

Чего не сделали ни вопли певца, ни толки князей, то совершилось чудом люби супружеской. Игорь был спасен из плена, и вся природа, на голос жены его, подвиглась и уготовила его избавление.

Кто так прекрасно страдал горем земли Русской, кону принадлежит это создание, справедливо заслужившее славу у всех просвещенных народов, того не сказала нам наша древняя жизнь, в которой лицо гражданина добровольно жертвовало собою счастью и славе земли своей и народа.

Переходим к словесности народной. Творцом ее являются не отдельные лица, а весь народ в его совокупности. Внешняя форма народных созданий есть слово изустное, живое, а не письменное, — слово, которое можно назвать избранным цветом народной речи.

В народной словесности выражаются три способности народа, принимая различные формы: его разум выражается в пословицах, фантазия — в сказках, чувство — в песнях. По этим трем формам мы познакомился с народною словесностью,

Сам народ выразил мысль относительно трех форм своей словесности. О пословице он говорит: Глупая речь не пословица; Русская пословица ко всему приходится. О сказке и песне он так выражается: Сказка складка, а песня быль, то есть, сказка есть вымысел фантазия, а песня быль, потому что в ней отзывается чувство жизни, а потому, как замечает другая пословица: Из песни слова не выкинешь.

Пословицы Русского народа представляют богатые выводы разума из опытов жизни. Сама же пословица говорит. что Русский человек задним умом крепок. Этот задний ум есть именно yм вывода, или правильнее высший ум, то есть, разум. Пословица же говорит: Ум без разума беда.

Русская пословица, как мы заметили с ее же слов, обнимает все и приходится ко всему. Она вековечна, как памятник народного разума: Старая пословица не сломится: она, как высший приговор народа, суда над собой не признает: На пословицу суда нет, она как непреложная истина, все себе подчиняет и над всеми сбывается: От пословицы не уйдешь; Над кем пословица не сбывается?

Прежде чем войти в разум русской пословицы, отличим ее от поговорки, с которою иногда ее смешивают. Поговорка служит заметкой какого-нибудь старинного обычая. Нередко она отзывается жестокостью и варварством древней жизни. Так, например, поговорка: Пускать пыл в глаза, произошла от полевых поединков, которыми судились и где часто слабосильный горстью пыли ослеплял глаза своему сильному противнику. Поговорка: Кричать со всю Ивановскую напоминает площадь Ивана Великого, на которой наши дьяки кричали во весь голос царские указы. Положить в долгий ящик напоминает тот ящик, куда народ при царе Алексее Михайловиче клал свои просьбы на имя царя и после долго дожидался ответа. Некоторые поговорки напоминают времена ужасных пыток и казней; так, например, узнать всю подноготную, напоминает способ пытки, как под ногти забивали иглы и гвозди. Сюда же относятся поговорки: Согнут в три погибели; Тем же салом да по тем же ранам; На деле прав, а на дыбе виноват; Кнут не Архангел, души не вынет, и наконец поговорка: Стоит как вкопанный, или как вкопанная: последнее выражение напоминает страшный обычай, как зарывали живых людей, за какие-нибудь тяжкие преступления, по грудь в землю.

Но есть поговорки, которые обнаруживают светлую сторону патриархальных нравов древней Руси; такова поговорка о данном слове: А буде я не сдержу слово, да будет мне стыдно; такова же другая о нравственной узде, которая, заключаясь в страхе Божием и в общественном мнения, сдерживала достоинство древнего Русского человека: Перед Богом грешно, а перед людьми стыдно. Сюда же относятся выражения, теперь не имеющие у нас смысла, а в свое время обозначавшие христианский наш быт: спасибо (спаси Бог, — благодарность, выражаемая желанием спасения), простите, братец, и другие.

От поговорок перейдем к историческим пословицам, в которых хранится память древних событий отечества. Несторова летопись сохранила две самые древние: о погибели Аваров — Погибоша аки Обре, и о голоде осажденных в Родне — Беда аки в Родне. От удельных междоусобий, когда беспрерывно переходили от войны к миру и от мира к войне, осталась пословица в летописях: Мир стоит до рати, а рать до мира. Ко временам Новгорода, когда он был еще вольным вечевым городом, относятся пословицы: Кто против Бога и Великого Новгорода? Где Св. Софья, там и Новгород; Новгород судит один Бог. Воля Новгорода и его младшего брата Пскова засвидетельствована также пословицей: Новгородцы и Псковичи, якоже хотят, тако и творят. Ко времени Татар принадлежат: Где хан, там и орда; Хоть в орде да в добре; Старших и в орде уважают. Когда Москва в своем единодержавии поглощала власть и силы других городов, сочинилась пословица: Москва бьет с носка. Времени царей, особенно Грозного, обозначились следующими пословицами: Близь царя, близь смерти; Около царя, как около мня: ходя опалишься; Все Божье да Государево; Воля Божия, а суд Царев; Царь жалует да псарь не жалует; Ведь дати соля Царю ино и псарю. (Последние две пословицы напоминают кромешников).

Пословица: Коли у поля стал, так бей на повал, напоминает обычай судебных поединков. Пословица: В те поры жди свободы, как сольются воды, напоминает времена, когда переход крестьян был свободен. Другая: Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — указывает на введение крепостного состояния при Борисе Годунове. У семи нянек дитя без глазу, как думают, содержит намек на время семибоярщины. Пословица нередко казнила злоупотребления чиновников. О воеводах она говорит: Воевода хоть не сто́ит лыка, а ставь его за велико; о дьяках: Дьяк у места, что кошка у теста; Как дьяк у места, то и всем от него тесно; а как дьяк на площади, так Господи пощади!

Есть у нас пословицы, которые принадлежат лицам. От царя Алексея Михайловича осталась нам уже известная; Делу время, а потехе час. Петр I, насильственно срывая бороду с Русского народа, для медали, которая покупалась как право носить ее, сочинил сам пословицу: Борода лишняя тягота, но Русский народ тогда же верно и глубокомысленно отвечал царю своею пословицей: Борода делу не помеха.

Известный своим умом откупщик Злобин сочинил пословицу о двух братьях Сперанских, славном Михаиле и неславном Кузьме: Из одного дерева и икона и лопата. Даль, последний собиратель русских пословиц, в своей статье о новой обличительной литературе, выразился о ней также пословицей: Своей вины мы никому не прощаем.

Взглянем теперь на русские пословицы с той стороны, как отпечатлелся в них разум Русского народа со всеми его разнообразными свойствами, с его многосторонностью, которая не позволяет ему вдаваться мы в какую крайность, с глубоким и смиренным сознанием недостатков народных, с его почтением к уму, к науке, к добродетели, с отвращением к порокам, любовью к свободе, с заметами опыта, годными в любой кодекс жизни.

Какому Русскому неизвестно, как важно значение мира и народа для Русского человека? Он говорит: «Мiра никто не судит, а судит один Бог; Мiрская слеза велика; Мiрская шея толста; Мiр дело велико! как всем мiром воздохнут, так и временщик скоро издохнет; Мiр зинет, камень лопнет; Где народ увидит, там и Бог услышит; С мiру по нитке, голому рубаха.

Так велико нравственное значение мира и народа по смыслу русской пословицы. Но она признает в нем и слабую сторону, особенно в его непостоянстве, и потому говорить: Мiрская молва, что морская волна; Народ волна; Мiрь волна. Такое понятие она выражает иногда очень резко: Мiр силен как вода, а глуп как свинья. В этой пословице свобода личности сказывается искренно против гнета мирской общины, на ней лежащей.

Вот как пословица понимает отношение народа к царю: Народ тело, а царь голова; Коли народ согрешит, царь умолит; а коли царь согрешит, народ не умолит.

Много укоряли наш народ за его пристрастие к словам: авось, небось, как-нибудь, живет. Правда, Русский народ имеет к авосю некоторую слабость и говорит: Авось велико слово; Авось не Бог, а полбога есть; Русак на авосе и взрос. Но тот-же самый народ сознает очень сильно свои недостатки в этом отношении и гораздо более изобилует пословицами против авося, чем в его пользу: От авося добра не жди; Авось да живет не к добру доведет; Авось и как-нибудь до добра не доведут; Авось небосю родной брат; Авось хоть брось; Кто делает все на авось, у того все хоть брось; Авось попадет, что заяц, в тенето. Замечательно, что авоська и небоська олицетворяются иногда в виде живых комических лиц, и вот как пословица забавляется над ними: авоська веревку вьет, небоська петлю накидывает; Авоська уйдет, а небоську одного покинет; Тянули-тянули авоська с небоськой, да животы надорвали; Авосевы города не горожены, авоськины дети не рожены. Эти живые лица Авоська и Небоська так и просятся в народную русскую комедию, и удивительно, как ни один русский комик до сих пор не воспользуется ими.

Русская лень вошла также в пословицу, как порок народный, зависящий от климата и от многих других обстоятельств. Пословица сознает его и говорит: Русский час — десять часов; Русский час — тридцать со́ днем. Но она же прибавляет против лени нашей такое слово: Лень мужа портит, а встань кормит. О пьянстве, другом пороке народном, русская пословица говорит: Кто празднику рад, тот до свету пьян; То не спасенье, что пьян в воскресенье; Пей за столом, а не пей за столбом. Фатализм, свойственный иногда Русскому народу, выражается у нас пословицами: На роду написано; Двух смертей не бывать, одной не миновать. Пренебрежение к жизни и к личности выражается другими: Жизнь копейка — алтын голова; День мой — век мой.

Строгий к своим недостаткам, Русский народ умеет остроумно замечать недостатки и в других народах, с которыми имел какое-нибудь соприкосновение. О Немце говорит он очень глубокомысленно: Немец научит шить, а не кроить. О Французе он так выражается: Француз сыт крупицей, пьян водицей, шилом бреет, дымом греет. Сравнивая оба народа, Французов и Немцев, Русский отдает преимущество Французу: Француз Немцу задаст перцу. Сравнивая себя с Немцем в отношении к физическим силам, Русский себе отдает преимущество: Что Русскому здорово, то Немцу смерть.

Истинное понятие о благочестии Русский человек выразил многими пословицами и внутреннюю веру предпочитает внешней, говоря: Не строй семь церквей, а вскорми семь сирот детей; Хороша вера у дела; Без толку молиться, без числа согрешить. Сильна его надежда на Бога: На Бога положишься, не обложишься, но такая вера не поблажка его лени: Боже помози, а ты не лежи. В понятии о Боге Русский человек не любит понятия силы, а скорее любви и правды: Бог не в силе, а в правде; Где любовь, тут и Бог. Прекрасны понятия Русского человека о кресте: Тот не Христов, кто без крестов; Бог по силе крест налагает.

Ничего так не боится Русский человек, как слезы убогого и сироты: Убогого слеза жидка да едка; За сироту Бог; Не боюсь богатых гроз, а боюсь убогих слез. Особенно сильна для него молитва матери: Материнская молитва со дна моря вынимает. Нежно заметил он, что без матери младенца не утешишь.

Свою древнюю любовь к гостеприимству Русский народ выразил в пословицах: Гость в доме, Бог в доме; Кинь хлеб-соль на лес, пойдешь — найдешь; За голодного Бог заплатит. Но гостеприимство не налагает на гостя лицемерия: Хлеб-соль ешь, а правду режь.

Смирение свое народ выражает пословицей: Кто Богу не грешен, Царю не виноват? Грех да беда на кого не была? Но смирение он не доводит до уничижения, говоря: Грешны, да Божьи. Прекрасны две пословицы о смирении: Смиренье девичье ожерелье; Смиренье молодцу ожерелье. Свою незлопамятность народ выражает пословицами: Тому тяжело, кто помнить зло; Кто старое помянет, тому глаз вон. О простосердечии есть прекрасная пословица: Где просто, там Ангелов со ста, а где хитро́, там ни одного.

Не любит Русский народ порока гордости, и так говорит против него: У спесивого кол в шее; Гордым быть, глупым слыть.

Велико уважение Русского человека к уму и к разуму. Он возносит его над силою, говоря: Где сила, там уму могила. Разум он ставит выше ума: Ум без разума беда. Для ума нужен простор, по его мнению: Русский ум любит простор. Уважая ум, пословица не щадит дураков: Дурак родится, Богу печаль; Дурака учить, что мертвого лечить; Дураку и в алтаре не спускают; В дураке и царь не волен; Глупый бросить камень, а десять умных не вытащат.

Уважает Русский человек науку и ученье: Ученье свет, а неученье тьма; Ученье красота, неученье сухота. По его мнению, наука должна сопровождать всю жизнь: Век живи век учись. Он знает, что без труда наука невозможна: Без муки нет науки. Есть пословица, которая как будто полагает предел науке: Будешь много знать, скоро состаришься; но за то есть другая, которая дополняет смысл этой: Бог всего человеку знать не дал, да и не отнял.

Прекрасною пословицей выразил он любовь свою к воле: Цвет в поле, человек в воле.

Безнадежное отчаяние выражает он, говоря о правде, особенно в судах: Правда ходит по миру; правда на небо улетела; Где суд, там и неправда; Бойся не суда, а бойся судьи; Бог любит праведника, а судья ябедника; Все люди неправдой живут и нам не треснуть стать.

Весьма верны понятия Русского человека об изящном, и в нем о мере, как главном условии красоты: Без меры и лаптя не свяжешь; Выше меры и конь не скачет; Всякое дело мера красит. Точное понятие об едином целом выразил он сравнением: Без хвоста птица ком. Свою любовь к красному цвету, по которому он назвал и красоту, объявил он пословицей: Ал цвет мил во весь свет. Свою любовь к смешному и настоящее понятие о смешном, он выразил многими пословицами: Всякий смех у ворот стоит; до туда не отойдет, пока не отсмеет; Всякий смех о себя ударил; В чем живет смех, в том и грех.

Заключим вашу беседу о русских пословицах теми яркими заметами опыта, которые каждый из нас может более или менее поверить опытом собственной своей жизни:

Не вспоя, не вскормя, не видать ворога.
Берут руками, а отдают ногами.
В долг давать — дружбу терять.
Дать ссуда навек остуда, а не дать только на час.

Глубокомысленны пословицы, которые касаются времени и жизни: Время времени работает; Сила во времени; Живой живое и думает.

Каждый человек может извлечь из кодекса наших пословиц золотые для себя правила, согласные с образом его действия. Так и я, действуя публичным словом, приведу пословицы, которые и мне пригодиться могут: Слово не стрела, а пуще стрелы; Сказанное слово медное, а не сказанное золотое;* Бойся вышнего и не говори лишнего.

______________________

* Эта пословица находится и в языке французском.

______________________

Перейдем к сказке. Сказка — складка, говорит пословица, т.е. сказка есть вымысел, в котором действует фантазия народа.

Счастливы те из нас, которых детство проходило в фантастическом круге народных вымыслов, так сильно действующих на детское воображение! Счастливы те, которые, как наш славный Пушкин, засыпали под говор русской сказки из уст своих няней. Детство вашего поколения баюкала еще та первоначальная русская сказка, которая сложилась в устах самого народа. Мы помним Жар-птицу, Сивку-бурку с его прибаутком; мы помним жалобную песню сестры и брата, Аленушки и Иванушки, которая трогала сердце до слез; мы помним Девушку-Чернавушку, народное подражание западной Сандрильоне. Но наши дети вырастали уже на художественных сказках Жуковского, Пушкина, Языкова, Ершова и других поэтов русских, на сказках, заимствованных из народных преданий.

Отличительное свойство русской сказки состоит в том, что хотя она по видимому и переносит нас в мир фантастический, или, говоря ее словами, в «тридесятое царство», но если вглядимся пристальнее, то увидим, что сказка остается совершенно верна действительной жизни, нас окружающей, даже и тогда, когда она заимствует свои вымыслы из чужестранных сказок. Ее ковер-самолет и сапоги-самоходы, переносящие путников на самые дальние расстояния, указывают на огромное пространство той земли, где деется сказка. Ее скатерть-самобранка не есть ли живой образ русского гостеприимства, исполняющего на деле пословицу: Все что в печи, то на стол мечи? Ее драчун-дубинка, так пластически олицетворенная Жуковским, есть живое подобие нашей силы материальной, которая нередко употреблялась с благотворною целью, когда уничтожала восточное варварство. Ее гусли-самогуды выражают врожденную любовь Русского народа к музыке.

Известно, что русская сказка берет всегда сторону меньшого сына против старших. Не есть ли это свидетельство древности ее происхождения? Не идет ли она от тех времен, когда меньший сын бывал всегда жертвою родового начала? Не вступалась ли сказка за него, как везде, у всех народов и во все времена поэзии вступается за слабейших, притесненных сильнейшими?

А нелепые приказы, которые отдает царь Берендей в известной сказке, переложенной в стихе Жуковским: за ночь построить дворец; из тридцати совершенно схожих лицом царских дочерей узнать Марью-царевну; пока горит соломинка, сшить пару сапог с оторочкой! Или подобные же приказы, какие отдает царь Соломон в сказке о царе Соломоне и сыне его Соломке; чтобы все быки его стада отелились, или. чтоб из выкрашенных сандалом яиц наседки высидели цыплят! Глубокомысленною ирониею преследует народная сказка все злоупотребления произвола власти, облеченной силою.

А сколько горькой сатиры заключается в сказке, напечатанной в Сборнике Афанасьева: о правде и кривде, где решается вопрос о том, как лучше жить на белом свете, правдой али кривдой? Барский мужичок говорит: «Нет, братцы! правдой век прожить не сможешь, кривдой жить вольготнее». Купец прибавляет: «Нас обманывают, и мы, слышь, обманываем». Приказчик: «Какая нонче правда? За правду, слышь, в Сибирь угодишь, скажут: кляузник»... Не смотря однако на все эти мнения, содержание сказки таково, что правдивый становится царским сыном, а криводушного растерзали черти.

Весьма замечательна смелым смыслом народной правды сказка о горшечнике. Царь загадывает загадку своим боярам: кто на свете лютей и злоедливей всех? Как ни думали бояре, отгадать не могли. Загадка разошлась по народу — и отгадал ее один горшечник, но отгадку свою хотел сказать сам царю: «Ваше царское величество! сказал он. Лютей и злоедливей всего на свете казна. Она оченно всем завидлива: из за вся пуще всего все, слышь, бранятся, дерутся, убивают до смерти друг дружку: хоть с голоду околевай — у нищего суму отымут... Да что и говорить, ваше царское величество! из-за нее и вам, слышь, лихости в волю достается»... Царь признал отгадку, и желая наградить горшечника, спросил его: какой он желает награды? Забавно, что горшечник потребовал монополии на горшки.

От внутреннего, глубокого житейского смысла наших сказок перейдем к поэтическим их красотам. При художественной их оценке лучшими руководителями могут быть для нас русские поэты-художники, которые пользовались ими для своих созданий. Жуковский извлек из них много чудных пластических образов. Приведем хотя один из них, прелестью своею много напоминающий Овидиевы Метаморфозы.

Уточки плавают, плещутся в струйках, играют, ныряют...
Вот наконец, поиграв, поныряв, поплескавшись, подплыли
К берегу; двадцать девять из них, побежав с перевалкой
К белым сорочкам, о земь ударились, все обратились
В красных девиц, нарядились, порхнули и разом исчезли.
Только тридцатая уточка, на берег выдти не смея,
Взад и вперед одна одинешенька с жалобным криком
Около берега бьется; с робостью вытянув шейку,
Смотрит туда и сюда, то вспорхнет, то снова присядет...

От сказки Пушкина веет совершенно русским духом: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!» и вся прелесть и роскошь художественной фантазии блещет в его сказке о царе Салтане и сыне его, богатыре-князе Гвидоне. Прочтем из нее несколько отрывков:

А дитя волну торопит:
Ты волна моя, волна,
Ты гульлива и вольна!
Плещешь ты, куда захочешь,
Ты морские камни точишь.
Топишь берег ты земли,
Поднимаешь корабли.

* * *
Что-ж? под елочкой высокой,
Видит, белочка при всех
Золотой грызет орех.
Изумрудец вынимает,
А скорлупку собирает,
Кучки ровные кладет
И с присвисточкой поет
При честном при всем народе:
Во саду ли в огороде.

* * *
Море вздуется бурливо,
Закипит, подымет вой,
Хлынет на берег пустой,
Разольется в шумном беге
И очутятся на бреге
В чешуе, как жар горя,
Тридцать три богатыря.
Все красавцы удалые,
Великаны молодые,
Все равны как на подбор,
С ними дядька Черномор.

* * *
Говорят, царевна есть,
Что не можно глаз отвесть.
Днем свет Божий затмевает,
Ночью землю освещает —
Месяц под косой блестит,
А во лбу звезда горит.
А сама-то величава,
Выступает будто пава;
Сладку речь-то говорит,
Будто реченка журчит.

В заключение о сказках приведу Ангела из народных легенд, изданных Афанасьевым. Родила баба двойни. Бог посылает на землю Ангела вынуть из вся душу. Сжалился Ангел над младенцами и не исполнил Божия приказания. Бог ударил жезлом по камню и рассек его на двое. «Видишь, сказал он Ангелу, показав на расселину камня, этих двух червяков? Тот, кто питает их, воскормил бы и сирот младенцев». В наказание Он сослал Ангела на землю. Ангел нанялся в батраки у попа. Скоро он стал удивлять всех прихожан своими странными поступками. Пойдет мимо церкви, на церковь каменья швыряет; пройдет мимо кабака, на кабак молится; встретит нищего, ругает его попрошайкой. Прихожане стали жаловаться попу на такой соблазн. Поп передал их жалобы батраку, который так ему оправдался в своем поведения: «Не на церковь я швырял каменья, не на кабак Богу молился. Иду мимо церкви, вижу нечистая сила за грехи наши так и лепится у ней над крестом, я и давай швырять в нее каменья. А идучи мимо кабака, я молился о душах тех, которые в нем пьют да гуляют, чтобы Бог не допустил их до смертной погибели. А попрошайкой я назвал не нищего, а богатого, который ходит по миру, да у прямых нищих милостыню отнимает». Выжил батрак у попа три года. Кончился срок его наказанию. Поп дает ему деньги, но он не берет их, а просит проводить его. Пошли они в поле, шли долго. Бог возвратил крылья Ангелу, и когда он, распустив их, полетел на небо, тогда только священник узнал, кто служил у него в батраках три года».

В русских песнях, сказал я, выражается чувство народа. Песня — быль, говорит пословица. Что прожито чувством народа, то истинно печатлеется неизгладимо в его песне. Чувством объемлет он все — и природу свою, и историю, и все значительные мгновения жизни.

Высота ли высота поднебесная,
Глубота ли глубота океан-море,
Широко раздолье по всей земли,
Глубоки омуты Днепровские.

Так в этой прелюдии к своим историческим песням Русский народ обнимает небо, море, землю и останавливается на Днепре, как духовной колыбели своего возрождения, откуда пошла его жизнь и стала его земля.

Творец русских песен — сам народ Русский. Личности творцов таятся в нем невидимо. Когда, услыхав какую-нибудь новую песню, которая гуляет по всей России, вы спрашиваете у народа: кто сложил ее? вам отвечают всегда: «друг дружке сказали». Неизвестно откуда, но конечно из глубины народного духа, вылетает русская песня с своим музыкальным мотивом и проносится по всем концам Русской земли. То же можно сказать относительно времени, что и относительно пространства России. Историческая песня, как самая древняя у нас, обнимает чувством все важнейшие эпохи исторической жизни Русского народа, от Владимира до Петра.

Было время, когда русская песня шла об руку с жизнью самого народа и служила отголоском его сердца на каждое важное событие его жизни. Есть и теперь одно славянское племя, в котором такое явление беспрерывно повторяется, и песня звучит ответно его боевой жизни: это — Сербы. В наших древних летописях сохранились очевидные следы этого непрерывного союза между русскою жизнью и русскою песнею. Но открытие, сделанное нашим академиком Гамелем в Оксфорде, возвело это предположение на степень несомненной истины. В 1619 году приезжал в Россию вместе с английским посольством ученый священник Ричард Джемс и записал современные исторические песни, которые пелись тогда в нашем народе. Они имели прямое отношение к событиям того времени: ко въезду патриарха Филарета в Москву и к свиданию его с царем Михаилом Феодоровичем, к скоропостижной смерти князя Михаила Скопина-Шуйского и к несчастной участи царевны Ксении Борисовны Годуновой. Так было в древние времена, когда еще не последовало сильного разрыва между народом и государственною жизнью в России. Так объясняется для нас, почему в исторических песнях, до нас дошедших, слышны отголоски всех важнейших исторических эпох нашей жизни. Таковы эпохи Владимира красного солнышка, татарского владычества, Иоанна Грозного, покорителя трех царств, самозванцев, наконец эпохи Петра. Мы не будем описывать отдельно всякую, но для примера скажем о первых двух. До сих пор благодарный Русский народ с чувством любви воспоминает о светлых пирах ласкового князя Владимира, представляя его в светлом образе:

В стольном городе во Киеве,
У славного князя Владимира
Было пированье, почестный пир,
Было столованье, почестный стол
На многи князи, бояра,
И на русские могучие богатыри
И гости богатые.
Будет день, в половину дня,
Будет пир во полу пире,
Владимир князь распотешился,
По светлой гридне похаживает,
Черны кудри расчесывает.
.............................................
Повары были догадливы,
Носили яства сахарные
И питья медвяные. —
А и тут пили, ели, прохлаждалися...

Картины этого гостеприимства Владимира отзываются рассказу летописи о тех же самых пирах и передают с точностью то, что сохранила она в своих верных преданиях.

Не таков отголосок народа временам татарского владычества. Мрачно и тяжело то чувство, которым он на них отзывается:

Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А от пару было от конного
А и месяц, солнце померкнуло,
Не видит луча света белого,
А от духу татарского
Не можно крещеным нам живым быть.

В исторических песнях являются ваши славные витязи. Они вышли из всех сословий народа и слетелись со всех концов земли Русской. В них песня олицетворила те народные силы, которыми мы сражались против варварских орд, напиравших на нас с Востока, и всего более против Taтар. С особенною любовью и подробнее чем другие витязи обозначен в исторических песнях Илья Муромец, вышедший из крестьянского сословия. Замечательно в песнях сказание о том, отчего перевелись витязи на Святой Руси.

Дело происходит на Сафат-реке, служащей границею Русского мира с ордами. азиатскими. Семь удалых витязей, и в их числе Добрыня Никитич, Алеша Попович и Илья Муромец, одолевают и истребляют в конец Татарскую силу. Совершив этот подвит, витязи загордились и сказали: «Подавай нам силу небесную, мы и с тою силою справимся!». Слетело с неба два небесных воителя и предлагают витязям с ними бой держать, хоть их двое, а витязей семеро. Налетел первый Алеша Попович на небесных воителей, и разрубил их пополам со всего плеча. Стало четверо — и живы все! Налетел на них Добрыня, разрубил их пополам со всего плеча — стало восьмеро, и живы все! Налетел на них Илья Муромец, разрубил их пополам со всего плеча — стало вдвое более, и живы все. Бросились на силу все витязи, стали ее колоть-рубить; а сила все растет да растет, все на витязей с боем идет. Не столько витязи рубят, сколько добрые кони их топчут, а сила все растет да растет, все на витязей с боем идет. Билися витязи три дня, три часа, три минуточки; намахалися их плечи могутные, уходилися кони их добрые, иступились мечи их булатные; а сила все растет да растет, все на витязей с боем идет. Испугались могучие витязи, побежали в каменные горы, в темные пещеры, и окаменели. Так, по мысли народной, перевелись витязи на Святой Руси.

Это поэтическое видение не ясно ли представляет мысль Русского народа, что духовная сила должна победить силу телесную? Это совершилось отчасти в прошедшем, и должно совершиться еще в будущем.

За историческими песнями следуют бытовые песни. Русский человек имеет в обычае сопровождать всякое занятие свое песнею. Это напоминает нам обычай древних Греков, которых обычай, весь во всех своих мгновениях, также обнимала песня. Бытовые песни делятся на общественные, семейные и личные.

Прежде чем говорить о каждом виде песен отдельно, укажем на общую черту их всех — на чувство природы со всеми ее красотами. Приведем несколько картин, в которых оживает для нас наша природа. Вот картина реки:

Ах, под лесом, лесом, под зеленой дубравой,
Сама протекала матка быстрая река,
Урываючи круты, красны бережки,
Осыпаючи желты пески, сыпучи...

Вот еще другая картина, в таком же роде:

Протекала, пролегала мать Камышенка река,
Как с собой она вела круты красны берега.
Круты красны берега — и зеленые луга.

Вот картинка одной из тех быстрых речек, которых так много течет по Русской земле:

Из-за бору, бору,
Из-за зеленого,
Протекала свет
Быстрая речка,
Стучала, гремела
По кремням острым,
Обростала быстра речка
Калиной, малиной.

Как живо напоминает нам следующая песня красоту березы, этого дерева северной природы:

Промежду двумя высокими горами
Вырастала тонка белая береза,
Что тонка береза, кудревата,
Где не греет ее солнышко, ни месяц,
И не частые звезды усыпают,
Только крупными дождями уливают,
Еще буйными ветрами подувают.

От растительной природы перейдем к животной. Вот как рисуется бег коня:

Из-за лесу, лесу,
Лесика темного,
Из-за лесу конь бежит,
Под конем земля дрожит,
На коне узда гремит,
За конем стрела летит,
За стрелой молодец бежит.

Что может быть милее этого образа голубки, в котором тут же олицетворяется красная девица?

На калиновом листочке
Сидела голубка,
Ноженьки мыла,
Перемывала,
Свое сизо перышко
Перебирала,
Свою буйну голову
Чесала,
Перебравши сизо перье,
Перечесавши буйну голову,
Сама взворковала.

От природы перейдем к красоте человека. Вот как величаются кудри на голове русского красавца:

Как у месяца золотые рога,
Как у солнышка лучи ясные,
Ай люли, люли,
Лучи ясные!
Лучи ясные, распрекрасные,
Как на молодце кудри русые,
Кудри русые, самородные,
Ай люли, люли,
Самородные!
Самородные, не наемные,
По плечам лежат,
Словно жар горят,
Жениться велят!

А вот как красавица сознает свою красоту девичью:

Красота ль моя, красота девичья,
Ты кому-то красота достанешься?
Как досталась красота моя мужу старому!
Я могу ли красота тебя убавити,
Да что красного золота увесити,
Да что крупного жемчугу рассыпати? —

Природа сама отдает справедливость красоте женской, как видно из следующей песни:

Не в лесу ли заблудилась?
Не в траве ли заплелась?
Вею, вею, вею, вею,
Не в траве ли заплелась?
Как бы в лесе заблудилась,
То бы лесы приклонились;
Во траве бы заплелась,
Трава б шелком повилась.

Один из любимых поэтических образов, беспрерывно употребляемый русскою песнью, есть параллелизм природы и жизни. Они ставятся друг перед другом, и прекрасный образ, взятый из природы, соответствует значительному образу из действительной жизни. Много таких образов. Мы приведем один из них.

Ты дуброва моя, дубровушка,
Ты дуброва моя, зеленая!
Ты к чему рано зашумела,
Приклонила свои веточки?
Из тебя ли, из дубровушки,
Мелки пташечки вон вылетали,
Одна пташечка оставалася,
Горемычная кукушечка.
Что кукует она день и ночь,
Ни на малый час перемолку нет,
Жалобу творит кукушечка
На залетного ясна сокола:
Разорил он ее тепло гнездышко,
Разогнал ее малых детушек,
Малых детушек, кукунятушек,
Что по ельничку, по березничку,
По часту леску, по орешничку.

* * *
Что во тереме сидит девица,
Что в высоком сидит красная,
Под косящатым под окошечком;
Она плачет, как река льется,
Возрыдает, что ключи кипят,
Жалобу творит красна девица
На заезжего добра молодца:
Что сманил он красну девицу,
Что от батюшки и от матушки,
И завез он красну девицу
На чужу дальню сторону,
На чужу дальню, незнакомую,
Что завезши, хочет покинути!

К общественным песням принадлежат хороводные. Хоровод есть общественное увеселение Русского народа. Он весьма древнего происхождения, как и его песни, и указывает на наше родство с древним греческим племенем. Слово хор есть и у Греков. Содержание хороводных песен чрезвычайно разнообразно. Я приведу одну из них, весьма древнюю, известную по красоте образов и музыкального мотива:

Ах, и по морю! Ах, и по морю!
Ах, и морю, морю синему!
Плыла лебедь, плыла лебедь.
Лебедь белая, со лебедушками,
Со малыми, со дитятами,
Ни тряхнется, ни ворохнется;
Плывши лебедь, встрепенулася,
Под ней вода всколыхнулася.
Плывши лебедь, вышла на берег.
Где ни взялся, где ни взялся,
Где ни взялся над лесом сокол;
Убил, ушиб, убил, ушиб,
Убил, ушиб лебедь белую;
Он кровь пустил по синю морю;
Он пух пустил, он пух пустил,
Он пух пустил по поднебесью;
Сорил перья, сорил перья,
Сорил перья по чисту полю.
Где ни взялась, где ни взялась
Красна девица душа;
Брала перья, брала перья,
Брала перья лебединые,
Клала в шапку, клала в шапку,
Клала в шапку соболиную,
Милу дружку, милу дружку,
Милу дружку на подушечку,
Родну батюшке, родну батюшке,
Родну батюшке на перинушку.

Вся роскошь русской фантазии и вся прелесть нежного, сердечного чувства соединяются в образах этой песни. Сначала расстилается перед вами синее море; на нем плывет белая лебедь с своими лебедятами; волна морская чуть колышется под всю. Кровожадный сокол с неба напоминает древние соколиные охоты наших удельных князей. Грустная картина лебеди, им убитой, смягчается другою прелестною картиною девицы, которая собирает пух ее для своего отца или для друга.

Нельзя не пожалеть, что ваш хоровод остается исключительным увеселением простого народа. Под опасением прослыть за оригинала и подвергнуться публичному осуждению, я осмелился бы предложить это увеселение нашему избранному обществу. Но я уверен, что когда мы возвратимся к сознанию наших народных сил, то мое желание исполнится, потому что в хороводе покоится зародыш изящных, художественных произведений, связанных с общественною жизнью. Через хоровод все искусства могли бы на нее благотворно подействовать и дать благородный смысл ее увеселениям. Здесь поприще для поэта, музыканта и хореографа. Здесь члены общества обоих полов могли-бы развивать свои художественные дарования, и наша общественная жизнь получила бы от них жизнь и значение и перестала бы отзываться тою пустотою, которая мертвит ее.

От общественных песен перейдем к семейным. Главное событие в семейной жизни русского народа есть свадьба, в которой семейство зарождается. Нет радости выше этой для русского семьянина, как поют об этом две песни:

Уж как на небе две радуги,
Слава!
А у богатого мужика две радости,
Слава!
Что первая-то радость — сына женит,
Слава!
Что другая-то радость — дочь замуж отдает,
Слава!
Уж как за сыном корабли бегут,
Слава !
А за дочерью сундуки везут,
Слава!

* * *
Рождество было Богородицы:
Трижды в колколы ударили
У (имрек) отца и матери
Трижды сердае взрадовалося;
В первой сердце взрадовалось
Что сыночка мать породила,
В другорядь сердце взрадовалося
Что сыночка мать повыростила,
В третий сердце взрадовалось
Что сыночка мать женить стала.

Таинство брака сроднилось с жизнью человека и запечатлело ее крепким единством семьи. Чувство этого единства нигде так сильно не выражается, как в следующей прекрасной песне:

Как на дубчику два голубчика
Целовалися, миловалися,
Сизы крыльями обнималися.
Отколь ни взялся млад ясен сокол,
Он ушиб, убил сизого голубя,
Сизого голубя, мохноногого;
Он кровь пустил по сыру дубу,
Он кидал перья по чисту полю,
Он и пух пустил по поднебесью,
Как растужится, разворкуется
Сизая голубушка по голубе,
О голубчике мохноногоньком;
Как возговорит млад ясен сокол:
«Ты не плачь, не плачь, сиза голубушка,
Сиза голубушка по своем голубчике!
Полечу ли я на сине море,
Пригоню ли тебе голубей стадо,
Выбирай себе сизого голубя,
Сизого голубя, мохноногого».
Как возговорит сиза голубушка:
«Не лети, сокол, на сине море,
Не гони ко мне голубей стадо:
Ведь то мне будет уж другой венец,
Малым голубятушкам не родной отец»...

Все мгновения брака, начиная от сговора до последнего свадебного пира, сопровождаются прекрасными песнями, которых главная героиня — невеста. На ней, как на жертве перехода из одной семьи в другую, сосредоточиваются все внимание и все чувство песни. Все, что есть прекрасного и милого в природе животной и растительной, в небесах и на земле: заря, радуга, лебедь, голубь, ласточка — все дает предметы для сравнения с невестою. Нередко в селе только и видим золото, что на кресте сельской церкви да на иконах; но песня свадебная всевозможными драгоценными камнями убирает прекрасный образ невесты, величая всегда ее княгинею, а жениха князем* . Прилагаем три разные изображения невесты.

______________________

* Величание жениха князем, а невесты княгинею происходить от того, что церковь в таинстве брака полагает на их головы венцы свои. Отсюда видна связь русской песни с религию.

______________________

Уж на моей ли княгине,
Уж на моей ли молодой
Красен венчик сияет,
Сарафан на ней камчатный,
Убрусец весь жемчужный,
Алы бархатны башмачки,
Два яхонта в серьгах,
Два алмаза во глазах,
Со походкой лебединой
Со поступью орлиной.

* * *
У нас ныне рано на заре
Щекотала ласточка на дворе,
Плавала лебедушка по воде,
Сидела свет Машенька на камне,
Сидела Ивановна на белом,
На белом на камушке сидючи,
Своя белые ручки схватючи.
На крутой на бережок глядючи,
По бережку цветики расцвели.
По цветикам батюшка гуляет.
Ты, заря-ль моя зорюшка,
Ты, душа-ль моя Прасковьюшка,
Ты, душа-ль моя Андреевна.
Городом прошла зарею,
Ко двору пришла тучею,
Вдарила в ворота бурею,
Пустила по двору сильный дождь,
Сама поплыла уткою,
На крыльцо взошла павою,
Во новы сени лебедем,
Во высок терем соколом,
Садилась за стол с молодцем,
Махнула платком во терем.
Вы раздайтеся, бояре.
Расступитеся, дворяне!

