| ||
Среднего размера образ, 30 на 26. Живопись тоже средняя, палеховская: писано, вероятно, иконописцем обители. Лики отчетливы, у каждого свой характер. Слева направо: святой митрополит Филипп, священномученик; преподобные — Сергий и Герман, валаамские; Зосима и Савватий, Соловецкие. Над ними, писанными в рост, — Господь Саваоф. На тыльной стороне наклейка, померкшими чернилами: «Сию Святую Икону Соловецких Угодников, на их Святых нетленных Мощах освященную, приносит Соловецкий Архимандрит. А... в благословение на гроб своей дочери девицы Анастасии, в этой обители погребенной, на вечное время. Мая 17 д. 1856, четверг. А. А.». Икона имеет свою историю: икона-мученица, икона-странница: а по вере одного лютеранина-швейцарца, уже покинувшего земной удел, икона-освободительница из уз тяжких. В 20-х годах века сего некий швейцарский подданный, проживавший в Петрограде, был присужден к соловецкой каторге на десять лет, как «паразит» советской страны. В досоветские времена был он биржевой маклер, лицо, так сказать, законное, совершаемых на бирже сделок. В те годы не было дипломатических отношений между Швейцарией и Советами, и за чужестранца никто не заступился. Привезли его на Соловки. Было ему уже за пятьдесят. Сначала его поставили налесные работы, но год спустя, прознав, что он сведущ в чужих языках, перевели в канцелярию, «по иностранной части». Дело ответственное, опасное. Знаемо было по опыту: чуть что, пришьют «шпионаж», если проштрафишься ошибкой в переводе «секретных документов», и тогда... известно. Так он проработал года два, все время страшась, не случилось бы какой «ошибки», а то «Секирка», верная смерть. «Там это просто, — рассказывал он, — как они говорят — "в два счета"». Проходил он как-то в свободный час под монастырем и видит: в стороне от дороги, в грязи, валяется дощечка. Подумал — на подтопочку сгодится. Поднял дощечку, смотрит — икона, расколота: два лика только, расколота ровно, чем-то острым, по-видимому — штыком: две полудырки — в самом верху и в самом низу: совершенно ясно, что верхняя часть одного удара и нижняя часть другого пришлись в воздух. На тыльной стороне — половинка наклеенной записки. Заколебался взять: священное, а за священное, если увидят те, может быть строгая кара — за хранение «опиума для народа». Да еще и чужестранец. Но что-то, в мыслях, велело: «Взять, сберечь!» И он спрятал дощечку под фуфайку. Ни одной душе в казарме не поведал, страшился. Хранил дощечку под нарами, «а для чего — не знаю: мы, лютеране, никаких священных изображений, кроме Креста, не почитаем». Прошло дней пять, и швейцарец забыл про свою находку. Вскоре ему случилось проходить монастырским кладбищем, еще не вовсе срытым. И вот видит: мотается в венке, на могильном кресте, на проволочке, дощечка. Было это совсем в другой стороне от той дороги, где с неделю тому нашел он расколотую икону. Что-то толкнуло его подойти взглянуть... и, к удивлению своему, узнаёт он другую половинку расколотой иконы! Не думая ни о чем, высвободил он из проволочной петли ту дощечку и видит еще три лика, а на тыльной стороне отрывок той записки. Тут в нем прояснилось нечто, мелькнуло мыслью: «Какая странность!., указание, что ли?..» — и он уже сознательно взял эту половинку. Что он чувствовал от этой «странной» находки — неизвестно: он не рассказывал о чувствах. Одно только было в мыслях, — впоследствии признавался он, — что «это не случайно». И решил — «непременно хранить эту икону». А зачем... — не знал, и предположений не высказывал. Но теперь у него «разные мысли завозились», и он уже не переставал думать о находке. Ночью, в бессонницу, он представлял себе, как могло все это произойти... Икону, конечно, расколол какой-то кощунник, из тех... «искоренял суеверие»?., или злорадно издевался?.. Метил штыком... — удар был острый, пронзающий!.. — метил, конечно, в лики... может быть, в Бога Саваофа... — как раз намечал удар по средней вертикали! — но удар пришелся совсем по верхнему краю, на одну треть в воздух. Тогда кощунник взял чуть пониже, ударил... — и удар пришелся совсем по нижнему краю, по той же вертикали, но на одну треть в воздух... икона раскололась, а лики уцелели!.. Что же дальше? Упавшую половинку кощунник зачем-то понес с собой и... швырнул в сторону от дороги. Почему же швырнул? почему оставил другую половинку?., почему не уничтожил «опиум»?.. Этого никто не знает. Словом — швырнул... — «а я вот ее нашел!..» И вот эта «странность», что кощунник не истребил икону, а он, чужой всему этому, нашел ее в разных совсем местах... — вызывала в нем «разные вопросы». Вызывала — и... «как-то укрепляла». Для него становилось ясным, что — «это не случайно». Прошло два с половиной месяца. Была осень 1928 года. И вот вызывают его в «управление», и начальник объявляет ему приказ: «Забирай свое барахло!» Он страшно испугался. Взглядом спросил: «Конец?» Не отвечают. И сам он не мог бы сказать, что разумеет под этим туманным словом — «конец». Свои, «отбывающие», разное говорят: кто — «в расход», а кто — «загонят дальше». Куда же — дальше-то?.. И никто не предположил, что это — конец каторге. Швейцарец стал собирать свое барахло, увидел свою находку и... — «что-то