А.О. Смирнова-Россет
Воспоминания о детстве и молодости

<Вариант 3>
Автобиографические записки

На главную

Произведения А.О. Смирновой-Россет



Фрагменты

Мне купили маленький сундучок, уложили белье и платье на неделю, и мы поехали в Екатерининский институт, прямо к начальнице. Она нас приняла очень благосклонно и сказала, что поручит меня пепиньерке Марии Ив<ановне> Шлейн. Тут я простилась с маменькой, она очень плакала, а я не проронила ни слезинки; меня утешала мысль, что не услышу стука ненавистной деревяжки. Мария Ив<ановна> Шлейн была достойная и очень умная.

Я поступила в институт в 1820 г. В 25 году было знаменитое и ужасное наводнение в Петербурге. Ночью поднялся сильный ветер и продолжался 12 часов. Утром мы по обыкновению были в 9 часов в классе. Швейцар вышел и объявил, что дрожки не пришли и учители не будут, потому что на всех улицах вода выступает. Через несколько минут вошла мадам Кремпина, очень озабоченная, и сказала: «Prenez vos cahiers et allez au «dortoir» [Возьмите тетради и идите в спальню] Наши солдаты жили в подвалах, и их начало заливать. Они перешли со своим добром и семействами в классы, где оставались три дня. А мы блаженствовали в дортуарах. Все обложили окна и смотрели, как прибывает вода; наша смирная Фонтанка была свинцового цвета и стремилась к Неве с необыкновенной быстротой, скоро исчезли берега. По воде неслись лошади, коровы, даже дрожки, кареты, кучера стояли с поднятыми руками, пронеслась будка с будошником.

Дело становилось серьезным, наконец кто-то закричал: «Ну, mesdames, что если вода дойдет до нашего среднего этажа!» — «Что вы, что вы говорите, неужели вы думаете, что императрица не найдет способа нас вывезти!». При Петре Великом было большое наводнение, и он дал приказ, чтобы все имели большие лодки или баржи. Император приказал, чтобы ему подали лодку, но адмирал Карцов не знал или забыл это приказание; наконец из адмиралтейства привезли лодку, и государь со свитой отправился в ней, чтоб успокоить взволнованное народонаселение. Полкам велено было выступать за город к Трем рукам, за исключением тех, которые стояли за Литейной. По церквам сделались службы, молебны, и в 12 часов пополудни ветер начал утихать. Неизвестно, сколько людей погибло, но с той поры, благодаря бога, еще не было подобного наводнения. Многие здания были повреждены, оказались трещины во многих домах, все хлебные магазины были залиты, и мы долго ели затхлый ржаной хлеб, пока из Москвы не подвезли свежий, который проростал и дал ростки. Императрица, всегда готовая подать помощь, поместила в наш институт 20 девочек, поместила других в разные заведения; их называли наводниками. Их должны были поместить в четвертое подготовительное отделение, они даже не могли читать. Одна из них была 15 лет и неутешно плакала. Она все повторяла: «Я круглая сирота и жила одна с братом, других родных у меня нет, я не знаю, где мой брат». Его отыскали, и государыня его поместила в кадетский корпус. Почти все были дети бедных чиновников и мещан с Выборгской стороны и с Петербургской стороны. В эти дни нам не могли приготовить обед, и мы пили казенный чай, а вечером сварили кое-как ужин. На другой день утром Фонтанка была ниже обыкновенного и наполнена курами, собаками и камнями.

Девица Марья Ив<ановна> Шлейн была потом наставницей детей графини Орловой-Давыдовой. Начальницей Екатерининского института была госпожа Брейткопф, ее муж и две дочери тоже жили в институте. Она была родом из Бельгии и католического исповедания, и при ее комнатах была маленькая католическая капелла, и доминиканец служил и давал уроки катехизиса девицам этого исповедания, а для протестанток приезжал пастор Рейнбот. Их возили в праздники в английскую церковь Рейнбота.