Мы сказали, что все главное действие брака сосредоточивается в переходе невесты из одной семьи в другую. В этом — драма свадьбы. Здесь приносится жертва невестою для зачатия новой семьи, и вот почему она главная героиня всех песен, предмет горестных дум, чувств и забот. Приведем несколько песен, в которых воспевается этот тяжелый переход, по большей части представляемый в мрачном виде, с полным участием и состраданием к невесте.

Как из гнездышка пташечка,
Из гнездышка теплого,
Из веточки яблонной
Выпорхала, вылетала
На чисто поле, на зеленое,
Что на те луга муравистые,
Рвала травушку с корешка,
Бросала травушку на сторонушку;
Рвала, вырывала пташечка,
Вырывала маков цвет,
Вырвавши им любовалася.

В этой песне выход невесты из семьи представляется в светлом образе. Но вот другая песня, где тени гораздо мрачнее; здесь представлена разлука дочери с матерью:

Разлилась, разлелеялась
По лугам вода вешняя:.
Унесло, улелеяло
Чадо милое, дочь от матери.
Оставалася матушка
На крутом, красном бережку;
Закричит она громким голосом:
«Воротись, мое дитятко,
Воротись, мое милое!
Позабыла трои ключи,
Трои ключи золоты,
Со кольцом со серебряным,
А внутри вызолоченым;
Как первый-то ключом
От зеленого садика,
А другой-то ключик
От высокого терема,
А третий-то ключик
От кована ларчика!»
«Государыня матушка !
Позабыла я не трои ключи,
Не трои ключи золоты;
Позабыла я, матушка,
Волю батюшкину,
Негу матушкину.
Приятство сестрицыно»...

Вот наконец еще третья песня, в которой тени становятся мрачнее и грустнее:

Залетала пташечка
Во соловью клеточку,
За серебряную сеточку,
За золоченую решеточку,
За жемчужну переплеточку;
А сама-то востоскуется,
А сама-то возгорюется:
«Ох-ти мне, ох, тошнехонько!
Ох-ти мне, ох, грустнехонько!
У соловья во клеточке,
За серебряной сеточкой,
За золоченой решеточкой,
За жемчужной переплеточкой,
Без травы-то зеленые,
Без воды-то ключевые!
Как чужие-то отец с матерью
Безжалостивы уродилися.
Без огня у них сердце разгорается,
Без смолы у них гнев распаляется;
Насижусь-то я у них, бедная,
По конец стола дубового,
Нагляжусь-то я, наплачуся».

Жених занимает второе место в свадебной песне. Она величает его ум-разум и особенно красоту его кудрей. Вот для примера:

Черва ягода смородина
Прилегла к круту бережку;
Прилегали кудри русые
К лицу белому, румяному;
Приглядывали красны девицы
За румяным молодцем,
Русы кудри по плечам лежат
На Ивану, да Ивановичу;
Брови черны, что у соболя,
Очи ясны, что у сокола.

Во всем окружающем жениха всего более занимает песню отношение к нему его матери. Вот что поет она, завивая ему кудри к свадьбе. Это один из прелестнейших образов нашей свадебной песни.

Либо завьются кудри,
Либо не завьются черные;
Коли будет совет да любовь,
Кудри сами станут завиваться;
Коли будет кось да перекось,
Не развивши, станут развиваться.
Уж завьются ли кудри,
Уж завьются ли черные
Не от белых рук суженых,
Не от румяных рук ряженых,
Не от частого гребешка,
Не от частого костяного;
Завьются ли кудри,
Завьются ли черные
От веселья, от радости;
Развиваются ли кудри,
Развиваются ли черные
От печали, от горести,
От тоски, от кручинушки.

Свадебная песня доказывает, как высоко стоит семейство в нравственных понятиях русского человека. Отсюда же объясняется то сердечное участие, которое песня питает к сироте, лишенной этого блага. Вот отрывок из тех причетов, которые невеста, лишенная матери, приговаривает на ее могиле:

Подымитесь вы, буйны ветры,
Со всех четырех сторонушек;
Разнесите пески, буйны ветры,
К матушке Божьей церкви,
Расколите на матушке гробову доску,
Распахните на матушке бел тонкий саван,
Разожмите сударыне матушке белы рученьки:
Не восстанет ли наша матушка?
Не соберет ли меня горькую во чужи люди?
Не благословит ли меня горькую к матушке Божьей церкви?

Трудно найти образ прелестнее того, в каком следующая песня представляет сиротство девицы. Он так и просится под кисть художника.

Как у ключика у гремучего,
У колодезя студеного,
Добрый молодец сам коня поил,
Красна девица воду черпала,
Почерпнув воды, поставила,
Как поставивши, призадумалась,
А задумавшись, заплакала,
А заплакавши, слово молвила:
«Хорошо тому жить на сем свете,
У кого есть отец и мать,
Отец и мать, и брат и сестра,
Ах, и брат и сестра, что и род племя».

Средне, между общественными и семейными песнями занимают у нас те, которые поются на народных игрищах. Сюда принадлежат песни праздника Купалы, или Иванова дня, Семика, Троицына дня, когда завиваются березки, и особенно святочные, или подблюдные. О значении и происхождении их может дать полное понятие известное сочинение И.М. Снегирева: О народных русских праздниках.

За семейными песнями следуют личные. Личность, по особенным свойствам славянского племени вообще, у нас не сильно развивалась, уступая место идее общины, тяготевшей над лицом отдельного человека. Лицо отрывалось у нас от семьи своей и от общины или в силу государственной необходимости, как солдат, или в силу общественной потребности, как извозчик, или по личному произволу, как разбойник. Поэтому к-личным песням относятся рекрутские или солдатские, извозщичьи и ямщичьи, и наконец удалые или разбойничьи. Последнее явление очень понятно при столь сильном развитии общины. Удалец, отрывавший себя от нее, протестовал тем против ее насилия. Удалые песни отличаются у нас необыкновенною поэзиею, которой крепко сочувствовал Пушкин. Из удалых песен мы приведем две красоты привлекательной.

1,

Ах, ты поле мое, поле чистое!
Ты раздолье мое, широкое!
Ах, ты всем поле изукрашено:
Ты травушкой и муравушкой,
Ты цветочками, василечками;
Ты одним поле обезчещено,
Что посреди тебя, поля чистого,
Выростал тут част ракитов куст,
Что на кусточке, на ракитовом,
Как сидит тут млад сиз орел,
В когтях держит черна ворона;
Он точит кров на сыру землю.
Под кустиком, под ракитовым.
Что лежит, убит добрый молодец,
Избить, изранен, исколот весь.
Что не ласточки, не касаточки
Круг тепла гнезда увиваются,
Увивается тут родная матушка,
Она плачет — как река льется,
А родна сестра плачет — как ручей течет,
Молода жена плачет, как роса падет,
Красно солнышко взойдет, росу высушит.

2.

Не шуми, мати зеленая дубровушка,
Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати,
Как заутра мне, доброму молодцу, во допрос идти,
Перед грозного судью, самого царя.
Еще станет меня царь-государь спрашивати:
«Ты скажи, скажи, детинушка, крестьянский сын,
Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал?
Еще много ли с тобой было товарищей?»
«Я скажу тебе, надежа православный царь,
Всю правду я скажу тебе, всю истину:
Что товарищей у меня было четверо:
Уж как первой мой товарищ — темная ночь,
А второй мой товарищ — булатный нож,
А как третий товарищ мой — добрый конь,
А четвертый мой товарищ — тугой лук,
Что рассыльщики мои — калены стрелы».
Что возговорит надежа-православный царь:
«Что умел ты воровать, умел ответ держать;
Я за то тебя, детинушка, пожалую
Середи поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиною».

Заключим изучение русских песен вопросом: если песня есть выражение народного чувства, то какое чувство преобладает в наших песнях над всеми другими чувствами? Никто не усомнится отвечать, что это чувство — горе, которому отвечает и минорный тон музыки, их характеризующий.

Сама песня сознает это, и в разных образах олицетворяет одну и ту же мысль о горе. Одна из них объясняет так происхождение гуслей, сопровождающих песню:

Ах, молодость, молодость,
Чем-то вспомянуть тебя?
Ай, лешеньки, лешеньки!
Чем-то вспомянуть тебя?
Вспомяну я молодость
Тоскою, кручиною,
Печалью великою:
Не пила, не ела я,
Все милого ждала,
Пойду млада по воду
С ушатами, ведрами,
Пущу ведры под гору,
Сама взойду на гору,
Сама сяду на траву,
Прикинуся яблонью,
Яблонью кудрявою,
Грушею зеленою;
Мимо той ли яблони
Протекала реченька,
Как по той по реченьке
Съезжалися господа.
Ай, лешеньки, лешеньки!
Съезжалися господа.
Съезжалися господа
С семидесяти городов.
Срубили они яблоньку
Под самый под корешек,
Раскололи яблоньку
На доски на тонкия;
На доски на тонкия,
Делать гусли звончаты.
Кому поиграть в гусли?
Кому поплясать будет?
Играть в гусли молодцу,
Плясать красной девице.
Ай, лешеньки, лешеньки!
Плясать красной девице.

Мы видим, что гусли, сопровождающие песню, слажены из досок яблони, которою прикинулась женщина, вспоминающая про свою молодость

Тоскою, кручиною,
Печалью великою.

Вот другая песня, где горе представлено травою-полынью, сеянною по полю жизни:

Ах, ты сердце мое, сердце
Ретивое, молодецкое!
К чему ноешь, завываешь,
Ничего мне не скажешь,
Что ни радости, мы печали,
И ни одной беды и напасти?
Привязалось ко мне горе,
К молодому молодцу,
Я не знаю, как и быти,
Свому горю пособити,
Не могу горя избыти,
Мы заесть, и ни запити;
Я пойду ли лучше в поле
И рассею мое горе,
По всему по чисту полю.
Уродяся мое горе,
Ты травою полыньею;
Какова трава полынь горька,
Таково то горе сладко!

Эта песня тем замечательна, что не объясняет никакой причины горю: ни беда, мы напасть не произвели его, оно — плод самого сердца. В третьей песне о горе оно олицетворяется в самом горьком виде: подпоясано лыком, ноги мочалами запутаны, я нет средства никуда убежать от него. Но пусть лучше говорит сама песня:

Не бывать плешатому кудрявому,
Не бывать гулящему богатому,
Не отростить дерева суховерхого,
Не откормить коня сухопарого,
Не утешити дитя без матери,
Не скроить атласу без мастера.
А горе, горе, гореваньице!
А и лыком горе подпоясалось,
Мочалами ноги изопутаны!
А я от горя в темны леса —
А горе прежде век зашел;
А я от горя в почестный пир —
А горе зашел, впереди сидит;
А я от горя на царев кабак —
А горе встречает, уж пиво тащит.
Как я наг-то стал, насмеялся он.

Эта песня, находящаяся в сборнике, известном под именем Кирши Данилова, должна быть отрывком из одной весьма старинной Старческой песни о горе-злосчастии, которая была открыта в Погодинских рукописях. Здесь горе-злосчастие олицетворено в виде судьбы, которая всячески преследует молодца и доводит его до монастыря, куда в древности укрывалась всякая личность, отторгавшая себя от законов и обычаев семейной и общинной жизни.

Какая причина такому явлению, что горе составляет главное, господствующее чувство в наших народных песнях? Карамзин полагал ее в татарском иге, которое два века с половиною тяготело на нашем народе. Но, после освобождения от него, сколько веков радостной славы прожила Россия, а чувство горя в народных песнях наших, не смотря на то, нисколько не изменилось. Не вернее ли поискать этой причины в психической стороне русского человека? Горе имеет свой зародыш в тоске души по бесконечном, в ее стремлении к своей небесной родине. Вот почему горе гораздо глубже, чем веселье, излишняя наклонность к которому обнаруживает только поверхностную душу. Народ, способный чувствовать великое горе, способен и заслужить великую радость.

ЛЕКЦИЯ 5

Рождение Петра Великого, как одно из главных мгновений русской истории, отмечено особенною историческою песнью. Так народ воспел его:

Светел, радостен во Москве
Благоверный царь Алексей, царь Михайлович,
Народил Бог ему сына царевича Петра Алексеевича,
первого императора по земле.
Все-то русские как плотники мастеры
Во всю ноченьку не спали, колыбель, люльку делали
Они младому царевичу...

Замечателен этот образ, которым песня изображает рождение Петра. В лице всех Русских вся Россия приходит в движение, чтобы сделать колыбель для новорожденного, как бы предчувствуя ту деятельность, к которой он призовет всякого в отечестве.

С Петра начинается период развития личности, которого он сам первый представитель. Этот период, по закону общего развития в человечестве, должен был последовать у нас вслед за периодом божественным, чтобы противодействовать злоупотреблениям обряда и феократии, мешавшим развитию личности человеческой.

Редко можно встретить в истории такую личность, которая вскоре после смерти, самими современниками возведена была бы на степень лица мифического. В этом отношении Петр представляет большое сходство с героями и полубогами древней Греции. Это — русский Геркулес, или Язон. Но в нынешнее время, когда анализ науки не терпит ничего мифического, и наш герой подвергся неумолимым его исследованиям, и много потускнел ореол, его окружавший. Реформа, им совершенная, дожила до последней крайности и вызвала противодействие. Противники Петровы вдались так же в крайность, как бывает всегда в эпохи реакционные. Замечательно в этом отношении одно литературное явление нашего времени, касающееся истории Петра. Первые три тома его истории, изданные г. Устряловым, в которых историк является только панегиристом личности Петровой, едва лишь были замечены. Но совершенно противное действие произвел на русских читателей шестой том, где Устрялов, оставив перо историка, предпочел быть уголовным следователем и представил России почти все документы уголовного процесса царевича Алексея Петровича. В следственном процессе, обнародованном Устряловым, уже не царевич Алексей, а сам Петр явился обвиняемым перед совестью присяжных русского народа. Этот дом поразил внимание всех и был прочтен нарасхват. Такое явление всего яснее могло свидетельствовать, что эпоха Петрова уже дожила до своего конца в том, что она заключала в себе лишнего.

Мы не увлечемся крайностью: не последуем вы приверженцам Петра, сочинившим его апофеозу вскоре по его смерти, ни его противникам, которые вызваны необходимостью времени, чтобы противодействовать его реформе. Наука должна стоять вне страстей деятельной жизни; ее беспристрастию помогает добросовестное искание истины, которая вне потока времени и одна только может озарить науку разумною тишиною светлого созерцания.

Петрова личность, в новом периоде жизни и словесности русской, напечатлена везде, во всех ваших достоинствах и во всех недостатках. Члены одного и того же Петра виднеются повсюду; сюда весьма кстати пригодится известное выражение Горация: Disjecta membra poetae. Вот почему в наше время, когда мы все столько жаждем народного самопознания, нам необходимо узнать Петра в его истинном образе без всяких предубеждений; частичка его есть непременно в каждом из нас, и познание Петра тесно связано с нашим личным самопознанием.

У нас обыкновенно обвиняют Петра в приверженности ко всему иностранному и говорят, что с его времени началось это вредное для вашей народности пристрастие. Но исследования, сделанные в наше время, доказывают, что еще до Петра мы уже были одержимы этим пристрастием. Ученый серб Крижанич написал книгу при Царе Алексее Михайловиче под заглавием: «Русское государство в половине XVII века». Эту рукопись открыл и издал молодой ученый Бессонов. Крижанич доказывает, что мы еще тогда были одержимы ксеноманиею, которую переводят он с греческого русским словом чужебесие, и что этим пороком одержимы не одни Русские, во и все славянские племена.

Петр явился в пору. Мертвая вера, окаменевшая в одном лишь обряде, породила раскол, с которым он должен был бороться в самые первые годы своей жизни. Злоупотребления феократического начала отзывались в словах последнего патриарха Адриана, который отвлекал царя от любознательного странствия в чужие край под предлогом, что Русскому народу, как новому Израилю, не следует якшаться с чужими народами. Были невежды, как видно из наших рукописей, которые отвлекали юношей от книг, говоря, что они ведут к ересям. Кантемир жестоко преследовал фанатизм этих поборников невежества. Как противник всех преград, препятствовавших Русскому человеку идти вперед и развить свою личность в орудие истины, правды, добра и красоты, Петр велик и необходим.

Стоя на границе двух периодов, Петр во всем представляет образ двойственного Януса. Рассмотрим его с этих двух сторон в деле религии, в деле народности, в деле языка и словесности.

В деле религии Петр уничтожает патриаршество, духовным регламентом стесняет власть церкви и вносить в ее управление до излишества стихию светской власти, уничтожает силу и власть монастырей, запрещая постригаться в монахи ранее пятидесяти лет и держать монахам в кельях бумагу, перья и чернила; намерен отнять у монастырей имения, запрещает строить лишние церкви, переливает колокола в пушки, приказывает перевести по-русски Аугсбургское исповедание, и проч. Но тот же самый Петр, по преданиям народным, хотя и опровергаемым современными учеными, десяти лет защищает православную церковь против раскола; плотничает на Амстердамской верфи, чтобы снарядить флот на врагов Христа, для освобождения Христова гроба; с этою же целью воюет против Турции; переносит мощи Александра Невского из Владимира на Неву, чтобы ими освятить новую столицу; набожно исполняет все обряды православной церкви: любит участвовать в ее торжественных ходах; любить, как Русский человек, читать Апостол и петь на клиросе, и исполняет этот обряд в день выезда своего из Парижа; знает наизусть все Евангелие и Павловы послания, не сочувствует римскому католицизму; издевается над папскими обрядами и ненавидит иезуитов; смеется над преданиями о Лютере в Виттенберге; преследует суеверие, но в истинной вере признает первую наставницу народа.

В деле народности: Петр уничтожает формы древней русской жизни, преследует русское платье и бороду, пародирует наши древние обычаи в свадьбах, в боярской роскоши, переносит свою резиденцию из древнего средоточия русской жизни в землю, нам тогда почти чуждую; любит иностранцев и им покровительствует. Но тот же Петр благоговеет перед русской историей: радуется открытию списка Несторовой летописи в Кёнигсберге и тотчас велит переписать его; первая мысль об издании древних актов, в ваше время уже приведенная в исполнение, принадлежит ему; резиденция его в Петербурге, но Москва при нем продолжает быть столицею истинно народною: в Москве, а не в Петербурге, празднует он торжественно свои победы, замышляет провести самую прямую дорогу между Москвою и Петербургом (колья этой дороги были открыты инженерами, когда они проводили железную). Хотя Петр любил иностранцев, но все важнейшие государственные места предоставлял Русским; первыми кавалерами Андреевского ордена пожалованы были: Русский — Головин и Малоросс — Мазепа; из первого русского сукна велит сшить себе кафтан к празднику; учреждая академию наук, приглашает ученых из чужих краев, но при каждом иностранном профессоре приказывает быть двоим Русским, с тем, чтобы водворить науку между соотчичами.

К делу же народности нужно отнести и сношения Петра с племенами Славянскими. Он понимал силу единства веры и племени. В течение всего царствования он оказывал Славянам глубокое сочувствие. Когда переносил новый год с 1-го сентября на 1-е января, то в этом обычае он сослался на Сербов, Далматов и Болгар. В манифесте о войне 1711 года против Турок, Петр упоминал о народах нам единоверных и единоплеменных, которые стенают под турецким игом. В 1715 году он оказал вполне царское гостеприимство Черногорскому митрополиту Даниилу Негошу и отправил с ним дружелюбную грамоту к Черногорцам. В 1720 году поручал Рагузинскому в Праге нанять комедиантов, говорящих по-словенски, или по-чешски; чтобы Русские по сродству языка могли понимать их. В 1723 году Петр приглашал Сербов селиться на пограничных землях русских: эта мысль осуществлена была уже при Елисавете Петровне. За год до своей кончины Петр послал Сербам церковную утварь, богослужебные книги, учителей языков славянского и латинского. Сочувствие родственному племени он передал своей дочери и всем родственникам.

В деле русского языка и словесности: Петр, первый из Русских, понес справедливое обвинение в-том, что отрекался от своего родного языка в пользу иностранных, хотя заметить должно, что Русские люди спокон веков славились умением говорить мастерски на чужих языках. Но Петр в этом отношении ушел слишком далеко: даже имя свое переменил на голландское и подписывался «Piter». Городу, им основанному, дал иностранное название. Хотел насильственно наложить на народ страсть свою к голландскому языку, и зная, что любимая книга Русского народа — Евангелие, повелел издать Новый Завет на двух языках, славянском и голландском. Однако дело это, как известно, не удалось, и русские светские люди, вместо голландского языка, для общежития усвоили себе язык Французский ради удобства, какое последний представляет: говоря много, не сказать ничего. Но и здесь выступает та же яркая противоположность, какую мы видели в деле религии и народности. Не смотря на все сказанное, Петр является у нас первым писателем, в языке которого сильно выступает русская стихия. Хотя язык этот изобилует иностранными словами, но синтаксис его вполне русский без примеси славянского, и представляет такие русские коренные обороты и выражения, каких вы не встретите ни в одном русском писателе до него, кроме разве Иоанна Грозного. Живая устная речь Петра так и слышна под его пером. Это первый русский писатель с своим оригинальным слогом, в котором сказываются его характер и личность. Каждое письмо его, каждый указ отмечены особенными чертами слога, только ему принадлежащего; как по страстному почерку, так и по слогу вы везде узнаете Петра. Его неопределенные наклонения, заменяющие повелительное, показывают сильную, повелевающую натуру: «Набрать», «Выслать», «Быть», «Ружья дать», «А писем не подметывать». Сюда же относятся его лаконические ответы, или приказания, показывающия, что у него слово мигом переходило в дело «Не леть»*, «Делают», «Пошлем», «С негодных деньги». В отношении к слогу изучение писем Петра весьма поучительно. Приведем два его письма к князю Василию Долгорукову о Мазепе и отрывок из сочувственной грамоты.

______________________

* Не позволяется.

______________________

«Объявляем вам, что Мазепа не хотел в добром имени умереть; уже при гробе учинился изменником и ушел к Шведам. Однакож, слава Богу, что при нем в мысли ни пяти человек нет, и сей край, как был, так и есть; однакож вы как наискорее совершайте, с помощью Божиею, свое дело и око имей на Воронеж.

Piter».

«Господин Маиор!
Объявляю вам, что после перебежчика вора Мазепы вчерашнего дня учинили здешний народ елекцию нового Гетмана, где все, как одними устами, выбрали Скоропадского, Полковника Стародубского, и тако проклятый Мазепа, кроме себе, худа мы кому не принес; ибо народом и имени ево слышать не хотят, и сим изрядным делом нас поздравляю.

Piter».

«Притом, понеже известная Нашему Царскому Величеству храбрость древних ваших владетелей, глубина добрых ваших християнских сердец и искусство, которое прежде сего по должности своей чрез храбрые оружия за веру в воинских случаях оказывали есте; якоже Мы удостоверихомся из книг, каковые напечатаны и во всем свете выхваляются искусства ваших народов, что Александр Македонский с малыми войски тамошних народов, многих царей побил и многие Империи завоевал, и бессмертную славу в военном обхождении по себе оставил; что Георгий Кастриот, сиречь Скандербег, во всю свою жизнь с немногими войски вашего же народа, нетокмо лютому поганскому зубу не допустил себя терзать; но еще на шестидесяти трех славных баталиях неприятеля на голову побил; и ежели бы прочие деспоты и владетели ваши с такими ж сердцами трудилися, то не допустили бы себя в неволю и наследники своя в подданство. Тем же в нынешнее от Бога посланное время пристойно есть вам древнюю славу свою обновити, союзившися с Нашими силами и единодушно на неприятеля вооружившеся, воевати за веру и отечество, за честь и славу вашу и за свободу и вольность наследников ваших».

Замечательно влияние, какое Петр Великий имел на слог известного Феофана Прокоповича. Сличите проповеди, говоренные Феофаном в Киеве, с теми, которые говорил он впоследствии, когда вызван был в Петербург, — увидите, что первые изобилуют схоластическою стихиею и славяно-церковными выражениями. В последних же всюду трепещет современная жизнь, а в слоге слышен человек, которому часто диктовал Петр свои указы и письма.

В преобразовании Петровом заключались общественные условия, необходимые для развитии нашей светской литературы. Эти условия состояли в более свободном развития личности Русского человека, в новых формах общественной жизни, которая соединила оба пола, в сближении с образованием западных европейских народов и в принятии от них науки, искусства, промышленности.

Личность, как мы уже сказали, участвует во всем новом развитии России; ее черты видны везде, а между прочим и в литературе. Вот почему, перед вступлением в новый период, необходимо рассмотреть эти черты пристальнее, тем более, что их же мы встретим во всем дальнейшем развитии русского и ума и слова.

Первая черта в личности Петровой, столь известная и столь прославленная, есть многосторонность, откуда и великая сила русского ума, и великий его недостаток. Петр был первый русский мастер своего времени, способный на все: создать ли новое войско, вылить ли иглу на заводе, одержать ли Полтавскую победу, уразуметь ли высокую мысль Лейбница, выбить ли полосу железа, выточить ли паникадило, покрыть ли флотом море, — его на все стало, он во всем нашелся.

Петр был первый русский ученый и деятельный член Парижской академии наук. Согласно с потребностями современной ему русской жизни, он занимался более науками практическими. Отсюда следовало бы заключить, что он допускал науку только в применении к жизни; во это было бы несправедливо. Он сочувствовал высоким отвлеченным мыслям Лейбница, с которым виделся два раза в Германии, в 1711 и 1712 году, и вел переписку. Царь приглашал знаменитого ученого участвовать в распространении научных званий в России, и Лейбниц был готов тому содействовать, предвидя великое призвание России соединить Европу с Азиею. Лейбниц предлагал Петру основать университеты: сначала в Москве, потом в Астрахани, в Киеве и Петербурге; производить магнитные наблюдения в России, а также и другие исследования в России европейской, Сибири и даже в Китае. Лейбниц сильно интересовался узнать языки племев, обитающих в России; с особенным усердием занимался он и летописью Нестора, список которой открыт был Петром в Кёнигсберге. Царь почтил немецкого ученого титулом русского тайного юстицрата и назначил ему тысячу гульденов жалованья.

Под влиянием мыслей великого философа Германии, Петр, призывая товарищей своих к водворению наук в отечестве, выразил следующую глубокую мысль о их всемирном движении: «Науки коловращаются в свете на подобие крови в человеческом теле, и я надеюсь, что они скоро переселятся и к нам, и утвердя у нас владычество свое, возвратятся наконец и на прежнее свое жилище, в Грецию. Я предчувствую, что Россияне когда-нибудь, а может быть и при жизни еще вашей, пристыдят самые просвещенные народы успехами своими в науках, неутомимостью в трудах, и величеством твердой и громкой славы». Эта мысль о коловратном движении наук в Европе, о необходимости их возвращения через Россию в Грецию и Азию, есть мысль богатая, плодотворная в жизни и готовая в философию истории; она связывает прошедшее человечества с будущим через вашу Россию. Одна эта мысль Петра свидетельствует, что его ум, как и всякий значительный русский ум, был способен восходить к высшим выводам науки, во не оставаться в них, как остается ум германский, а обращать их в дело жизни.

Лейбниц соединял науку с государственною практическою жизнью и давал советы Петру относительно государственного управления Россия. Но вот здесь-то философ совершил великую ошибку, навязанную им и Петру. Лейбниц смотрел на управление не как на живой организм, тесно связанный с жизнью народа, но как на государственную машину, в которой коллегиумы представляют колеса. Таких колес или коллегиумов, главных, признавал он девять, и после военного, финансового, полицейского и юстиц-коллегиума, между коммерц-коллегиумом и ревизионс-коллегиумом, вставил религионс-коллегиум. Но при том прибавлял, что точного числа коллегиумов, или колес в государственной машине определить нельзя («mid lesset sich kein gewisser Numerus Collegiorum definiren»). Ошибка великого философа, введенная Петром в администрацию России, в ваше время уже достигла крайности, и давно уже оказавшись несостоятельною в народе, возбудила противодействие и в самом правительстве.

Развитие изящных искусств и художественной поэзии имеет свое начало также в преобразовании Петра. Единственное народное искусство, завещанное вам от древней Руси, точильное, которым славились Архангелогородцы, Петр изучил в совершенстве и лучшее произведение свое, паникадило, посвятил церкви. Первый русский живописец, Никитин, образовался при нем. Петр не был в Италии. Его постоянные сношения с Голландиею были причиною того, что первая живописная галерея, собранная у нас, получила Фламандский характер. Петру мы обязаны приобретением прекрасного памятника древней скульптуры, Венеры Таврической, спорящей в достоинствах с Венерою Медицейскою. Наклонность Петра к художественной жизни мы видим еще в тех великолепных торжествах, которые устраивал он в Москве в дни празднования побед. Тут он сознавал государственное и народное назначение искусства, в произведениях которого слава царя и народа живет лучшею, прекраснейшею своей стороною. Безобразны были те силлабические вирши, которые Заиконоспасская академия сочиняла для торжеств Петровых: он не дожил до оды Ломоносова, но предсказал ее торжественный и государственный характер.

Рядом с любовью к всенародной торжественности, в Петре является и другая черта: его насмешка, его ирония. Зародыш этой черты народного характера глубоко таится в русской песне, в русской пословице, в русском быте. Все народы с великим призванием в жизни любят шутку. Русские сходятся в этом с древними Римлянами. Греки, в самую грустную и трагическую минуту жизни своей, создали комедию. Петр, первый из Русских, начал вводить комизм в своих пародиях и предсказал особенную сатирическую и комическую стихию нашей поэзии, которая сопровождала все ее развитие, начиная от Кантемира до Гоголя, и отозвалась так резко в полуторжественной, полушутливой оде Державина. Он-же предсказал и Крылова, и все развитие нашей басни, которая так пришлась к русскому уму, что не было почти ни одного русского писателя, который не написал бы басни, вплоть до того, кто чудным мастерством своим отбил у других охоту к этому роду поэзии. Петр отгадал особенное сочувствие русского ума к басне: устраивая народное гульбище в Петербурге, он велел у каждого фонтана представить по Эзоповой басне в лицах и на жестяной доске написать по-русски содержание каждой из них.

Если мы рассмотрим развитие жизни и историю царствования Петра Великого, то найдем в них две половины: увлеченный в начале западным влиянием и иностранцами, он обнаруживал излишнее пристрастие ко всему чужеземному; но впоследствии более и более увидел необходимость связать жизнь новой России с древнею. Прочтите речи Феофана Прокоповича, предлагающие народу разумное объяснение деяний Петра, и вы окончательно в этом убедитесь. Что видно в его развития, то повторяется после, и повторяться будет во всем дальнейшем развитии русском. Чем более и глубже усваиваем мы западное образование с одной стороны, тем глубже с другой входим в собственную народность и сильнее сознаем ее. В жизни Петра сказалось впервые то, что после повторяется во всех представителях образования русского, в важнейших писателях наших: Ломоносове, Карамзине, Пушкине.

Обратимся теперь к слабой стороне Петрова дела. Она оказывается везде, где исключительно действует пристрастие его личности и произвол деспотизма. Он искажает внешний образ русского человека, видя в нем символ невежества: насильственно бреет ему бороду и напяливает на него немецкий камзол, как будто во внешнем образе только и заключается образование европейского человека. Он обнаруживает пристрастие ко всем внешним формам западного, европейского общества и вводит их насильственно в нашу жизнь. Отсюда произошел тот важный недостаток, которого мы и до сих пор искоренить в себе не можем. Мы думаем, что принявши формы общежития и одевшись по-европейски, приняли уже и самое образование. И в сфере образования мы обнаруживаем то же легкомыслие, одеваясь в чужое звание, как ворона в павлиньи перья. В науке, довольствуясь чужими результатами, стоившими труда, пота и опыта жизни, мы не заботимся о приобретении результатов собственного труда. Есть в нас и еще недостаток, унаследованный от великого преобразователя: это — страсть к бесконечным преобразованиям всякого рода.

С начала XVIII века и до настоящего времени мы то и дело что преобразуем, хотя класс преобразователей на всех путях жизни вашей слишком измельчал. В этом безграничном стремлении, руководясь не идеею, а только страстью к новизне и к формам чужой жизни, легко дойти до смешного по французской пословице: Du sublime au ridicule il n'у а qu'un seul pas. Сам великий преобразователь, реформа которого была вызвана силою времени, не избегнул смешного, когда вводил формы чужого общежития и издавал книгу: Приклады како пишутся комплементы. В этой книжке, между прочими комплементами, мы читаем следующее просительное писание некоторого человека к женскому полу:

«Моя госпожа,
Я пред долгим временем честь искал с вами в компанию притти, и потом соизволения просити, дабы я себя ног за вашего преданного слугу почесть, но понеже вы тако набожны, что нас нигде виде кроме церкви видеть не получаю; однакож я и на сем святом месте чрез частое рассуждение и усмотрение нас яко такого изрядного ангела, толико желания к вашей знаемости получил, что я того далее не могу скрыти, но принужден оное вам с достойным почитанием представить. Вы моя госпожа не имеете чрез высокосклонное позволение мне приступа: ничего опасатися, дабы о вашей славе вредительно быти могло, понеже я позволения вашея приязни тако буду во осмотрении иметь, что я вашим добродетелям никогда ущербу не приключу, и ничего не восприиму, что моей госпоже противно быть может, якоже я вашим повелениям себя всегда в должное послушание предаю и трудитися буду случая искать, дабы я не однем именем, во в деле самом себя явити мог.
Ваш моей госпожи прилежный слуга N. N.»

Как здесь ни кажется мал наш Великий, но он все-таки остается истинно велик, когда, начиная новый период жизни русского народа, освобождает свою и всякую русскую личность от оков той исключительной национальности, в которых она так долго коснела, устраняя от себя всякое человеческое развитие. Он велик, когда свободу личности соединяет с древним ее самоотвержением и вырабатывает из нее сосуд на пользу и благо отечеству. Те дела Петра, в которых он совершал этот подвиг, останутся навсегда бессмертны и почтены народною признательностью. До сих пор народная песня воспевает, как у гробницы Петра молодой сержант Богу молится, плачет, как река льется, и говорит:

«Расступись ты, мать сыра земля,
Что на все ли на четыре стороны!
Ты раскройся, гробова доска,
Развервися, золота парча!
И ты встань, пробудись, государь,
Пробудись, батюшка, православный царь!
Погляди ты на свое войско милое,
Что на милое и на храброе!..»

В начале беседы мы слышали, как другая песня славить рождение Петра и заставляет всех плотников России работать над колыбелью тому, кто привел в движение и вызвал на работу силы отечества. И до сих пор мы можем слышать из уст народа искреннюю похвалу его деятельности. «Все-то делал он сам, говорит русский мужичек, ни от чего не отказывался, ни от какой работы, даже и лапоть плел, по нашел, что это самая трудная».

Заключим, в след за народом, тем призванием его заслуг, какое совершено устами ваших славных поэтов. Ломоносов сказал о Петре, что он царствуя служил, и еще:

Рожденный к скипетру, простер в работу руки,
Монаршу власть скрывал, чтоб нам открыть науки.

Державин:

В труде и в поте,
Блистал величеством в работе.

Пушкин:

То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.

ЛЕКЦИЯ 6

С Петра Великого, как мы уже знаем, начинается у нас период развития человеческой личности. Он сам — первый образчик этого развития; все черты его личности, как в достоинствах, так и в недостатках, отражаются в новом периоде. Личность его истинно велика там, где она, соединяясь с вашим древним самоотвержением, является достойным сосудом человеческого образования; напротив, там, где, увлекаясь побуждениями личных страстей, перерождается в произвол власти, — она становится мелка и порой отчасти даже комична.

Задачею сегодняшней беседы нашей будет обозрение в главных общих чертах всего нового периода русской словесности.

Русские писатели Петровского времени по образованию своему принадлежат к периоду древней Руси. Но все они сочувствуют новому движению и являются не противниками, а сотрудниками его в деле образования народа. Святитель Димитрий Ростовский, как мы видели, связывает древнюю Русь с новою, и признавая веру за основу нашего духовного бытия, оказывает сочувствие свое всему человеческому образованию: в науке, в искусстве и в жизни общественной. Стефан Яворский, блюститель патриаршего престола, более чем Феофан Прокопович представлял начало древнее, но вместе с тем боролся против раскола, враждовавшего с Петровскими нововведениями. Знамение Антихристова пришествия было написано им против раскольников, видевших антихриста в самом Петре; но с другой стороны Стефан большую часть жизни посвятил на сочинение Камня Веры, в котором боролся с лютеранским учением, через Немцев сильно вторгавшимся в Россию. Гражданские подвиги духовного красноречия представляет Стефан в своих проповедях. В те времена, когда царь, создав войско и флот, увлекался военною славою, благородно было молить громогласно, чтобы Дух святой сошел на него голубем, мира и тишины благовестником. Прекрасно было в то время, когда светская власть начинала свое исключительное господство, призывать Божий Дух на русское духовенство и желать, чтобы оно горело углями серафимскими Исаии пророка. Стефан напоминал самодержавному царю, что всякая власть обусловливается терпением. Венчанному лаврами побед он приводил на память слово Давидово, что ничто так не насыщает его, как слава небесная. Приветствуя в Петре победителя и благословляя его заграничные странствия на пользу отечеству, он просил его соблюсти веру православную крепкою, целою и неповрежденною.

Феофан Прокопович, как писатель, представляет переход от духовной литературы к светской. Кафедру церковную он превратил в политическую трибуну, чтобы объяснять народу значение преобразований Петра. Первые слова Феофана отзывались схоластическою риторикою, фимиамом лести; но чем далее он поучал, тем яснее выражал мысль Петрова дела. Феофановы проповеди могут служить комментарием к лучшей стороне истории Петра. Проследив их, можно видеть, как, увлекаясь сначала Западом и вдаваясь слишком во все нововведения, Петр постепенно возвращался к преданиям древней Руси и созвал необходимость восстановить расторгнутую связь между древним и новым периодом русской жизни. Кому неизвестно знаменитое слово Феофаново по поводу Полтавской битвы, в котором он объясняет значение этой всемирной рода нашего славы? В этом Слове наиболее достопамятно место о Петровой шляпе, пробитой пулею во время битвы.

