| ||
Я прощался с Россией, прежней. Многое в ней потоптали-разметали, но прежнего еще осталось — в России деревенской. Уже за станцией — и недалеко от Москвы — я увидал мужиков и баб, совсем-то прежних, тех же лошадок-карликов, в тележках и кузовках, те же деревушки с пятнами новых срубов, укатанные вертлявые проселки в снятых уже хлебах, возки с сеном, и телят, и горшки, и рухлядь на базаре уездного городка. Даже «милицейский» с замотанными ногами чем-то напоминал былого уездного бутошника, — оборвался да развинтился только. А когда попался мне на проселке торгового вида человек, в клеенчатом картузе и мучнистого вида пиджаке, крепкой посадкой похожий на овсяной куль, довольный и краснорожий, поцикивавший привольно на раскормленного «до масла» вороного, я поразился, — до чего же похоже на прежние!.. —Это не Обстарков ли, лавочник? — спросил я везшего меня мужика. —Самый и есть Обстарков, Василий Алексеич! — радостно сообщил мужик, оглядываясь любовно. — Ото всего ушел, не сгорел. Как уж окорочали, а он — на вон! До времени берегся, а теперь опять четырех лошадей держит, с теми водится... Очень все уважают. За что уважают-то?.. А... духу придает! Как разрешили опять торговать, сразу и выбег. «Теперь, — говорит, — я их, сукиных сынов, замотаю!» Прямо веселей глядеть стало. Значит, опять возможность. Ну, и сами друг к дружке потесней стали, а он вроде как верховод. Сына по партии пустил в Москву... — с левольвером ходит! — а он через его товары у них забирает, кирпичный завод зарендовал, коцанерного общества. Чуть рабочие зашумят, он кричит: «Я сам теперь камунист, сейчас прикрою!» —И молчат. Да что... одна только перетряска вышла. Смирному человеку плохо, а кто повороватей — отрыгаются. —Значит, хорошего ничего не вышло? —Кто чего ищет! Может, чего и увидите, хорошего. Да вот... — улыбнулся он и помотал головой, — куда едете-то... пророк там завелся! Самый пророк. Слесаря Колючего помните, в имении за водокачкой смотрел? Перевращение с ним вышло. Самый тот, пьяница. Зимой босиком стал ходить и слова произносит. Какой раньше домокрад был, жадный да завистливый, а теперь к нему сколько народу ходит, — много утешает. Строгие слова знает, очень содействует. Четыре месяца в ихней чеке сидел, убить стращали, а не прекратился. Бабы к нему посещают, чудесов требуют! А то еще есть, совсем святой, Миша Блаженный, генеральский сын! Этого не могут теперь трогать, с полным мандатом ходит, очень себя доказывает. С этим вышло чудо... ...В знакомом имении я нашел большие перемены. Стариков-хозяев выселили во флигелек, и они как-то ухитрялись существовать. Старый педагог и земский деятель стал шить сапоги на мужиков, а барыня, былая социал-демократка, занялась юбками и рубахами... ...Я приехал с приятной вестью, — сказать старикам, что их племянник, которого они считали погибшим, находится в безопасности, и что я скоро его увижу. Старики заплакали тихими, радостными слезами, и я тут понял, какая произошла с ними перемена. —Слава Богу! — благоговейно сказал педагог и перекрестился... Раньше я никогда не видел, чтобы педагог крестился. Он слыл за «анархиста-индивидуалиста», переписывался с Кропоткиным и славился яростною борьбой с церковными школами, называя их мракобесием и сугубоквасною чушью. Теперь же над его койкой висела даже иконка, в веночке из незабудок, и лампадка. —...Перемены радикальные, и во всем... — говорил педагог, — но их надо искать, видеть духовным оком! Одни оподлились, зато другие показывают удивительную красоту, душевную. Та «правда» в народе, которую мы искали, которой поклонялись слепо, теперь открылась нам обновленной, просветленной, получила для нас уже иной смысл: не правды равенства в материальном, как предпосылки будущего социального устройства жизни, а Правды, как субстанции Божества... как воплощения Его в нас!.. Я ловил знакомые интонации диалектика, и перерождения, глубины — не чувствовал: старые дрожжи слышались. И странным казалось сочетание темного образа, лампадки и... ровно текучих слов. Вспомнился Степан Трофимыч у мужиков, из «Бесов». —Искания этой новой Правды усилились! Наш «социал-демократ», которого мы же с женой и создали, — помните, Семен Колючий? — из бунтаря превратился в... пророка! Много, конечно, смешного и дикого, но вы увидите сами, что в нем образовался некий духовный стержень! Наши просветительные книжки он сжег, и теперь сам «стоит на камне»!., это типичный случай перерождения, увидите! ...