Классы еще не сформировались, и меня еще не экзаменовали. В этот день я успела познакомиться с некоторыми девицами, и меня посвятили во все тайны, сказали, что надобно непременно обожать кого-нибудь из больших, сказали, что есть противные учители, а дамы классные «кошечки». Одним словом, так приготовили меня, что на другой день я встретила одну девицу, она мне понравилась, и я узнала, что ее зовут Далия Потоцкая, и начала ее обожать, т.е. подходить к ней в коридоре и говорить: «Mon ange, je vous adore» [Ангел мой, я вас обожаю]. Далия действительно была очень хороша. У нее были прекрасные алые губы и очаровательные улыбающиеся черные глаза. Ее сестра Пелажи была брюнетка и, по правде сказать, еще красивее. Пелажи вышла замуж за Сангушку а Далия за пана Млодецкого, и когда привезла сына в Петербург, часто бывала у Плетнева, который уже был учителем с 7-го выпуска в институте.

Летом нам давали ягоды. Я забыла, что у меня была в детстве перемежающаяся лихорадка, очень обрадовалась клубнике, и вследствие этого у меня сделалась лихорадка. Я была уже более двух месяцев в лазарете, и доктор не знал, что делать. Императрица Мария Федоровна приехала из Павловска и спросила у меня, отчего я больна. Я ей сказала, что мне доктор в Одессе давал рвотное, а потом что-то горькое, и лихорадка проходила. Она велела написать матушке, которая прислала рецепт, и после трех приемов хины лихорадка прошла и более никогда не возвращалась.

Я поступила в 1-е отделение маленького класса. Учителем французского языка был эмигрант Mr Charles de St. Hilaire, его очень любили и уважали. Мы писали под диктовку, и St. Hilaire очень удивился, что не нашел ни одной ошибки ни у меня, ни у княжны Стефании Радзивилл. Я сама не знаю, зачем я правильно писала. Учителем русского языка был Василий Ив<анович> Боголюбов. У него был рот до ушей, уши ослиные, он заставлял учить наизусть самые скучные стихи. Говорил, что басни Крылова просто дрянь в сравнении с Херасковым. Вот басня, от которой он был в восторге:

На зелененьком листочке
Червячок во тьме блистал.
Змий поспешно прибегает
И невинного пронзает
Жалом гибельным своим.

«Что я сделал пред тобою?»
Червячок, упадши, рек.
«А зачем блестишь собою?»
Змий сказал и прочь потек.

Вообще выбор учителей не был удачен, но всех хуже, конечно, был священник. К нам приезжал полупомешанный старый священник с какого-то кладбища. Мы зубрили Платонов катехизис и поступили в большой класс. Там нам дали другого священника, который скоро помешался; с ним мы, однако, выучили наизусть литургию, «Книгу премудрости Сираха», составленную придворным священником Мансветовым. В большом классе учителем французского языка был Mr Borde, пустой и дрянной французишка, человек, лишенный вкуса, и мы даже не знали лучших стихов Расина и Корнеля, а повторяли стихи из «Jardins de Lille» и «Le Tronc de Panesigna» и Boileau. Зато учитель русской словесности был Петр Александрович Плетнев, которого все любили и уважали. Так как учитель истории Слонецкий возбуждал только смех, то для новейшей и российской истории его также заменил Плетнев. Учитель физики, естественной науки и астрономии был почтенный и красивый старик, аббат Deloche. Императрица так его уважала, что всегда подавала ему руку и говорила ему: «Mon sherabbe, combien je regrette que vous refusez de donner des lecons au couvent de Smolny» [Дорогой аббат, как мне жаль, что вы отказываетесь давать уроки в Смольном монастыре].

У нас была пневматическая машина, электрическая машина и лейденские банки, делались опыты. Делош приносил листки, исписанные прекрасным сжатым почерком, мы их переписывали, и когда он приходил, повторяли урок в течение трех четвертей часа, а остальное время заполнялось вычислениями. Курс был насколько возможно полным и легким для усвоения. Учитель географии Успенский был очень ученый и умный человек. Мы учились по карте, путешествовали, и в главных городах он сообщал нам сведения о состоянии города, числе жителей, промышленности и торговле, а мы записывали в тетради. Он преподавал нам историю открытий, и узнали, что прежде Колумба Америку открыли три венецианца, братья Зени. Учитель немецкого языка был Herr Mellina. Он нас познакомил с лучшими германскими поэтами.