«О, шляпа драгоценная! недорогая веществом, но вредом сим своим всех венцов, всех утварей царских дражайшая! Пишут историки, которые Российское государство описуют, что ни на едином европейском государе не видети есть так драгоценной короны, как на Монархе Российстем, но отселе уже не корону, но шляпу сию Цареву рассуждайте, и со удивлением описуйте».

Из этих слов видно, как Петр, свергая с себя обрядные формы царского величия, развивал личность свою, принося ее в жертву отечеству.

Феофан церковным словом боролся и с раскольниками, издеваясь над их предрассудками; он говорил, что вся их грамматика заключается в выражении веком, а не веков, география — в земном рае, в Римах и в Вавилонах, арифметика — в сугубой аллилуия, архитектура — в делании крестов, музыка — в церковном пении, мануфактура — в камилавках и клобуках, и еще неизвестно какая хитрость о сложении перстов, буде то не хиромантия.

Превосходно слово, сказанное Феофаном в годовщину смерти Петра, в котором он обозревает все поприще жизни покойного. Здесь виден не льстец, по истинный оратор и верный сотрудник Петра. Здесь нельзя уже подозревать его в личном пристрастии к Петру: он остается верен мысли, завещанной Петром всем Русским, — мысли об образовании отечества. Поэтически заключает он свое слово, представляя Россию статуею, выходящею из рук Петровых.

Некоторые наша критики на ряду с Стефаном Яворским и Феофаном Прокоповичем ставили Гавриила Бужинского, флотского проповедника; но это сопоставление неверно и речи Гавриила далеко уступают словам двух первых. Из его речей особенно замечательна та, в которой объясняется значение Петербурга: по мысли Петра, он, будто бы, должен был служить не столицею, т.е. внутренним средоточием России, а только всемирною пристанью в роде древней Александрии, где Россия принимала бы у себя гостей всех стран мира и вступала бы в общение со всеми народами.

Плодотворна была почва древней Руси во времена Петра, вспрыснутая европейским образованием. Много необыкновенных, поразительных явлений она произвела. К числу их принадлежит крестьянин Иван Посошков, которого сочинения открыты и изданы Погодиным. Особенно славно политико-экономическое сочинение его О скудости и богатстве. Не разбирая всю шпагу, что составило бы громадный труд, укажем лишь на некоторые существенные положения. Правосудие автор называет истинным нравственным богатством народа. Ничем государь не может так заслужить пред Богом, как водворением правосудия, которое выше поста и молитвы*. До ясного сознания этой великой мысли мы доходим только теперь: она вызывает современные, славные преобразования в нашем судопроизводстве. — В деле народного законодательства Посошков признает главным условием всенародный совет и свободное слово, и вот на каком основании: «Без многосоветия и вольного голоса, говорит он, ни коими делы не возможно: понеже Бог никому во всяком деле одному совершенного разумия не дал, но разделил в малые дробинки, комуждо по силе его: овому дал много, овому ж менее. Обаче несть такого человека, ему же бы не дал Бог ничего»... Эта мысль только отчасти была исполнена у нас при Екатерине II, которая призывала на общий совет лишь одно дворянское сословие. А вот мысль о кадастре, до сих нор ожидающая выполнения: «А и в счислении душевом не чаюж я проку быти, понеже душа есть неосязаемая и умом непостижимая и цены не имущая: надлежит ценить вещи грунтованные». Если бы мнение Посошкова об усовершенствовании огнестрельного искусства было исполняемо с тех пор, как оно высказано, то мы не теряли бы Севастополя. А какие верные понятия находим у него о разных сословиях в государстве! — такое необыкновенное развитие ума в простом крестьянине, в последние годы царствования Петра, объясняется тем, что в то время не были еще так резко разграничены в России сословия, как это началось со времен Петра. Тогда не было еще так называемых подлых, и Русский не гнушался своим русским собратом, какое бы положение в обществе он ни занимал. Образование, как оно ни было незначительно, разливалось равномернее по всему народу и не имело преград ни для кого. Посошков вырос из зерна еще древней Руси, при сильном орошении во времена Петровы.

______________________

* Превосходные мысли о прекращении множества тяжб мирных судом и о суде словесном, устном принадлежат Посошкову.

______________________

Время, последовавшее за Петром вплоть до воцарения дочери его Елисаветы, не было благоприятно развитию русской словесности, благодаря господствовавшему тогда у нас иностранному влиянию. В это время появились два писателя: Тредьяковский и Кантемир.

Бездарность Тредьяковского вошла у нас в пословицу. Во всей его телемахиде Пушкин и Дельвиг отыскали только один хороший стих о корабле:

Бегом волны деля, из очей ушел и сокрылся.

К этому можно бы прибавить еще пять стихов из переложения второй Моисеевой лесии из Второзакония:

Вонми, о небо, и реку:
Земля да слышит уст глаголы:
Как дождь, я словом потеку,
И снидут, как роса к цветку,
Мои вещания на долы.

Но это лишь исключения. Трудно найти во всей вашей литературе стихи столь бездарношероховатые, каковы Тредьяковского. Вот несколько примеров:

О Петре! Петре! Петре! вовне сильный!
При градех и в градех, и в поле весь дивный!
Возвратись, моя радость, Марсова защита:
Марс не Марс без тебя есть ах! но волокита.

* * *
Весна катит,
Зиму валить,
И уж листик с древом шумят.
Поют птички
Со синички,
Хвостом машут и лисички.
С одной страны гром,
С другой страны гром,
Смутно в воздухе! Ужасно в ухе!

Вот еще пример:

Подавился костью острою волк в некий день,
Так что не был в силе ни завыть, да стал весь в пень.

Или вот еще умышленное звукоподражание:

Толь был тогда там топот сильный
И плач во все концы обильный.

Трудно создать такую какофонию, какую создает бессознательно само ухо Тредьяковского. Он приписывал себе введение тонического метра, и относил свой подвиг к 1735 году, когда напечатана была его ода на взятие Гданска; но это, разумеется, для него было невозможно и опровергается самыми фактами. Вот первая строфа этой оды по первому ее изданию. Она написана в подражание оде Буало на взятие Намура:

Кое трезвое мне пианство
Слово дает к славной причине?
Чистое Парнасса убранство,
Музы! не нас ли вижу ныне?
И звон ваших струн сладкогласных,
И силу ликов слышу красных;
Все чинит во мне речь избранну.
Народы! радостно внемлите;
Бурливые ветры, молчите:
Храбру прославлять хощу Анну.

Здесь, как видите, нет еще никакого тонического метра. А вот как Тредьяковский переделал эту строфу, когда начитался стихов Ломоносова:

Кое странное пианство
К пению мой глас бодрит!
Вы, Парнасское убранство,
Музы! ум не нас ли зрит?
Струны ваши сладкогласны,
Меру, лики слышу красны,
Пламень в мыслях восстает.
О народы, все внемлите!
Бурны ветры! не шумите:
Анну стих мой воспоет.

Здесь слышим уже хорей, хотя плохой, но по крайней мере правильный.

Тот же самый Тредьяковский писал очень не дурно Французские стихи, благодаря лишь тому, что форма их была для него готова и не требовала оригинального создания. Вот пример:

Divin objet d'un feu pur et celeste,
A qui mon coeur adressait tous ses voeux,
Ce jour funeste,
Mais precieux,
Ou je te fais mes eternels adieux,
Est le seul prix, le seul bien, qui m'en reste.

Труды Тредьяковского по теории словесности толковее его стихотворства. В них он передавал в ясном изложении французскую теорию, которая тогда господствовала повсюду. Но в то же время он уверен был, что усовершенствованию русского языка «помогут многие преславные писатели Немецкие», а говоря в своих правилах русского стихотворства о народных наших песнях, он выражался о них так: «прошу читателя не зазрить меня и извинить, что сообщаю здесь несколько отрывченков от наших подлых, но коренных стихов».

Тредьяковский родился не на вашей почве, а на той чужой земле, которая навезена была к вам с Запада. Его появление можно сравнить с теми бессочными тайнобрачными растениями, которыми изобилует наша северная природа: они рождаются без семени, без органического процесса, вдруг, и кончают не цветом, не плодом, не семенем, а гниением. Он был родоначальником той подражательной бездарности, которая никогда не чувствовала призвания связать собственную жизнь и мысль с жизнью и мыслью своего народа и отечества, потому что жизни и мысли в себе не заключала; которая всегда готова отречься от родного и покрыться лишь лоском чуждой образованности. Все даровитое же, напротив, усваивая западное образование, стремилось связать его с корнем жизни своего отечества, и продолжало его развитие.

Современником Тредьяковского быль даровитый Кантемир. России дала его Молдавия. Он воспитался при Петре и быстро сроднился с новым своим отечеством. Сочувствуя нововведениям Петра, по скольку они заключали в себе необходимого для человеческого воспитания России, он в то же время не мог относиться сочувственно к крайностям его преобразования, которые обнаружились по смерти Петра в излишестве иностранного влияния. Кантемир возмужал и созрел для деятельности в эту именно эпоху, чем и объясняется как сатирическое направление его поэзии, так и проживание большей часта времени за границею.

Две стороны тогдашней русской жизни служили предметом для стоил остроумной сатиры Кантемира: одна была остатком исчезавшей старины, другая — плодом иностранных нововведений. Приведем образцы того и другого. Вот изображение старого суеверного противника наук:

Расколы и ереси науки суть дети,
Больше врет, кому далось больше разумети,
Приходит в безбожие, кто над книгой тает! —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит свята душа с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети ваши, что пред тем тихи и покорны
Праотческим шли следом, к Божией прокорны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь в церкви соблазну библию честь стали,
Толкують, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают,
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали.

А вот картина, заимствованная из обычаев принятой к нам с Запада жизни. Это утренний туалет модного щеголя того времени:

Пел петух, встала заря, лучи осветили
Солнца верхи гор; тогда войско выводили
На поле предка твои, а ты под парчою
Углублен мягко в пуху телом и душею
Грозно сопешь; когда дня пробегут две доли,
Зевнешь, растворишь глаза, выспишься до воли.
Тянешься уж час другой, нежишься ожидая
Пойла, что шлет Индия, иль везут с Китая,
Из постели к зеркалу одним спрыгнешь скоком,
Там уж в попечении и труде глубоком,
Женских достойную плеч завеску на спину
Вскинув, волос с волосом прибираешь к чину.
Часть над лоским лбом торчать будут сановиты,
По румяным часть щекам в колечки завиты
Свободно станет играть, часть уйдет за темя
В мешок. Дивится тому строению племя
Тебе подобных; ты сам новый Нарцис жадно
Глотаешь очьми себя; нога жмется складно
В тесном башмаке твоя, пот со слуг валится,
В две мозоли и тебе краса становится;
Избит пол, и под башмаком стерто много мелу.
Деревню взденешь потом на себя ты целу.
Не столько стоит наряд Римлянок пристойно
Основать, как выбрать цвет и парчу, и стройно
Сшить кафтан по правилам щегольства и моды,
Пора, место, и твои рассмотрены годы,
Чтоб летам сходен был цвет, чтоб, тебе в образу,
Нежну зелен в городе не досажал глазу,
Чтоб бархат не отягчал в летнюю пору тело
Чтоб тафта не хвастала среди зимы смело;
Но знал бы всяк свой предел, право и законы
Как искусные попы всякого дни звоны.
Долголетнего пути в краях чужестранных
Иждивений и трудов тяжких и пространных
Дивный плод ты произнес. Ущербя пожитки,
Понял, что фалды должны тверды быть, не жидки,
В пол-аршина глубоки и ситой подшиты;
Согнув кафтан не были б станом все покрыты,
Каков рукав должен быть, где клинья уставить,
Где карман, и сколько грудь окружа прибавить;
В лето или осенью, в зиму иль весною,
Какую парчу подбить пристойно какою,
Что приличнее нашить, серебро иль злато,
И Рексу лучше тебя знать уж трудновато.

Странным в первого раза покажется, что художественная поэзия наша в новом периоде начинается с сатиры. Сатира есть отрицательный вид изящного, а отрицательно-изящное не может образовать языка и дать ему положительные формы. Явление Кантемира, таким образом, есть случайное в вашей литературе, и объясняясь временем переходным, не входит в общий процесс нового литературного развития, который начинается собственно с Ломоносова.

Приступая к этому периоду, начнем с общего обозрения и постараемся прежде всего наметить те общие черты, которые характеризуют ваших писателей и их произведения.

Взглянем прежде всего на месторождения ваших писателей. Как витязи древнерусского мира, они сошлись со всех концов Русской земли и слились в ее единстве, не сохранив в себе местных оттенков тех областей, где они родились. Одни только Малороссы удержали свои особенности и имеют некоторые оттенки.

Наш первый гений, Ломоносов, — это, по выражению Пушкина, полуночное диво, был родом с отдаленного севера, из Холмогор, Архангельской губернии. Замечательно, что первый гений русского слова явился из той полярной страны, куда искони стремились наши предки, не боясь ужасов ледяной природы севера. Волга в Казани воспоила Державина, в Симбирске — Дмитриева, Карамзина, Языкова. Москва дала вам Сумарокова, Фонвизина, Петрова, Нелединского-Мелецкого, Новикова, князя Вяземского, Дениса Давыдова, Грибоедова, Лермонтова. Псков считал в числе своих граждан Пушкина, но Москва была его колыбелью и первым местом воспитания. Из Пскова же вышел Княжнян. Тверь дала Озерова и Крылова, Тула — Жуковского, Вологда — Батюшкова, Смоленск — Муравьева, князя Шаховского, Глинку; Пермь — Мерзлякова, Вятка — Кострова, Пенза — Загоскина, Оренбург — Аксакова. Хемницер и Дельвиг, по именам их, были родом иностранцы, но по характеру и духу коренные Русские. Малороссия дала нам Богдановича, Капниста, Гнедича, Основьяненко, Гоголя. Особенные оттенки Малороссов — живость колорита, сила, чувства, юмор.

Из каких сословий вышли наши писатели? Изо всех, как и витязи. Ломоносов — из крестьян, в то еще время, когда все сословия были ровнее по образованию и ближе одно к другому. Впоследствии же это сословие уже не было обильно литераторами. Из купцов вышли: Голиков, Мерзляков, Кольцов, Полевой. духовное звание изобильно духовными писателями; но в числе светских встречаем только Петрова, сына священника, и Гнедича. Дворянское сословие по преимуществу отличается в истории нашей словесности: Державин, Фонвизин, Капнист, Княжнив, Богданович, Сумароков, Херасков, Дмитриев, Карамзин, Муравьев, Озеров, Крылов, Жуковский, Батюшков, князь Вяземский, князь Шаховской, Денис Давыдов, Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Языков, Хомяков, Аксаков, Гоголь были все дворяне и по происхождению своему принадлежат, большею частию, к древнейшим родам этого сословия. Так и следовало быть: именитое дворянство русское, пользуясь преимуществами богатства и образования, тем достойно за них воздало отечеству.

Излагая постепенно, в хронологическом порядке, биографии ваших писателей, мы наталкиваемся на любопытный факт, что писатели ваши постепенно отвлекались от государственной службы, которая отнимала их у литературы. Правительству делает честь, что оно признавало необходимым привлекать к себе даровитых людей, мужей мысли и слова: Державин, Дмитриев и Шишков были министрами. Правда, много дарований восхищено было службою у муз. В истории нашей драматической литературы есть анекдотическая черта, что один весьма даровитый комик, придавший вашему комическому стиху необыкновенную легкость, оставил и комедию, и водевиль, получив должность губернатора. Он счел занятие комическим стихом слишком низким для предложенной ему должности.

С Карамзина собственно начинается более свободное служение словесности. Карамзин, можно сказать, был министром истории государства Российского, вмещая в себе и свою канцелярию. Жуковский от чистого служения музам был отвлечен только великою гражданскою задачею: воспитанием Наследника престола. Пушкин между русскими писателями первый представляет образец свободного художника. Не даром он сказал:

Служенье Муз не терпит суеты,
Прекрасное должно быть величаво!

Но обстоятельства увлекли его в суету светской жизни, и он погиб ее жертвою. Гоголь с полною свободою и самопожертвованием принадлежал лишь литературе, жил и действовал только для нее. В наше время звание писателя, к чести и славе России, сделалось вполне свободно.

Заметим черты русского народного характера в наших писателях. Не смотря на иноземное влияние в новом периоде, эти черты резко в них выдаются. Чем выше дарование в писателе, тем вернее остается он народному характеру, — и те только произведения приобретают прочную славу и переживают время, на которых сильнее отражается отблеск народного духа.

Русская многосторонность и сила, которые мы видели в Петре, сказались прежде всего и в родоначальнике новой русской литературы, в Ломоносове. Порывы русского патриотического восторга слышны во всех наших лириках, В Державине, к Ломоносовской силе присоединились русский разум я русская шуточка, плод иронии, столь свойственной русскому уму. Страсть к чужому, доводимая нередко до крайности, или наше чужебесие сказалось в Сумарокове. Особенный вид изящного, наше родное милое, выражение души в ляде и характере, блещет в Душеньке Богдановича, в Светлане Жуковского, в Людмие и Тане Пушкина, и во многих других созданиях русской поэзии. Русское остроумие, не поверхностное, а глубокомысленное, в первый раз ярко проявилось в Фонвизине, и с тех пор не изменяло себе в русских комиках. Образчик нашей переимчивости — Княжнин. Здравый смысл Русского народа, создавший русскую пословицу, создал, в живое дополнение к ней, и басню Крылова. Наша певучая, красная речь полилась под пером Карамзина. Чувство грусти, основное чувство нашей песни, выразилось, начиная с Карамзина, во многих писателях: Нелединском-Мелецком, Капнисте, Жуковском, Вяземском, Баратынском, Пушкине и других, принимая самые разнообразные оттенки от задумчивости до тоски и уныния. В Жуковском сказалась опять наша многосторонность, наше славное гостеприимство к чужому в самом лучшем, нравственном смысле. В Пушкине слышим русскую чуткость, отзывчивость всему прекрасному у нас и в остальном мире. В Гоголе обильно и полно сказались юмор, бьющий у нас из древнего южнорусского источника, и глубокая ирония, общее свойство большинства наших писателей. Есть еще одно чувство, таящееся в глубине души русского человека и составляющее существенную основу его жизни: это — чувство веры. Оно замечается во всех русских писателях: в древних это чувство сказывалось прямее и откровеннее; в новых, как бы глубоко мы скрывалось, как бы вы уступало посторонним влияниям, но рано или поздно выходит наружу, или отзывается по временам минутными порывами души. Редкий из них остался чужд этому чувству.

Правительственные, воспитательные учреждения содействовали много развитию литературных дарований в России. Академия наук, учреждение Петрово, образовала Ломоносова. Из сухопутного кадетского корпуса, учреждения императрицы Анны, вышли Сумароков, Княжнин, Озеров. В нем же родилась наша лжеклассическая трагедия, питавшая рыцарские чувства чести и славы в ваших воинах, из числа которых вышли Румянцов и Суворов. Московский университет, учреждение Елисаветы Петровны, образовал множество русских писателей, из которых особенно замечательны два первых коника: Фонвизин и Грибоедов. Разум науки, воспитанный университетом, помог им обличить отрицательные стороны жизни вашего общества. Университетский пансион, учрежденный Херасковым при Екатерине II, был колыбелью Жуковского. Царскосельский лицей, учреждение Александрово, взлелеял Пушкина. В лицее Нежинском воспитался Гоголь. Первым студентом Казанского университета был Аксаков.

Чем более развивалась и подвигалась вперед русская литература, тем более развивалась и укреплялась ее связь с обществом и народом. Первые шаги русской словесности слышны при дворе и в академии наук. Только отголоски победных од и религиозных гимнов отдаются в обществе и отчасти в грамотном народе, Песня, по своему сочувствию с народным инстинктом, сильнее проникала в народ. Мало по малу русское слово входит в общество и затрагивает в нем жизненные вопросы. В наше время связь между словом о обществом укрепилась сильнее, чем когда-нибудь. Причина такого явления — большая свобода русского слова. Постепенный путь его от дворца и академии до русских хижин есть одна из любопытнейших задач в истории русской словесности.

Весь новоевропейский период русской словесности деляг обыкновенно на три отдела. Первый называют лжеклассическим, а по влиянию народа, который имел своею литературою влияние на нашу, — Французским; он идет от Ломоносова до Жуковского. Второй отдел — романтический, а по влиянию народов, на нас особенно действовавших, — англо-немецкий и даже всемирный; он заключает время от Жуковского до Пушкина. Третий отдел — художественный и национальный. Его развитие начинается с Пушкиным и доходит до нашего времени, Карамзин представляет средоточие для всех трех отделов, как эклектик и верховная точка нового периода русского слова. Формою своей прозы он принадлежит Французскому периоду; первыми началами и сочувствиями — романтическому англо-немецкому и всемирному; своею Историею Государства Российского начинает период народный.

Классицизм и романтизм — эти два половинные и враждебные элемента западной словесности — имели у нас особенное отражение. Классицизм развил внешнюю сторону нашего слова. Он исполнен восторга, силы, блеска, и в образах поэтических развивает пластическую и живописную стихию: это — резец и кисть нашего слова. Романтизм открывает внутреннюю сторону нашего слова и даст ей содержанием мир души; он исполнен вдохновения, мягкости и теплого сочувствия ко всему прекрасному в человечестве, в каком бы народе оно ни являлось. К элементам пластическому и живописному он присоединяет еще элемент музыкальный, дополняя тем развитие полной поэтической формы русского слова. Таким образом, пластика, живопись и музыка, согласно общему закону развитии искусств, постепенно входят в русскую поэзию и развивают до полноты совершенства все ее формы.

Как классицизм, так и романтизм каждый отдельно представляют только половинное искусство, которое вполне не может обнять идею красоты. Истинное художество не есть ни классическое, ни романтическое. Настоящий художник — не классик и не романтик. Внутреннее содержание его произведений есть полная идея красоты, стяжание всего человечества. внешняя форма принадлежит народу и составляет его слово. Истинный художник в слове — непременный и народный поэт.

Русская словесность, связав в новом периоде свое развитие с жизнью народов Запада, не могла не отражать за себе западного развития во всех его крайностях, Эта сторона нашей литературы должна быть отмечена, как наносный элемент, как чужое веяние, как волнение от других планет в нашей планете. Мы встречаем у себя отголоски и сочувствия всему, что ни производил Запад.

С тех пор, как Запад разрушил подпорки богословской схоластики, на которых покоилась его вера, все его развитие стало аналитическим, дробным, частичным. Он старался утвердить потерянную цельность духовного существа человеческого в отдельных его силах. энциклопедисты окончательно разрушили схоластические подпорки богословия и ударились в исключительность рассудка, в котором искали спасения всему человеку. Вольтер стоит во главе этой школы и рассудком отрицает все, ибо рассудок один не может утверждать ничего, а владеет только силою отрицания. Школе рассудка противодействует и дополняет его школа чувства, родоначальником которой был Жан-Жак Руссо. Между тем, как рассудок и чувство действовали двумя отдельными школами во Франции, отрицая и разрушая, более чем утверждая, — Германия представляла положительное развитие разума, который хотел сам один познать истину и мыслью создать мир и человека. Отсюда все развитие философии германской от Вольфа и Лейбница, до нашего времени. Как дополнение к разуму, который не мог признать веры и потому не удовлетворять жаждущих этого небесного источника, развивался мистицизм, имевший начало свое еще до развития философии в писателе народном, Иакове Бёме.

Между тем как Германия действовала в умственном мире, в сфере отвлеченной мысли, силою исключительного разума, во Франции совершался переворот социальный. Очарование, произведенное революциею и отразившееся во многих поэтах, особенно лириках, как Шиллер и другие, окончилось разочарованием — реставрацией. Идеалы всех народов исчезли в кабинетах дипломатов. Поэтом разочарования в жизни явился Байрон, в науке — Гёте. За разочарованием последовало безочарование, — поэтом его был Гейне, а безочарование привело к тому бесплодному материальному нигилизму, который уже ничего не производит, кроме ежедневных листков газет и журналов.

Все эти крайности западного развития имели и у нас своя отголоски. Древняя схоластика отражается еще в слабой стороне произведений Ломоносова. Рассудочная школа Вольтера отразилась частью в некоторых произведениях Фонвизина, от которых он сам впоследствии отказался; но дошла до полной и смешной карикатуры в Сумарокове, который хотел быть у нас доморощенным Вольтером. Школа чувства, Руссо и Стерн, нашли своего представителя в Карамзине и его последователях.

Философские системы в Германии имели сильные отголоски в наших университетах. Все первые профессоры, прибывшие к нам из Германии и действовавшие в академии и в Московском университете, были Вольфианцы. Сам Ломоносов был личным учеником Христиана Вольфа. Мысли Лейбница отразились еще в Петре и в дальнейшем развитии русском, даже с их недостатками. Профессор Шаден, наставник Фонвизина, Карамзина и Муравьева, был первым Кантианцем. Учение Фихте не имело у нас особых последователей; но за то учение Шеллинга имело многих. К нему принадлежать наши наставники и все наше поколение. Замечательно, что в этом поколении возник, еще помимо учителя, тот же вопрос о соединении философии с Откровением, какой возник позднее в самом учителе и был разрешаем им в последние годы жизни. За нами, Шеллингиянцами, следуют Гегелисты, действовавшие так сильно в наших университетах в последнее время.

Мистицизм Иакова Бёма с Сен-Мартеном и их последователями нашел у нас отголоски в школе Новикова, друга его Гамалея, Лабзина и многих духовных лиц, соединявших философское мышление с верою.

Германский материализм с своим исчадием нигилизмом имели в последние дни сильное, но бесплодное влияние на нашу эфемерную журнальную литературу.

Не смотря на это внешнее влияние Запада, в его крайностях, переходчивых у нас еще более чем там, — те гуманические идеи, которые дают истинную и прочную основу всякому человеческому образованию, имели у нас стройное и правильное развитии. Сосудами им достойно служили личности наших славнейших писателей, около которых группируется все развитие нашей словесности. Таковы идеи истины, правды, блага и красоты.

Идея истины, воплощаемая в науке, имела своего служителя в Ломоносове, который посвятил ей всю жизнь и, как участник в учреждении Московского университета, завещал ее всем университетам русским. Идея истины осталась бы отвлеченным призраком в науке, если бы не отозвалась в жизни и не перешла в правду и дело. Органом правды был у нас Державин, первый министр юстиции. Правде посвятил он жизнь, и в правде почерпал лучшие внушения своей поэзии.

Но правда не полна, если не получит основы нравственной в идее блага или добра. Представителем этой идеи является у нас Карамзин. Источник идеи блага принадлежит на земле всему человечеству, действовавшему во имя добра; но цель ее есть наш ближний, а для гражданина — народ и его отечество. Так действовал Карамзин. В первую половину жизни он воспитал в себе идею блага всем человеческим образованием, вторую же половину жизни служил добру своего отечества, изучая добросовестно древнюю жизнь его.

Идея блага имеет чистейшую основу в идее красоты нравственной или душевной. Служителем ее был Жуковский, поэт гения чистой красоты. Он русским словом откликнулся на все прекрасное в поэзии народов мира.

Красота венчает создание; она — внешний образ видимой природы. Идея красоты венчает развитие народа и вызывает сознание лучшего из народной жизни в слове. Идея прекрасного не может иметь другой, более полной, совершенной и живой формы, как народность. Вот разгадка значения Пушкина, который, как поэт, олицетворил идею красоты в народном образе, в русском слове.

Идеи, развитые нашими славнейшими писателями, сделались нашим народным достоянием и образуют в нас ту человеческую сущность, которая составляет условие дальнейшего развития в нашем народе. Новое поколение, в лучших своих личностях, связующих жизнь свою с жизнью народа, ищет полноты человеческого бытия, а эта полнота заключается в совмещении идей, предварительно у нас развитых. при высшем озарении той божественной идеи, которую русский народ выработал в древней своей жизни.

Идеи, указанные нами в своих представителях, будут служить нам путевою нитью в изложении нашей истории.

ЛЕКЦИЯ 7

С севера, куда издревле стремились наши предки, наперекор его стуже и непогодам, пришел наш первый гений в науке и слове, Ломоносов, которого Пушкин назвал:

Веселье Россиян, полунощное диво!

Жизнь Ломоносова — целый роман, ожидающий художника. Не место здесь пересказывать ее; но нельзя не обратить внимания на те главные черты, которые ее характеризуют. Ломоносов был красив собою, как видно из его академического портрета. В его физиономии особенно поразительны высокое чело, светлые, большие голубые глаза, полные и широкие уста, как бы созданные для того, чтобы ими выливалась обильною рекою раздольная русская речь. Он был высокого роста, широкоплеч и соединял, как русский народ и язык, необыкновенную силу с красотою. Из крестьянского звания он вышел, но навсегда сохранил крестьянский образ жизни, любя его простоту в привычках и в пище. Северная природа Холмогор взлелеяла его гений своими чудесами. Промыслом рыбак, он с отцом рано научился пренебрегать опасностями моря и глядеть прямо в глаза той величавой природе, которая впоследствии сделалась любимым предметом его исследований. Голос Ломоносова рано раздавался в сельском храме села Денисовки, дьячек которой был первым его учителем. Арифметика Магницкого и Славянская грамматика Смотрицкого были, по его словам, первыми вратами его учености. На одиннадцатом году от роду он уже принадлежал раскольническому толку беспоповщины; но два года спустя, уяснивши себе нелепости раскола, покинул его. Должно быть, жадный к чтению, он уже в юношеском возрасте быстро ознакомился со всею нашей древнею рукописною словесностью.

Призванием Ломоносова была наука, которой посвятил он всю жизнь до последнего вздоха. С этой точки мы взглянем на главные ее черты. Для науки пожертвовал он родительским кровом и, выдержав семейную борьбу, 17-ты лет бежал из дому, в нагольном тулупе, зимой, с обозом мерзлой рыбы, в Москву, желая учиться. Италиянцы во Флоренции сохраняли камень, на котором сиживал Дант, глядя и любуясь на купол ее великолепного соборного храма. Надпись: «Sasso di Dante» до сих пор обозначает то место, сохранившееся в народной памяти. Наш народ не был так благодарен к создателю русского художественного слова и к первому мастеру нашей науки. В Москве, на Никольской, не обозначено то место, где Ломоносов, на коленях, со слезами молился перед иконою Спаса о том, чтобы Бог послал ему средства учиться. А в этих слезах и в этой молитве зародилась русская наука!

Славяно-Греко-Латинская школа принимала в ученики только дворян; сыну крестьянина, следовательно, не было в ней места. Но Феофан Прокопович нарушил закон, отворив Ломоносову двери в единственное тогда училище. Ломоносов встречен был насмешками школьников: «Смотрите, какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться!» Чрез два года Ломоносов писал уже стихи на латинском языке. Учась, он не переставал бороться с нуждою. Жалованья получал он всего алтын; из него денежка шла на хлеб, другая на квас, а третья на бумагу, обувь и прочие нужды. Так провел он пять лет, и усвоил себе все то, что могла предложить ему Московская школа. Оттуда перешел он в Киев; но тамошняя схоластика не могла удовлетворить пытливый разум, который алкал уже иной пищи. Более удовлетворила его Академия наук, учрежденная по мысли Петра Великого, вскоре после его кончины. Пробыв в ней два года, Ломоносов в 1735 году был отправлен за границу — в Марбург и Фрейберг. По изысканиям, сделанным в недавнее время в Марбурге академиком Сухомлиновым, мы знаем, в каких сношениях Ломоносов находился с профессором Больфом, который умел оценить его способности. Формальная философия Больфа, однако, не увлекла Ломоносова; он умел освободиться от условных форм его силлогизма, когда перешел к живому изучению природы. В Фрейберге, на рудниках, он учился металлургии, чтобы применить ее к богатствам своего отечества, и оттуда, в 1739 году, отправил в Россию оригинальную оду на взятие Хотина, с которой собственно и ведется начало русского тонического стихосложения.

Заграничная жизнь Ломоносова представляет много романического. В то время король Фридрих Вильгельм I ввел знаменитую вербовку, с целью умножить войско. Известно, между прочим, как наш великорослый студент был завербован в рекруты прусскими вербовщиками, и как в своем побеге из крепости он подвергался пуле прусского часового.

После многих приключений, Ломоносов морем возвращался в отечество. Здесь мы не можем не остановиться на одном важном психологическом явлении в его жизни. Это был известный его сон. Он видел отца своего мертвого, выброшенного на берет того самого острова, к которому он нередко приставал с отцом во время бурь, в рыболовных странствиях. Сон сбылся. По приезде в Петербург, Ломоносов осведомился у родных о судьбе отца, и узнал, что он погиб неизвестно где. Тогда Ломоносов через своего брата и прежних товарищей настоял, чтобы они съездили на известный остров, где он видел во сне мертвого отца. Поиск был сделан, и действительно — тело выброшенного мертвеца было найдено по указанию его сына и предано погребению. Подобные душевные явления особенно поучительны для науки в таких великих людях, каков был Ломоносов.

С 1741 по 1765 г., ровно 25 лет, Ломоносов бессменно и честно служил науке в академии. Он оставался постоянно верен мысли, которая руководила Петром при ее учреждении, именно, чтобы наука, насажденная у нас иностранцами, перешла в руки людей русских. Ломоносов вложил эту мысль в уста Елисавете, в известном похвальном ей слове, где Елисавета говорит: «Я видеть Российскую академию из сынов Российских состоящую желаю». Так действовал и Ломоносов среди немецкой колонии ученых, которая его окружала. В борьбе Ломоносова с Немцами участвовал не какой нибудь предрассудок, возбуждающий один народ против другого. Нет, он умел уважать науку и ученых, в каком бы народе они ни являлись. Мы знаем его отношения к Эйлеру, Бернулли и другим; знаем и дружбу, какая соединяла его с профессором физики Рихманном. Вспомним трогательное письмо, написанное Ломоносовым к Шувалову тотчас по смерти Рихманна, убитого громом во время электрических опытов, которые производил он над машиною для решения вопроса о громоотводах. «Г. Рихманн — так писал Ломоносов — умер прекрасною смертью, исполняя по своей профессии должность». Как усердно молит он Шувалова исходатайствовать пенсию вдове и сиротам, и прибавляет, что за такое благодеяние будет больше почитать, чем за свое!

Так любил Ломоносов тех Немцев, которые честно трудились для науки в нашем отечестве. Но неутомимо и грозно преследовал он тех, которые, как Тауберт и Шумахер, хотели держать науку в России исключительно в руках немецких, преследовали русских молодых ученых, задерживали жалованье у тех, которые учились за границею, и всякими злоупотреблениями вредили делу наук в академии. Но, кроме Немцев, от него доставалось и тем Русским, которые, как например Теплов, препятствовали процветанию наук.

Отношения между Ломоносовым и Шуваловым были в высшей степени благородны и честны. Ни одной оды не посвятил он ему, как это случалось с немецкими поэтами в их отношениях к знатным меценатам. Письма Ломоносова к Шувалову остались в нашей литературе прекрасным памятником той дружбы, которая связывала вельможу и ученого. С какою искренностью передает ему Ломоносов свои чувства, поверяет свои труды, указывает на препятствия! Везде сохранил он достоинство и благородство. Особенно достопамятно письмо, которое написал Ломоносов на другой день после обеда, бывшего у Шувалова. На этот обед были приглашены вместе и Ломоносов, и Сумароков, который искал случая излить желчь зависти на великого ученого. Ломоносов избегал столкновений с ним и не знал, что был вместе с ним приглашен к столу. Долго ждали Ломоносова гости и хозяин. Удержанный занятиями, он явился гораздо позже обеденного часу; но лишь только, войдя в гостиную, заметил Сумарокова, как опрометью убежал из нее. Шувалов удерживает его ласковыми словами, говоря: «Михаил Васильевич; мы тебя так долго ждали, а ты же нас покидаешь». — «Нет, ваше превосходительство, вот с этим дураком я обедать у нас не хочу», отвечал Ломоносов, выходя из комнаты и пальцем указывая на Сумарокова. На другой день Шувалов получил от Ломоносова письмо, в котором с первых строк прочел следующие слова: «Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, во ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет».

Известен еще ответ, сказанный Ломоносовым Шувалову, когда последний однажды, в порыве гнева на его горячность, угрожал ему словами: «я отставлю тебя от академии». — «Нет, разве академию от меня отставят», ответил Ломоносов.

За несколько дней до кончины, Ломоносов говорил другу своему, академику Штелину: «Чувствую, что скоро умру. На смерть смотрю совершенно спокойно, а сожалею только о том, что не успел довершить того, что начал для пользы отечества, для славы наук и для чести академии. К сожалению вижу теперь, что благие моя намерения исчезнут вместе со мною». Эта предсмертная скорбь касалась любимой мысли Ломоносова, которой он посвятил всю жизнь: водворить науку между соотечественниками. Ломоносов скончался 3-го апреля 1765 года, на третий день Пасхи.