Семен Колючий, ярый политик и бунтарь, первый поднявшийся в революцию против просветивших его господ и потребовавший изгнания их во флигель, все еще проживал на водокачке-башне. Я его встретил на берегу нижнего пруда, за карасиной ловлей. Строго, глубокомысленно сидел он над поплавками, как обычно. Высокий, жилистый, в венце из седых кудрей над высоким открытым лбом, он напоминал мыслителя, и только черные руки в ссадинах и замазанная блуза кочегара говорили о его рабочем положении. Бывало, мы о многом с ним толковали, — он был довольно начитан и от природы умен, — и добрые отношения наши сохранились. Мне он очень обрадовался. —Господи-Вседержитель! — воскликнул он, всплескивая руками, словно благословляя, и восклицание это очень удивило меня. — Живы! Ну вот... вот вам и удочка, отдыхайте. Много воды утекло, и пруды наши утекли, и водокачка самоликвидировалась... а крови пролито еще больше. Прости, Господи! — сказал он с чувством и перекрестился. — Итоги применения теории скудоумных щенков! Отрекся... — просто, искренно сказал он и грустно улыбнулся... —...Прозрел и восклицаю: «Господь мой и Бог мой!» Про нашу Россию в Евангелии писать надо и читать в церкви. Получили крещение огнем, и должны взять посох и проповедити всему миру! Аз есмь Лоза Истины! Готовлюсь. Пишу послание ко всем народам! Я посмотрел на него внимательней. —Не гордыня это, — сказал он, словно поняв мой взгляд, — и не от потемнения ума. Сказал Господь: «Шедче научити вси языки»! Умер тлен — ожил Дух. Боролся за прибавочную ценность — отказался от всех тленных ценностей, ибо познал!.. —...Два года я горел злобой бесовской и выгнал из хором их, своих наставников и просветителей, ибо увидел, что, вопреки учению своему, держатся за имение и дрожат. Унижу и обращу во прах! И согнал, став во главе комитета бедноты. И крутом гнал и выжигал плесень, как Савл. И вот — «Савл, по что гониши Меня!..» — И вот, после моей окаянной речи в Лупкове, где имение Пусторослева, старого генерала, толпа, мною наелектризованная... и не толпа, а пятеро последних воров и негодяев, в ту же ночь убили старика-генерала и ограбили последнее. Выволокли на снег из кухоньки, где он проживал, и повели босого, в одной рубашечке, на пруд. И утопили в пролуби. И его младого внука, параличного, четыре года лежавшего без движения, тоже утопили... И донесли мне. И в ту же ночь я напился крепкой вишневой наливкой, которую принесли мне воры, — и что случилось?! Не помню, как я на заре оказался в «Пусторослеве», у пруда. И видел, как кучер и повар генеральский вынимали синего генерала из-подо льда. Я ушел и сел в кухне. И вот — сидит у горящей печки Миша, генералов внук, в тулупе, и улыбается мне, и даже протягивает руку! И тогда я упал без чувств. И когда кучер с поваром привели меня к жизни, я спросил — что случилось? И они сказали: чудо! Утопили генерала и Мишу расслабленного, а он выплыл из продуби и пришел в кухню, исцелившись! И сказали мне: «На тебе кровь греха, будь ты проклят и уходи от нас!» И я ушел в смятенье. А через три дня пришел ко мне на водокачку Миша и принес Святое Евангелие и стал читать про чудо в купели Силоамской. И, прочитав, сказал: «Отпущаются тебе грехи твои!» С того часу мы с ним неразлучны и проповедуем. И сколь же мне это сладко!.. ...Между березками, у пруда, показался тонкий, высокий юноша, весь в белом. Он шел, скрестив на груди руки, смотрел на небо. Когда приблизился, я поразился, до чего прозрачно и светло восковое лицо его, совсем сквозное, словно с картины Нестерова, — до чего далек от земли его устремленный в пространство взгляд. Светлые волосы — бледный лен — вились по его щекам, и был он похож на Ангела, что пишется на иконах «Благовещения». Был он босой, в парусиновых брюках и в белой холстинной рубахе, без пояска. —Миша-голубок, иди-ка к нам! — нежно позвал старик. Миша приблизился, поклонился застенчиво и сел, вытянув ноги. Тонкие они были, как палочки, и мокрые от росы. —Тоже много страдания принял! — восторженно говорил Семен Устиныч, любовно оглядывая Мишу. — Держали в узах и хотели убить, но он и палачей тронул, отвечал из Евангелия. Все Евангелие наизусть знает! —Я все четыре года, когда лежал в параличе, читал Евангелие... — застенчиво улыбаясь, сказал Миша тоненьким голоском. — Я упал на охоте с лошади, когда оканчивал кадетский корпус... Господь привел меня в Силоамскую купель... — продолжал он удивительно просто, по-детски всматриваясь в меня и доверяясь. — В ту ночь, когда пришли убивать нас с дедушкой, до их прихода, я видел Христа, и Христос сказал: «Пойди в Силоамскую купель — и исцелишься!» И я исцелел. Вот, смотрите... Он вскочил радостно и прошелся по бережку. —Он подвиг принял! — крикнул Семен Устиныч. — Скажи, Миша, про подвиг. Миша сел и