Наш день начинался в 6 часов зимой и летом. Наши слуги были инвалиды, которые жили в подвалах, женатые, со своими семьями. Тот, который звонил, курил смолкой в коридорах. Курилка звонил беспощадно четверть часа, так что волей-неволей мы просыпались. Курилка был в Париже и уверял, что говорит по-французски: «Коли хочешь белого хлеба, только скажи дю пан дю блан, а коли черного — дю пан дю двар, а у немцев спросишь свечку, и скажи лихтеру, а подсвечник подлихтер, отрежь хлеба, дай комсу, да еще полкомсы». Солдатики были наши друзья. После моей продолжительной лихорадки доктор сказал, что мне надобно позволить спать до 7 часов и обедать у начальницы для подкрепления, что было весьма приятно. Мы все были готовы в половине осьмого и шли молча попарно в классы. Были три отделения и каждое в особой комнате. У дежурной классной дамы была тетрадь, куда она записывала малейший проступок в классе. Дежурная девица читала главу из евангелия, а потом воспитанница разносила булки; те, за которых родители платили даме классной 10 р. в месяц, пили у нее чай с молоком и получали три сухаря из лавочки вдобавок к булке, а прочие пили какой-то чай из разных трав с патокой и молоком, это называли декоктом, и было очень противно.