От жизни Ломоносова перейден к главному его подвигу — науке. Для нас весьма важно знать, как первый наш ученый, насадивший науку в нашем отечестве, разумел ее отношения к вере, к государству и к народной жизни, равно и отношения наук между собою. Мы и теперь могли бы принять безопасно за лучшее для нас руководство ответь Ломоносова на эти вопросы. Вопрос об отношении науки к вере занимал уже тогда ученых. Опасались ввести раздор в эти две сферы, — раздор, который мог погубить гармонию душевных сил человека. У нас также был в ходу этот вопрос, и вот как решал его Ломоносов в своем сочинении, написанном по случаю одного астрономического наблюдения: «Правда и вера суть две сестры родные, дщери одного Всевышнего Родителя; никогда между собою в распрю придти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания своего мудрования на них вражду всклеплет. А благоразумные и добрые люди должны рассматривать, нет ли какого способа к объяснению и отвращению мнимого между ними междоусобия, как учинил учитель нашея премудрыя православныя Церкви». Здесь Ломоносов приводит свидетельства из Василия Великого и Иоанна Дамаскина, и продолжает: «Так сии великие светильники познание натуры с верою содружить старались», «Создатель дал роду человеческому две книги. В одной показал свое величество, в другой свою волю. Первая — видимый сей мир, Им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и стройность его зданий, признал Божественное всемогущество, по мере себе дарованного понятия. Вторая книга — священное писание. В ней показано создателево благословение к нашему спасению. В сих пророческих и апостольских Богодухновенных книгах истолкователи и изъяснители суть великие церковные учители. А в иной книге сложения видимого мира, физики, математики, астрономы и прочие изъяснители Божественных в натуру влиянных действий суть таковы, каковы в оной книге пророки, апостолы и церковные учители. Не здраво рассудителен математик, ежели он хочет Божескую волю измерять циркулем. Таков же и Богословия учитель, если он думает, что по псалтыри научиться может астрономии и химии». — «Посмеяния достойны таковые люди... подобно как некоторые католические философы дерзают по физике изъяснять непонятные чудеса Божия, и самые страшные таинства християнские. Сему излишеству есть с другой стороны подобное, но и притом приращению наук помешательное некоторых поведение, кой осмехают науки, а особливо новые откровения в натуре, разглашая, будто бы они были противны закону, коим самым мнимым защищением действительно его поносят, представляя оный неприятелем натуре, не меньше от Бога происшедшей, и называя все то соблазном, чего не понимают. Но всяк из таковых ведай, что он ссорщик, что старается произвести вражду между Божиею Дщерию, натурою, и между невестою Христовою, Церковью». — «Натура есть некоторое Евангелие, благовествующее неумолчно Творческую силу, премудрость и величество. И не токмо небеса, но и недра земные поведают славу Божию». Замечательно, что некоторые из этих мыслей Ломоносов заимствовал из Бэкона.

Как разумел ваш ученый отношение наук к государству? Он выразил мнение о том в похвальном слове Елисавете, где представляет академию наук центральным местом в государстве, подающим голоса свои и советы по всем главным ветвям государственного управления. Вот его слова: «Не всуе среди сего царствующего града жилище наукам воздвигнуто, но чтобы управляющие гражданские дела из мест судебных, упражняющиеся в военном деле со стен Петровых, предстоящие Монархическому лицу из пресветлого ее дому, строящие и управляющие флот Российский с верхов корабельных и обращающиеся в купечестве с судов и с пристанища на сие здание взирали, среди своих упражнений о науках помышляли и к ним бы любовью склонялись». Здесь академия изображена не каким-то отвлеченным от государственной жизни учреждением, а живым средоточием, дающим государству жизнь вполне разумную и сознательную.

Наука не ослепляла Ломоносова и не мешала ему видеть недостатки в нашей жизни. В своем превосходном рассуждении о причинах, замедляющих народонаселение России, он указывает, между прочим, на злоупотребление постов и на быстрые переходы к розговенью, в день праздника Пасхи. Приведем картину в народной жизни, резко и верно изображенную Ломоносовым.

«Наконец заутреню в полночь начали и обедни до свету отпели. Христос Воскресе! только в ушах и на языке, а в сердце какое ему место, где житейскими желаниями и самые малейшие скважины все наполнены! Как с привязу спущенные собаки, как наполненная вода с отворенной плотины, как из облака прорвавшиеся вихри рвут, ломят, валят, опровергают, терзают... Там разбросаны разных мяс раздробленные части, разбитая посуда, текут пролитые напитки; там лежать без памяти отягченные объядением и пьянством; там валяются обнаженные и утомленные недавние строгие постники. О! истинное християнское пощение и празднество! Не на таких ли Бог негодует у Пророка: «Праздников ваших ненавидеть душа моя и кадило ваше мерзость есть предо мною?» — Далее Ломоносов воображает святителей, говорящих такие слова духовным наставникам Русского народа: «Учением вкорените всем в мысли, что Богу приятнее, когда имеем в сердце чистую совесть, нежели в желудке цынготную рыбу; что посты учреждены не для самоубийства вредными пищами, но для воздержания от излишества; что обманщик, грабитель, не правосудный, мздоимец, вор и другими образы ближнего повредитель, прощения не сыщет, хотя бы он вместо обыкновенной постной пищи в семь недель ел щепы, кирпич, мочало, глину и уголье, и большую бы часть того времени простоял на голове вместо земных поклонов. Чистое покаяние есть доброе житие, Бога к милосердию, к щедроте, и к люблению нашему преклоняющее, Сохрани данные Христом заповеди, на коих весь закон и пророки висят: Люби Господа Бога твоего всем сердцем и ближнего как сам себя...».

Превосходно понимал Ломоносов ту связь, какая должна существовать между науками естественными и словесными. Он с равною ревностью принадлежал как первому, так и второму отделению философского Факультета. Во Франции до сих пор существует непобедимый предрассудок, полагающий вражду между так называемыми учеными (savants) и словесниками (lettres). Sciences et lettres, науки и словесность, доселе ведут здесь такую вражду непримиримую, которая образует два враждебных стана между мужами слова и мужами звания. Вспомним, как Шатобриан не щадил своего красноречия против наук математических. У нас, с самого возникновения науки, такой предрассудок отсутствовал, и мы за то благодарны Ломоносову.

Не мое дело оценивать подвиги Ломоносова в науках естественных. Это дело совершено у нас ученым, который наследовал от Ломоносова соединенную любовь к физико-математическим и словесным наукам, академиком Перевощиковым. Ломоносов стоял в уровень с наукою природы своего столетия. Его исследования над электричеством и стремление приложить их к устроению громового отвода — современны Франклиновым. Его мнение о теплоте предшествовало Румфордову. Во всех исследованиях природы Ломоносов имел в виду отечество. Начала металлургии внесены им из рудников Фрейберга в недра Русской земли. Он начертал проект собирания разных камней, глин и песков по деревням целой России. Он, первый, задумал собирать в музеи остатки допотопных животных, остовы которых так часто встречаются во внутренности русской почвы. Он, первый, возымел мысль возделывать торф в России. На мореплавание смотрел он не в видах лишь одной торговли, но в высших видах науки, и известен изобретением особенного морского барометра.

Не могу не обратить здесь внимания на способ изложения Ломоносова в естественных науках. У нас, от нечего делать, в журнальной литературе много ссорили о том, поэт Ломоносов или нет. Странно было бы творца русского стиха не признать за поэта. Но этот вопрос еще впереди. Теперь же скажем, что редкий естествоиспытатель умел роднить науку с поэзиею так, как Ломоносов. Изображает ли он в своих ученых речах действие сил природы, рисует ли ее картины, снимая их с природы отечественной, — везде он является поэтов. Вот, для примера, как описывает он образование земли в вашей стране:

«Посмотрите на благословенное свое отечество и сравните с другими странами. Увидите в нем умеренное натуры подземным огнем действие. Мы Альпийскими или Пиренейскими суровыми верхами к вечной зиме, господствующей в верхней атмосфере, возвышены, ниже глубокими пропастьми в болотистую сырость унижены страны ваши; но пологие восхождения и наклонения полей плодоносных, не лишенные при том металлов, распространяются к угодности вашей. Не расселинами земными, ядовитые пары вспухающими растерзанное, во зеленеющими лесами и пажитями украшенное пространство чувствует благорастворенное дыхание ветров. Не колеблемся частыми земными трясениями, которые едва когда у нас слыханы; но как земного недра, так и всего общества внутренним покоем наслаждаемся».

Вот другое изображение силы земли при разделении воды и суши:

«Прирастают морские берега от смытого с гор песку дождями, как во многих местах видны отделенные несколько от берегов мели, которые с одной стороны с гор стекающие воды валят от земли, а с другой море с берегу прибивает волнами. Заносят ветры песком домы и башни; и высоких пирамид египетских едва только видны из песку одни вершины. Но таким силам не подвержены великие горы. Свидетельствуют сильным бурям и тучам смеющиеся каменные хребты и вершины, презирающие ужасную быстрину великого Океана, малые острова и пороги Днепровские, Нильские, Ниагарские и другие, ни во что вменяющие с ужасным шумом падающих тяжких вод стремление. Иной силы требовала земная ровная наружность, чтобы много выше равновесия морского поднять всю Азию, или хотя часть ее, Рифейские горы. Иное должно было происходить движение, иной шум, звук и гром, нежели каковы чувствуем во время сильной грозы и бури, при волнах бьющего в берега моря, или от стремления падающих великих порогов; иное тогда было стенание раболепствующие натуры, когда повелел Творец: да явится суша».

Вот как Ломоносов представляет горную сторону наших рек и в ней тайны, скрываемые земными недрами: «Для того возведите, слушатели, мысленный взор ваш к берегам великих рек, которыми особливо Российская держава наполняется, где между многими внимания достойными вещами представляются оные крутизны, которые от стремления подмывающей воды имеют свое происхождение. Коль чудный вид разных слоев зрение человеческое к себе привлекает! Там видны всякие цветы; виде разная твердость и сложение земной внутренности; тал показываются слои поваленных лесов и землею глубоко покрытых; виде кости животных и деревянные дела рук человеческих из средины осыпавшейся земли проникают. Все сии позорища такого суть состояния, что едва и где натура подземные слоев тайны больше, как в оных крутизнах, открывает».

Чтобы показать всю живость воображения, с какою Ломоносов переносился к явлениям природы, приведем еще одно место, где он выводит червячков, заключенных в янтаре, и так объясняющих свое в них явление: «Пользуясь летнею теплотою и сиянием солнечным, гуляли мы по роскошествующим влажностью растениям, искали и собирали все, что служит к нашему пропитанию; услаждаясь между собою приятностью благорастворенного времени и последуя разным благовонным духам, ползали и летали по травам, листам и деревьям, не опасаясь от них никакой напасти. И так садились мы на истекшую из дерев смолу, которая нас привязав к себе липкостью, пленила, и беспрестанно изливаясь покрыла и заключила отовсюду. Потом от землетрясения опустившееся вниз лесное наше место вылившимся морем покрылось; деревья опроверглись, илом и песком покрылись, купно со смолою и с нами; где долготою времени минеральные соки в смолу проникли, дали большую твердость, и словом, в янтарь претворились, в котором мы получили гробницы великолепнее, нежели знатные и богатые на свете люди иметь могут. В рудные жилы пришли мы не иначе и не в другое время, как находящееся с нами окаменелое и мозглое дерево».

От естествоиспытателя перейдем к словеснику. Три славных дела совершены Ломоносовым в области русского языка и словесности.

Он, первый, дал преимущество русской народной стихии над славяно-церковною и утвердил то правилами русской грамматики. Он, первый, заметил единство языка русского в устах народа на неизмеримом пространстве вашего отечества. Московскому наречию он дал преимущество в произношении образованного общества. В своей грамматике он приводить мнение Карла V о разных языках Европы: Карл говорит, что на испанском языке прилично беседовать с Богом, по-италиянски говорить с женщинами, по-французски с друзьями, по-немецки с врагами. По мнению Ломоносова, на русском языке можно вести все эти разнообразные беседы.

Но дав преимущество русской народной стихии в языке литературном, Ломоносов не порвал той связи, которая с самого крещения Руси существовала между нашим народным языком и славяно-церковным. Он поставил оба в надлежащее правильное отношение и указал на язык церкви, как на великую сокровищницу, из которой русские писатели могут черпать выражения для своих мыслей. В своем исследовании О пользе чтения церковных книг, он утвердил научно то, что давно уже существовало в жизни Русского народа. Это дело Ломоносова было оправдано всем последующим развитием русской словесности.

Вторым делом Ломоносова было введение в русскую поэзию тонического метра. С него начинается ее художественный период. До Ломоносова мы имели силлабический стих, занесенный к нам из Польши. Симеон Полоцкий наложил на него печать отвержения неудачным переложением псалмов. Кантемир в своих сатирах вывел этот стих из опалы; но, не смотря на то, он не пришелся по духу русского языка. Нововведение Ломоносова было принято и затем усовершенствовано нашими славными поэтами. Тредьяковский хотел-было похитить у Ломоносова славу этого подвига; но стоят сличить его оду на взятие Гданска (Данцига) первого издания (1735 года) с последующею переделкою, чтобы убедиться в неудаче попытки. В первом издании вовсе нет тонического метра; а в переделке, которая совершена по указанию Ломоносова, уже слышен правильный хорей. По недавнему открытию, сделанному академиею наук в бумагах Ломоносова, теперь ведут начало тонического метра от оды, переведенной Ломоносовым из Фенелона. Но это был только первый и притом слабый опыт; вернее же будет считать введение у нас тонического метра с славной оды Ломоносова на взятие Хотина (1739).

Третьим делом Ломоносова было построение русского периода по латинскому образцу. К величавому нашему языку пристала и римская тога; но излишняя искусственность не в характере Русского народа. Ломоносов сам уже сбрасывал тяжелые формы латинского синтаксиса, когда, предаваясь искренним излияниям сердца, писал письма к Шувалову, или хвалил любимого своего героя, Петра. Здесь он уже предсказывал будущий конец своему латинскому периоду, закованному в пышную риторическую фигуру.

Теперь перейдем к поэту. Ломоносов, как родоначальник художественного периода русской поэзии, должен был создать образцы во всех родах ее: эпическом, лирическом, драматическом и дидактическом; но все его достоинство и главный характер, как поэта, сосредоточивается в двух видах лирики — духовном и торжественном. Оба эти вида лирики развивались тогда в современной поэзии, французской и немецкой, которые обе дали ему образцы для подражания. Духовные и торжественные оды Гинтера, господствовавшие тогда в Германии, предложили внешнюю кройку для его лирической строфы. Придворная, торжественная ода была особенно в ходу. Без нее не совершалась ни одна победа, не проходил ни один праздник. Поэт должен был явиться в парадной форме, в напудренном парике, с торжественной под мышкою одой в александрийский лист, богато переплетенной. Все было тогда на фижмах и в пудре, Аполлон и Музы не избегали условных форм придворного этикета.

Трудно было в этих официальных виршах придворной поэзии развиваться ее истинному, свободному духу. Не смотря на это, Ломоносов и в этих веригах все-таки является у нас богатырем и исполином. Как несравненно выше и благороднее стоит он против своего немецкого образца, Гинтера! Вы не встретите у Ломоносова ничего подобного следующей Гинтеровой строфе:

Ich, Herr! dein tiefster Unterthan,
Will, bleib' ich auch im Staube sitzen,
Noch mehr auf deiner Ehrenbahn
Als vor dem Elendsofen schwitzen.
Verstoss mich an den kalten Bar,
Ich geh, und gern, und find' ein Meer
Dein Lob in ewig Eis zu schreiben;
Denn weil mir Angen offen stehn,
Soll Carl und Tugend und Eugen
Die Vorschrift meiner Musen bleiben *.

______________________

* О, господин! я, твой нижайший подданный, хотя бы и оставался всегда во прахе, но хочу трудиться до поту лица скорее на твоем почетном поприще, чем перед жалким очагом домашним. Прогони меня к холодному медвежьему полюсу, я пойду, и охотно, и найду море, на вечных льдах которого буду писать тебе похвалу, ибо пока у меня глаза открыты, Карл, добродетель и Евгений будут служить образцом для моих муз.

______________________

Главным источником для духовных од Ломоносова служили псалмы Давидовы. Псалтырь с самых древних времен нашей христианской жизни был любимою настольною книгою Русского человека. У него было в обычае, в тяжкие минуты жизни, прибегать в псалтырю как к другу и советнику, и развертывая его страницы, искать в них утешения в горе и наставления своих действий... Мы знаем об этом обычае из Поучения Владимира Мономаха. Этого обычая держались и ваши славные русские лирики, жизнь которых не была еще оторвана от древних корней своих. Конечно, в одну из горьких минут жизни Ломоносова, под наитием псаломского стиха, вылилась из уст его следующая строфа:

Ни кто не уповай во веки
На тщетну власть князей земных,
Их теж родили человеки,
И нет спасения от них.

Согласно с влечением к природе и ее явлениям, Ломоносов любил перелагать особенно те псалмы, которые называются псалмами премудрости и в которых псалмопевец исповедует Бога в величии его созданий. Так и Державин, согласно с особенностью своего призвания, любил в псалмах песни правды. Особенно прекрасно у Ломоносова, к сожалению недоконченное, переложение 103-го псалма, в котором так великолепно изображается картина всего создания. В этом переложении Ломоносов победоносно состязался с Сумароковым и Тредьяковским. Прочтем хотя две последние строфы:

Хлеб силой нашу грудь крепит,
Нам масло члены умягчает,
Вино в печали утешает,
И сердце радостью живит.

* * *
Древам даешь обильный тук,
Поля венчаешь ими, Щедрый!
Насаждены в Ливане кедры
Могуществом всесильных рук.

Сюда же относится столь известное переложение из книги Иова, где, сам Творец природы словом уст своих развивает великолепную картину ее. Кроме переложений, Ломоносов, в подражание песням премудрости, сложил сам два размышления о Божием величестве, утреннее и вечернее. Последнее, написанное по случаю великого северного сияния, внушено было ему теми явлениями природы, которых он нередко бывал изумленным свидетелем с самого детства. Первая строфа этого размышления, и в ней особенно два заключительные стиха, останутся завсегда одним из высоких создании вашей первоначальной лирики в художественном периоде словесности.

Лице свое скрывает день;
Поля покрыла мрачна ночь,
Взошла на горы черва тень,
Лучи от нас склонились прочь.
Открылась бездна, звезд полна:
Звездам числа нет, бездне дна.

Перейдем к одам торжественным. Если бы мы обратили только поверхностное внимание на те официальные, придворные случаи, по поводу которых написаны эти оды, то могли бы, подобно другим легкомысленным критикам, отвергнуть в них всякую поэзию и отнести их к той блаженной памяти немецкой Hofpoesie, которая по наружности только имела на них влияние. Но если вникнем в глубину внутреннего содержания этих од и обнимем одною мыслью все его богатство, то придем к заключению, что торжественная ода Ломоносова, по внутренней идее, ее одушевляющей, совершенно соответствует древней государственной, монументальной оде Пиндара. Жаль, что форма нашей оды снята не с нее, а по современному влиянию с немецкой оды Гинтера и французской — Жана-Батиста-Руссо. Если бы ода Ломоносова, при богатстве внутреннего содержания, получила более художественную форму, то могла бы быть одним из совершенных явлений нашей поэзии. Но такую форму она могла бы усвоить только от жизни народной, разве в хороводной ее песни. Между тем связь между государственною и народною жизнью со времени Петра уже появилась, — и вот почему лирика в лице Ломоносова, Державина и других искала форм для своего проявления не в своей народной жизни, а в чужой. Не смотря однако на этот разрыв, Ломоносов, как человек гениальный, все-таки оставался Русским. Под веригами академической и придворной официальности, под пудрой, париком и мундиром, в оковах напыщенной риторики века, которая равно обнаруживалась и в фижмах костюмов, и в цугах карет, и в фигурных речениях слова, — в Ломоносове все-таки сказывался русский богатырь и поэт.

Что же давало внутреннее содержание торжественной поэзии Ломоносова? Кто был ее главным героем? В чем заключалась ее единая, органическая мысль? То была — Россия.

Но пусть Ломоносов сам, своими словами, познакомил нас с внутренним содержанием своей лирики. Между его произведениями есть анакреонтические оды, известные под названием Разговора с Анакреоном. В них мы можем найти его же ответ на наш вопрос. Анакреон предлагает художнику написать портрет любимой женщины следующими чертами:

Дай из роз в лице ей крови,
И как снег представь белу.
Проведи дугами брови
По высокому челу.
Не сведи одну с другою,
Не расставь их меж собою,
Сделай хитростью своей,
Как у девушки моей.

Ломоносов, в ответе на предложение Анакреоново, обращается к художнику с другою мыслью и предлагает ему изобразить его возлюбленную мать. Эта мать — Россия. Ломоносов говорит:

Изобрази Россию мне:
Изобрази ей возраст зрелой,
И вид в довольствии веселой,
Отрады ясность по челу,
И вознесенную главу.

* * *
Потщись представить члены здравы,
Как должны у богини быть,
По плечам волосы кудрявы
Признаком бодрости завить.
Огонь вложи в небесны очи
Горящих звезд в средине ночи,
И брови выведи дугой,
Что кажет после туч покой.

* * *
Возвысь сосцы млеком обильны,
И чтоб созревша красота
Являла мышцы, руки сильны,
И полны живости уста
В беседе б важность обещали
И так бы слух ваш ободряли,
Как чистый голос лебедей,
Коль можно, хитростью твоей.

* * *
Одень, одень ее в порфиру,
Дай скипетр, возложи венец,
Как должно ей законы миру
И распрям предписать конец.
О, коль изображенье сходно,
Красно, любезно, благородно!
Великая промолви Мать
И повели войнам престать!

Ломоносов был в новой Россия еще древним русским человеком, и не мог в своей поэзии воспевать личных своих чувств красавицам чувственным, а приносил их в жертву великой общине своего народа, которую называл своею матерью, — России.

Вот с какой точки зрения взглянем мы на его государственную лирику, и тогда предстанет нам ясно все богатство ее содержания. Здесь на первом плане мы встретим это монументальное, исполинское изображение России, изваянное пластическим словом Ломоносова:

В полях, исполненных плодами,
Где Волга, Днепр, Нева и Дон
Своими чистыми струями
Шумя, стадам наводят сон,
Сидит и ноги простирает
На степь, где Хину отделяет
Пространная стена от нас;
Веселый взор свой обращает,
И вкруг довольство исчисляет,
Возлегши локтем на Кавказ.

Этот исполинский образ России, локтем опершейся на Кавказ, свидетельствующий особенную силу пластического слова в Ломоносове, невольно напоминает нам мраморное, колоссальное изваяние Нила, усеянное младенцами-народами, которые он питает. Его совершили Римляне во времена своей славы, когда завоевали Египет. Оно украшает одну из зал Ватикана.

Неизмеримость пространства, занимаемого Россиею, так изображает Ломоносов, обращаясь к солнцу:

В Российской ты державе всходишь
Над нею дневный путь проводишь
И в волны кроешь пламень свой.

А вот картина изобилия русской природы, особенно хлебородной:

Хребты волей прекрасных, тучных,
Где Волга, Дон и Днепр текут,
Дел послухи Петровых звучных,
С весельем поминая труд,
Тебе обильны движут воды,
Тебе, Монарх, плодят народы,
Несут довольство всех потреб,
Что воздух и вода рождает,
Что мягкая земля питает,
И жизни главну крепость хлеб.

Среди городов русских возвышается Москва. Вот как сочувственно Ломоносов изображает ее:

Москва, стоя в средине всех,
Главу великими стенами
Венчанну взводит к высоте,
Как кедр меж низкими древами,
Пречудна в древней красоте.

Новую столицу Ломоносов славит особенно за ее прекрасную Неву.

Державные двигатели исторических судеб России нередко являются в одах Ломоносова: Дмитрий Донской, Иоанн III, Иоанн IV, Михаил, Алексей, и особенно Петр, как его любимый герой, как насадитель науки в России. Эти явления можно сравнить с тенями воинственных героев в поэмах Оссиановых, которые проносятся в облаках. Иногда отверзутся небеса, и герои вступают в беседу между собою: так, например, Иоанн Грозный с Петром в самой первой оде. Иногда раздается из облаков громозвучный голос Петра. За Петром следует Елисавета, любимая его дочь. Она родилась в год Полтавской битвы. Петр получил известие о ее рождении, когда праздновал в Москве свою славную победу.

Тогда от радостной Полтавы
Победы русской звук гремел,
Тогда не ног Петровой славы
Вместить вселенныя предел;
Тогда Вандалы побежденны
Главы имели прекловенны
Еще при пеленах твоих...

Елисавета была русская красавица на русском престоле. Ломоносов так воспел ее голубые глаза:

В тебе прекрасный дом создали
Души великой небеса,
Свое блистанье излияли
В твои пресветлы очеса...

Она была мастерица ездить верхом. В одной из од встречаем изображение императрицы на резвом скакуне:

Коню бежать не воспрещают
Ни рвы, ни частых ветвей связь:
Крутит главой, звучит браздами,
И топчет бурными ногами,
Прекрасной всадницей гордясь!

Но особенно славит поэт в царице кроткий дух, побудивший ее к уничтожению смертной казни, и влагает ей в уста такие слова:

Моей державы кротка мочь
Отвергнет смертной казни ночь:
Владеть хочу зефира тише;
Мои все мысли и залог
И воля данная мне свыше
В уста прощенье, в сердце Бог!

Славит лирик неизмеримые физические силы России, славит и ее воинские подвиги. В одах его встречаем Донскую битву, завоевание Казани и Астрахани, взятие Азова, Полтавскую победу, взятие Хотина, Семилетнюю войну и сдачу нам Берлина. Но выше всех военных дел Ломоносов полагает мирное призвание России водворять повсюду тишину, и среди ее распространять науки и просвещение:

И выше как военный звук
Поставить красоту наук.

* * *
От той Европа ожидает
Чтоб в ней восставлен был покой.

* * *
Российска тишина пределы превосходит,
И льет избыток свой в окрестные страны:
Воюет воинство твое против войны,
Оружие твое Европе мир приводит.

Государство, наслаждающееся тишиною и спокойно развивающее свои внутренние силы, — любимая мечта поэта. Вот две такие строфы из од 8-й и 9-й:

Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина,
Блаженство сел, градов ограда,
Коль ты полезна и красна!
Вокруг тебя цветы пестреют
И класы на полях желтеют;
Сокровищ полны корабли
Дерзают в море за тобою,
Ты сыплешь щедрою рукою
Свое богатство по земли.

* * *
Да движутся светила стройно
В предписанных себе кругах,
И реки да текут спокойно
В тебе послушных берегах;
Вражда и злость да истребится,
И огнь и мечь да удалится
От стран Твоих и всякий вред;
Весна да рассмеется нежно,
И ратай в нивах безмятежно
Сторичный плод да соберет.

Это богатое патриотическое содержание государственной лирики Ломоносова, подобно как Пиндарово, усеяно множеством отдельных мыслей, которые связывают его в одно органическое целое. Эти мысли являются иногда в виде поэтических образов, взятых из природы: то реки, несущей воды к морю, то Этны, извергающей лаву, то роя пчел, вылетающих в луга, усыпанные цветами. Иногда же они являются в виде глубоких размышлений: такова мысль о необходимости войны, которая назначена к тому, чтобы оживлять народы к деятельности против вредного для них застоя.

Необходимая судьба
Во всех народах положила,
Дабы военная труба
Унылых к бодрости будила,
Чтоб в недрах мягкой тишины
Не зацвели водам равны,
Что вкруг защищены горами,
Дубровой, неподвижны спят,
И под ленивыми листами
Презренных производят гад.

Лирик преимущественно почерпает такие сочувственные размышления из главной мысли своей жизни — науки, Он указывает на общее назначение паук в жизни человеческой словами Цицерона:

Науки юношей питают,
Отраду старым подают,
В счастливой жизни украшают,
В несчастной случай берегут;
В домашних трудностях успеха,
И в дальних странствах не помеха.
Науки пользуют везде:
Среди народов и в пустыне,
В градском шуму на едине;
В покое сладки и в труде.

Эпоха преобразований Петра имеет для Ломоносова особенное значение потому, я-то с нее началось введение наук в России:

Тогда божественны науки
Чрез горы, реки и моря,
В Россию простирали руки
К сему монарху, говоря:
«Мы с крайним тщанием готовы
Подать в Российском роде новы
Чистейшего ума плоды».
Монарх к себе их призывает,
Уже Россия ожидает
Полезны видеть их труды.

Похвалы Елисавете сосредоточены преимущественно в том, что она назначена

Златой наукам век восставить.

При вступлении на престол Екатерины II, Ломоносов восклицает:

Науки, ныне торжествуйте!
...............................................
Скажите, что для просвещенья
Повсюду утвердит ученья,
Создав прекрасны храмы вам.

Он предсказывает, что она превзойдет Петра теми делами,

В чем власть господствует ума:
По ясных звания восходах,
В поверенных тебе народах
Невежества исчезнет тьма.

Он ненавидит односторонность Китая, окруженного толстыми стенами и вменяющего в ничто остальной свет,

Не зная, что обширны силы
Без храброго искусства гнилы,
Каким Европы край цветет.

Вот почему, с восторгом любви к просвещению, он призывает науки природы в отечество для исследования тех богатств, которыми она его подарила:

О вы, счастливые науки
Прилежны простирайте руки
И взор до самых дальних мест.

* * *
Пройдите землю и пучину,
И степи и глубокий лес,
И нутр Рифейский и вершину,
И саму высоту небес.

Каждой науке поэт задает особенную задачу в России, и между прочим вот какой урок дан механике:

Наполни воды кораблями,
Моря соедини реками,
И рвами блата иссуши,
Военны облегчи громады,
Петром основанные грады
Под скиптром Дщери соверши.

Но Ломоносов занимался науками не с эгоизмом тех современных ученых, которые довольствуются или кабинетным знанием наук, удовлетворяющим их собственной личной жажде знания, или унижают науку, по выражению Шиллера, до той коровы, которая кормит их своим маслом. Нет, Ломоносов любил науку не для себя только, а для своего народа и отечества. Он желал, чтобы она сделалась собственностью всех даровитых сограждан, и такие речи обращал к молодым ученым своего времени:

О, вы, которых ожидает
Отечество от недр своих,
И видеть таковых желает,
Каких зовет от стран чужих,
О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать.

В этих словах ученый и поэт сливаются в одно с гражданином. Да, это был ученый цельный, а не половинный. Идея науки пронизала его насквозь, но не отрешала ни от веры, ни от жизни, ни от поэзии, ни от отечества, ни от народа. Чувство гражданина, то самое чувство, которое в древние времена одушевляло у нас Пожарских и Мининых, внушило Ломоносову следующие вдохновенные строфы к иноземцам, когда они, перед восшествием на престол Екатерины II, вздумали посягнуть на коренные основы жизни русского народа:

А вы, которым здесь Россия
Дает уже от древних лет
Довольства вольности златые,
Какой в других державах нет,
Храня к своим соседям дружбу
Позволила по вере службу
Беспреткновенно приносить:
На толь склонились к вам монархи
И согласились иерархи,
Чтоб древний наш закон вредить?

* * *
И вместо, чтоб вам быть меж нами
В пределах должности своей,
Считать нас вашими рабами
В противность истины вещей?
Искусство нынешне доводом,
Что было над Российским родом
Умышленно от ваших глав
К попранью нашего закона,
Российского к паденью трона,
К рушению народных прав.

* * *
Обширность наших стран измерьте,
Прочтите книги славных дел,
И чувствам собственным поверьте:
Не вам подвергнуть наш предел.
Исчислите тьму сильных боев,
Исчислите у нас героев
От земледельца до царя,
В суде, в полках, в морях и в селах,
В своих и на чужих пределах,
И у святого алтаря.

Гражданин, сказавший такие строфы, имел полное право подавать высокие назидания правителям судеб народных, и вот что они слышали из уст Ломоносова:

Услышьте, судии земные,
И все державные главы:
Законы нарушать святые
От буйности блюдитесь вы,
И подданных не презирайте,
Но их пороки исправляйте
Ученьем, милостью, трудом.
Вместите с правдою щедроту,
Народну наблюдайте льготу,
То Бог благословит ваш дом.

В этой строфе мы встречаем одну из любимых мыслей Ломоносова, — о народной льготе. Он вынес ее из крестьянского быта, и остался ей верен до конца жизни.

Мысль и чувство составляют два существенных элемента лирической поэзии, как более субъективной. Из этих элементам то в в лирике Ломоносова господствует первый — мысль. Такое явление согласно было с его особенным призванием к науке. Лирику Ломоносова можно справедливо назвать размышляющею, философскою. Этот элемент находим во всех его произведениях, к какому бы роду они не относились.

Из художественных элементов поэзии, как искусства слова, господствует в Ломоносове элемент пластический, ваятельный. Его слово можно сравнить с резцом художника. В его одах, надписях, поэмах, трагедиях, послании, везде рассеяны эти образы, как бы изваянные из русского слова резцом искусного мастера. Такое преобладание пластического элемента первоначальной поэзии русской, ее художественного периода — явление вполне правильное, законное, а потому весьма осязаемое. Из элементов изящного, развиваемых Ломоносовым, преобладает элемент высокого. Вспомним-ли звездное небо, или Россию, опершуюся локтем на Кавказ, или переложение из Иова, — везде видим тому подтверждение. И это опять-таки явление правильное: поэзия, как и природа, начинает высокими созданиями; светило в небе, океан и горы на земле, предшествуют растениям и цветам.

Россия, в лице Императора Николая Павловича, почтила Ломоносова памятником, воздвигнутым в г. Архангельске. Но Русский народ давно уже почтил его памятником особого рода, увековеченным в пословице: умен как Ломоносов.

ЛЕКЦИЯ 8

В поэзии Ломоносова одно обстоятельство особенно замечательно: это — отсутствие сатирического элемента. Незначительное исключение составляют лишь немногие эпиграммы и рукописная ода на бороду. Последняя послужила источником многих неприятностей для автора. Тредьяковский за нее упрекал Ломоносова даже в безбожии.

Деятельность творца русской науки была весьма многостороння. Он известен, между прочим, введением у нас мозаики. Мозаиковая икона Спасителя, произведение Ломоносова, украшает торжественную залу Московского университета. Первый проект университета начертан, по желанию Шувалова, Ломоносовым. Мысль его при этом согласовалась с огромными размерами нашего отечества: он желал колоссального здания науки в сердце России; но мысли этой суждено осуществиться разве еще в будущем. В Московском университете могла исполниться лишь одна любимая мысль его: вручить науку в руки людей русских, что и началось тогда же: Поповский и Барсов, первые русские профессоры в Москве, были учениками Ломоносова.

Современником Ломоносова в русской литературе был Александр Петрович Сумароков (1718-1777). Еще до Петра Великого укоряли Русских в подражательности иностранцам и так называемом чужебесии. Когда же Петр распахнул настежь двери всему иностранному, эта страсть к чужому дошла до какого-то кумиропоклонения. Хотя ей противодействовали в словесности все те, на челе которых сияла печать оригинального гения, но за то те, которые были слабее и бездарнее, увлекались этою страстию до последней крайности. В них исчезало и народное, и личное достоинство. Примером-тому служит Сумароков. Он хотел быть и Расином, и Лафонтеном, и Ж.Б. Руссо, но всего более господином Вольтером, как его тогда называли. Вольтер для Сумарокова был каким-то идолом. Он обожал его, преклонялся пред ним и коверкал его на свой лад.

Сумароков писал во всех родах и видах поэзии, от крупных до самых мелких, и ни в одном почти из них не вышел из границ посредственности. Но за ним осталось в памяти Русских почетное имя основателя русского театра. Воспитанник сухопутного шляхетского кадетского корпуса, основанного при Анне Иоанновне, он сочинял трагедии первоначально для своих младших товарищей, которые были и первыми их актерами. Кадетский корпус послужил у нас колыбелью классической французской трагедии. Княжнин, зять Сумарокова, и Озеров, ученик Княжнина, получили образование также в кадетском корпусе.

Трагедия Сумарокова по внешней форме была жалким подражанием трагедиям Корнеля, Расина и Вольтера. Имена героев их большею частью заимствованы из первоначальной русской истории, но одни только имена. Было внутреннее содержание в трагедиях, изображавшее благородные личные чувства западного рыцарства. Так, трагедия Хорев вся дышала чувством любви к отечеству, в Синаве и Труворе изображается долг меньшего брата; в Семире, обязанной успехом таланту актрисы Троепольской — долг сестры. Этим олицетворением чувств славы, чести, любви трагедия Сумарокова принесла в свое время не малую пользу воинам питомцам кадетского корпуса, между которыми считались: князь Репнин, князь Прозоровский, граф Панив, граф Каменский, граф Румянцов-Задунайский и друг. Суворов хотя не воспитывался в корпусе, но часто посещал его и участвовал трудами в заседаниях литературного общества, которое основали кадеты. Из корпуса-же вышли: Херасков, Елагин, Свистунов, Мелиссино.

Но созданный кадетами театр не сделался достоянием русского общества и народа, ограничившись стенами корпуса. Истинная колыбель народного русского театра — в Ярославле, на берегах Волги. В то время, как Сумароков писал свои трагедии для корпуса, актеры их готовились в Ярославле, где собственно был основав русский театр купцом Федором Григорьевичем Волковым, первым даровитым русским творцом-актером. Но к чести питомцев корпуса должно сказать, что игра их, и особенно кадета Бекетова, имела значительное влияние на Волкова. Около него образовались Дмитревский и Шумский, первый из которых был также учеником известных в то время трагиков Гаррика и Лекена. Первою актрисою, которая решилась пренебречь тогдашним общественным предрассудком и выбрала сцену, была Мусина-Пушкина. О таланте Троепольской, вызывавшей слезы современников, долго хранились предания. Русский театр, как государственное учреждение, начался в 1756 г. Первым директором его в Москве был Сумароков, но недолго; казенные директоры, в видах успеха театра, должны были вскоре уступить место частным лицам.

Сумароков пережил почти все свои трагедии, за исключением одной, которая и по смерти его еще долго оставалась на сцене. Трагедия эта — Лжедимитрий. В содержании и искусстве слабее других, успехом своим она обязана была обилию либеральных песен в ней. Прочтем отрывки.

Д и м и т р и й.
Все Божье и мое!

Г е о р г и й.
Себе я свой-ли сам?

Д и м и т р и й.
И ты принадлежишь Царю и Небесам,
А будучи моим, своим себя не числи.

Г е о р г и й.
Моя-ль во мне душа, кровь, сердце, ум и мысль?

Д и м и т р и й.
То все не для тебя в тебе сотворено,
Но Богу то и мне совсем покорено.

Г е о р г и й.
Но Бог свободу дал своей последней твари;
Так могут-ли то взять законно государи?

В другом месте Лжедимитрий, изображающие гнусного тирана, говорит:

Не для народов я, народы для меня!

и еще в другом месте:

Российский я народ с престола презираю.