посмотрел на меня детскими ясными глазами. —Подвига нет тут, а... я хожу и ничего не имею. У нас все взяли. Когда я исцелел, я понял, что это нужно, чтобы у меня ничего не было. Хожу и читаю Евангелие. У меня даже и Евангелия нет, я наизусть. Приду и стою. Меня зовут: иди, почитай. Я читаю, и мне дают хлебца. —Блаженный! — восхищенно крикнул Семен Устиныч, любуясь Мишей. — Воистину, блаженный! Блаженни кроткие сердцем... блаженни, егда поносят вас! А что, поносят тебя, Миша? —Нет, — сказал Миша грустно. — Только всего один раз было, в Королеве, когда я пришел на свадьбу. У председателя волостного исполкома сын женился, коммунист. Было в январе, очень мороз. Я шел по деревне... —Босой! — восторженно закричал старик, нежно поглаживая мокрые ноги Миши. — А двадцать два градуса мороза было! —И мне стало больно пальцы. Бабы звали в избу и давали валенки, но я не мог... —Обет даден! — строго сказал Семен Устиныч. — Пока не расточатся врази Его!.. —Да. Когда Россия станет опять святой и чистой. И вот, мне захотелось войти на свадьбу... —Был голос ему! «Войди в Содом, где собрались все нечестивые и гады!» —Да, будто голос: «Иди и скажи Святое Слово!» И я вошел. Все были нетрезвые и закричали: «Дурак пришел!» И стали смеяться. —Над блаженным-то! — с укоризной сказал Семен Устиныч, гладя Мишу по голове, любуясь. —И вылили мне на голову миску лапши... но не очень горячей... —А он!., — закричал, вскакивая, Семен Устиныч, — что же он сделал! Миша, скажи, что ты сделал?! —Я стал читать им: «Отче, отпусти им, не ведают бо, что творят...» —И потом он заплакал! — с рыданьем в голосе воскликнул Семен Устиныч, тряся от волнения головой. —Да, я заплакал... от жалости к их темноте... —И тогда... Что тогда?! —Тогда они затихли. И вот... —Чудо! Сейчас будет чудо!.. Ну, Миша, ну?.. —И тут, один из города, матрос Забыкин... —Зверь! Убивал, как в воду плевал!.. —Да он меня тогда, в тюрьме, хотел застрелить, что я был кадетом... —Вы слушайте... Ну, ну?.. —Он был пьяный. Он встал и... вытер мне лицо и голову от лапши чистым полотенцем. И сказал: «Это так, мы выпимши...» —И еще сказал!.. Это важно!.. —И еще прибавил, тихо: «Молись за окаянных, если Бога знаешь... А мы забыли!» —Мы — забыли! А Миша что сказал?!. Что ты ему сказал?.. —Я сказал: «Он уже с вами, здесь... и Он даже во ад сходил!» —Мудрец блаженный! Ну, и что тут вышло?.. —И все затихли. И стали меня поить чаем. —Но он не пил! —Я не принимаю чая. Я попросил кипяточку, с солью... — сказал, застенчиво улыбаясь, Миша. — И я... —пошел от них на мороз, славя Бога!.. —И радостно было мне видеть их лица добрые... —Ах, блаженный! И теперь никто пальцем не смеет тронуть. Ибо дана ему от Забыкина бумага! Покажь бумагу... Миша достал пакетик из синей сахарной бумаги и показал листок с заголовком страшного места и печатью. Стояло там: «Дано сие удостоверение безопасной личности проходящего странника и блаженного человека Миши без фамилии и звания, что имеет полное право неприкосновенной личности и проход по всему месту и читать правильные слова учения своего Христа после експертизы его в здравом уме и легкой памяти. Подписал — тов. Забыкин». —Хожу и проповедую... — сказал Миша. —Ходит и проповедует! Скоро тронемся по губернии. Совсюду нас приглашают. А будут посланы муки и гонения, принимаем! —Принимаем с радостью, — сказал Миша и поднялся. — В Чайниково пойду. Бочаров-плотник помирает, звали... —Иди, голубок. Знаю его, много навредил. А вот — к разделке. Утешь, утешь. Миша простился вежливо, взяв по привычке «под козырек», к виску, и пошел. —Смотрите! — сказал Семен Устиныч, — разве не на верную дорогу вышел? И все любят. И все отдает, что дадут. Господи, научи мя следовать путям Твоим! Когда я уезжал из имения, был удивительно лучезарный день, блеск осенний. И в душе у меня был блеск. Провожали старенькие интеллигенты, крестили на дорогу, и это ласкало душу. Но не они трогали меня. Лаской прощанья светило русское солнце, и — не прощалось. И золотившиеся поля ласково говорили «до свиданья»... ...Я слез с тарантаса и пошел прямиком, полями, по размахнувшемуся далёко взгорью. По его золотому краю, на высоте, на голубиного цвета небе, белели человеческие фигуры, светились в блеске. Баба ли добирала там, мужик ли копал картошку, — но в каждом сиявшем пятнышке на полях виделся мне подвигающийся куда-то тонкий и светлый Миша. 1928 г. Опубликовано: сб. «Новые рассказы о России». Париж. Таир. 1927. Иван Сергеевич Шмелев (1873—1850) — русский писатель, публицист, православный мыслитель. Дважды номинировался на Нобелевскую премию по литературе (1931 и 1932 годы). | ||
|