В 9 часов звонок, и все должны были сидеть по местам в ожидании учителя. В понедельник первый был новый священник Смирнов, с ним мы прошли Ветхий завет пространно и остановились на Сауле. Когда он приходил в четверг, он спрашивал: «Девицы, где мы остановились?» — «На Сауле», и он опять начинал историю Саула. Так продолжалось около шести недель, и получили известие из Смольного, что бедный Смирнов помешан. В Смольном его заменил весьма замечательный священник Недашев, переведенный из Ревеля, а нам объявили, что нашим законоучителем будет Василий Михайлович Наумов, он был из Филаретовых учеников. Всего оставался год до выпуска, и мы должны были выучить катехизис Филарета и толкования на четыре евангелия; это стоило нам больших трудов. Для нового священника была квартира, назначен был дьякон Кузьма Колиевич, который учил воспитанниц. Эти девушки были предметом особых забот императрицы, их в младенчестве отдавали на воспитание чухнам, которые гораздо трезвее и образованнее русских крестьян. Поступая к нам, они почти не говорили по-русски, мы у них узнали много чухонских слов, а их учили говорить по-русски. Две из них спали около дортуара, мели его, делали постели и надевали чехлы. Вечером мы сами перестилали наши постели. В среду и субботу они нам мыли головы и ноги. Зимой вода была так холодна, что мы молоточком пробивали лед и мылись ею. В 1825 году существовало еще Библейское общество, и нас заставили читать прескучную книгу «Училище благочестия», и к великой нашей радости вдруг взяли все номера. Я позже узнала, каким образом уничтожилось Библейское общество, которое издавало «Училище благочестия». Библейское общество составилось в Англии, и герцог Йорк, человек строгих правил и религиозный, составил это общество для распространения библейских книг и вообще духовных произведений; в это же время известная квакерша госпожа Фрей проникла в женскую половину известной тюрьмы Newgate. Тюрьма была грязная, темная, несчастные женщины, как дикие звери, были за железной решеткой, и полицейские ей объявили, что она подвергается большой опасности. Но ничто не устрашило ее, она вошла за решетку, все стадо ринулось на нее, она спокойно им сказала: «Mes amies, je viens vers vous dans l’espoir de soulager vos miseres et vos souffrances, et j espere avec l’aide de Dieu vous faire du bien» [Друзья мои, я прихожу к вам в надежде утешить вас в ваших несчастьях и страданиях и надеюсь с Божьей помощью сделать вам добро]. Пошли подписки на улучшение тюрем, из Англии это движение перешло во Францию. В 1815 году император и король Прусский поехали в Англию, тогда царствовал толстый и безнравственный Георг IV. Мне рассказывала lady Braunlow, племянница известного лорда Castelnaugh, что, выходя из дворца, Георг показывал государю идти вперед. Когда он появился, ура огласило воздух на несколько минут, короля также приветствовали, а когда явился Георг, его освистали. Народы умеют давать уроки. Государь среди всех празднеств и развлечений просил нашего посла Христофора Андреевича Ливена, заменившего Семена Романовича Воронцова, найти ему несколько человек для осушения болот под Царским Селом. Это был предлог: ему хотелось людей для образования Библейского общества. В Петербург приехал господин Pitt с женой, Daniel Wheler и Wering, и все принадлежали к обществу квакеров. Известно, что наставником императора Александра был La Harpe, который ограничился нравственным воспитанием, сам он говорил, что только на окровавленных полях России озарилось его сердце светом религии. Г-жа Крюднер, известная своей религиозной проповедью, искала случая с ним переговорить, он ее встретил после Венского конгресса у князя Волконского в Бадене, и с этих пор уже был под влиянием ее религиозных убеждений, знал Юнг Штиллинга последний через m-me Krudner подарил ему карандаш, подаренный ему Лафатером. Лафатер поздно вечером писал какую-то философскую тему и не мог вывести заключения. Ему явился седовласый и благообразный старец, который вручил ему этот карандаш и исчез. Лафатер в ту же минуту нашел ответ. Мне это рассказывал граф Михаил Юрьевич Вьельгорский. Несколько лет по вступлении на престол императора Николая поручено было графу Блудову очистить рассеянную кипу бумаг, лежащую на письменном столе покойного императора; он нашел этот карандаш в простом красном сафьянном футляре и дело Волынского, там же нашел записку Петра I генералу, которому поручено было покончить с несчастным царевичем Алексеем. У него болело горло, и аптекарь приготовил лекарство, которое было причиной его смерти. С тех пор все аптекари в России немцы — у них де более порядка. M-me Krudner была на Венском конгрессе, под ее влиянием был написан знаменитый traite de la triple alliance [трактат Тройственного союза] между Россией, Австрией и Пруссией. Император питал особое уважение к прусскому королю и, чтобы укрепить этот союз, предложил ему выдать свою любимую дочь Шарлотту за в<еликого> князя Николая. M-me Krudner была в Париже. В литературном мире она известна была романом под названием «Valerie». Замечено было, что во времена политических переворотов и страшных войн литература приобретает сентиментальный характер. «Valerie» вроде романов m-me Cottin, Каролины Пихлер и Августа Лафонтена. Сама m-me Krudner писала: «Elle n’etait pas jolie, mais gracieuse, elle deversait le chawl a ravir, elle n’etait pas fiancee et a dit qu’elle avait une table en marbre rose veiniee de noir, rose comme la jeunesse et veiniee de noir comme la vie» [Она не была красива, но привлекательна, восхитительно носила шаль, она не была помолвлена и сказала, что у нее был стол розового мрамора с черными прожилками, розовый, как юность, и с черными прожилками, как жизнь].

Эта фраза и мне нравилась в моей юности, и у императрицы Александры Федоровны был такой стол; она мне сказала: «Ma chere, c’est comme la table de Valerie» [Моя дорогая, это стол как у Валери], тогда был тоже в моде роман Бенжамен» Констана «Adolphe», переведенный князем Вяземским. Жуковский перевел роман г-жи Sousa «Engene de Rothelin», a Карамзин писал «Остров Борнгольм», Марфу Посадницу и бедную Лизу. Лука, крепостной человек его первой жены, мне рассказывал, что Карамзин не трогал дохода своей дочери Софьи и жил очень скромно доходами с своего журнала «Мои безделки»: «Мы наняли комнатки в Марьиной роще для Сонюшки, и Николай Михайлович писал «Марфу посадницу» и «Лизу русальницу», тем мы и жили. Дела наши поправились в 1810 году, когда Карамзин ездил в Тверь, где он читал первый том своей истории великой княгине Екатерине Пав<ловне>». Лука говорил, что «не будь меня да Сербиновича историю не напечатали бы»: он носил корректуру.