Сумарокову суждено было видеть падение его трагедии Синав и Трувор; это совершилось в Москве, в 1770 году. Москва всегда проявляла особенное стремление к простоте я естественности в искусстве сценическом. Не мудрено, что московскому обществу скоро опротивели те западные ходули, на которых стояли трагедии Сумарокова. Тогдашняя молодежь перевела слезную драму Бомарше Евгению, которую дали на театре и публика приняла с восторгом. Сумароков взбесился на безвкусие публики и жаловался в письме к Вольтеру. Переводчика назвал он где-то безграмотным подьячим. Поднялась литературная буря на Сумарокова; составился заговор: положили освистать Синава и Трувора. В заговоре участвовал содержатель театра, итальянец Бельмонти: он уверял московского главнокомандующего, графа Салтыкова, что публика желает непременно видеть на сцене Синава и Трувора. Сумароков, узнав о заговоре, противился представлению; но враждебная партия победила: трагедия была дана и — освистана. Сумароков жаловался письменно императрице Екатерине, не щадя и Салтыкова, говоря, что ему поручена Москва, а не музы, что Сумароков — подданный императрицы, а не его, хотя он и кричит: «я так хочу и так приказываю!». Императрица отвечала Сумарокову: «Мне всегда приятнее будет видеть представление страстей в ваших драмах, нежели читать их в письмах». С тех пор жизнь Сумарокова была одним продолжительным падением. Он дошел до такого унижения своих трагедий, что вздумал составить из их стихов любовную гадательную книжку и пустил их на конфектные билетцы.

Сумароков был и лириком во всех родах. Не смотря на преданность Вольтеру, он неутомимо перелагал в стихи псалмы, церковные стихиры и молитвы. Но в его торжественных одах наиболее замечательны те, которые он называл вздорными и в которых пародировал оды Ломоносова, выставляя в смешном виде их высокопарность. Замечательно, что Сумароков был родоначальником оды-сатиры, впоследствии так широко развитой Державиным. Сюда относится его остроумная ода от лица лжи, смело обличавшая современный во рок. Вот стихи из нее:

Падите, смертны, предо мною;
Великая богиня я...
....................................................
Я ложь: вы скажете бесспорно,
Колико стало мне покорно
Мущин, ребят, девиц и баб:
Они мне почести сугубят:
Одни меня скоты не любят,
А в людях редкой мне не раб.

Сумароков вообще имел большое призвание к сатирическому роду поэзии. От природы одаренный остроумием, которое было еще воспитано влиянием французской литературы, он принялся, однако, за сатиры уже поздно, после своих неудач драматических. Оттого сатира его едка я исполнена личной желчи. В ней преследовал он дворянскую спесь и чванство, лихоимство, плохое рифмоплетство, плутовство всякого рода и слепую страсть нашу к французскому языку. Сатиры его служили ответом его врагам на брань их, и он с гордостью говорил им:

Невежи как хотят пускай бранят меня,
Их тесто никогда в сатиру не закиснет;
А брань вы у кого на вороту не виснет.

В сатирах Сумарокова встречаются иногда стихи очень меткие. Вот отрывок из сатиры на предрассудки рода:

Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мой Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь,
И спесью дуешься! будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр и Ахиллес твой дед;
Но если их кровей в тебе и знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще обесславишь:
Такой-ли, скажут, плод являет нам та кровь!
Посеян ананас, родилася морковь.

Притчи или басни Сумарокова долго оставались в памяти его современников. Только образцы Хемницера, Дмитриева и Крылова могли ослабить их славу. Басня Феб и Борей жила долго и после Сумарокова. Приведем небольшую притчу, чтобы дать понятие о его остроумии:

Ученый и богач.

Разбило судно,
Спасаться трудно;
Жестокий ветр, жесточе как палач;
Спаслись однако тут ученый и богач.
Ученый разжился, богатый в горе:
Наука в голове, богатство в море...

Комедии Сумарокова грешат наиболее недостатком комического языка, которого у нас еще не существовало. Для создания его нужен был талант выше Сумароковского, — талант Фонвизина. Но Сумароков двумя стихами выразил очень верную мысль о комедии:

Одно-ли дурно то на свете, что грешно?
И то не хорошо, что глупостью смешно.

В комедиях Сумароков обличал лицемерие и ханжество русских святош, грабительства опекунов и лихоимцев, сочинителей пасквилей и модных петиметров с французским языком. Он не умел еще схватывать жизнь нравов русского общества, не имел комического стиля, во должно отдать ему справедливость, что он дал многие намеки для будущих комиков. Комедия его осталась не без преданий и для самого Фонвизина. В ней встречаем иногда благородные намеки на современные явления общества. Так, например, он обратил внимание на дочерей славного вашего академика Крашенинникова, описателя Камчатки: они жили в горькой нищете и ходили в крашенине, по выражению Сумарокова.

Сумароков был, можно сказать, и первым русским публицистом. В статьях своих он обсуждал многие вопросы высокой общественной важности. Таковы его предложения: о необходимости привести русские законы к единству, где в первый раз подана мысль о Своде законов; об учреждении хлебных магазинов; о государственном совете; об обществе к сохранению силы и чистоты российского слова, и проч. Кроме того в его сочинениях рассеяно множество благородных мыслей о науках, правосудии, воспитании.

Много вредило таланту Сумарокова его непомерное самолюбие и высокомерие. Он воображал себя таким полным и единственным властелином русской литературы, что писал императрице Екатерине: «Автор в России не только по театру, но и по всей поэзии я один, ибо я сих рифмотворцев, которые своими сочинениями давят Парнасс, пиитами не почитаю». В том-же письме он говорит: «Кроме моих драм, ни трагедий, ни комедий во сто лет еще в России не будет». Такое самолюбие не мешало ему, однако, от трагедий и комедий переходить к конфектным билетцам, которыми он также угощал русскую публику.

В русской лирике средину между Ломоносовым и Державиным занимал Василий Петрович Петров (1736-1800).

Уроженец Москвы, сын священника, он был питомцем Заиконоспасской академии. Граф Г.Г. Орлов представил его императрице Екатерине. Потемкин любил в нем умного собеседника. Довольно долго Петров жил в Англии. При Екатерине он был ее секретарем, чтецом и библиотекарем. Последние годы жизни провел он в сельском уединении.

Древние поэты, особенно латинские, а также и английские, воспитали музу Петрова. Он перевел александрийским стихом Энеиду Вергилия, довольно тяжело, но проложил тем путь для переводов Кострова и Мерзлякова. В прозе перевел он Мильтонов Потерянный рай; эта книга и до сих пор одно из любимых чтений нашего простого народа.

Ода Петрова имела характер государственный, и отзывалась на многие образовательные учреждения Екатерины. Но особенно прославилась его ода на Чесменскую победу. Своею формою она отступает от оды Ломоносова и имеет в себе что-то более пиндарическое. Пластическая стихия также выступает в одах Петрова, как и у Ломоносова, но не всегда удачно. Так, в оде на взятие Очакова, все реки России приходят к Днепру и он ведет их на свой лиман, чтобы показать им торжество Русских. Петров очень изобилует мыслями, но с ним можно согласиться, когда он сам так выражается об этих мыслях:

Оне в моей главе, как в царстве мертвых тени,
Теснятся, давятся, копошатся, кишат,
И сами выскочить из тьмы на свет хотят,
Да тут какая-то лепить их есть уловка:
Вот это только мне велика остановка! —

Много повредила языку Петрова славяно-церковнае стихия. Он не умеет отделять ее от русской и слишком употребляет во зло. Конечно, это было влияние духовной академии, где он был исключительно воспитав.

Прав был Гоголь, когда в своем письме о русских поэтах сказал, что наши лирики были одарены духом пророчества. Это подтверждается многими доказательствами. В одах Ломоносова находим предсказание об Амуре, которое исполнилось лишь за наших глазах:

Мы дар твой до небес прославим,
И знак щедрот твоих поставим,
Где солнца всход и где Амур
В зеленых берегах крутится,
Желая паки возвратиться
В твою державу от Манжур.

Петров, воспевая рождение императора Александра, говорил:

Ему поклонятся языки,
Его почтут земны владыки.

У него же есть предсказание о том, как Россия должна когда-нибудь стать во главе всего славянского племени и какое место должны занять в этом хоре славянских народов Поляки. Это сказано в оде его на присоединение Польских областей к России (1793). В ней видно, как смотрели мыслящие умы наши на соединение Польши с Россиею. В этом событии они видели зародыш полного союза славянских племен, в главе которого должна, по своему историческому призванию, стоять Россия. Прочтем этот отрывок:

Приидет некогда то время,
Днепр если может что проречь,
В которо все Славянско племя
В честь Норда препояшет меч.
Росс будет телеси главою,
Тронув свой род побед молвою.
Он каждый в расточеньи член
Собрав въедино совокупит,
И тверд родствами гордо ступит
Меж всех в подсолнечной колен.

* * *
Но вам, наперсники России,
Поляки, первородства честь;
Вы дни предупредили сии:
Вам должно прежде всех расцвесть.
Став с Россом вы в одном составе,
Участвуйте днесь первы в славе,
В блаженстве, в имени его.
Сколь в древности велики были,
Которы Римлянами слыли;
Днесь имя Россов таково.

Так понимал Петров возможность соединения России и Польши в общей идее их первородного славянства. Но с тем вместе, видя междоусобицы Польши и влечение их к Французам, он так выражался о Поляках:

Без посторонния опеки
Они табун, не человеки.

У нас признают в Петрове только лирика, и то по одной его оде на Чесменскую победу, но ни мало не обращают внимания на его послания, обильные сильною сатирическою стихиею. Эти послания обращены были к графу Орлову, Потемкину, к другу Петрова Силову и к императрице Екатерине. В них видно влияние отчасти Горация, но еще более дидактических поэтов Англии, например, Попа. Петров нападал в них особенно на русское бездействие и на русскую лень и сильно поражал предрассудки дворянской спеси. Это демократическое направление ваших старинных поэтов — почти общая их черта. Вот отрывок из послания Петрова к Г.И. Силову:

И ты, что высоко свою вздымая бровь,
Кричишь: молчите все, во мне дворянска кровь,
Не полагайся ты без меры на породу,
Ведь мы не лошади, не разного приплоду;
Аравской, правда, конь жарчае, де, других, —
Но ты не конь, отмен не кажешь нам таких.
Иль мнишь, за душу пар вложен в простолюдина,
Во место крови дегть, и вместо сердца льдина?
Увы, по сих ты пор невежества во тьме,
Дач иного у тебя, а пустоши в уме.
Скажи, почто твоим людьми не слыть крестьянам?
Архангелу ты свой, не ровня обезьянам?
Чего для, сосунок природы дорогой,
Ты чувствуешь в ней мать, всяк мачеху другой?
..............................................................................
Но чем виновны мы, какие в нас грехи?
Не то-ли что бабки нас простые повивали,
И алогубых нимф отцы не призывали?
Своими матери кормили нас грудьми,
Не уж-то для сего не можно быть людьми?
Что вотчин нет у вас, какое то безчестье?
Доброта лучшее во всех землях поместье.
Что в том, что у тебя орда велика слуг?
Но много ль показал отечеству заслуг?
....................................................................
Не срам ли, коль тебя порода к сану близит,
А поведение до челядинцов низит;
Иль, ежели, чему стыжуся верить я,
Душ много за тобой, а хуже всех твоя?

Переходим к писателю, жизнь и поэзия которого олицетворяют идею правды. Этот писатель — Гавриил Романович Державин. По всей справедливости, мы должны на нем остановиться и сосредоточить внимание. Но чтобы лучше достигнуть цели, предложим первоначально план для изучения Державина и разделим его на три части. Первую часть посвятим его жизни (1743-1816); для нея мы имеем новые и самые полные материалы в недавно изданных Записках Державина. Во второй части постараемся обозначить главные черты Екатеринина века из его произведений, потому что редко можно найти поэта, в котором так подробно отражалась бы современная ему жизнь, как в Державине. В третьей части изучим поэта.

Державин вел свой род от мирзы Багрима, выехавшего из татарской орды в Россию. Один из сыновей Багрима, Держава, был его старшим предком в России, а он последним его потомком, Казань и Волга послужили ему колыбелью. В четырех стихах он сам изобразил резкими чертами свое поприще:

Кто вел меня на Геликон?
Кто направлял мои шаги?
Не муз витийственных содом:
Природа, нужда и враги.

В детстве Державина встречается черта, объясняющая, как в самую раннюю пору могло зародиться в нем то чувство правды, которое впоследствии созрело в мысль, одушевившую его жизнь и поэзию. Он был еще трех лет, когда мать его, оставшись вдовою, должна была испытать все муки тяжбы, от исхода которой зависел для нее последний и бедный кусок насущного хлеба. Она должна была мучиться по мытарствам судов, умолять судей корыстных, и Державин был трехлетним свидетелем страданий и слез матери. Тогда-то, по его словам, зародилось в нем то семя правды, которому после жизнь предложила почву, а поэзия извлекла отсюда лучшие свои вдохновения.

В семействе Державина сохранилось предание, что первое слово, сказанное Державиным еще на руках у кормилицы, при виде кометы, было: Бог. Мать своими молитвами и чтением духовных книг воспитала в сыне то религиозное чувство, которое позже подвергалось многим искушениям, однако устояло и согрело его поэзию.

Новая Россия, преобразованная Петром, предложила для воспитания гения Державина менее средств, нежели древняя для Ломоносова. Ссыльный немец Иосиф Розе содержит в Оренбурге пансион. Здесь началось учение Державина. Он выучился немецкому языку, и вот причина, почему лирики Германии имели некоторое влияние на его поэзию. Затем Казанская гимназия, учрежденная почти одновременно с Московским университетом и в зависимости от него, приняла к себе Державина, но не могла ему сообщить даже правильного знания русского языка. Из способностей, которые в нем тут обнаружились, замечательна склонность к рисованию, которую он перенес впоследствии и в поэзию.

Слишком рано окончилась школа для Державина. По обычаю того времени, еще по 17-му году он был уже солдатом Преображенского полка за отличные рисунки геометрических фигур.

Довольно долго Державин нес солдатскую службу. Забавными прибаутками в рифмах на счет полков он веселил своих товарищей и писал от них грамотки к семействам, а они исполняли за него некоторые солдатские обязанности. В коронацию императрицы он пожалован в капралы. 1770 год памятен в жизни Державина тем, что он совершил аутодафе над всем, что им было прежде написано: из оставшихся его стихотворений самое раннее — Успокоенное неверие, которое относится к 1771 году,

Во время пугачевского бунта, в 1773 году, Державин состоял в войске под начальством Бибикова. Когда бунт был усмирен пленом мятежника, Державин отдыхал у подошвы горы Читалагая и тут, в 1774 году, написал пять замечательных од. В числе их встречаем оду На знатность, которая переделана была после под заглавием Вельможа, и оду На смерть Бибикова, в которой он в первый раз представил любимый свой идеал гражданина. Они были напечатаны в 1776 г. под названием Читалагайских.

С этого года начинается гражданская деятельность Державина, которая, однако, шла незаметно, пока он не стал известен Екатерине. Странно: Державин был уже автором многих славных од, между прочим: На смерть князя Мещерского, На рождение порфирородного Отрока и других, а императрица еще о нем не знала. В 1783 году княгиня Дашкова начала издавать журнал Собеседник и в день именин императрицы поднесла ей первый нумер этого журнала, на первой странице которого напечатана была Ода премудрой Киргиз-Кайсацкой царевне Фелице, писанная некоторым татарским мурзою, издавна в Москве поселившимся, а живущим по делам в С.-Петербурге. Переведена с арабского языка. Странно сочетание всех этих понятий. Россия — Орда, Киргиз-кайсацкая царевна — Екатерина, Татарский мурза — Державин. Императрица была тронута до слез одою и пожелала узнать имя автора. Сидя за обедом у своего начальника, он получил бумажный свиток с надписью: «Из Оренбурга от Киргизской царевны Мурзе Державину». В свитке была прекрасная золотая табакерка, усыпанная бриллиантами, и 500 червонных. Державин показал подарок начальнику, и с этой минуты приобрел в нем врага. Начальник его говорил, что стихотворцы неспособны ни к какому делу. Но Екатерина думала иначе. С этой поры начинается ее личное знакомство с Державиным. Он два раза был губернатором, сначала в Олонецкой губернии (1784), потом в Тамбовской (1786). В первой задавались ему трудные задачи. Так, генерал-губернатор Тутолмин поручил ему исполнить проект, составленный для безлесной екатеринославской губернии, о разведении лесов в Олонецкой губернии, наполненной лесами непроходимыми. Затем Державину было поручено открыть уездный город Кемь в таком месте, куда не было и дороги и где трудно было найти священника для совершения обряда при открытия городов. Державин исполнял все добросовестно, побеждая препятствия, но резко противился таким нелепостям, как предложенное ему разведение лесов в лесной губернии. Северная природа представляла его воображению богатую пищу, и здесь-то нашел он краски для изображения водопада. Губернаторство в Тамбове кончилось для него несчастно: он должен был под ответом предстать в московский сенат, однако вышел чистым и правым после шестилетних нравственных страданий.

В Петербурге, чрез тогдашнего Фаворита Зубова, Державин поднес Екатерине свою новую оду, слабое подражание прежней, Изображение Фелицы, и снова приобрел ее милость: назначенный статс-секретарем, он снова сблизился с императрицей. По делам сената он нередко должен был ей читать промемории. Но тут-же, в новом сближении, последовало и разочарование. Поборник правды и закона, он смело и решительно брал сторону невинных: стоял за Якоби, который всеми был тесним, и против Логинова, гремевшего золотом. Державин заметил однако, что императрица оставалась совершенно равнодушною к его искренним исканиям правды; что внешняя европейская политика привлекала ее гораздо более, чем внутреннее управление; что она желала более славы, нежели блага и правды. Увлекаемая политическими замыслами, она не понимала иногда юридических докладов Державина и нередко прерывала беседу с ним внезапными откровениями о том, что таилось в глубине ее души. «Если б я правила 200 лет, то конечно вся Европа подчинилась-бы скипетру России», говорила она. Или: «Я не умру, пока не выгоню Турок из Европы, не усмирю гордого Китая и не осную торговли с Индией». А иногда: «Кто дал, как не я, почувствовать Французам права человека? Я теперь вяжу узелки, пусть их развяжут». Ей желалось, чтобы ее поэт писал ей оды в роде Фелицы. Но тщетно она его к тому побуждала: вдохновение не являлось, восторг охладел, повязка спала с очей, правда брала верх над поэтическою ложью. Тогда Державин писал одному из своих друзей:

Ты сам со временем осудишь
Меня за мглистый фимиам;
За правду-ж чтить меня ты будешь:

Она любезна всем векам. В царствование императора Павла раздался в сенате смелый голос Державина, когда судили заговорщиков польских, допрошенных в тайной канцелярии, и присуждали их к смертной казни или к ссылке в Сибирь. «Виновны-ли были — сказал Державин в сенате Макарову, директору тайной канцелярии — Пожарский, Минин и Палицын, что они, желая избавить Россию от рабства польского, учинили между собою союз и свергли с себя иностранное иго?» — «Нет, ответствовал Макаров, они не токмо не виноваты, но всякой похвалы и нашей благодарности достойны». — «Почему-ж так строго обвиняются сии несчастные, что они имели некоторые между собою разговоры о спасении от нашего владения своего отечества, и можно-ли их винить в измене и клятвопреступлении по тем-же самым законам, по каковым должны обвиняться в подобных заговорах природные подданные?... Всей Польши мы переказнить, ни заслать в заточение не можно...». Замечательно, что смертный приговор польским заговорщикам был подписан сенаторами-поляками-же: графом Ильинским, графом Потоцким и другими. Державин предлагал спросить сенаторов поляков искренно, что они думают, и уверен был, что они ответят то же самое, что и осужденные. Слова Державина немедленно достигли до императора Павла, который приказал ему не умничать; тем не менее судьба осужденных была облегчена и отдано приказание не забирать и не привозить в Петербург Поляков.

Друг Державина, Дмитриев, в своих Записках передал вам черты его гражданского характера. Вот его слова: «Говорил отрывисто, но не красно, но долго, резко и с жаром, когда пересказывал о каком либо споре по важному делу в сенате, или о дворских интригах, и просиживал до полуночи за бумагой, когда писал заключение, или проект какого-либо государственного постановления. Державин, как поэт и как государственная особа, имел только в предмете: нравственность, любовь к правде, честь и потомство.

«Благородная душа его, конечно, была чужда корысти и эгоизма; но пылкость ума увлекала его иногда к решениям, требовавшим для большей осторожности других мер, изъятий или дополнений. Та же пылкость его оскорблялась противоречием, однакож не на долгое время: чистая совесть его скоро брала верх, и он соглашался с замечаниями прокурора».

При Александре I Державин представил государю правила третейского совестного суда, над которыми трудился несколько лет, пользуясь для составления их опытностью своею и своих приятелей. Этот предварительный суд должен был устранить то множество тяжб, которым обременяются суды в России, благодаря ябеде и лихоимству. Государь принял проект Державина с восторгом, обещал непременно его исполнить, но успеха, однако, не было.

Гражданская деятельность Державина увенчалась назначением его, по учреждении министерств, первым министром юстиции. Таким образом Россия в лице государя своего наградила в Державине гражданина и поэта за его верность идее правды. Но утомленный продолжительною борьбою и уступя требованиям нового поколения, он вышел в отставку и остаток жизни проводил то в Званке, поместье Новгородской губернии, то в Петербурге, деля время между сельским досугом и литературою. Он был свидетелем и певцом достославного двенадцатого года. Последним знаменательным актом деятельности Державина было то, что присутствуя в Царскосельском Лицее на испытании, он отгадал талант Пушкина и предсказал, что он отнимет у него славу:

Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил.

Записки Державина, изданные в наше время, вполне открыли в нем ту сторону, о которой мы могли только догадываться по его стихотворениям. Конечно, читая эти Записки, мы не имеем никакого права подозревать автора в нарушении честности и искренности: везде мы видим в нем постоянную жажду правды. Понятно, как неприятен был в этом отношении Державин для многих из современников его. Даже Екатерине и Александру Державин, наконец, с своим вечным исканием правды, нередко становился тяжел. Поэт в Державине уступает гражданину. Он сам это сознавал, говоря:

За слова — меня пусть гложет,
За дела — сатирик чтит.

Перейдем теперь к веку Екатерины, как он изображается в стихах Державина. Мы уже сказали, что этот век можно изобразить стихами поэта, как самыми яркими красками до малейшей подробности. Но опасаясь потеряться в мелочах, постараемся изобразить этот век главными его чертами. Прежде всего заметим, что Державин, отражая свой век, стоит выше его, не потворствует ему, а напротив, вызывая все великое, смеется над мелочным и суетным. Поэзия Державина, с этой стороны, является не только зеркалом его века, но и нравственным подвигом, который приносит честь нашей словесности. Первая черта Екатерининского века — гуманизм, введенный в основу правления. Императрица уничтожила тайную канцелярию и пытку. В ее Наказе читаем простые, но разумные слова: «Обвиняемый, терпящий пытку, не властен над собою в том, чтоб мог говорить правду. Можно-ли больше верить человеку, когда он бредят в горячке, нежели когда он при здравом рассудке и в добром здоровье? — пытка есть надежное средство осудить невинного, имеющего слабое сложение, и оправдать беззаконного, на силы и крепость свою уповающего».

Передадим из похвального слова Екатерине Карамзина то, что лучшие современные умы думали о ее царствовании: «Екатерина уважала в подданном сан человека, нравственного существа, созданного для счастия гражданской жизни. Екатерина преломила обвитый молниями жезл страха, взяла масличную ветвь любви, и не только объявила торжественно, что владыки земные должны властвовать для блага народного, но всем своим долголетним царствованием утвердила сию вечную истину. Главное дело сей монархини состоит в том, что ею смягчилась власть, не утратив силы своей».

Державин в своей поэзии сочувствовал прекрасным началам этого человеколюбия, Его лира была свободным их отголоском. Он имел право сказать Екатерине в посвящении своих стихотворений:

Ты славою, — твоим я эхом буду жить.

Особенно в двух одах: Фелица и Изображение Фелицы он сильно выразил это сочувствие. Вот отрывки из этих од:

Из Фелицы:

Слух идет о твоих поступках.
Что ты ни мало не горда,
Любезна и в делах и в шутках,
Приятна в дружбе и тверда;
Что ты в напастях равнодушна,
А в славе так великодушна,
Что отреклась и мудрой слыть.
Еще же говорят не ложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.

* * *
Неслыханное также дело,
Достойное тебя одной,
Что будто ты народу смело
О всем, и въявь, и под рукой,
И знать и мыслить позволяешь,
И о себе не запрещаешь
И быль и небыль говорить;
Что будто самым крокодилам,
Твоих всех милостей зоилам,
Всегда склоняешься простить.

* * *
Стремятся слез приятных реки
Из глубины души моей.
О, коль счастливы человеки
Там должны быть судьбой своей,
Где ангел кроткий, ангел мирный,
Сокрытый в светлости порфирной,
С небес ниспослан скиптр носить!
Там можно пошептать в беседах,
И казни не боясь, в обедах
За здравие царей не пить.

* * *
Там с именем Фелицы можно
В строке описку поскоблить,
Или портрет неосторожно
Ея на землю уронить;
Там свадеб шутовских не парят,
В ледовых банях их не жарят,
Не щелкают в усы вельмож;
Князья наседками не клохчут,
Любимцы въявь им не хохочут,
И сажей не марають рож.

Последняя строфа содержит намеки на те сцены, которые происходили в России в царствование Анны Иоанновны. Смелый язык Державина уже свидетельствовал о том свободном духе, которым повеяло при Екатерине. В Изображении Фелицы, вот какие слова Державин влагает в уста Екатерине:

Я счастья вашего искала
И в вас его нашла я вам:
Став сами вы себе послушны,
Живите, славьтеся в мой век,
И будьте столь благополучны,
Колико может человек.

* * *
Я вам даю свободу мыслить
И разуметь себя ценить,
Не в рабстве, а в подданстве числить,
И в ноги мне челом не бить;
Даю вам право без препоны
Мне ваши нужды представлять,
Читать и знать мои законы,
И в них ошибки замечать.

* * *
Даю вам право собираться
И в думах золото копить,
Ко мне послами отправляться
И не всегда меня хвалить;
Даю вам право беспристрастно
В судьи друг друга выбирать,
Самим дела свои всевластно
И начинать и окончать...

А вот молитва, какую влагает поэт в уста императрицы:

Наставь меня, миров Содетель!
Да воле следуя Твоей,
Тебя люблю и добродетель,
И зижду счастие людей;
Да век мой на дела полезны
И славу их я посвящу,
Самодержавства скиптр железный
Моей щедротой позлащу.

Екатерина посредством западного гуманизма успешно противодействовала деспотизму; но, к сожалению, средства просвещения христианского и высшей любви, заключавшиеся в древней жизни, оставались в пренебрежении. К тому же, западный гуманизм обходился не без ярких противоречий. В то самое время, как высшему сословию давались новые гражданские права, они отнимались у низшего. Ни в одно царствование не было закрепощено столько крестьян, как при Екатерине, и при ней же крепостное состояние введено в Малороссию, где прежде его не было.

Век Екатерины, по мнению современников, был веком разума. Философия энциклопедистов, давшая разуму столь сильное преимущество, отразилась и у нас. Но, по странному противоречию, случай, антипод разума, также не терял прав своих и был предметом обожания. Известно, что энциклопедисты приписывали случаю даже создание мира. Державин возражал им стихами:

Коль случай сделал все в природе,
То случай — разум, случай — Бог!

Но в России случай играл другую роль: он создавал не миры, а людей. От него зависело и достоинство, и счастье человека. Случай обожали, ему поклонялись, в него веровали. Тогда-то произошло название человека случайного, к счастью, уже исчезнувшее в наше, более разумное время.

Державин, как мы сказали, стоял выше своего века и с едкой иронией смеялся над этим случаем, над идолом счастья, которому так низко поклонялись его современники. В оде На Счастие, писанной в 1789 году, он остроумною сатирою сокрушил этот идол и насмеялся над ним. Вот как он изображает его:

Сын время, случая, судьбины,
Иль недоведомой причины!
Бог сильный, резвый, добрый, злой!
На шаровидной колеснице,
Хрустальной, скользкой, роковой,
Во след блистающей деннице,
Чрез горы, степь, моря, леса,
Вседневно ты по свету скачешь,
Волшебною ширинкой машешь,
И производишь чудеса.

Вот как поэт представляет дух своего времени, помешавшегося на мысли о господстве случая:

В те дни, как все везде в разгулье:
Политика и правосудье,
Ум, совесть и закон святой
И логика пиры пируют,
На карты ставят век златой,
Судьбами смертных понтируют,
Вселенну в трантелево гнут;
Как полюсы, меридианы,
Науки, музы, боги — пьяны
Все скачут, пляшут и поют;

В эти дни, когда судьба человека зависела от одной минуты, от случайного взгляда, от своенравной милости, — вот какую ироническую молитву обращает Державин к идолу своего века, к Счастию:

В те дни и времена чудесны
Твой взор и на меня всеместный
Простри, о, над царями царь!
Простри и удостой усмешкой
Презренную тобою тварь;
И если я не создан пешкой,
Валяться не рожден в пыли,
Прошу тебя моим быть другом:
Песчинка может быть жемчугом;
Погладь меня и потрепли.

* * *
.........................................................
Услышь, услышь меня, о, Счастье!
И солнце как сквозь бурь, ненастье,
Так на меня и ты взгляни;
Прошу, молю тебя умильно,
Мою ты участь премени:
Ведь всемогуще ты и сильно
Творить добро из самых зол;
От божеской твоей десницы
Гудок гудит на тон скрыпицы
И вьется локоном хохол.

* * *
Но, ах! как некая ты сфера,
Иль легкий шар Монголофиера,
Блистая в воздухе, летишь,
Вселенна длани простирает,
Зовет тебя, — ты не глядишь;
Но шар твой часто упадает,
По прихоти одной твоей,
На пни, на кочки, на колоды,
На грязь и на гнилые воды,
А редко, редко на людей.

* * *
Слети ко мне, мое драгое,
Серебряное, золотое,
Сокровище и божество!
Слети, причти к твоим любимцам!
Я храм тебе и торжество
Устрою, и везде по крыльцам
Твоим рассыплю я цветы;
Возжгу куренья благовонны
И буду ездить на поклоны,
Где только обитаешь ты.

Век Екатерины был веком внешней воинской славы, которая гремела в победах. По словам Карамзина, с Екатериною взошла на престол божественная любовь к славе, источник всех дел великих. Екатерина приучила Россию к победам, о чем свидетельствовали ее вожди-герои громкими прозвищами: Румянцов-Задунайский, Орлов-Чесменский, Долгоруков-Крымский, Потемкин-Таврический, Суворов-Рымникский; Кагул, Чесма, Рущук, Силистрия, Крым, Рымник, Изманл, Очаков вписаны в летописи нашей истории. Все эти победы отдавались в государственных одах Петрова, Державина и других лириков. Виновники побед, венчанные лаврами, являются во всей красе своей в лирических рапсодиях этой воинственной русской Илиады.

Державин сознает, так же как и Ломоносов, всю неизмеримость Русского царства. Вот его картина в изображении Фелицы:

Престол ее на Скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран Таймурских до Кубанских
Поставь на сорок-двух столпах;
Как восемь бы зерцал стояли,
Ее великие моря;
С полнеба звезды освещали,
Вокруг багряная заря.

Но сознать все это исполинское величие России может, по мнению Державина, только один Русский:

...так! Россу только можно
Отечества представить дух;
Услуги верной ждать не должно
От иностранных слабых рук.
И впрям, огромность Исполина
Кто облечет, окроме сына
Его, и телом и душой?
Нам тесен всех других покрой.

Но где же тайна этой неизмеримости, этого исполинского величия России? Она — в самом духе Русского народа. Она — только внешнее выражение народной силы. Чувство этой силы отдается беспрерывно в поэзии Державина:

Где есть народ в краях вселенны,
Кто бе столько сил в себе имел?

* * *

О, Росс, о род великодушный!
О, твердокаменная грудь!
О, исполин царю послушный!
Когда и где ты досягнуть
Не мог тебя достойной славы?

* * *

Пусть только ум Екатерины,
Как Архимед создаст машины,
И Росс вселенной потрясет!

* * *

...............О, Росс!
Шагни — и вся твоя вселенна!

Нам нечего стыдиться этих народных сил, которыми создано внешнее величие России и приобретено такое огромное пространство земли, равное шестой части обитаемого мира. Мы должны всегда возвращаться к сознанию этих сил, в трудные времена жизни, во времена враждебных столкновений с другими народами.

У Державина эти силы представляются не иначе, как в исполинских образах, которые он берет то из природы, то из народных преданий. Русский народ — это

Девятый вал в морских волнах.

Везувий дает образ поэту для изображения взятия Измаила. Суворов, любимый после Румянцова герой Державина, представляется в виде богатыря русских сказок, а его подвиги — чудесами:

Вихрь полуночной летит богатырь!
Тьма от чела, с посвиста пыль!
Молньи от взоров бегут впереди,
Дубы грядою лежат позади.
Ступит на горы — горы трещат;
Ляжет на воды — воды кипят;
Граду коснется — град упадает;
Башни рукою за облак кидает...

В самом деле, то были времена богатырские. Россия изумляла Европу своими победами. Понятно, как мог тогда явиться в уме Потемкина Восточный проект, выраженный в следующих стихах Державина:

Отмстить Крестовые походы,
Очистить Иордански воды,
Священный гроб освободить,
Афинам возвратить Афину,
Град Константинов Константину
И мир Афету водворить.

Все Русские сочувствовали славе отечества. Понятно, какой восторг должны были зажигать в сердцах оды Державина, гремевшие славою России. Поэт имел право сказать Екатерине:

Ты славою — твоим я эхом буду жить.

Славолюбие тогда заражало всех. Им увлекался и поэт. Ему хотелось, чтобы слава отечества отразилась и на нем лично. Он даже применил к себе две известные славолюбивые оды Горация: Памятник и Лебедь.

Памятник.

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;
Металлов тверже он и выше пирамид:
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! Весь я не умру; но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увидая,
Доколь Славянов род вселенна будет чтить.
Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул, в забавном русском слоге,
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовал о Боге,
И истину царям с улыбкой говорить.
О Муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой, неторопливой,
Чело твое зарей бессмертия венчай.

Лебедь.
................................................
Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах,
Но, будто некая цевница,
С небес раздамся в голосах.
И се уж кожа, зрю, перната
Вкруг стан обтягивает мой;
Пух на груди, спина крылата;
Лебяжьей лоснюсь белизной.
.................................................
С Курильских островов до Буга,
От Белых до Каспийских вод,
Народа, света с полукруга,
Составившие Россов род,
Со временем о мне узнают
Славяне, Гунны, Скифы, Чудь,
И все, что бранью днесь пылают,
Покажут перстом, — и рекут:
«Вот тот летит, что, строя лиру,
Языком сердца говорил,
И проповедая мир миру,
Себя всех счастьем веселил».

В этом искании славы была своя слабая сторона, своя изнанка. Прекрасен подвиг гражданина, когда он личную свою славу соединяет с славою отечества. Но умаляет он и себя и славу свою, когда отделяет их от народа. Это уж — тщеславие. Им грешил век Екатерины, и оно вело к театральному блеску, который любили тогда во всем.

Державин не сочувствовал театральной внешности Екатерининского времени. Он не воспел ее великолепного странствия в Крым, но с кровиею русскою изобразил героя века, Потемкина, с его странною прихотью, с его страстью к брильянтам:

Он мещет молнию и громы,
И рушит грады и берет;
Волшебны созидает домы,
И дивны праздники дает.
Там под его рукой гиганты,
Трепещут земли я моря;
Другою чистит бриллианты
И тешится на них смотря.

Державин иначе употреблял все сокровища внешнего мира, чем Потемкин. Он превращает их в яркие краски для изображения великолепных картин природы. Так изобразил он Сунский водопад (Кивач) алмазною горою, бездною серебра и жемчуга, а хвост павлиний — переменным отливом изумрудов и яхонтов:

Наклонит — изумруды блещут,
Повернет — яхонты горят.

Державин не сочувствовал Потемкину. Тщетно фаворит добивался от него похвальных од. Но к чести Потемкина должно сказать, что он был великодушен и не мстил поэту за его безмолвие. Любимыми героями Державина были искатели славы отечества, а не личной своей, Румянцов и Суворов. Первый отказался от торжественного въезда в столицу при торжестве Кучук-кайнарджийского мира. После громких побед он удалялся в деревню, жил в хижине, уставленной соломенными стульями, и удил рыбу, приговаривая: «Наше дело городки брать да рыбку удить». Суворов доводил свое отвращение к роскоши и блеску до цинизма. Державин пел его и тогда, когда он был в немилости. Эти истинные герои понимали дух Русского народа и любовь его к простоте и скромности личной и к величию отечества. Державин вместе с народом им вполне сочувствовал и пел их подвиги от полноты душевного восторга. Ода, в которой истинная, скромная слава отличена от славы блестящей и шумной, есть Водопад. Скромная, истинная слава изображена в виде Румянцова, в сельском уединении своем, при всех символах своих побед и заслуг отечеству, рассуждающего о суете жизни и тленной славе сего мира; слава блестящая, шумная, под образом водопада, представляется как ложная и мгновенная. Этот символ мгновенной славы переносит мысль поэта в бессарабскую степь, к смертному одру Потемкина, поразившего, своею внезапною смертью на дороге, всех современников. Здесь дума о смерти устами поэта смиряла кичливые порывы к шумной славе в сынах тревожного века:

Чей труп, как на распутьи мгла,
Лежит на темном лоне ночи?
Простое рубище чресла,
Две лепты покрывают очи,
Прижаты к хладной груди персты,
Уста безмолвствуют отверсты!
Чей одр — земля, кров — воздух синь,
Чертоги — вкруг пустынны виды?
Не ты ли счастья, славы сын,
Великолепный князь Тавриды?
Не ты ли с высоты честей
Незапно пал среди степей?

В чертах Екатерниина века, одушевлявших лиру Державина, была еще одна: это — раздолье жизни. Оно, правда, началось еще при Елисавете, но получило развитие при ее наследнице. Здесь разгадка той любви, которую заслужила Екатерина в народе Русском, давшем ей неоцененное прозвище Maтушки, сделавшем даже имя Екатерины самым популярным именем в России. Державин выражал только мнение современников, говоря, что Екатерина

Велит и ткать, и прясть, и шить,
Развязывая ум и руки,
Велит любить торги, науки,
И счастье дома находить.