мелькнуло в мыслях, стал разглядывать лики угодников соловецких». Строго они смотрели — «будто в себя смотрели, что-то тая в себе». Но это лишь мелькнуло, не выразилось мыслью, тогда. Были в нем спутаны два чувства: страх и радость. Радости было больше: неясной, несознанной. На пристани он узнал, что его повезут «дальше». Значит, пока еще не «в расход». Об освобождении и мысли не было. Кто мог за него похлопотать?.. Никто. Он знал много случаев, что выпадало порой надолго таким же, как он, швейцарцам: с ними не церемонились. Американцы, англичане... — другое дело. Не раз ему бросали презрительно: «Эй, ты... шви-цар! По своему «огороду» соскучился?..» Никого не было, кто мог бы похлопотать. Правда, как-то он, безнадежно, сказал кому-то, отбывшему срок и уезжавшему с Соловков — бывшему ихнему: «Хоть кому бы дать знать о себе... ни за что ведь губят!..» И этот "бывший" сказал усмешливо: «А вот разве что Николе-угоднику дашь знать, да вы его не знаете!..» Расколотые половинки иконы он запрятал на дно мешка, в лохмотья. Их не дощупались. В Архангельске он узнал, что его отправляют в Ленинград. Зачем? Всякие приходили мысли. И вот он в Ленинграде. Через неделю вызывают его в тюремную канцелярию и дают «проходное свидетельство» и восемь рублей с копейками — «заработанной платы». Не хватит на билет и до границы. И говорят: «Катись в свой "огород", там у вас, сказывают, и плюнуть некуда!» Было это — «как сон». Двинулся он пешком, на Гатчину, таща свое барахло в мешке. Погода была — золотая осень. И было это великое путешествие для него — «самым радостным путешествием за всю жизнь», — и самым легким, «будто несло на крыльях». Питался спелой брусникой — много было ее! — и была она ему слаще сахара. Пек рыжики и волнушки на угольках — и казались они ему «несравненными ни с чем по вкусу». И странно: «Не хотелось с Россией расставаться!» Смотрел на золотые березы большака и говорил с грустью: «Прощайте, милые!..» А они роняли на него золотые листья. Подвозили его суровые русские мужики, жалели. Он хорошо говорил по-русски, говорил осторожно-бережно, но они понимали все. Давали хлебца. Помнил швейцарец, как один старик потрепал его по плечу, сказал: «Ну, ничего... таперича до своего добьешься, молись Богу». Путь его лежал на Нарву, к Эстонии, — а там — «к консулу нашему, отправит». Помнил «радостную реку Лугу»: радушно приняли его русские рыбаки, накормили ухой чудесной... — «не ел никогда такой!» — и положили спать в шалаше. «И показался мне тот их шалаш дворцом!» Дали в дорогу хорошей рыбы: «На угольках испекешь». Ласково проводила его Россия. Без гроша, с мешком барахла, с посохшей веткой березки русской, вернулся он в родную свою Швейцарию, откуда давным-давно, юношей, выехал в великую Россию — искать счастья: жил хорошо все годы, много видал хорошего, и проводила его Россия лаской. А то... — надо забыть про то... «Как забывается дурной сон». Вернулся он в родной Цюрих. Оставались еще какие-то родные, дальние. Подивились «выходцу с того света». Он рассказал им свою историю. Показал им икону: «Она вывела меня из ада!» — так и сказал. Но они не поверили. Наводил справки, кто же похлопотал о нем. Не мог ничего узнать: не знали и в самом Берне. Но ему казалось, что он теперь знает все. Жил — не роптал, на скромное пособие сограждан. Отдал мастеру «русскую икону» — склеить разбитые половинки и заделать «раны»; велел отмыть нарост времени и покрыть лаком. Икона поновилась. Молился ей?.. Этого никто не видел: никто не ведал, что теперь стало в его душе. Но почетно хранил икону, «на полочке», как православные. Русская благочестивая женщина, рассказавшая мне эту историю, знала этого швейцарца. На ее просьбы отдать ей икону эту — она предлагала ему деньги — швейцарец решительно ответил: «Ни за что!., она вывела меня из ада! А вы после моей смерти ее получите». И она действительно получила ее, и получила «без распоряжений». Это ее особенно радовало и удивляло. Она редко бывала в той швейцарской семье. Зашла как-то и узнала, что бывший соловчанин умер. Вспомнила о чудесной его иконе, но не успела спросить, не было ли распоряжений покойного насчет иконы, как ей сказали: «Возьмите икону, которую он вынес из России... нам она не нужна». Она спросила: —Покойный распорядился передать ее мне? —Нет, он нам ничего не говорил. Но вы почитаете иконы... возьмите. Она предложила деньги, но они отказались взять. Так исполнились слова швейцарца: «После моей смерти вы ее получите». Она приняла эту икону благоговейно, «как дар назначенный». Я вглядывался в строгие лики угодников соловецких, и они многое мне сказали. В этом, ими потайно сказанном, я постиг, что они вернутся в свою обитель. Вернутся по воле Божией. Думалось мне, когда я вглядывался в лики: «Не втуне написал неведомый архимандрит А. "на вечное время": они вернутся». Почему так думал? На это нельзя ответить словом, но это так явно светится во всем нераскрытом содержании этой достоверной истории. Июль 1948 г. Из сборника рассказов: Свет вечный. Иван Сергеевич Шмелев (1873—1850) — русский писатель, публицист, православный мыслитель. Дважды номинировался на Нобелевскую премию по литературе (1931 и 1932 годы). | ||
|