Я пишу без всякого порядка, а вы там уже разберете, что когда надобно писать для соблюдения хронологии. Теперь здесь вышла переписка Екатерины с Гриммом. Надо сказать несколько слов об этой вредной женщине. В чем состояло ее величие? Что такое величие при таких страшных преступлениях? Брат мой Клементий был послан разыскивать в архивах все, что ему покажется довольно интересным для передачи в архив министерства двора или иностранных дел. Как помню, в местечке Алешках, на Кинбурнской косе, он нашел экземпляр первого манифеста Екатерины по вступлении на престол: в нем сказано, что, по просьбе Петра, она берет на себя бремя правления. Манифест брат передал куда следует. Это бремя несла Екатерина, кокетствуя умом с энциклопедистами, упиваясь похвалами, которые расточал перед ней безбожный Вольтер, Даламбер и Дидерот. Ее переписка с Гриммом здесь напечатана, и нельзя (надивиться отсутствию чувства, хотя она беспрестанно говорит о своих внуках Александре и Константине: «Monsieur Alexandre fait des lettres a un ane, pendant que je m’occupe des affaires de l’Etat» [Господин Александр пишет письма ослу, в то время как я занимаюсь государственными делами]. Она, как Людовик XIV, могла сказать: «l’Etat c’est moi» [Государство — это я]. Тьер когда-то выпустил эту фразу. Северная Семирамида вполне олицетворяла эту фразу. Все знают, как она ходила пешком к Троице, это была комедия, а ее знаменитое лутешествие на юг России была тоже комедия и случай пококетничать с австрийским императором Иосифом II. Она знала, что издерживаются страшные деньги на содержание двора, видела собственными глазами, что придворные лакеи выносят короба всякой провизии, и говорила: «Il faut bien que ces pauvres gens jouissent aussi de la vie» [Надо же, чтобы и эти бедные люди наслаждались жизнью]. Она знала, что губернатор Волков грабит свою губернию, и говорила: «С est un homme d’esprit et tout le monde a des defauts» [Это умный человек, а недостатки есть у всех]. У нее был один сын, она его ненавидела, позволяла камер-пажу князю Александру Николаичу, передразнивать его и сама хохотала во все горло. Проходя мимо, бедный в<еликий> к<нязь> сам был свидетелем, как его мать с придворными смеялась над .родным детищем. Сердце его было доброе, он смиренно покорялся и никогда не жаловался на бездушную мать. Когда ей пустили кровь, она выпустила фразу: «Je suis chomee, c’est la derniere goutte de sang Allemand» [Мой путь окончен. Это последняя капля немецкой крови], этой фразой могли восхищаться только немцы или дураки.

Покойная императрица Мария Александровна сохранила большую привязанность к своим родным и родине, а между тем она совершенно обрусела и всякую минуту своей жизни посвятила служению России, в этом все согласны, и теперь, что ее нет, все отдают ей полную признательность и справедливость. Екатерина переводила Беккария, занималась правами человечества. Что такое права человечества? У размышляющего христианского человечества одно право: покорность; это не понравится нашим нигилистам, которые считают своей обязанностью отравлять всякий шаг своего государя динамитами. Она с Шлецером занималась филологией, переписывалась с m-me du Devand. В Канне я познакомилась случайно с Merimee, он был в восторге от ее ума и возносил ее до небес.— «Je ne suis pas de votre avis, Mr, et ne lui pardonne pas d’avoir dispose des paysans libres «en faveur de ses amants» [Я не согласна с вами, сударь, и не прощаю ей то, что она раздавала свободных крестьян своим любовникам]; он этого не знал.