Девизом ее царствования был другой стих Державина:

Живи — и жить давай другим.

За это раздолье жизни, которое так любит Русский народ, да и всякий, он охотно прощал своей матушке-царице все ее недостатки.

Многие лирические пиесы Державина представляют нам это раздолье тогдашней общественной и семейной жизни, как говорит сам поэт:

Кто ищет общества, согласья,
Приди, повеселись у вас;
И то для человека счастье,
Когда один приятен час.

Пикники, откуда взяты эти четыре стиха, К первому соседу, Ко второму соседу, Приглашение к обеду, Разные вина, Кружка, и многие другие пиесы представляют нам живые картины этого радушного веселья. Мы передадим хотя некоторые, потому что без них была бы далеко не вполне выполнена наша задача — изобразить время Державина его же стихами:

Кого роскошными пирами
На влажных невских островах,
Между тенистыми древами,
На мураве и на цветах,
В шатрах персидских, златошвейных,
Из глин китайских драгоценных,
Из венских чистых хрусталей,
Кого толь славно угощаешь,
И для кого ты расточаешь
Сокровища казны твоей?

* * *

Гремит музыка; слышны хоры
Вкруг лакомых твоих столов;
Сластей и ананасов горы,
И множество других плодов
Прельщают чувства и питают;
Младые девы угощают,
Подносят вина чередой,
И алиатико с шампанским,
И пиво русское с британским,
И мозель с зельцерской водой.
(К первому соседу).
Шекснинска стерлядь золотая,
Каймак и борщ уже стоят,
В графинах вина, пунш, блистая,
То льдом, то искрами, манят;
С курильниц благовонья льются,
Плоды среди корзин смеются,
Не смеют слуги и дохнуть;
Тебя стола вкруг ожидая
Хозяйка статная, младая, Готова руку протянуть.
(Приглашение к обеду).

Так приглашал Державин И.И. Шувалова:

... от дел попрохладиться,
Поесть, попить, повеселиться,
Без вредных здравию приправ.

Разные вина, воспеваемые Державиным по различию их цвета, показывают, что уже не так роскошествовали его современники, как воображали. Но прекрасна его Кружка, дщерь великого ковша, которая соединяла пирующих и вела свое происхождение из давней старины русской:

Краса пирующих друзей,
Забав и радостей подружка,
Предстань пред нас, предстань скорей.
Большая сребряная кружка!
Давно уж нам к тебя пора
Пивца налить
И пить:
Ура! ура! ура!

* * *

Ты дщерь великого ковша,
Которым предки наши пили;
Веселье их была душа;
В пирах они счастливо жили.
И нам, как им, давно пора
Счастливым быть
И пить:
Ура! ура! ура!

* * *

Бывало старики в вине
Свое все потопляли горе;
Дралися храбро на войне:
Ведь пьяным по колено море!
Забыть и нам всю грусть пора,
Отважным быть
И пить:
Ура! ура! ура!

Это раздолье жизни переходило иногда в роскошь. Потемкин, душа таких пиров, не щадил ничего для этой роскоши. В летописях царствования Екатерины сохранилась память праздника, данного Потемкиным в Таврическом дворце, 28 апреля 1791 года, по случаю взятия Измаила. Державин был сам летописцем этого волшебного праздника. Дворец был превращен в сад из лавровых, померанцевых и миртовых дерев с дорожками, холмами, водоемами и гротами. Русские качели и другие игры были расставлены в саду. Русския песни и пляски оживляли общество. Тут же по дорожкам расхаживал золотой слон с жемчужными бахромами, весь покрытый алмазами, изумрудами, рубинами. На двадцати-четырех парах, составлявших особую кадриль, одних брильянтов было и 10.000,000 рублей. Но не этот блеск одушевил лиру Державина. Мысль, побудившая поэта описать его, была та, что Россия всеми своими дарами принимала участие в роскоши этого угощения. Вот эта мысль:

Богатая Сибирь, наклоншись над столами,
Рассыпала по ним и злато и сребро:
Восточный, Западный, седые океаны,
Трясяся челами, держали редких рыб;
Чернокудрявый лес и беловласы степи,
Украйна, Холмогор, несли тельцов и дичь;
Венчанна класами, хлеб Волга подавала,
С плодами сладкими принес кошницу Тавр;
Рифей, нагнувшися, в топазы, аметисты
Лил кубки мед златой, древ искрометный сок,
И с Дона сладкия и Крымски вкусны вина,
Прекрасная Нева, прияв от Бельта с рук
В фарфоре, кристале чужия питья, снеди,
Носила по гостям, как будто бы стыдясь,
Что потчевать должна так прихоть по неволе.
Обилье тучное всем простирало длань.
Картины по стенам, огнями освещенны,
Казалось, ожили, и рдяны лица их
Из мрака выставя, на славный пир смотрели;
Лукуллы, Цезари, Траян, Октавий, Тит,
Как будто изумясь, сойти со стен желали
И вопросить: кого так угощает свет?
Кто, кроме нас, владеть отважился вселенной?

В этих горах и реках, предлагающих дары свои на пир России, ярко выступают пластические образы, напоминая более стиль Ломоносова, чем Державина. Знаменательны также образы императоров языческого Рима, взирающих с завистью на русское угощение, намекающее на всемирное могущество России.

Но в этих материальных наслаждениях века, какое бы изящество вкуса их ни прикрывало, таился внутренний червь тоски, неизбежной спутницы всякого чувственного пресыщения в человеке. О самом неутомимом авторе этих праздников, Потемкине, рассказывают, что после них он несколько дней сряду оставался дома, в кругу родных и приближенных, утомленный лежал на софе в шлафроке, босоногий, с обнаженной шеей, с нахмуренным челом, с повислыми бровями и молча играл в шахматы или в карты. Державин изобразил его в этом состоянии тяжелого пресыщения:

Там воды в просеках текут,
И с шумом вверх стремясь, сверкают;
Там розы средь зимы цветут,
И в рощах нимфы воспевают,
На то ль, чтобы на все взирал
Ты оком мрачным, равнодушным,
Средь радости казался скучным
И в пресыщении зевал?

Державин нередко и в других стихотворениях напоминает участникам современных пиров об этой границе, поставленной чувствами для их наслаждений, как, например, в следующих стихах:

Придут, придут часы те скучны,
Когда твои ланиты тучны
Престанут Грации трепать!

Известная пьеса: Философы пьяный и трезвый представляет два противоположные воззрения на жизнь, современные Державину. В пьяном мы видим сибарита, разочарованного во всех благородных стремлениях своей жизни: ни честолюбие служебное, мы воинская слава, ни поприще правды в судах, его не удовлетворили. С отчаяния он предался изнеженной жизни и приглашает к мой своего трезвого товарища такими стихами:

Как пенится вино прекрасно!
Какой в нем запах, вкус и цвет!
Почто терять часы напрасно?
Нальем, любезный мой сосед!

Но трезвый еще не разочаровался и носит в душе идеалы гражданской жизни на поприще чести, в боях и в судах. Он отвечает пьяному:

Пусть пенится вино прекрасно,
Пусть запах в нем хорош и цвет,
Не наливай ты мне напрасно:
Не пью, любезный мой сосед!

Эти два противоположные воззрения на жизнь, эта борьба разочарования с чувством долга, праздной неги, нравственного бессилия с могучею силою деятельной воли, сопровождают все ваше развитие в новом периоде. При Державине разочарование приводило людей к вину; в наше время оно приводить к бездействию и кончается чужими краями.

Но Державин, как мы уже сказали, хотя отражал век свой во всех его главных чертах, но стоял выше его внутреннею своею мыслью, которая принадлежала не времени, а, можно сказать, вечности. Воспитанная древними предками, заимствованная в основе древней русской жизни, она сообщала поэзии Державина нравственную силу, возвышавшую ее над своим временем. Эта мысль была религиозная. В ней находит он беспрерывное успокоение и усладу от тревог и волнений мира. В чувстве веры разрешаются у него все бурные чувства треволненной жизни, как в полном аккорде необходимые диссонансы. Всем остроумным развратникам он говорит в Успокоенном неверии:

Прийдите, обымите Веру:
Она одна спокоит вас...

Сильный этою идеей, поэт любит среди наслаждений века устремлять мысль его на время, звоном каждой минуты приближающее нас к вечности:

Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает,
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет... и к гробу приближает.

Такова еще в той же оде На смерть князя Мещерского грозная картина смерти, глядящей на всех и точащей лезвие свое:

Где стол был явств, там гроб стоит,
Где пиршеств раздавались лики,
Надгробные там воют клики,
И бледна смерть на всех глядит...

* * *

Глядят на всех, — и на царей,
Кому в державу тесны миры;
Глядит на пышных богачей,
Что в злате и сребре кумиры;
Глядит на прелесть и красы,
Глядит на разум возвышенный,
Глядит на силы дерзновенны,
И... точит лезвее косы.

Такой образ, выставленный среди чувственных пиров, напоминал вместе с тем современникам Державина, не вполне оторвавшим себя от завета древних предков, о неземном назначении человека.

Перейдем к поэту. Лира Державина обнимает область лирики в самых разнообразных ее проявлениях. Виды лирической поэзии определяются теми отношениями, в которых поэт находится к Богу, человечеству и природе, к государству, обществу и сословию, с которым тесно связав, к самому себе лично. Державин в своих произведениях обнимает все эти отношения.

В числе его религиозных од первое место, конечно, занимает ода Бог, переведенная почти на все европейские языки, а из азиатских — на японский. Замечательно одно предание из младенчества Державива, связанное с этою одой. Говорят, что первое слово, которое Державин сказал на руках у кормилицы, указывая в небе на комету, тогда явившуюся было слово «Бог». Известно, что первая мысль этой оды осенила Державина в час воскресной заутрени, любимого богослужения Русского народа, столь сладкого иго верующему сердцу. Конец же оды, долго ожиданный поэтом, вылился внезапно в одну из тех светлых минут вдохновения, какие нечасты бывают и в душах великих поэтов. Вся ода в главном движении своем сходится с еврейскою поэзиею: она представляет стремление человека определить Бога, стремление, изливающееся, наконец, потоком чувства в благодарных слезах к своему Создателю. К религиозным же одам относятся многие переложения псалмов. Державин перелагал по преимуществу псалмы правды. Лучшие из них относятся к одам, которые мы называем всечеловеческими. В этих одах поэт определяет свои отношения ко всему человечеству. Здесь главная одушевляющая идея есть идея правды. Мы скажем о них в конце, так как эта идея венчает всю жизнь и поэзию Державина. Но в эти оды Державин вносил не только чувство восторга, но и чувство негодования, которое обращало его лиру в сатиру. Сюда относятся сатирические оды: Фелица, На счастье, Вельможа и другие. К одам государственным относятся все патриотические пьесы Державина, входящий в победоносную летопись царствования Екатерины и Павла: На приобретение Крыма. Осада Очакова, Взятие Измаила, Взятие Варшавы, Победы в Италии, Переход Альпийских гор и другие. Все эти оды, в свое время, питали в русских сердцах любовь к славе отечества и воспламеняли молодых воинов к новым победам. Песни Державина, можно сказать, столько же участвовали в вовне двенадцатого года, сколько песни Гомера в войнах Греков с Персами. К одам общественным и сословным относятся все те стихотворения, в которых поэт особенно воспевает тогдашнее раздолье русской жизни. Но об них уже было сказано ранее. К одам личным принадлежат анакреонтические, или эротические песни. Личные чувства и впечатления поэта дают им содержание. Поэзия личных идеалов души еще не была тогда открыта. Она еще впереди — в Жуковском. Чувственный взгляд в лирике тогда еще господствовал. Державин позволял себе в этом роде поэзии игривые шалости.

Вот весь круг лирики Державина. Должно, однако, сказать, что поэт в своих созданиях почти никогда не выдерживает художественной целости. О нем справедливо заметил еще критик Мерзляков, что он «то парит в небе, то стелется долу». Эта неровность есть отличительная черта Державина. Как его взмахи вверх бывают необыкновенно внезапны, так и падение чрезвычайно быстро. Он как будто не знает ровной средины в своем полете. Поэзия наша рождалась не вдруг: ей надобно было постепенно развивать свои элементы.

В Ломоносове мы видели господство пластического элемента. Державин развивает по преимуществу элемент живописный. Картины, изящные в слове — лучшая сторона его поэзии. Их много. Мы уже видели картину водопада, павлина, смерти. Обратим внимание еще на некоторые другие, чтобы более ознакомиться с Державиным живописцем. Вот картина луны из Видения Мурзы, пьесы довольно слабой:

На темно-голубом эфире
Златая плавала луна,
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучем
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.

Вот картина, взятая из зимней русской природы в оде Бог:

Как в мразный, ясный день зимой,
Пылинки инея сверкают,
Вратятся, зыблются, сияют,
Так звезды в безднах под Тобой.

Вот Осень во время осады Очакова:

Уже румяна осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино;
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красножелты листьи
Расстлались всюду по тропам;
В опушке заяц быстроногий,
Как котик поседев, лежит;
Ловецки раздаются роги,
И выжлят лай и гул гремит;
Запасшися крестьянин хлебом,
Есть добры щи и пиво пьет;
Обогащенный щедрым Небом,
Блаженство дней своих поет.

Вот Альпийский Сен-Готард и на нем зима:

Ведет — и некая громада,
Гигант пред ним восстал в пути;
Главой небес, ногами ада
Касаяся, претит идти;
Со ребр его шумят вниз реки,
Пред ним мелькают дни и веки,
Как вкруг волнующийся пар;
Ничто его не потрясает,
Он гром и бури презирает;
Нахмурясь, смотрит Сен-Готар.

* * *

А там — волшебница седая
Лежит на высоте холмов;
Дыханьем солнце отражая,
Блестит вдали огнями льдов,
Которыми одета зрится:
Она на всю природу злится,
И в страшных инистых скалах,
Нависнутых снегов слоями,
Готова задавить горами,
Иль в хладных задушить когтях.

Перейдем к картинам другого рода. Вот два инвалида из оды Вельможа:

А там — израненный герой,
Как лунь во бранях поседевший,
Начальник прежде бывший твой,
В переднюю к тебе пришедший
Принять по службе твой приказ,
Меж челядью твоей златою,
Поникнув лавровой главою,
Сидит и ждет тебя уж час!
...............................................
А там — на лестничный восход
Прибрел, на костылях согбенный,
Бесстрашный, старый воин тот,
Тремя медальми украшенный,
Которого в бою рука
Избавила тебя от смерти:
Он хочет руку ту простерти
Для хлеба от тебя куска.

Вот картина Ласточки, этой домашней, любимой птички русского народа:

О, домовитая ласточка!
О, милосизая птичка!
Грудь краснобела, касаточка,
Летняя гостья, певичка!
Ты часто по кровлям щебечешь,
Над гнездышком сидя, поешь;
Крылышками движешь, трепещешь,
Колокольчиком в горлышке бьешь.
Ты часто по воздуху вьешься,
В нем смелые круги даешь,
Иль стелешься долу, несешься,
Иль в небе, простряся, плывешь.

А вот картина русской пляски из анакреонтической пьесы Русские девушки:

Зрел ли ты, певец тиисский,
Как в лугу весной бычка
Пляшут девушки российски
Под свирелью пастушка?
Как, склонясь главами, ходят,
Башмачками в лад стучат,
Тихо руки, взор поводят,
И плечами говорят...

Иногда картины у Державина выступают совершенно отдельно, не связываясь нисколько ни между собою, ни с целым содержанием произведения. Так, например, после картины водопада Суны являются отдельные картины волка, лани, коня. Отдельно взятые, они весьма удачны, но нарушают единство целого. Дмитриев, в своих записках характеризуя Державина, замечает, что он имел дар наблюдательности и даже в беседе дружеской запасался картинами и сравнениями, какие ему случайно попадались. Однажды за обедом подавали у него щуку; Державин заметил на ней голубое перо, и щука с голубым пером явилась в произведении, вскоре после того написанном. Элемент живописный никогда не покидал Державина и является довольно ярким в самых последних его стихотворениях, где видны уж одни только, по выражению Мерзлякова, развалины Державина. К таким пьесам принадлежит Утро, изобильное живописными красотами природы.

Говоря о живописном элементе поэзии Державина, мы должны заметить в этой живописи народные русские краски. Поэт подражал Анакреону и Горацию, наряжая их нередко в русскую одежду. Он брал лица из древней мифологии — и писал их с русских натурщиков. Так изобразил он седого Борея чертами русского старика. Мы помним Суворова в виде богатыря русских сказок; Афинейский витязь изображен чертами Орлова, охотника до скакунов, до кулачного боя, до русской пляски, до свайки и до всех игр Русского народа. В пьесе Рождение красоты красота родится под рукою Зевеса совершенно русская:

Ввил в власы пески златые,
Пламя в щеки и в уста,
Небо в очи голубые,
Негу в грудь, — и Красота
В миг из волн морских родилась;
А взглянула лишь она,
Тотчас буря укротилась,
И настала тишина.

Вот Похвала сельской жизни написанная в подражание Горацию чертами из сельской жизни русской:

Горшок горячих, добрых щей,
Копченый окорок под дымом:
Обсаженный семьей моей,
Средь коих сам я господином,
И тут-то вкусен мне обед!

* * *

А как жаркой еще баран
Младой, к Петрову дню блюденный,
Капусты сочные качан,
Пирог, груздями начиненный,
И несколько молочных блюд.

* * *

Тогда-то устрицы го-гу,
Всех мушелей заморских грузы,
Лягушки, фрикасе, рагу,
Чем окормляют нас Французы,
И уж ничто не вкусно мне.

В этих чертах Державинской поэзии виден уже зародыш того народного искусства, которому суждено было у нас развиться позднее, в размерах более огромных. При такой русской палитре, при таких народных красках, поэт имел право призывать свою музу не в виде древней крылатой богини, а в образе чисто-русском, как читаем в следующих стихах:

Приди, иль в облаке спустися,
Или хоть в санках прикатися
На легких, резвых, шестерней,
Оленях белых, златорогих:
Как ездят барыни зимой
В странах Сибирских, хладом строгих.

Музыкальный элемент в поэзии Державина уступает совершенно живописному. Есть, конечно, и у него аккорды прекрасные, гармонические, но за то встречается и какофония, подобную которой можно встретить разве у Тредьяковского. Рифма Державина не только не богата, но иногда более похожа на созвучие, чем на рифму. Приведем несколько стихов, свидетельствующих о поэтическом недостатке его уха. Некоторые из них могли бы быть употреблены на так называемые русские скороговорки.

Поляк, Турк, Перс, Прус, Хив и Шведы.

* * *

От солнца как бежит вошь, тьма и мгла:
Так от тебя печаль, брань, смерть ушла.

* * *

Иль как на лен, на шелк, цвет пестрота и лоск.

* * *

Так ты, так ты таков-то мот.
Сия гробница скрыла —
Затмившего нам лунный свет.

Можно было бы умножить эту коллекцию, особенно из стихотворений позднейшего периода, когда этот недостаток еще более усилился.

В заключение разбора поэзии Державина обратим внимание на основную мысль его произведений. Эта мысль не художественная, а нравственно-религиозная: это идея правды. Она была путеводною звездою жизни поэта. Она засветилась в нем еще тогда, как ребенком он страдал за мать свою от неправды судов в отечестве. Жажда правды образовала в нем честного и пламенного гражданина. Она же посылала ему и прекрасные вдохновения. Поэзия Державина особенно возвышается мыслью там, где говорить от имени правды.

Для преложений Державин избирал особенно те псалмы, которые именуются песнями правды и посвящены ей. Таково, например: Воцарение Правды.

Господь воцарился!
Земля, веселись!
Мрак туч расступился!
Холм, в свет облекись!
Правда и суд утвердились
Вкруг трона его.

По случаю ввода императором Павлом сына его Александра в сенат, Державин воспевает Введение Соломона в судилище и произносит молитву:

Боже! дай царю Твой суд
И цареву сыну правду!

В оде Истина поэт так определил Бога:

Он совесть — внутрь,
Он правда — вне.

В другой оде по торжественному случаю он сказал:

И мира царь есть раб Господень:
.......................................................
Лишь правда — над вселенной царь.

Эта мысль дала Державину нравственную силу, в век привилегированного вельможи, написать оду Вельможа, которая с одной стороны представляет идеал честного гражданина у престола царя, а с другой, — сатиру на многих вельмож того времени.

Вельможу должны составлять
Ум здравый, сердце просвещенно;
Собой пример он должен дать,
Что звание его священно,
Что он орудье власти ести
Всех царственных подпора зданий;
Вся мысль его, цель слов, деяний
Должны быть — польза, слава, честь.
.....................................................
Блажен народ, который полн
Благочестивой веры к Богу,
Хранит царев всегда закон,
Чтит нравы, добродетель строгу
Наследным перлом жен, детей,
В единодушии — блаженство,
Во правосудии — равенство,
Свободу, — во узде страстей!

* * *

Блажен народ, где царь главой,
Вельможи — здравы члены тела,
Прилежно долг все правят свой,
Чужого не касаясь дела;
Глава не ждет от ног ума,
И сил у рук не отнимает,
Им взор и ухо предлагает,
Повелевает же сама.

* * *

Сим твердым узлом естества
Коль царство лишь живет счастливым, —
Вельможа! славы, торжества .
Иных вам нет, как быть правдивым,
Как блюсть народ, Царя любить,
О благе общем их стараться,
Змеей пред троном не сгибаться,
Стоять — и правду говорить.

Любовь к правде дала Державину силу направить ее стрелы против самого себя, и в послании к Храповицкому написать эти смелые строфы, в которых поэт отказался от льстивых од своих:

Где чертог найду я правды?
Где увижу солнце в тьме?
Покажи мне те ограды
Хоть близь трона в вышине,
Чтоб где правду допущали
И любили бы ее.

* * *

Страха связанным цепями
И рожденным под жезлом,
Можно ль орлими крылами
К солнцу нам парить умом?
А хотя б и возлетали, —
Чувствуем ярмо свое.

* * *

Должны мы всегда стараться,
Чтобы сильным угождать,
Их любимцам поклоняться,
Словом, взглядом их ласкать.
Раб и похвалить не может:
Он лишь может только льстить.

* * *

Извини ж, мой друг, коль лестно
Я кого где воспевал:
Днесь скрывать мне тех безчестно,
Раз кого я восхвалял.
За слова — меня пусть гложет,
За дела — сатирик чтит.

Предавая великодушно слова свои в жертву правосудию, Державин не отказывается от своих дел, и в другом послании к Храповицкому говорит:

Ты сам со временем осудишь
Меня за мглистый фимиам;
За правду ж чтить меня ты будешь:
Она любезна всем векам.

Эти слова поэт обращал, конечно, не к одному Храповицкому, но и ко всему потомству. Он уверен был, что за это искание единой правды он получит награду и в том мире. Эту мысль он выразил в одном из последних стихотворений, Проблеск:

В бессмертном превитать я буду озаренье,
Как ясный Божий луч!

Идеал мужа правды носится нередко в произведениях Державина. Он не находить этого идеала даже и в героях своего времени. Так, он говорит:

Средь славных подвигов и боев
Мы зрим полки у нас героев;
Но чтит ли их взор мудреца?
Он ищеть Росса справедлива,
Благочестива, терпелива,
Мужей великих образца.

Такой идеал нашел он только в герое древней Руси, князе Пожарском, и воспел ему, помимо современников, истинную, нельстивую оду:

Царя творец и раб послушный,
Не ты ль, герой великодушный,
Пожарский, муж великий мой?

Поэт желает, чтобы тень этого мужа, который

Избрал достойного владыку
И над собою воцарил,

чаще носилась над умами современников:

Восстань, восстань на голос лиры,
Великая из мрака тень!
И ночь когда скрывает миры,
Или когда сияет день,
Носись над нашими главами.

К другим же славам современного мира он так относится:

Услышьте ж, водопады мира!
О, славой шумные главы!
Ваш светел меч, цветна порфира,
Коль правду возлюбили вы!.»

И в другом стихотворении:

Доколе не возлюбишь правды,
Седин геройских не почтишь,
Народу не подашь отрады,
И сирых гласу не внушишь,
Дотоль, о смертный! сколь ни звучен,
И сколь ты ни благополучен,
Хоть славой до небес возник,
Хоть сел на троне превысоком,
Пред любомудрым, строгим оком,
Еще, еще ты не велик.

Есть одна ода у Державина, принадлежащая к виду лирики всечеловеческой. Она составляет яркое исключение по полноте художественного целого, которое выдержано от начала до конца. Это — песнь Властителям и Судиям. Здесь олицетворена самая идея правды в образе Бога, являющегося судиею в сонме земных богов. Мысль и образ в этой оде заимствованы из 81-го псалма правды; Бог ста в сонме богов: посреде же боги рассудит:

Восстал Всевышний Бог, да судить
Земных богов во сонме их.
«Доколе», рек, «доколь вам будет
Щадить неправедвых и злых?

* * *

«Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.

* * *

«Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков».

* * *

Не внемлют! — видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.

* * *

Цари! — я мнил: вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны,
И так же смертны, как и я.

* * *

И вы подобно так падете,
Как с древ увидший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!

* * *

Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един царем земли!

Этою одою мы закончим изучение Державина.

ЛЕКЦИЯ 9

За Державиным следует ряд поэтов лирических, которые развивают данное им направление в разных видах. Назовем и характеризируем главных из них.

Е.И. Костров (1750-1796), питомец Московского университета, продолжал оду торжественную, которая имела у него слишком официальный, академический характер и не вышла из границ посредственности. Он более известен, как даровитый переводчик десяти песней Гомеровой Илиады (переведено еще более, но потеряно) и поэм Оссиановых. Гомера он переводил, правда, александрийским стихом, но необыкновенно сильно и пластически. Костров же проложил путь другим нашим переводчикам Гомера — Гнедичу и Жуковскому, к созданию русской терминологии для изображения некоторых обрядов и утварей древнегреческой жизни. Оссиана Костров переводил в прозе. Его Гомер и Оссиан не мало содействовали образованию нашего трагика Озерова.

В.В. Капнист (1756-1823), малороссиянин, друг Державина, прославился особенно одою На истребление в России звания раба (1786). Любовь к свободе вызвала эту благородную песнь и внушила Капнисту прекрасный стих:

Россия! ты свободна ныне.

Капнист склонил лирику Державина на тон более элегический. Особенно была известна в свое время его ода на смерть дочери (Юлии):

Уже со тьмою нощи
Простерлась тишина...

Много подражал Капнист Горацию в его частной лирике и сам написал несколько замечательных од в том же роде: В память береста, Обуховка и другие. Личные, душевные чувства уже более изобилуют у Капниста, чем у Державина, особенно в позднейших его произведениях. Но не одами Капнист удержал за собою славу, а своею замечательною комедиею: Ябеда, о которой скажем после.

Ю.А. Нелединский-Мелецкий (1751-1829), москвич родом, дал лирике еще более личное, душевное направление. Не даром он сказал:

Каждое души движенье
Жертва другу моему.
Сердца каждое биенье
Посвящаю я ему.

Нелединский прославился песнями, которые похожи на романсы. Некоторые из этих песен и доныне еще остались в народе, как например:

Выду я на реченьку,
Погляжу на быструю —
Унеси ты мое горе,
Быстра реченька, с собой!

* * *

Ох! тошно мне
На чужой стороне;
Всё постыло,
Всё уныло:
Друга милого нет.

* * *

Милая вечор сидела
Под кустом у ручейка.

Долго между современницами Нелединского и после него повторялись слова известного романса, которого первая строфа следующая:

У кого душевны силы
Истощилися тоской;
В грусти дни влача постылы,
Кто лишь в гробе зрит покой:
На лице того проглянет
Луч веселья в тот лишь час,
Как терять он чувства станет,
Как вздохнет в последний раз.

У Нелединского нет уже оды. Ею изобилуют другие два последователя Державина: Херасков и Николев. Херасков в свое время был более известен двумя поэмами: Россияда и Владимир, которые Мерзляков подверг подробному и строгому критическому разбору, своею поэмою в поэтической прозе Кадм и Гармония, и своими слезными драмами. Ныне произведения Хераскова в большинстве забыты, потому что чужды всякой оригинальности и представляют лишь плод изучения западных подлинников. Но прекрасная жизнь Хераскова, как друга просвещения, как покровителя Новикова и основателя университетского пансиона, записана в истории Московского университета чертами искренней благодарности. Николев оживлял еще несколько оду, когда вносил в нее некоторую веселую шутку; но торжественную оду он умалил до той степени, на которой она подверглась бичу известной сатиры Дмитриева Чужой толк. Но o нем речь еще впереди.

Из позднейших лириков поколения Державинского, князь И.М. Долгорукий замечателен, частью чувствительным, частью легким сатирическим направлением. Его Камин, В Пензе, В Мосте, его Война каминов, Авось, Везет, Живет в свое время пленяли остроумием. Но строфы из его Завещания вызывают и теперь то искреннее простосердечное чувство, с каким написаны:

О, вы, друзья мои любезны!
Не ставьте камня надо мной!
Все ваши бронзы бесполезны,
Они души не скрасят злой.
Среди могил, на взгляд негодных,
И в куче тел простонародных
Пускай истлеет мой состав!
Поверьте, с кем ни схорониться,
Земля все в землю обратится:
Ее равенство природных прав!
....................................................
Пред Богом слов не надо иного;
Душевный вздох к Нему дорога;
Он сам ее нам проложил.

* * *

Не славьте вы меня стихами,
Они не нужны мертвецам;
Пожертвуйте вы мне сердцами,
Как оным жертвовал я вам.
Стихи от ада не избавят,
В раю блаженства не прибавят;
В них только гордость и тщета.
Проток воды, две-три березы,
Да ближних искренния слезы —
Бот монументов красота!

Поэт своим прозорливым взглядом как бы предсказывал иногда будущие плоды возраставшего эгоизма:

Другой все люди стали веры,
Себе всяк ныне строит храм.

Современником же Державина был поэт, давший новый, прекрасный оттенок русской поэзия того времени, И.Ф. Богданович (1743-1803). Малороссиянин и один из первых слушателей Московского университета. Мы сказали уже, что Русский народ и язык его, как выражение души, соединяют силу с мягкостью. То же соединение встречаем и в поэзии. Если Державин в своей лирике олицетворяет преимущественно русскую силу, то его современник, Богданович, дополняет эту силу мягкостью. Вся слава Богдановича сосредоточена в поэме Душенька.

Содержание рассказа взято из сказки Апулея: «Золотой осел», переделанной Лафонтеном в поэму: «Амур и Психея». Страдания Психеи, гонимой Венерою за ее красоту, составляют сущность поэмы. Но Богданович сумел греческо-французскую Психею претворить в существо истинно-русское, прелестное, грациозное, или, выразимся по-русски: милое. Русский язык прелестью своих ласкательных уменьшительных указал поэту название для его героини, название народное, слышное и понятное сердцу каждого Русского:

У Русских Душенька она именовалась.
.....................................................................
Во славу Душеньке, у нас от тех времен
Поставлено оно народом в лексиконе
Между приятнейших имен,
И утвердила то Любовь в своем законе.

Милое — один из видов изящного в нашей народной эстетике. Понятие это сродни тому, что Италиянцы называют il vago, Французы — le gracieux, Немцы — anmuthig. Красота милого зависят не столько от красивой формы внешней, сколько от выражения души в лице. Оно выражается у нас стихом-пословицей: «Не по-хорошу мил, а по-милу хорош». — Слово «милое» современно первым явлениям жизни Русского народа и встречается впервые в древнейших договорах наших князей. Карамзин с своею эстетическою чуткостью ко всему русскому подметил его и первый дал ему то художественное значение, которое оно у нас получило. Образы милого встречаются у нас в песнях, особенно в колыбельных, детских, в ваших сказках, прибаутках к ним, в загадках и в пословицах. Язык в своих уменьшительных, ласкательных, простирающихся даже на междометия, представляет бесчисленные оттенки милого. Особенно нежно звучит это милое в нашем семейном быту, в его уменьшительных, исполненных ласки и мягкости душевной.

Богданович понял это, и его Душенька есть первое проявление нашего милого в художественном периоде русской поэзии. В Душеньке Богдановича — зародыш Светланы Жуковского, Людмилы и Татьяны Пушкива. Об этом милом мечтал Гоголь; когда создавал свою Улиньку, но не достиг идеала. Мысль Душеньки, скажем, еще носится в будущем нашей поэзии, к которой можно применить то, что Богданович сказал о своей Душеньке:

Во всех ты, Душенька, нарядах хороша:
По образу ль какой царицы ты одета,
Пастушкою ли где сидишь у шалаша —
Во всех ты чудо света,
Во всех являешься прекрасным божеством...

Войдем в некоторые подробности поэмы. Прекрасна картина триумфального морского шествия Венеры, и в нем особенно Тритон, предлагающий ей отломок хрустальных гор на место зеркала.

Богиня, учредив старинный свой наряд
И в раковину сев, как пишут на картинах,
Пустилась по водам на двух больших дельфинах.

Амур, простря свой властный взор,
Подвигнул весь Нептунов двор.
Узря Венеру, резвы волны
Текут за ней, весельем полны.
Тритонов водяной народ
Выходит к ней из бездны вод;
Иной вокруг ее ныряет
И дерзки волны усмиряет;
Другой, крутясь во глубине,
Сбирает жемчуги на дне,
И все сокровища из моря
Тащит повергнуть ей к стопам.
Иной, с чудовищами споря,
Претит касаться сим местам;
Другой, на козлы сев проворно,
Со встречными бранится вздорно,
Раздаться в стороны велит,
Возжами гордо шевелит,
От камней дале путь свой правит
И дерзостных чудовищ давит.
Иной, с трезубчатым жезлом,
На ките впереди верхом,
Гоня далече всех с дороги,
Вокруг кидает взоры строги,
И чтобы всяк то ведать мог,
В коральный громко трубит рог;
Другой, из краев самых дальных,
Успев приплыть к богине сей,
Несет отломок гор хрустальных
На место зеркала пред ней.

Есть в поэме и отношения современные. Веселые хороводы, жмурки и плетень со всякими играми, какие Душенька заводит у себя, напоминают любовь Екатерины к русским народным увеселениям. Свободное обращение Душеньки с журналистами указывает на ту же черту в императрице.

Зефиры наконец царевне приносили
Различные листки, которые на свет
Из самых древних лет
Между полезными предерзко выходили,
И кипами грозили
Тягчить усильно Геликон.
Царевна, знав, кому не ведом был закон,
Листомарателей свобод не нарушала,
Но их творений не читала.

Богданович вставлял некоторые наши сказочные предания в содержание греческой поэмы. Особенно замечательно изображение Змея Горыныча:

О, Змей Горынич, Чудо-юдо!
Ты сыт во всяки времена,
Ты ростом превзошел слона,
Красою помрачил верблюда,
Ты всяку здесь имеешь власть,
Блестишь златыми чешуями,
И смело разеваешь пасть,
И можешь всех давить когтями...

Легкий, вольный стих рассказа Душеньки дал образец для сказок Дмитриева, Панкратия Сумарокова и даже для басен Хемницера и Крылова. Богданович любил русские пословицы, но обходился с ними весьма нецеремонно, перелагая их в циничные стихи с рифмами; может быть, однакож, знакомство с русскими пословицами послужило поэту, к созданию и вольного русского стиха.

Сказав о Душеньке, мы не можем пройти молчанием вдохновенный труд нашего славного художника ваятеля-медальера графа Ф.А. Толстого, который в своих пластических рисунках дал превосходный художественный комментарий к созданию Богдановича.

Другим замечательным современником Державина, в царствование Екатерины, был Фонвизин (1745-1792). Москвич родом, один из первых студентов Московского университета, Фонвизин в своей литературной деятельности представляет то сатирико-комическое направление, которое в новом периоде нашей поэзии сопровождает ее от начала. Все движение нашего художественного слова обозначают две струи: одна заимствует свой источник от идеальной жизни и полна вдохновенного восторга; другая, напротив, изображает изнанку жизни и полна искреннего, честного смеха. Поэзия Державина более проникнута идеалом жизни, а если иногда и касается ее изнанки, то превращает восторг не столько в смех, сколько в гневное негодование сатиры. Поэзия Фонвизина действует смехом комедии.

Смешное — один из отрицательных видов изящного. Смехом поэзия обличает и поражает все неразумное в жизни. Русский человек имеет врожденную наклонность к смешному и любит чистосердечно и искренно предавать смеху все свой недостатки. Такая наклонность служит верным залогом его совершенствования. В пословицах своих он так выражается о смехе: «Всякий смех у ворот стоит, дотуда не отойдет пока не отсмеет»; «В чем живет смех, в том и грех». Пословицы его против глупых исполнены беспощадного остроумия. Еще в древности Слово Даниила Заточника выражалось о них, что дураков ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, а что они сами себя рождают. Наши старинные сказки и предания исполнены комического остроумия. Русский человек в самом диаволе видит дурака и выражается о нем иронически: «Сам дурак в яму залез, да и всех туда тащит». Один из древних русских проповедников XV века, Григорий Цамблак, выразился так о диаволе: «Он из царства своего да изгнан будет и смеху да предан будет»!

Мы уже знаем, какую страсть к комическому имел Петр Великий и как он в своих пародиях на обычаи отжившей старины предсказал развитие нашей комедии. Первым замечательным произведением русской литературы нового периода была не ода, не плод идеального вдохновения, а Кантемирова сатира, поражавшая грубую действительность жизни. Ода Ломоносова увлекла, напротив, в мир идеальный. Мы уже знаем, что творец русского слова в поэзии почти чуждался сатирического элемента, хотя не совсем. Современник его, Сумароков уже любил сатиру, в ней более отличался, чем в оде и ввел ее стихию в лирику. В оде Державина сатирический элемент получил еще большее развитие. Ода-сатира, начатая Сумароковым, усовершенствована Державиным.

Мы уже знакомы несколько с комедиями Сумарокова и знаем, что некоторые мотивы комического изобретены им; но его комедия не создала еще стиля, не имеет языка, без которого нет художественной комедии. Сумароков имел последователя в Лукине, который написал комедию Мот, где вывел несколько карикатур, снятых с подлинников. Комедия Веревкина: Так и должно более напоминает слезные драмы Дидерота. Замечательно в ней лицо домового дурачка Фоки.

К числу комических наших писателей принадлежит и императрица Екатерина II. Ее комедии хотя также лишены художественного достоинства и комического языка, но в них заметна остроумная наблюдательность и выведены многие резкие черты современных нравов. Особенно замечательны две ее комедии: О, время! (1772), и Именины госпожи Ворчалкиной. В первой из них изображены три русские барыни: Ханжахина, Вестникова и Чудихина, имена которых дают уже намеки на их характеры. Ханжахина олицетворяет грубое ханжество и суеверие: она сечет своих людей, когда они внезапным приходом помешают ее молитве, уверена, что шестнадцатый ребенок, рожденный ею, был камень, который носит она за пазухой. Чудихина боится сесть на том месте, где 30 лет тому назад сидел покойник. Она пресерьезно говорит, что у нее в животе щука, а в спине собака, и что она чувствует, когда они там ссорятся. Во второй комедии выведена дура Степанида, которую Ворчалкина держит для вранья. В этой же комедии дворянин Дремов преважно хвалится тем, что дедушка его был назван Дремовым от государя, который дремать изволил, когда велел его за услуги отечеству назвать Дремовым. — Мы видим, что все эти черты, смешные и грубые, взяты из действительности, но воспроизведены не художественно.

Первым истинным художником в русской комедии является Фонвизин. Он же создал у нас и комический стиль или язык, без которого невозможна комедия. Фонвизину посчастливилось более других писателей в истории русской словесности. Князь П.А. Вяземский посвятил ему классическую монографию, в которой обозрел век, жизнь и всю деятельность комика, литературную и гражданскую.

Фонвизин оставил нам: Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях, к сожалению недоконченное и письма из заграницы. В этих произведениях содержатся превосходные материалы для изучения биографии и личности писателя.

Фонвизин родился и получил первоначальное воспитание в старинной русской дворянской семье. Но лишь только был учреждену Московский университет и открыты две его гимназии для. дворян и для разночинцев, как отец Фонвизина немедленно отдал двух своих сыновей в первую. Фонвизин весьма комично рассказывает о своем первом ученик университете: как на экзаменах у латинского учителя пять пуговиц его кафтана означали пять склонений, а четыре пуговицы на камзоле — четыре спряжения; как ученики на вопросы учителя об именах и глаголах, к какому склонению или спряжению они относятся, должны были отвечать, смотря по тому, за какую пуговицу он хватался, и проч. Золотую медаль Фонвизин, по словам его, получил из географии, и вот за какой ответ. Учитель спросил, куда течет Волга. Один ученик отвечал: в Черное, а другой: в Белое море, Фонвизин же отвечал: не знаю. В этих смешных рассказах трудно узнать, что принадлежит истине, и что комическому остроумию автора. Мы знаем однако от самого Фонвизина, что в Московском университете он познакомился с французскою и немецкою литературою; что с большим сочувствием он слушал лекции-логики профессора Шадена, который читал по-латыни. Из других источников нам известно, что первые литературные опыты переводов Фонвизин совершил в университете под руководством профессора Рейхеля и напечатал их в его же журнале.

Конечно, развитие ума наукою в Фонвизине, при его природном даровании к смешному, помогло Фонвизину развить комический талант и озарить разумным художественным смехом все неразумие окружавшей его тогда русской жизни. Мы заметим, что два наших превосходных комика, Фонвизин и Грибоедов, были питомцами Московского университета: первый при самом начале его основания, когда наука, перенесенная с Запада, сильно спрыснула русскую почву в молодом поколении; второй при вторичном возрождении университета, когда он в царствование Александрово по мысли Муравьева приобрел новые силы к своему процветанию.

Фонвизин одарен был от природы редкою чувствительностью души. Такое психологическое явление встречается почти во всех лучших комиках. Комический смех, при наружном веселье, скрывает глубину душевного чувства. Чувствительность увлекла поэта к страсти и заблуждению. Он сам искренно сознается в тех падениях, которые испытала его волнуемая душа. Литературным памятником его духовной борьбы осталось Послание к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке. Есть предание, что оно было напечатано в 1763 году, на масленице, когда императрица Екатерина на три дня уничтожила цензуру и позволила печатать все. Позднее, чувствительность в Фонвизине, под влиянием болезни, сказывалась сильною наклонностью к меланхолии. Фонвизин своею жизнью и поэзиею, так сказать, предсказывает Гоголя.

Два раза Фонвизин был за границею. Письма его оттуда представляют образец прозы, замечательной для своего времени, и если бы они не были изданы уже после писем Карамзина, то Фонвизина смело можно бы назвать преобразователем русской прозы. К тому же, в Фонвизине не было того сочувствия ко всемирному образованию Запада, какое одушевляло Карамзина. Как комик, он, по свойству своего дарования, подмечал более изнанку в жизни народов. Да и время, когда он путешествовал, много послужило ему в этом: во Франции общество было накануне революции и обнаруживало все признаки нравственного разложения. Многие наблюдения, касающиеся недостатков народного характера, остаются и доныне неизменно верны. В Риме Фонвизин глубоко сочувствовал художественной жизни Италиянского народа, но не увлекся религиозными явлениями этой жизни, и глубокомысленно заметил, что папское богослужение представляет не столько служение Богу, сколько поклонение папе. Черты италианского характера укрылись от глаз Фонвизина: он заметил в, нем лишь одни недостатки.

Фонвизин оставил нам только две комедии: Бригдир и Недоросль; третья комедия, Выбор гувернера, осталась недоконченною. Содержание комедий Фонвизина сводится к одной идее, их одушевляющей, — к идее воспитания. Эта мысль была мыслью его века, она руководила Екатерину и ее государственных сподвижников. «Воспитание должно быть залогом благосостояния государства», говорит Фонвизин устами Стародума в Недоросле: «мы видим все несчастные следствия дурного воспитания. Ну, что для отечества может выйти из Митрофанушки, за которого невежды родители платят еще и деньги невеждам учителям! Сколько дворян-отцов, которые нравственное воспитание сынка своего поручают своему рабу крепостному! Лет через пятнадцать я выходят вместо одного раба двое: старый дядька, да молодой барин».

Замечательно, что все важнейшие комедии в вашей словесности имеют государственный характер. Да, русская комедия, по своему значению, родня политической комедии Аристофана. Не на отдельные правы общества, не на личные характеры нападает она, но на недостатки в основах самой политической жизни общества: так Фонвизин обличает недостатки в воспитании, Капнист — в судах, Грибоедов — в формах светской жизни общества, Гоголь — в гражданской администрации и во всем общественном устройстве.

Комедия «Бригадир» была написана в 1763 году. В летописях русской словесности достопамятно действие, которое эта комедия произвела на все современное общество в Петербурге. Фонвизин читал ее в Эрмитаже, в кабинете наследника престола, в гостиных просвещенных вельмож того времени. Верность схваченных типов поразила. В бригадирше всякий узнавал бабушку, тетку; всем она была сродня. Комический язык поражал всех жизнью, святою на месте. Общему очарованию много содействовало мастерство Фонвизина читать комедии. Известно, что Фонвизин был большой мастер передразнивать других. Так, копируя Сумарокова, он говорил не только его голосом, но и умом. Он схватывал не одни только внешние признаки человека, но и весь его характер. Он мог не называть лиц, когда́ читал свои комедии; но все узнавали их по особенному голосу. Когда он читал слова бригадирши, то все ее слышали и как будто видели воочию. Таким же комическим свойством одарен был и Гоголь, Его комедии, им самим читанные, были гораздо лучше всех возможных представлений на сцене.

«Недоросль» явился в 1782 году. Память первого представления этой комедии соединена с словами, которые Потемкин сказал автору при выходе из театра: «Умри, Денис, или больше ничего уж не пиши!» Так и случилось: Недоросль был последнею комедиею Фонвизина.

В Бригадире Фонвизин поразил недостатки того воспитания, которое, после реформы Петровой, основывалось нередко на одних пустых формах французского разговорного языка в общежитии. Это был один лоск внешний, скрывавший внутри основу совершено гнилую. Но мы пройдем лучше по порядку все художественно созданные лица этой комедии — и в них всего ярче раскроется весь комизм ее содержания.

Бригадир; выведенный Фовинзиным и давший название комедии, положил конец этому чину, прежде бывшему в большой силе до злоупотребления, как свидетельствует известный стих Державина:

И целый свет стал Бригадир.

Бригадир является одним из вредных следствий реформы Петра, черствым плодом введенного им военного деспотизма и табели о рангах. Бригадир думает, что все образование молодого человека должно состоять в чтении артикула, военного устава и межевой инструкции. О науках, например, о грамматике, он так мыслит: «На что, сват, грамматика? Я без нее дожил почти до 60-ты лет, да и детей взвел». Он уверен, что если Бог и не считает волос на голове у всех людей, но у бригадира считает их непременно: «ежели у пяти классов волос не считают, так у кого же и считать их Ему?» На справедливое замечание жены, что у Бога генералитет, штаб- и обер-офицеры в одном ранге, он, с угрозою сделать ей, что на ее голове нечего и считать будет, возражает: «Как можно подумать, что Богу, который все знает, не известен будто наш табель о рангах? Стыдное дело!» — Любимые предметы разговоров бригадира — баталии, экзерциции, фортеции, — все слова Петровой эпохи. Обожание табели о рангах и военный деспотизм уничтожили в бригадире все человеческие чувства, что особенно видно из его обхождения с женою и сыном. Бригадирша искренно сознается, что ее Игнатий Андреевич вымещал на ней вину каждого рядового. Бригадир же выражается о жене, что она умна как корова, а прекрасна как сова. Ему ничего не стоит назвать ее даже при других дурищей. Сыну своему он говорит: «Иван! не беси меня. Ты знаешь, что я разом ребра два у тебя выхвачу».

Не мудрено, что от такого отца произошел Иванушка, которого можно назвать нравственным уродом. Отец отдал его на руки французскому кучеру, а потом послал в Париж. «Ему, т.е. кучеру, говорит Иван, должен я за любовь мою к Французам и за холодность мою к Русским. Ежели б malheureusement я попал к Русскому, который бы любил свою нацию, я может-быть и не был бы таков». — «Всякой, кто был в Париже, имеет уже право, говоря про Русских, не включать себя в число тех, затем что он уже стал больше Француз, нежели Русской». — «Тело мое родилось в России, но дух мой принадлежит короне Французской!» Эти слова ясно говорят об отношении Ивана к отечеству. Порвав с ним все связи, Иван, разумеется, разрывает их и с семейством. Вот разговор его с отцом: «Да какое право имеете вы надо мною властвовать?» — Дуралей, я твой отец! — «Скажите мне, батюшка, не все не животные, animaux, одинаковы?» — Это к чему? Конечно, все: от человека до скота. Да что за вздор ты мне молоть хочешь?... «Когда щенок не обязан респектовать того пса, кто был его отец, то должен ли я вам хотя малейшим респектом?». Об отце и матери он, зевая, так выражается: «Quelles espиces!»

Бригадирша — chefd'oeuvre Фонвизина в этой комедии. Не даром современники были в восторге от этого типического характера. Бригадирша таскалась по всем походам за своим мужем без жалованья, как она выражается, и отвечала дома за то, чем в строю мужа раздразнили. Пренаивно она рассказывает советнице о варварских поступках своего мужа: «Однажды с сердцов толкнул меня в грудь; так веришь ли, мать моя, Господу Богу, что я насилу вздохнула. А он, мой батюшка, хохочет да тешится. Недель через 5, 6 и я тому смеялась, а тогда, мать моя, чуть было Богу души не отдала без покаяния». Когда советница, выслушав это простодушное признание, спрашивает бригадиршу: «Да как же вы с нам жить можете, когда он и в шутку чуть было на тот свет не отправил?» Бригадирша отвечает ей: «Так и жить. Ведь я, мать моя, не одна за мужем». Бригадиршино: Так и жить достойно знаменитого Корнелева: Qu'il mourut! в Горациях.

Советник ведет свое начало от лиц, выведенных еще Сумароковым. Это — ханжа, взяточник и лицемер, лишенный всякого чувства чести, и приказная строка, в полном смысле этого слова. Он уверен, что кто умеет толковать уложение и указы, тот нищим быть не может. Он сочувствует обычаям старины, когда за вину отца наказывали сына, а за вину сына отвечал отец. Ко всякому случаю у него готовы тексты Св. Писания, а между тем черт сидит в его теле. Он думает, что в книгах не может быть лжи, и верит всему печатному, как святыне. За бесчестье себе и жене, он требует деньги, определенные законом, не уступя из них ни полушки. Советница, жена его, помешана на романах и на французском языке. Она не умеет говорить на нем, но беспрерывно, по обычаю времени, перешедшему у нас теперь в современную журналистику, вставляет в разговор французские слова. Иванушка, в призвании своей любви к ней, говорить, что все его несчастье состоит в том, что она Русская, и она с них соглашается.

Вот пять главных лиц комедии. Но кроне их еще есть лица нравственно-совершенные, выводимые в противоположность порочным. Таковы Добролюбов и Софья, дочь советника. Эти лица представляют большой недостаток в художественном создании, и благодаря им, автор нисколько не достигает той нравственной цели, какую имел в виду при их изображений. Они холодны, скучны, чужды живого комического языка и докучают своими нравственными сентенциями. Зритель зевает от скуки при появлении их и с нетерпением ждет их ухода и выхода на сцену лиц порочных, заставляющих его от души смеяться. Идеал добра тускнеет в этих холодных и мертвых изображениях добродетели; он ярче выступает в душе, когда она художественным простодушным смехом озаряет все неразумное в жизни.

Действие в Бригадире состоит в перекрестной интриге между порочными лицами. Бригадир любезничает с советницей и находит соперника себе в сыне Иванушке. Советник неравнодушен к бригадирше. Его изъяснение в любви к ней подает повод к презабавной сцене, едва ли не лучшей во всей комедии, но не оцененной вашими критиками. Комизм состоит в том, что бригадирша нисколько не понимает любовного языка советника и приходит в неистовство, когда сын, заставший советника на коленях перед матерью, объясняет ей в чем дело. Здесь бригадирша обнаруживает замечательную чистоту нравов старинной русской жены, которая служили сильною опорою в семейной жизни предков и ставит бригадиршу высоко над всеми другими порочными лицами комедии.

Внешняя завеса Петровой реформы скрыла от глаз русского общества многие язвы, таившиеся глубоко внутри отечества. Фонвизин в Недоросле смелою рукою художника отдернул эту завесу и обличил язвы. Здесь на первом плане является семейство Простаковых. В Бригадире мы видели деспотизм мужа над женою; здесь же, напротив, жена деспотически управляет мужем, крестьянами, и искажает нелепым баловством человеческий образ на родном сыне. В лице Митрофанушки Фонвизин поразил отсутствие человеческого воспитания, чем страдали многие дворянские семейства России, и с того времени имя Митрофанушки сделалось у нас именем комически-нарицательным; а имя нарицательное недоросль — именем почти позорным. Прежде звание недоросль из дворян употреблялось даже в наших гражданских актах, но комедия Фонвизина уничтожила его, как и чин бригадира. Такова сила комедии! Простакова — главное действующее лицо в Недоросле. В ее образе мы видим весь тот вред, какой может причинять обществу злая до безумия женщина, поставленная полновластною среди своего семейства. Простакова, между прочим, доказывает, что права женщины у вас не были так стеснены, как воображают некоторые порицатели древней русской жизни. Но злоба к людям не изгладила окончательно в Простаковой чувства любви: она любит без памяти своего Митрофанушку, но любит по-своему. Это любовь более животная, нежели человеческая. Простакова выразила сама характер этой любви словами: «У меня материно сердце. Слыхано ли, чтобы сука щенят своих выдавала?»

Чтобы понять нравственную сторону Простаковой, приведен с ее собственных слов ее родословную и характер ее отца, Скотинина: «Нас детей было у них восьмнадцать человек: да, кроме меня с братцем, все, по власти Господней, примерли: иных из бани мертвых вытащили; трое, похлебав молочка из медного котлика, скончались; двое о Святой неделе с колокольни свалились; а достальные сами не стояли, батюшка!» Вот что Простакова сама говорит о родителях: «Старинные люди, мой отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили. Бывало, добрые люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтобы хоть братца отдать в школу. Кстати ли! Бывало, изволит закричать: «Прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у бусурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет». Этот самый Скотинин, не зная грамоты, был воеводою 15 лет; после всякого челобитчика, отворял сундук и что-нибудь в него вкладывал. Лежа на этом сундуке с деньгами, он умер с голоду.

Другой образчик семьи представляет Скотинин, брать Простаковой. Личность его развита особенно в обычае громко прокричать: «Я!» когда услышит свое имя. Характер же его выражается в симпатии к свиньям до такой степени, что и будущих детей своих он готов называть поросятами. «Люблю свиней, сестрица!..» «Нет, сестра! я и своих поросят завести хочу».

Чтобы докончить характеристику этого рода, нельзя забить и дядю Скотинина, Вавилу Фалелеева, замечательного развитием физической силы. Племянник его, Тарас, рассказывает о нем, как он раз, верхом на борзом иноходце, разбежался хмельной в каменные низкие ворота и, забыв наклониться, хватил себя лбом о притолоку. «Я хотел бы знать», спрашивает Скотинин, «есть ли на свете ученый лоб, который от такого тумака не развалился? А дядя, вечная ему память, протрезвясь, спросил только: целы-ли ворота?»

Простакова, однако, выделяется в своей семье тем, что уже чувствует потребность воспитания. Но удовлетворяет она этой потребности своеобразно. В Митрофанушке развиты всего более животные инстинкты. Ничто так не характеризует его, как чтение псалтыри с Кутейкиным: «Аз есмь скот, а не человек, поношение человеков». Отношения Митрофанушки к отцу и к матери видны из первого его рассказа о том, как ему, с вечера наевшемуся пирогов, всякая дрянь лезла в голову. На вопрос матери: «Какая ж дрянь?» он отвечает: «Да то ты, матушка, то батюшка», — и при том еще с такою подробностью: «Лишь стану засыпать, то и вижу, будто ты, матушка, изволишь бить батюшку». Ему жаль стало, но не битого отца, а мать, которая устала, колотя своего мужа.

При Митрофанушке находится его няня, Еремеевна, образчик старинных русских нянь, но в искаженном виде. Своею непоколебимою преданностью господам она стоит нравственно выше их; но эта преданность не столько человеческая, сколько животная, — преданность собаки, которую бьют и которая все так же ластится к своим хозяевам. Но из уст ее раздается человеческие ропот, когда она говорит Кутейкину, что благостыня ей: по пяти рублей на год, да по пяти пощечин на день.

Митрофавушка имеет трех учителей. Выгнанный из семинарии Кутейкин представляет изнанку современного духовного сословия. В нем с глубокою иронией поражена черта его корыстолюбия. Честный Цифиркин представляет, напротив, тип бескорыстия ваших старых военных. Фонвизин, в изображении этих двух лиц, потворствовал обществу, которое не сочувствовало духовенству, а льстило военной службе, ведшей начало свое от времен Петра.

Третий учитель Митрофанушки — немец, но с русским именем, переделанным на немецкий лад — Адам Адамыч Вральман. Бывши прежде кучером, он с козел попал в воспитатели дворянского сына. Его прежнее звание напоминает немецкое происхождение кучера (Kutscher) в России. Вральман говорит ломаным по-немецки русским языком. Эта черта взята Фонвизиным из наших народных нравов. Русский любит посмеяться над Немцем и в смешном виде изобразить его походку, платье, парик и ломку по-своему русского языка. О святках, когда костюмируется русский народ, в его маскарадных увеселениях вы нередко встретите наряженного Немца с исковерканною русскою речью. Вообще, нет такого удовольствия Русскому, как потешиться над немецким человеком в России, точно так, как для Француза большое удовольствие посмеяться над Англичанином. Впервые внесенный Фонвизиным в русскую комедию, мотив Немца, говорящего по-русски, впоследствии был очень плодовит в наших комедиях и нашел множество подражателей. Вральман гораздо хитрее и Цифиркина, и Кутейкина. Те, хотя и не важные учители, но честно и искренно настаивают на том, чтобы Митрофанушка учился и в чем-нибудь да успел. Вральман же, как хитрый Немец, подделывается под баловство матери и настаивает на том, чтоб Митрофанушка ничему не учился.

Недоросль, так же как и Бригадир, грешит изображением добродетельных лиц. Они бездушны и мертвы; но из них надобно исключить Стародума. Это лицо живое, тип характеристический: это — старый, честный и благородный служака времен Петровых, который, обидевшись учиненною над ним неправдою, удалился от двора и службы и сохранил в чистоте всю целость благородной души своей. Вот прекрасная история этой отставки, выраженная притчею о табакерке.

С т а р о д у м.
От двора, мой друг, выживают двумя манерами: либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я не стал дожидаться ни того, ни другого; рассудил, что лучше вести жизнь у себя дома, нежели в чужой передней.

П р а в д и н.
Итак, вы отошли от двора ни с чем?

(Открывает свою табакерку).

С т а р о д у м.

(Берет у Правдина табак).
— Как вы с чем? Табакерке цена пятьсот рублев.

Пришли к купцу двое. Один, заплатя деньги, принес домой табакерку. Другой пришел домой без табакерки. И ты думаешь, что другой пришел домой ни с чем? Ошибаешься. Он принес назад свои пятьсот рублев целы. Я отошел от двора без деревень, без ленты, без чинов, да мое принес домой неповрежденно: мою душу, мою честь, мои правила.

Приведем еще замечательное определение должности: «Должность! А, мой друг! Как это слово у всех на языке, и как мало его понимают! Всечасное употребление этого слова так нас с ним ознакомило, что, выговоря его, человек ничего уже не мыслить, ничего не чувствует. Если б люди понимали его важность, никто не мог бы вымолвить его без душевного почтения. Подумай, что такое должность. Это тот священный обет, которым обязаны мы всем тем, с кем живем и от кого зависим. Если б так должность исполняли, как об ней твердят, всякое состояние людей осталось бы при своем любочестии, и было б совершенно счастливо. дворянин, например, считал бы за первое бесчестие не делать ничего, когда есть ему столько дела: есть люди, которым помогать; есть отечество, которому служить. Тогда не было б таких дворян, которых благородство, можно сказать, погребено с их предками. Дворянин, недостойный быть дворянином — подлее его ничего на свете не знаю!». Князь П.А. Вяземский, в своем классическом разборе комедий Фонвизина, называет Стародума подобием хора в древней трагедии. В хоре трагик выражал или свои собственные размышления, возбуждаемые действием трагедии, или размышления всей лучшей стороны того общества, которое присутствовало при представлении. В комедиях древних, как в Аристофановых, поэт выражал себя и свое общество в так называемом парабазе (παράβασις). Греки, в своем чудном сознании всех разнообразных законов и явлений изящного, сознавали необходимость дополнять стихию смешного, комического открытым разумным сознанием того идеала общественного добра, который искажался в пороках и недостатках общества. В парабазе он восстановлялся, и поэт от смеха переходит к серьёзным думам и даже к слезам. Французская комедия, которую мы усвоили себе, не поняла этого высокого стремления комедии греческой. Она заменила парабаз холодными резонерами, которые наводили скуку на зрителей. Фонвизин, к сожалению, последовал примеру французских комиков; но в создании Стародума он, по чувству художественному, стал выше их. Гоголь, как истинный и полный художник, отверг вовсе стихию резонерства; но по требованию общественно-нравственного чувства, столь сродного комику, создал к своему Ревизору отдельный парабаз в Театральном разъезде.

В Недоросле сходятся и переплетаются два действия. Одно из них представляет любовную интригу, без которой немыслима новая комедия. Она сосредоточена около Софьи, племянницы Стародума. Узнав, что она будет его наследницей, Простакова прочит за все Митрофанушку. Брат ее, Скотинин, также ухаживает за нею, узнав, что в ее деревне водятся отличные свиньи, — и дядя является соперником племяннику, что подает повод к забавным, но грубым домашним сценам. Простакова устраивает даже насильственное похищение Софьи, но все это прекращает Стародум. Другое комическое действие Недоросля не имеет ни завязки, ни развязки, а состоит в отдельных картинах, относящихся к воспитанию Митрофанушки. Сюда относится первое явление комедии. Мать примеряет новый кафтан на сына. Сцена эта имеет глубокое значение, как в самой комедии, так и вообще в новой русской общественной жизни, в которой кафтан и вообще внешность получили столь важное значение на счет внутреннего достоинства. Воспитание нового Русского человека времен Петровых как будто началось с кафтана, а не с головы и сердца. Портной Тришка, который ни у кого не учился, однако сшил кафтан, представляет образчик народной русской смышлености. Когда барыня спрашивает его: «Да первой-то портной у кого же учился? Говоря, скот!» Тришка отвечает: «Да первой-то портной, может-быть, шил хуже и моего». Далее следуют утренние сцены Митрофанушки с матерью и с няней Еремеевной; сцены уроков Кутейкина и Цифиркина, прерываемых приходом Вральмана, и наконец, превосходные сцены экзамена Митрофанушки, который совершается в присутствии Стародума. Все это действие, хотя, по видимому, и состоит в отдельных, разрозненных сценах, но представляет во внутреннем содержании глубокое, цельное единство. Здесь также во всем видна только внешность, не блистательная как в высшем обществе, но столь же нелепая и безумная. Плоды такого воспитания обнаруживаются в заключительном поступке Митрофанушки с матерью, — поступке, который представляет черту высоко-комическую, но вместе показывающую, что комическое, на вершине своего развития, граничить с трагическим. Когда Простакова, пораженная правосудием правительства и оставленная всеми, бросается обнимать сына, надеясь в нем найти себе утешение, и говорит ему; «Один ты остался у меня, мой сердечный друг, Митрофанушка!» — Митрофан отвечает: «Да отвяжись, матушка! Как навязалась... Тогда Простакова в отчаянии восклицает: «И ты, и ты меня бросаешь! А! неблагодарный!» и падает в обморок. При этой сцене жалость сменяет смех, и серьезная дума смежает уста пораженного зрителя. Здесь-то выступают невольно наружу те внутренние слезы, которые под личиною смеха скрывает всякая высокая комедия.

В развязке Недоросля важную роль играет правительство; оно, как deus ex machina, является под конец, чтобы развязать все узлы, положить преграду произволу крепостного права и восстановить общественное правосудие, оскорбленное зрелищем безнравственных поступков Простаковой. Почти все наши комики сознавали эту законную силу правительства и выдвигали ее в конце своих комедий.

Черты комического остроумия рассеяны и во всех других сочинениях Фонвизина. Мы заключаем их разбор отрывками из его Всеобщей придворной грамматики, которая блещет смелым остроумием и приносит честь, как ее автору, так и императрице, позволявшей при своем Дворе говорить так искренно против этого же Двора. Автор предуведомляет, что рукопись этой Грамматики была найдена в Азии, где, как сказывают, был первый царь и первый двор. Древность сочинения глубочайшая; на первом листе изображены слова: «вскоре после всеобщего потопа». Прочтем отрывки из него.

Вопр. Что есть Придворная Грамматика?
Отв. Придворная Грамматика есть наука хитро льстять языком и пером.
Вопр. Что значит хитро льстить?
Отв. Значит говорить и писать такую ложь, которая была-бы знатным приятна, а льстецу полезна.
Вопр. Что есть придворная ложь?
Отв. Есть выражение души подлой пред душою надменною. Она состоит из бесстыдных похвал большому барину за те заслуги, которых он не делал, и за те достоинства, которых не имеет.
Вопр. Что есть число?
Отв. Число у двора значит счет, за сколько подлостей сколько милостей достать можно...
Вопр. Что есть придворный падеж?
Отв. Придворный падеж есть наклонение сильных к наглости, а бессильных к подлости. Впрочем, большая часть бояр думают, что все находятся пред ними в винительном падеже; снискивают же их расположение и покровительство обыкновенно падежом дательным.

О глаголах.
Вопр. Какой глагол спрягается чаще всех, и в каком времени?
Отв. Как у двора, так и в столице никто без долгу не живет; для того чаще всех спрягается глагол быть должным. (Для примера прилагается здесь спряжение настоящего времени чаще всех употребительнейшего).

Настоящее.

Я должен. Мы должны.

Ты должен. Вы должны.

Он должен. Они должны.

Вопр. Спрягается ли сей глагол в прошедшем времени?
Отв. Весьма редко: ибо никто долгов своих не платит.
Вопр. А в будущем?
Отв. В будущем спряжение сего глагола употребительно: ибо само собою разумеется, что всякий непременно в долгу будет, если еще не есть.

Фонвизин, подобно Сумарокову. деятельно способствовал обновлению русского театра. Но комедии более посчастливилось у нас, чем трагедии. В этом отношение наша литература сходствует с литературою древнего Рима. Современником и учеником Сумарокова был А.О Аблесимов (ум. 1784), который часто переписывал стихотворения своего учителя. Комическая опера его Мельник имела успех народный, и долго оставалась на сцене, возбуждая сочувствие в публике всех сословий. Причиной успеха было то, что содержание оперы схвачено из народной жизни. Мельник-колдун есть у нас тип, который впоследствии воспроизведен был Пушкиным в его «Русалке» и еще недавно графом A.К. Толстым в его романе «Князь Серебряный», но честь изобретения этого типа остается за Аблесимовым. Кроме того, в этой опере есть еще другое явление народной жизни, остроумно очерченное в виде русской загадки:

Сам помещик, сам крестьянин,
Сам холоп и сам боярин,
Сам и пашет, сам орёт
И с крестьян оброк берет.

Эта загадка есть русский однодворец, плод отсутствия у нас майората и деления наследственных имений поровну между братьями. В однодворце сходилось у нас и дворянство и крестьянство, подавая друг другу руку.

Еще ближе к Сумарокову был Я.В. Княжнян (1742-1789), начавший драматическое поприще под его покровительством и женатый на его дочери. Княжнин был ровесником и соперником, но силою дарования неравным Фонвизину. Они встречались нередко в доме Нелединского-Мелецкого и обменивались между собою остроумными эпиграммами. Так, Фонвизин спрашивал у Княжнина: «Да когда же выростет твой Росслав? Он все кричит: я Рос, я Рос!» — Он вырастет, когда твоего Бригадира произведут в генералы, отвечал Княжнин.

Княжнин писал трагедии и комедии. Первые скоро были забыты, за исключением Вадима Новогородского, который был напечатан уже по смерти автора княгинею Дашковою и впоследствии сожжен публично за либеральные идеи. Долее держались на сцене и привлекали публику комедии Княжнина: Хвастун, Чудаки, и комические оперы, особенно Сбитеньщик. Пушкин метко охарактеризовал Княжнина эпитетом переимчивого. В свои трагедии Княжнин вносил стихи и целые тирады из французских трагиков. В комедиях он также подражал Французам; в «Хвастуне» — комедиям Корнеля и Грессета: «Le Menteur». Не «Хвастун» хвастовством Верхолета и слуги его Полиста имел еще некоторое отношение к хвастовству светскому, каким отличались у нас светские щеголи новой Петровской эпохи. «Чудаки» своими странностями также родня своенравным оригиналам между русскими барами. Но и здесь в Княжнине виден переимщик и подражатель. Тромпетин и Свирелкин — копии с Трисотина и Вадиуса. Опера «Сбитеньщик» взята из комедии Бомарше «Севильский цирюльник». Как ни старался Княжнин подладить своего сбитеньщика Степана под русские нравы, но это ему не удалось. Остроумный куплет о счастии пережил оперу:

Счастье строит все на свете,
Без него куда с умом!
Ездит счастие в карете,
А с умом идешь пешком.

В новом периоде русской словесности две струи идут параллельно между собою, одна превышая другую: первая — оригинальная, вторая — подражательная. Оригинальную усвоили писатели гениальные и даровитые, подражательную же посредственные и бездарные. Первые действуют свободно по сочувствию к народной жизни; вторые раболепствуют Французам и заимствуют их произведения. Фонвизин черпал художественный смех из источников русской жизни; Княжнин — из французских комедий и оперетт.

Воспитание, как мы уже сказали, было господствующею идеею в комедиях Фонвизина. Но, как комик, он обнимал и другие вопросы общественной жизни, хотя и не пользовался ими для своих комедий. Таков был вопрос о судопроизводстве, которое страдало у вас издавна неправосудием и лихоимством. Одним из деятельнейших средств к водворению правосудия Фонвизин почитал гласность и первым шагом к ней печатание тяжб и решений судебных. Вот как он выразил об этом свои мысли в письме к сочинителю Былей и небылиц, т.е. к императрице Екатерине, которая под этим именем печатала свои сочинения в Собеседнике. Фонвизин предложил императрице вопрос: отчего у вас тяжущиеся не печатают тяжб своих и решений правительства? Императрица отвечала: оттого, что вольных типографий до 1782 года не было. Вслед за этим ответом написано было им письмо, из которого предлагаем отрывок:

«Вседушевно благодарю вас за ответ на мой вопрос: отчего тяжущиеся не печатают тяжб своих и решений правительства? Ответ ваш подает надежду, что размножение типографий послужит не только к распространению знаний человеческих, но и к подкреплению правосудия...

Способом печатания тяжб и решений глас обиженного достигнет во все концы отечества. Многие постыдятся думать то, чего делать не страшатся. Всякое дело, содержащее в себе судьбу имения, чести и жизни гражданина, купно с решением судивших, может быть известно всей беспристрастной публике, воздастся достойная хвала праведным судиям; возгнушаются честные сердца неправдою судей бессовестных и алчных. О, если б я имел талант ваш, г. сочинитель Былей и небылиц, с радостью начертал бы я портрет судьи, который, считая все свои бездельства погребенными в архиве своего места, берет в руки печатную тетрадь, и вдруг видят в ней свои скрытые плутни объявленными во всенародное известие. Если б я имел перо ваше, с какою бы живостью изобразил я, как, пораженный сим нечаянным ударом, бессовестный судья бледнеет, как трясутся его руки; как при чтении каждой строки язык его немеет, и по всем чертам его лица разливается стыд, проникнувший в мрачную его душу, может быть, в первый раз от рождения! Вот г. сочинитель Былей и небылиц, вот портрет, достойный забавной, но сильной кисти вашей!»

Этими мыслями Фонвизин пролагал последующим комикам, как, например, Капнисту, Судовщикову и другим, путь к изображению неправды судов в своих комедиях.

Беседы Екатерины с лучшими современными умами, беседы литературно-общественные, с содержанием которых знакомил ее журнал Собеседник, были весьма плодотворны как для общества, так а для словесности. В этих беседах зарождались и затем высказывались многие живительные идеи, которые связывали людей, мыслящих единством благородной цели — совершенствования общественного. Комедия и сатира не имеют иной задачи: комедия хохотом, а сатира негодованием и шуткой, обличая язвы общества и поражая его пороки, через это разумное их познание возвышают идеал гражданского благоустройства и нравственного воспитания в народе. Конечно, они одни бессильны, чтобы окончательно водворить то и другое: они предлагают лишь средства отрицательные; средства же положительные заключаются в чем-то высшем.

ЛЕКЦИЯ 10

Писатель, стоящий между Державиным и Карамзиным, друг обоих был И.И. Дмитриев (1760-1837). К нему питало особенное сочувствие и все молодое поколение, воспитанное Карамзиным. Симбирск был его родиной, Волга его вскормила — и он благодарно воспел ее.

Сатирою Чужой толк Дмитриев нанес решительный удар торжественной оде Державина, когда она, в лице его бесчисленных подражателей, дожила до официальности и не отличалась ничем, кроме пустого звона. Дмитриев обличил борзых наших одописцев своими стихами:

А наших многих цель — награда перстеньком,
Нередко сто рублей, иль дружество с князьком,
Который от роду не читывал другого,
Кроме придворного под час месяцослова.

Остроумно он раскрыл тайну сочинения этих од в следующем сатирическом изображении:

И вот как писывал поэт природный оду:
Лишь пушек гром подаст приятну вест народу,
Что Рымникский Алкид Поляков разгромил,
Иль Ферзен их вождя Костюшку полонил,
Он тотчас за перо, и разом вывел: Ода!
Потом, в один присест: такого дня и года!
«Тут как?... Пою!.. Иль нет, уж это старина!
Не лучше ль: даждь мне Феб?... Иль так: не ты одна
Попала под пяту, о чалмоносна Порта?
Но что же мне прибрать к ней в рифму, кроме черта?
Нет, нет! не хорошо; я лучше поброжу,
И воздухом себя открытым освежу».
Пошел, и на пути так в мыслях рассуждает:
«Начало никогда певцов не устрашает;
Что хочешь, то мели! Вот штука, как хвалить
Героя-то придет! Не знаю, с кем сравнить?
С Румянцовым его, иль с Грейгом, иль с Орловым?
Как жаль, что древних я не читывал! а с новым —
Не ловко что-то все. — Да просто напишу:
"Герой, ликуй! ликуй! Герой ты!" возглашу.
Изрядно! Тут же что? Тут надобен восторг!
Скажу: кто завесу мне вечности расторг!
Я вижу молний блеск! Я слышу с горня света
И то, и то... А там?.. Известно: многи лета!
Брависсимо! и план, и мысли, все уж есть!
Да здравствует поэт! осталося присесть,
Да только написать, да и печатать смело!»
Бежит на свой чердак, чертит, и в шляпе дело!
И оду уж его тисненью предают,
И в оде уж его вам ваксу продают.

Дмитриев сам рассказывал, что Державин обиделся его сатирою; но размолвка между друзьями длилась не долго. Дмитриев сам не писал торжественных од, хотя и не отказывался от лирики. Он посвящал ее не современным полководцам, а героям древней Руси. В Ермаке он воспел покорителя Сибири, в Освобождении Москвы — князя Пожарского. Когда потомки Ломоносова были избавлены от рекрутства, Дмитриев на эту царскую милость Павла откликнулся благородными стихами. Лирика сердечных чувств и движений, с успехом начатая Нелединским-Мелецким, привлекала также Дмитриева. Его песни: Стонет сизый голубочек, Что с тобою, ангел, стало? и Всех цветочков боле, розу я любил, долго раздавались в устах прекрасного пола. В его подражаниях элегиям Тибулла и в некоторых антологических пьесах мы видим зародыш поэзии Батюшкова; в удачном переводе стихами Мольеровой сцены: Триссотин и Вадиус — начало нашего художественного комического стиха; в остроумных эпиграммах — колючее зерно бесчисленных эпиграмм Батюшкова, Пушкина и других. В художественной Форме своих сказок Дмитриев подражал Лафонтену; в вольном стихе рассказа продолжал и усовершенствовал стих Богдановича. В сказках он имел достойного преемника по простоте рассказа, по остроумию изобретения, в лице Панкратия Сумарокова. Наконец, басни Дмитриева могли быть побеждены у нас только баснями Крылова, которому он указал дорогу и которого бескорыстно и великодушно вызвал сам на это поприще. Дмитриев отходит от школы Державина большею чистотою художественной отделки стиха. Он во всем и ровнее и добросовестнее, благоразумие вкуса сопутствует ему везде. Он не возносится так высоко как Державин, но за то и не падает так низко.

Дмитриев умел остановиться вовремя. Увидев успехи новых поколений, он заблаговременно сам отказался от пера и жил в Москве, в мирном, но созерцательном бездействии, принимая живое участие в движении современной литературы. Мы помним его в это время. Он отличался чудною пластическою речью, когда рассказывал анекдоты о своих современниках. Однажды только нарушил он литературное молчание, именно в Четверостишиях; но это не обошлось ему даром: Пушкин и Языков осмеяли их в резких пародиях, поразительно сходных с подлинниками.

От Дмитриева переходим к младшему его другу, Карамзину, на изучении которого должны остановиться с особенным вниманием. Как Державин представил нам идею правды, так Карамзин — идею добра. Добро мы должны оказывать ближнему в силу Божественной заповеди любить его. Ближе всего к нам наше отечество, наши сограждане, как братья одной семьи, составляющей Россию. Но в XIX веке, когда все народы стали сливаться в один общий союз человечества, уже стало невозможным отделять от сего последнего свое отечество. Во взаимном союзе двух идей: отечества и человечества, может только олицетвориться идея добра. Так понимал и олицетворял ее Карамзин. В сердце его соединялись две любви, как он сам то свидетельствовал в письмах к другу своему Дмитриеву. Описывая внутреннюю сладость исторической работы, Карамзин так выражается о ней: «Работа сделалась для меня опять сладка: знаешь ли, что я со слезами чувствую признательность к Небу за свое историческое дело. Знаю, что и как пишу; в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве: я независим, и наслаждаюсь только своим трудом, любовью к отечеству и человечеству». В другом месте выражена та же самая мысль: «Бог видит, люблю ли человечество и народ Русский». Так делается для нас ясно в сознании самого историка, как два слитые чувства к человечеству и отечеству, воспитанные в нем целою жизнью, соединенно одушевляли его при главном труде, которому он посвятил самые зрелые силы и самые плодотворные годы своей жизни.

Карамзин представляет превосходный образец соединенной любви к человечеству и отечеству. В нем эти два чувства уравновешивались, поддерживая и питая друг друга. Примером своей жизни он доказал, что одно без другого не может быть полно. Любовь к человечеству, не примененная к нашим ближним, олицетворяемым для нас в отечестве, перерождается в отвлеченный и праздный космополитизм. Любовь к отечеству, не озаренная светом любви к человечеству, переходит в узкий или квасной патриотизм. Карамзин научил Русских избегать и той и другой крайности; но, к сожалению, не все следуют его примеру.

Наша личность, обращенная всеми своими сочувствиями к добру и пользе человечества и не разорвавшая связей с отечеством, может служить прекрасным сосудом для того, чтобы передавать всемирное добро своему народу: такова была личность Карамзина. Жизнь Карамзина разделяется на две части: в первой всесторонним образованием он готовит себя на подвиг отечественный, во второй — обрекает себя на служение отечеству в Истории Государства Российского. Рассмотрим обе половины этой прекрасной, цельной жизни.

Н.М. Карамзин родился в годину смерти Ломоносова, 1765 года декабря 1-го, в селе Михайловском, Оренбургской губернии. Детство свое он проводил в Симбирске, на берегах Волги. В младенчестве уже постигло его несчастье — он лишился матери. Вот в каких грустных чертах он оплакивает свое младенческое сиротство:

Ах! я не знал тебя!... ты, дав мне жизнь, сокрылась!
Среди весенних ясных дней
В жилище праха преселилась!
Я в первый жизни час наказан был судьбой!
Не мог тебя ласкать, ласкаем быть тобой!
Другие на коленях
Любезных матерей в веселии цвели,
А я в печальных тенях
Рекою слезы лил на мох сырой земли,
На мох твоей могилы!...
Но образ твой священный, милый;
В груди моей напечатлен,
И с чувством в ней соединен!
Твой тихий нрав остался мне в наследство.

Это обстоятельство положило печать грустной меланхолии на характер Карамзина. Он любил ей предаваться и считал ее первым источником поэзии, воображая, что элегия была первым ее родом. Грусть, впрочем, как мы уже сказали, сродна Русскому человеку. Сиротство Карамзина могло послужить прекрасною колыбелью для этого чувства.

Дмитриев в Записках своих рассказывает, как в 1770 году, в Симбирске, будучи 10-ты лет, был с своим братом на чьей-то свадьбе, и как русская няня подводила пятилетнего мальчика к новобрачной. Этот мальчик был Карамзин. Он, по его же словам, воспитался в образованной русской семье, где родители не стыдились говорить на природном языке. Кроме русской няни, в первоначальном воспитании Карамзина принимал участие Немец-врач, человеколюбивый, добрый, кроткий и любивший детей. Карамзин читал с ним басни Геллерта. Но любимым чтением Карамзина были, по обычаю того времени, сказки и романы, воспламенявшие его воображение. Он сам рассказывал, как, под влиянием этого чтения. однажды в бурный вечер он забрался в оружейную своего отца, схватил в ней саблю и отправился на гумно, чтобы там сражаться с злыми волшебниками. Но этим мечтам вскоре явилась противодействием римская история. Восьми лет Карамзин уже читал эту историю; Сципионы и Аннибалы привлекали его и образовали будущего историка,

Нельзя обойти молчанием одного обстоятельства из жизни Карамзина. Когда император Александр Павлович, в 1824 году, отправлялся в Симбирск, Карамзин вручил государю записку о достопримечательностях этого города, и в них указал на Белый Ключ и на столетнего старца Елисея Кашинцова, который звонил в колокола в тот день, как Симбирск праздновал полтавскую победу, и был гребцом на лодке Петра Великого, когда он плыл по Волге в Астрахань, отправляясь в персидский поход. Этот Елисей Кашинцов угощал Карамзина в его ребячестве банею и чаем и, вероятно, передавал ему свои славные воспоминания. Сверх того, на Карамзина действовало в его детстве знакомство с местными дворянами. В одном из своих рассказов: Рыцарь нашего времени, смеси правды с вымыслом, он славит этих достойных матадоров провинции, беседа которых имела влияние на изображение характера его героя, Леона под которым, по всему вероятию, должно разуметь его самого. Он приводит договор братского общества дворян, которые клянутся честью благородных людей жить и умереть братьями, стоять друг за друга горою во всяком случае, не жалеть ни трудов, вы денег для услуг взаимных, поступать всегда единодушно, наблюдать общую пользу дворянства, вступаться за притесненных и помнить русскую пословицу: тот дворянин, кто за многих один; не бояться ни знатных, ни сильных, а только Бога и государя; смело говорить правду губернаторам и воеводам; никогда не быть их прихлебателями и не потакать против совести. «А кто из нас не сдержит своей клятвы, тому будет стыдно, и того выключить из братского общества».

Вот с какою благодарностью он обращается к дворянам, которые действовали благотворно на его детство: «Добрые люди! мир вашему праху! Пусть другие называют вас дикарями: Леон в детстве слушал с удовольствием вашу беседу словоохотную, от вас заимствовал русское дружелюбие, от вас набрался духу Русского и благородной дворянской гордости, которой он после не находил даже и в знатных боярах: ибо спесь и высокомерие не заменяют ее, ибо гордость дворянская есть чувство своего достоинства, которое удаляет человека от подлости и дел презрительных! Добрые старики! мир вашему праху!» — От этих-то дворян происходит то Симбирское дворянство, которое воздвигло у себя монумент Карамзину.

Москва была второю, духовною родиной Карамзина. Тогда в древней столице университет развивал уже свою многостороннюю деятельность, и в числе профессоров с особенною пользою действовал профессор Шаден. Он, первый, познакомил молодых ученых России с философиею Канта. Шаден содержал пансион для воспитания молодых дворян, и в этой школе получил воспитание и Карамзин. Шаден переносит науку к нам с Запада добросовестно и умел ее применять к основам русской жизни. Из уст своего профессора Карамзин мог воспринять сознание тех монархических начал, которым он остался верен в течение всей жизни. Еще в пансионе Шадена уже образовался в нем будущий публицист. В то время была война между Англией и Соединенными Штатами. Карамзин позже вспоминал о том, с каким восторгом он читал донесения торжествующих британских адмиралов, как имена Роднея и Гоу не сходили у него с языка, как праздновал он с товарищами их победы и какого сочувствия был исполнен к Английской нации.

Шестнадцати лет Карамзин окончил воспитание в пансионе Шадена и поступил на службу в Преображенский полк. куда записав был еще в малолетстве подпрапорщиком. В Петербург он привез письмом Дмитриеву от отца его. Дмитриев с любовью принял «румяного и миловидного юношу», как говорит о нем в своих Записках. Они сблизились. К этому времени относятся первые опыты Карамзина в литературе. Он занимался тогда переводами и напечатал их два: Разговор Австрийской Марии-Терезии с нашей императрицей Елисаветой в Елисейских полях и Деревянная нога, идиллия Геснера (1783). Любопытно прочесть хотя несколько строк из последнего перевода, который принадлежит семнадцатилетнему Карамзину. Здесь слышен первый, еще детский лепет нашего будущего историографа. «Старик ободрился и начал: потеряние некоторых из вас своих отцов, коих память должна быть незабвенна в ваших сердцах, сделало, что вы вместо чтоб ходили повеся голову, страдая под игом рабства, взираете ныне с радостью на восходящее солнце, и утешительные пения распространяются повсюду».

Военная служба не привлекала Карамзина: он имел другое призвание. По кончине отца, он вышел в отставку поручиком и переехал в Симбирск. Здесь он едва не увлекся светским обществом своей образованной родины. Опытный за вистом, любезный с дамами, оратор перед отцами семейств, он блистал и пленял всех. Но бездействие литературное было для него губительно. Он сбирался переводить Вольтерову сказку о белом быке, но с немецкого перевода. Светская пустота угрожала даровитому юноше. От нее избавил Карамзина приехавший тогда в Симбирск директор Московского университета И.П. Тургенев, который уговорил его переехать в Москву. Здесь Тургенев познакомил Карамизина с Новиковым, основавшим в то время Дружеское Типографское Общество. Тогда то открылось для Карамзина новое поприще. Он получил возможность в этой просвещенной атмосфере довершить свое образование. Общество Новикова было для него настоящим университетом.

Н.И. Новиков, один из первых студентов университета по его основании, но исключенный вместе с Потемкиным за нехождение на лекции, которые тогда читались только но латыни, принадлежит к числу славных и незабвенных деятелей нашей литературы Екатерининского периода. В течение десяти лет, начиная с 1780 года, он содержал университетскую типографию на откупе, который был ему дал куратором Херасковым, и двинул просвещение общественное своею многостороннею деятельностью, в которой умел соединять европейскую стихию с народною русскою. О первой свидетельствуют Московские Ведомости, разнообразные издания и бесчисленные переводы, им напечатанные; о второй — 30 томов Древней Российской Вифлиофики, первого печатного сборника документов и актов, касающихся русской истории.

Мы имеем свидетельство самого Карамзина, как очевидца тому движению, какое Новиков дал книжной торговле в Москве и во внутренних городах России. В 1767 году было только две книжных лавки в Москве, а книг не продавались в год и на 10,000 рублей. В 1792 году книжных лавок было уже 20, и все вместе они выручали около 200,000 рублей. Московские Ведомости до Новикова расходились в России в количестве не более 600 экземпляров, а при Новикове, в течение десятилетнего откупа их вместе с типографиею, числи подписчиков возросло до 4,000. Кроме Москвы завелись книжные лавки и в губернских городах России. Из Типографского Общества выходили книги самого разнообразного содержания, удовлетворяя потребностям всех сословий. Тогда и для грамотной части народа открылся источник чтения новый и живительный. Новиков один им первых печатал народные песни. 449 заглавий его книг приведено в списке, по которому рассматривал их преосвященный Платон. Но этот список далеко не объемлет всей книжной деятельности Новикова. К сожалению, этот незабвенный человек, достойный монумента, сделался жертвою несправедливого гонения и умер в деревенской ссылке, в одиночестве, в крайней бедности, находя утешение только в религиозных письмах своего друга Гамалеи.

С целью оживления книжной деятельности, Новиков привлекал в основанное им Общество всех даровитых людей молодого поколения. Студенты, семинаристы, даже церковно-служители соединялись у него вместе, в его типографии. В числе самых даровитых из них были Карамзин и А.А. Петров. Дружба соединила их, несмотря на противоположность характеров. Петров был угрюм, молчалив, тверд как истинный муж и практический философ, но подчас насмешлив; Карамзин, напротив, весел, любезен, мечтателен и чувствителен как младенец, но без малейшего признака желчи. Оба друга с восторгом слушали мистические лекции профессора Шварца о Богопознании и о высоком предназначении человека. Шварц, друг Новикова и основатель педагогической семинарии при Московском университете, был в своей философии последователем Иакова Бёма и Сен-Мартена. Записки его лекции, через его учеников, дошли даже до нашего времени. Близь Меншиковой башни у Чистых Прудов, в одном старинном доме жили оба друга. Карамзин долго еще помнил три перегородки своей квартиры, из которых за одною было Распятие под черным крепом, а за другою бюст мистика Шварца.

Впоследствии, во время заграничного странствия, Карамзин в Берлине вспоминал о веселых московских вечерах и философских спорах. Живя в Москве, Карамзин вместе с Петровым занимался литературами Запада. Мориц, Ж.Ж. Руссо, Штилливг, Стерн, Оссиан, Шекспир, Лессинг, Галлер были его любимыми писателями. Тогда-то образовалось в нем то строгое эстетическое чувство, которое впоследствии постоянно его сопровождало. Теория аббата Баттё служила ему руководством при разборе писателей. Из Москвы Карамзин начал переписку с Лафатером, физиогномикой которого он занимался с увлечением. Здесь же изучал он творения Боннета, и особенно его Созерцание природы. К этому времени относятся многие переводы, сделанные Карамзиным, как членом Дружеского Общества: таковы Беседы с Богом, Штурмовы размышления, Галлерова поэма о происхождении зла, Шекспиров Юлий Цезарь, Лессингова Эмилия Галотти. В переводах соревновал Карамзину Петров, переведшие тогда с немецкого перевода индийскую поэму Бхагават-Гита, которая и в Западной Европе была еще необыкновенною новостью. Тогда же Карамзин, вместе с своим Агатоном (так называл он Петрова, после его смерти вспоминая об нем в известной статье: Цветок на гроб моего Агатона), издавал в течение двух лет, при Московских Ведомостях, журнал Детское Чтение, вышедшее в двадцати частях и впоследствии вновь изданное. Этот журнал представляет для нас занимательную школу Карамзинского слога. Отсюда, можно сказать, начинается строй современного нам языка. Что касается до содержания и выбора статей, то и до сих пор Детское Чтение может служить образцом вкуса и занимательности. Желательно было бы в наше время встретить новое его издание. Самое юное поколение, конечно, читало бы его с наслаждением.

Довершив образование в обществе Новикова, Карамзин переехал в Петербурге, где предстал своему другу Дмитриеву, как он сам говорит, «благочестивым учеником мудрости, с пламенным рвением к усовершению в себе человека». Сохранив прежний веселый нрав и любезность в общежитии, он обнаруживал в своих мыслях и желаниях одно стремление к высокой цели.

В мае 1789 года Карамзин отправился заграницу, не на счет компании Новикова, как некоторые уверяли, но на собственном иждивении, как свидетельствует Дмитриев. Тогда он простился в Москве, и навсегда, с своим другом Петровым, память которого осталась святыней его сердца. Карамзин путешествовал по Западной Европе не как Ломоносов, студент и школьник, не как Фонвизин, насмешливый комик, но с полным участием к западному образованию во всем том, что оно представляет прекрасного в человечестве, однако без пристрастия, без увлечений, без отречения от своего народного характера. Карамзин представляет первый образец просвещенного русского путешественника по Западной Европе. Вот почему его Письма нашли такой сильный отголосок в нашем обществе и служили долго любимым его чтением.

В Кёнигсберге Карамзин встретился с Кантом. Тогда еще не многие в Европе разумели учение славного философа Германии. У нас в Москве знакомил с ним профессор Шаден. Едва ли Карамзин мог понимать Канта, не читавши, как видно, его сочинений; но в общей идее уже понимал его значение в науке, придавая ему эпитет der ailes zermalmende Kant (выражение Мендельсола). В Берлине и Лейпциге Карамзин читал немецким ученым русские стихи, и они предсказывали ему будущее развитие русской словесности. В Берлине беседовал он с Морицом, в Лейпциге его пленили эстетические лекции профессора Платнера. Но особенно привлекли его внимание Веймар, как столица просвещения тогдашней Германии. Памятны вопросы, которые Карамзин задавал в Веймаре: «Здесь ли Виланд? здесь ли Гердер? здесь ли Гёте?» Памятен также ответь, сделанный ему на вопрос: «Дома ли они?» — Все во дворце. Гердер своим всемирным гуманизмом привлек особенное сочувствие Карамзина. «У него одна мысль, и эта мысль — целый мир»: так выразил он свое мнение о Гердере словами современного ему немецкого писателя. Свидание с Виландом замечательно тем, что молодой русский литератор своею искренностью и добротою победил черствую суровость Немца, любившего Асинян, но ни мало не подражавшего им в своем обращении. Карамзин не видался с Гёте, но заметил в окне его греческий профиль.

Два Швейцарца особенно пленили Карамзина: Лафатер в Цюрихе и Боннет в Женеве. С первым Карамзин начал переписку еще из Москвы. Личное знакомство еще более сблизило их. С Боннетом он беседовал о недавно умершем Галлере, которого предсмертное письмо Боннет сам читал Карамзину. В его кабинете Карамзин начал русский перевод его книги: «Contemplation de la Nature». Чистые религиозные убеждения, соединенные с созерцательным изучением природы, влекли к нему Карамзина. Не сочувствовал он воззрениям холодных рационалистов северной Германии; ему было и теплее и живительнее у философов Швейцарии, которые разумом не отвергали сердца. Та же самая чувствительность дружила его с Маттиссоном, немецким поэтом, жившим в Лионе воспитателем детей у одного богатого банкира. В Париже молодой Скиф Карамзин, в Академии Надписей и Словесности, имел счастье узнать Бартельми-Платона. Лагарп быль его соседом по улице. Историк России Левек и Мармонтель, отличавшиеся в своих сочинениях тоном лучшего общества, заслужили внимание Карамзина.

К сожалению, Карамзин не побывал в Италии, и только Дрезденская галерея познакомила его с высокими произведениями итальянского искусства. В Англии Карамзин был, но не долго. Он читал английские книги, но не мог говорит и понимать Англичан, произношение которых затрудняло его. По «Письмам Русского путешественника» рассеяно множество глубокомысленных, остроумных наблюдений Карамзина, которые показывают, с каким сочувствием он наблюдал жизнь просвещенных народов Запада и как в то же самое время не изменял особенностям своего народного характера. Восемнадцать месяцев длилось странствие Карамзина. Оно воспитало в нем способность чувствовать красоты физического и нравственного мира. Приставая в Кронштадте к русскому берегу, он восклицал в восторге: «Берег! отечество!» Говорить по-русски и слышать русских людей было для него великим счастьем. Карамзин на деле ощутил верность своего прежнего замечания, что для того, чтобы еще больше полюбить Россию, надобно было из нее выехать.

Довершив полное образование путешествием по Западной Европе, Карамзин, двадцати-пяти лет, выступил на поприще русской словесности, во всеоружии мысли и слова. Это поприще его имеет два периода: в первом он преобразует русский слог и готовит внешние формы речи для совершения великого подвига — Русской Истории; во втором совершает этот великий, главный подвиг своей жизни.

Первый период обнимает 13 лет. На окраинах его стоят два известные журнала: Московский Журнал и Вестник Европы. Каждому из них Карамзин посвятил по два года: первому 1791 и 1792, второму — 1801 и 1802. 3а время между этими двумя журналами выходили альманахи: Мои Безделки, Аглая, Аониды. К этому же времени относятся Письма Русского Путешественника, которые начали выходить в Московском Журнале, все повести и множество переводов. В повестях Карамзин открыл новый мир душевных чувств и страстей для русских писателей. Первый журнал его имел характер более литературный, второй — более политический. Здесь, в первый раз, Россия в лице Карамзина приобрела славного публициста. В течение указанных 13-ти лет Карамзин совершил полное преобразование в русской словесности, вызвал в ней новые интересы человеческие, общественные и личные, и дал ей новые, легкие, общедоступные формы, тот слог, который доныне служит формой нашего языка.

Излагая внешнюю биографию писателя, необходимо заглянуть и в его внутреннюю жизнь. В этот период душа Карамзина, следившего за всеми крупными событиями современной жизни, испытала много бурных чувств. Осьмнадцатый век, последним кровавым актом заключивший свой исход, поколебал было веру Карамзина в высокое призвание человечества. Но вера в Провидение спасла его от отчаяния и бездействия. Эти внутренние перевороты души выражал Карамзин в переписке между двумя друзьями, Милодором и Филалетом. Первый изображает отчаяние тех, которые, при виде кровавой зари заходящего века, усомнились в успехе человечества, второй — утешительные надежды молодого поколения.

«Помнишь, друг мой, как мы некогда рассуждали о нравственном мире, ловили в истории все благородные черты души человеческой, питали в груди своей эфирное пламя любви, которого веяние возносило нас к небесам, и проливая сладкие слезы, восклицали: человек велик духом своим! Божество обитает с его сердце! Помнишь, как мы, сличая разные времена, древние с новыми, искали и находили доказательство любезной вам мысли, что род человеческий возвышается, и хотя медленно, хотя неровными шагами, и всегда приближается к духовному совершенству. Ах! с какого нежностью обнимали мы в душе своей всех земнородных, как милых детей небесного Отца! Радость сияла на лицах наших и светлый ручеек, и зеленая травка, и алый цветочек, и поющая птичка, все, все нас веселило! природа казалась нам обширным садом, в котором зреет божественность человечества».

«Кто более нашего славил преимущества осьмагонадесять века: свет философии, смягчение нравов, тонкость разума и чувства, размножение жизненных удовольствий, всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов, кротость правлении, и пр. и пр.?...

Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества, а думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностью; что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистого разума, начнут исполнять их во всей точности, и под сенью мира, в крове тишины и спокойствия, насладятся истинными благами жизни...

О, Филалет! где теперь сия утешительная система?... Она разрушилась в своем основании!

Осьмойнадесять век кончается: что же видишь ты на сцене мира? Осьмойнадесять век кончается, и несчастный Филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в ней с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза на веки!.. «Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Где возвышение кротких, нравственных существ, сотворенных для счастия? — век просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени, не узнаю тебя — среди убийств и разрушения не узнаю тебя!»

Филалет отвечает Милодору: «Новые ужасные происшествия Европы разрушили всю прежнюю утешительную систему твою, разрушили и повергнули тебя в море неизвестности и недоумений: мучительное состояния для умов деятельных!... Ужели, в отчаянии горести, будем проклинать мир, природу и человечество? Ужели откажемся навеки от своего разума, и погрузимся во тьму уныния и душевного бездействия? — Нет, нет! сии мысли ужасны...

...Так, Милодор! я хочу спастись от кораблекрушения с моим добрым мнением о Провидении и человечестве, мнением; которое составляет драгоценность души моей. Пусть мир разрушится на своем основании: я с улыбкою паду под смертоносными громами, и улыбка моя, среди всеобщих ужасов, скажет Небу: Ты благо и премудро; благо творение руки Твоей; благо сердце человеческое, изящнейшее произведение любви Божественной!..

Соглашаюсь с тобою, что мы некогда излишее величали осьмойнадесять век, и слишком много ожидали от него. Происшествия доказали, каким ужасным заблуждениям подвержен еще разум наших современников! Но я надеюсь, что впереди ожидают нас лучшие времена; что природа человеческая более усовершенствуется — например, в девятомнадесять веке нравственность более исправится; разум, оставив все химерические предприятия, обратится на устроение мирного блага жизни, и зло настоящее послужит к добру будущему».

Тридцати восьми лет Карамзин посвятил себя историческому труду. Две повести, заимствованные из древней русской жизни: Наталья боярская дочь и Марфа Посадница, Похвальное слово Екатерине II и политические статья в Вестнике Европы служили к такому труду переходом и некоторым приготовлением. С 1803 года принялся он за Историю Государства Российского и неуклонно служил ей до конца жизни.

Но Карамзин не нашел бы средств к совершению предпринятого им великого труда, если бы не встретил себе покровителя в бывшем питомце, тогдашнем попечителе Московского университета, М.Н. Муравьеве. Это лицо памятно нам не столько в истории нашей литературы, сколько в истории нашего просвещения. Мы, вмести с товарищами по месту воспитания, помним, с каким восторгом читали стихи Муравьева из Эпистолы к И.П. Тургеневу:

Из трехсот праздных мест спартанского совета
Народ ни на одно не избрал Педарета:
«Хвала богам, сказал, народа не виня,
Есть триста человек достойнее меня».

Три тома сочинений Муравьева свидетельствуют, как деятельно и благоразумно он занимался воспитанием императора Александра. Ученик профессоров Поповского, Барсова и Шадена, Муравьев был восстановителем Московского университета во втором полустолетии его существования, и вызвал как из-за границы, так и внутри отечества, новых достойных людей для того, чтобы двинуть науки вперед, согласно современным требованиям. Муравьеву, в 1803 году, открыл свою душу и Карамзин, замыслив великий труд. Муравьев явился достойным посредником между ним и императором Александром. Все архивы России, государственные и церковные, были открыты Карамзину. Всякую рукопись и всякий акт он мог иметь у себя на письменном столе и изучать свободно. От 1803 до 1816 года труд совершался в Москве зимою, а летом в 25-ты верстах от нее, в селе Астафьеве, принадлежавшем князю Вяземскому. Здесь, до сих пор еще, можно видеть ту комнату, осененную липами, где трудился наш историограф. Крестьяне и дворовые села Астафьева еще долго помнили утренние прогулки, которые Карамзин совершал верхом каждый день под дубки, саженные, по преданию, Петром Великим. В 1811 году, за год до нашествия Наполеона на Россию, историограф читал в Твери императору Александру отрывок из своей истории о нашествии Батыя, и чтение так увлекло государя, что продолжалось за полночь. Труд шел непрерывно, всякий день; только однажды случился продолжительный перерыв: это было в 1812 году, когда Карамзин должен был на некоторое время проститься с своею историею. За несколько дней до вступления неприятеля в Москву, в доме графа Ростопчина, вдохновенный историк пророчил гибель Наполеону. Два экземпляра написанных томов истории были готовы: лучший из них он отдал на сохранение жене, а другой в архив иностранных дел. Он сам хотел сесть на коня и примкнуть к армии, но просьбы семьи и неоконченное великое дело его удержали. За себя он благословил на брань Жуковского и уехал в Нижний-Новгород вслед за своим семейством. После великой всенародной жертвы, сожжения Москвы, он писал к другу своему Дмитриеву: «Мне больно издали смотреть на происшествия решительные для нашего отечества... Вся моя библиотека обратилась в пепел, но история цела: Камоэнс спас Луизиаду. Жаль многого, Москвы еще более: она возрастала семь веков... Как мы жаль Москвы, как мы жаль наших мирных жилищ и книг, обращенных в пепел, но слава Богу, что отечество уцелело и что Наполеон бежит зайцем, пришедши тигром».

В 1816 году первые восемь томов Истории Государства Российского были приготовлены к изданию. Карамзин для этой цели должен был покинуть любимую Москву и переселиться в Петербург, где его ожидала типография. 60,000 рублей ас. было отпущено из казны на напечатание Истории. В 1818 году вышло первое издание первых восьми томов. По свидетельству Пушкина, 3,000 экземпляров разошлись очень быстро, и потребовалось новое издание. В 1821 году вышел девятый том, содержащий ужасы Иоанна Грозного, и цензурою которого была совесть историка, по его же словам. За ним, в 1824 г. последовали два другие, осенившие драматическим вдохновением поэзию Пушкина.

Занятый окончанием труда, осыпанный милостями царскими, почтенный дружбою матери народа и двух царей, которая нередко приходила к историку и раз застала его больного в халате, Карамзин все-таки мечтал о Москве и стремился к ней, как это видно из писем его к Дмитриеву: «История даст средства купить домик и умереть в Москве, где я жил, провел молодость, начал старость. Там должно мне и умереть. Там земля дружелюбнее откроет мне свои недра, как старому знакомому. Берега Невы прекрасны; но я не лягушка и не охотник до болот».

В 1824 году вот что узнаем мы о ходе исторического труда из тех же писем к Дмитриеву: «Еще главы три с обозрением до вашего времени, и поклон всему миру, не холодный, с движением руки на встречу потомству, ласковому или спесивому, как ему угодно. Признаюсь, желаю довершить еще с некоторою полнотою духа, живостью сердца и воображения. Близко, близко, во еще можно не доплыть до берега. Жаль, если захлебнусь с пером в руке, до пункта, или перо выпадет из руки от какого-нибудь паралича. Но да будет воля Божия! В сердце моем есть желание еще сильнейшее: не пережить жены, сохранить детей и друзей».

Чтобы иметь понятие о том состоянии духа, в каком находился историк незадолго до кончины, прочтем еще отрывок из письма к Дмитриеву, писанного в самый месяц ей смерти: «Все мои отношения переменились. Но остался Бог тот же и моя вера к Нему та же: если надобно мне зачахнуть в здешних болотах, то смиряюсь духом и не ропщу. Имею часто сладкие минуты в душе, и в ней бывает какая-то сладкая тишина, неизъяснимая и несказанно приятная». Силы старца между тем слабели, а труд не прекращался, дух не изменял сил, и творение историческое росло до насильственного перерыва, все в том же величии и красоте, если еще не выше. Уже корабль, по повелению императора, был готов везти больного историографа к берегам Италии, где он был намерен окончить свою историю. Описав бедствия междуцарствия, он начинал уже рассказ о спасении отечества в 1612 году, как вдруг Провидению угодно было вырвать перо из рук историка на роковых последних словах: Орешек не сдавался... 22 мая 1826 года Карамзина не стало. Известно, что он намерен был довести свой рассказ до восшествия на престол дома Романовых, а всю новую историю России обнять в общем обозрении, которого основные мысли заключаются в его Записке о древней и новой России, написанной им еще в 1810 году для императора Александра. ХII-й том вышел в 1829 году. Неблагодарно было бы миновать в истории словесности забвением ту щедрую пенсию, которою император Николай I достойно наградил великий труд. Семейство Карамзина до сих пор получает 50,000 рублей ас. ежегодно. Симбирское дворянство, в 1846-году, воздвигло памятник своему славному согражданину.

Обозначив в главных чертах биографию Карамзина, мы перейдем теперь к изучению его произведений и разделим исследование наше на три части: в 1-й рассмотрим его как первого русского гуманиста, во 2-й как писателя, в 3-й как историка...

С. Шевырев

ДОПОЛНЕНИЯ И ПОПРАВКИ*

______________________

* В копии, по которой печатались лекции, оказались некоторые пропуски; недостовавшие в места постановляются здесь по подлинной рукописи.

______________________

<Лекция 1> (После слов: черта народного характера).

Русский народ и в жизни принимает неизменным только один Божественный закон, закон веры и благодати, и из-под гражданского закона всегда старается как-нибудь вырваться.

(После слов: названы советниками).

Замечательно, что когда учреждены были у нас министерства, то министерство народного просвещения названо было русским именем: но мы никак не решились министерство юстиции назвать министерством правосудия. Такой поступок приносит честь нашей откровенности. Уж то хорошо, что мы министерство народного просвещения не назвали министерством публичной инструкции. В этой мы видим верный залог того, что со временем и министерство юстиции переведем на русские нравы и достойно назовем служением правосудию.

<Лекция 3> (После слов: якшаться с чуждыми народами).

И в лице последнего патриарха феократия противилась просвещению.

(После слов: перешли в народную пословицу),

Рукою Шевырева на полях приписано: «Вставить о произведениях светских личностей: Даниила Заточника, автора Слова о Полку Игореве, Курбского, Котошихина».

(После слов: в большом почете).

Известно, в каком почете находилась до XVIII века в западной Европе астрология со всеми ее предрассудками. Известно, как славный полководец тридцатилетней войны Валленштейн был ими одержим и как принес им в жертву свою воинскую славу.

<Лекция 6> (После слов: сочинение его о скудости и богатстве).

Если Италия славит своего Бандини, предшествовавшего Адаму Смиту, то мы также в праве гордиться своим Посошковым.

(После слов; надлежит ценить вещи грунтованные:

Исполнить эту мысль дает возможность только освобождение крестьян.

<Лекция 7> (После слов: среди немецкой колонии ученых, которая его [Ломоносова] окружала).

Гигант боролся за Русских, и желал, чтобы наука сделалась собственностью его соотечественников.

(После слов: к какому бы роду они не относились).

Поэзия мыслящая сродни науке. Так от мыслящей лирики Греческого народа родилась его философия.

<Лекция 8> (После слов: были учениками Ломоносова).

В продолжение своего более нежели столетнего существования, Московский университет не всегда оставался верен высоким указаниям своего предначертателя, а нередко от них уклонялся и потому еще далеко не в полне совершал свое назначение. Если он хочет искренно его достигнуть, то должен запасать в сердце своем всю жизнь Ломоносова неизгладимыми чертами, помнить то бедное звание, откуда он вышел, нужды и препятствия, с какими боролся ради науки, должен подобно Ломоносову оставаться неизменно верным идее науки и уразуметь ее истинные отношения к религии, к жизни, к государству, к искусству и словесности, точно так же как разумел их Ломоносов. В этой непоколебимой верности его завету и в неуклонном его исполнении заключается все будущее Moсковского университета.

(Вместо слов: князь Репнин и проч. до слова: Суворов).

Князь Репнин, победитель Юсуфа, князь Прозоровский, образователь у вас легкой строевой конницы, граф Панин, взявший Бендеры, граф Каменский, первый тактик европейский по мнению Фридриха II, граф Румянцов-Задунайский и другие.

(После слова: билетцы, в самом конце страницы).

Страсти, его терзавшие всю жизнь, исказили его лицо. Современники говорят, что все черты лица его, казалось, были на пружинах и он моргал бесперерывно. Говорят, что летом в деревне он в ярости гонялся за мухами, когда они мешали ему писать.

(После слов: везде мы видим в нем постоянную жажду правды).

В Русском царстве, где редко ее встречая и теперь еще встречают, это была великая заслуга.

(После слов: в Малороссию, где прежде его не было).

Отсюда началось имя крепака, столь ненавистное для Малороссов.

(После слов: оно вело к театральному блеску, который любили тогда во всем).

Театральное путешествие Екатерины II в Крым, в 1787 году, служит одним из ярких тому доказательств. Сегюр, один из участников и очевидных свидетелей этого путешествия, называет его страницею из Тысячи и одной ночи (une page des Mille et une nuits). Оно было предпринято с целью узнать разнообразные нравы народов обитающих в России; но, по замечанию Сегюра, нравы народные было бы также трудно узнать из этого путешествия, как из волшебной оперы (une feerie d'opera), на которую оно было похоже. Дороги во мраке ночей освещались горевшими лесами. Горы пылали в огне. Дворцы каким-то волшебством возникали для приема императрицы. Сады поспевали за одну ночь. То дикие пещеры, то храмы Дианы, то гаремы являлись на смену беспрерывной декорации театрального странствия. Внезапные флоты наполняли воды. Полки казаков и татар прибегали из степей. Поселяне в праздничных одеждах разных областей водили хороводы и пели песни. Племена кочевые, как например, калмыки, располагались по берегам Днепра в своих палатках. Стада верблюдов, нарочно пригнанных, паслись как будто в аравийской пустыне. Господари Валахии, кавказские князья, цари грузинские встречали императрицу России при ее выходах на берет. В заключение император Австрийский Иосиф II, под именем графа Фалькенштейна, блистал в свите Русской государыни. Но вся эта блистательная декорация, стоившая России несчетных миллионов, прикрывала голод, терзавший народ внутри ее; а вдали, на западе, готовилась Французская революция 1789 года.

Главным героем и душою театральной стороны века был Потемкин. Он весь и жил и дышал этою блестящею внешностью. К нему шли слова Сегюра: Je connais le prince de Potemkiue: son coup de theatre a eu lieu, Потемкин любил театральные подвиги; он заложил город Екатеринославль на высокой горе, где не было воды, и церковь, размерами огромнее римского Петра, в которой никогда не было службы. Он любил блеск брильянтов на своей одежде и на башмаках своих. Его шляпа, обремененная драгоценными камнями, спорила ценностью с кафтаном Орлова, стоившим миллион рублей. Известно, что Потемкин любил пересыпать брильянты из руки в руку и тешился их праздным блеском.

<Лекция 9> (После слов: Французских комедий и оперетт).

Фонвизин до сих пор еще живет, а Княжнин давно уже умер для нашего общества.


Опубликовано: Отделения Русского языка и Словесности Императорской академии наук. Том XXXIII, № 5. Лекции о русской литературе читанные в Париже в 1862 году С. П. Шевыревым. СПБ. Типография Императорской Академии Наук. Вас. Остр., 9 лин., № 12. 1884.

Шевырев Степан Петрович (1806—1864) — русский литературный критик, историк литературы, поэт; академик Петербургской Академии наук.


На главную

Произведения С.П. Шевырева

Монастыри и храмы Северо-запада