Екатерина вздумала дать права своему дворянству, и затеяны были дворянские выборы. Это дело было недурное, но когда нашелся человек поумнее ее, помещик Коробьин, который сказал, что первым шагом должно быть уничтожение крепостного права (этот документ находится в архиве Эрмитажа, его читал Александр Николаевич Попов; как жаль, что он умер, не окончив своего труда; вам не дурно заняться им), Екатерина тотчас закрыла выборы. Она ограбила церковь и церковные земли раздала своим любовникам и фаворитам. Когда графиня Анна Алексеевна подарила митрополиту Филарету в светлый праздник миллион на поправку, кажется, Десятинной церкви, его поздравил с подарком граф Комаровский. Филарет при ней сказал: «Анна ничего не дала, она только возвратила церкви то, что ей принадлежало». Графиня упала к нему в ноги со слезами. Церковные крестьяне были самые счастливые, они всем владели и платили оброку 10 р. асс. (Андрей Николаевич Муравьев прекрасно, описал гр<афиню> Анну, сравнивая ее с римскими Меланиями). Бартенев так влюблен в Екатерину, у него ведь сумбур в башке, что старается доказать, что она дочь Бецкого. Она основала Воспитательный дом, Бецкий ввел его по примеру Англии, и назвала это ломбардом, потому что она там занимала деньги, и завела у нас ассигнации, от которых мы так страдаем. Она основала Смольный монастырь для воспитания дочерей дворянства. Первой начальницей была француженка m-me Lafont, воспитание было самое светское, о религии мало заботились. Ее брат, которого звали просто Ангальтом, был гораздо выше ее в нравственном отношении, она ему поручила воспитание Шляхетного кадетского корпуса, основанного имп<ератрицей> Елисаветой Петровной. Те люди, которые оттуда вышли, были люди полезные и достойные. В 1849 году я встретила на пароходе француза князя Broglie с сыном, он со мной заговорил самым чистым русским языком. Когда я удивилась, он мне сказал, что он воспитывался при Ангальте в кадетском корпусе и сына выучил говорить по-русски; он с восторгом говорил о воспитании при Ангальте. Екатерине была присуща в высшей степени ambition, не знаю слова, чтобы выразить слово амбиция, и тщеславная. Вольтер внушил ей мысль занять Царьград, потому что она не имела никакой особой симпатии к Греции: наградила титулом Чесменского Алексея Орлова, лучшего из Орловых, не она, а он положил началоинвалидному дому в Чесме. Она дала Орлову еще другое поручение: ее тревожила знаменитая авантюрьерка, известная под именем княжны Таракановой. Полагали, что эта Тараканова была побочная дочь Елизаветы Петровны, но это непростительная клевета. Елизавета была женщина нравственная, за ней был один грешок, она любила токайское вино и купила в Венгрии виноградные лозы. Николай велел их продать, и деньги пошли в тамошнюю церковную кассу. Полюбив Кириллу Разумовского, вышла замуж за него. Разумовский был честный хохол, он в присутствии графа Воронцова и третьего <лица> разорвал и сжег документ, свидетельствующий о его браке с имп<ератрицей> Елизаветой Петровной. Это при мне граф Блудов рассказывал, при Тютчеве и Кутузове. Разумовский был оригинал, проводил день у жены и вечером, часов в 11, возвращался домой. Его лакей заснул, а когда проснулся, увидел, что шубу графа украли. Он боялся камердинера и сказал графу не говорить ему про шубу. Когда камердинер его спросил: «А где же шуба?» — «Про то Грицько знае». Он спросил Грицько: «А где же шуба?» — «Про то граф знае». Дело так и не объяснилось. Это мне рассказывал Николай Ив<анович> Лорер. Он мне рассказывал также, что когда наши войска вступили в Париж, император отдал приказ, чтобы шли в полной парадной форме, и чтобы батареи, фургоны вошли позже и обошли бульвары и лучшие улицы. Он шел в avenue des Champs Elysees и видит толпу, подходит и с удивлением видит, что хохлы препокойно курят люльку, а волы лежат возле телег. «Звидкиля вы?» — «З Златоноши, ваше благородие». — «Да як же вы пришли сюда?» — «Сказали везти ту пшеницю за армией и пришли до Берлина, это уж в Неметчине, тут сказали: «Идьте домой», а тут опять: «Везите, мерзавцы, до местечка Парижа», вот и прийшли. Да что воны дивуются, французы, да ще и потрогают». Покрытые дегтем, они французам казались как будто не люди, а чучелы. Тут хохлы разохотились говорить с земляком и ему сказали: «А вы, ваше благородие, звидкиля?» — «З Грамаклеи в Херсонской губернии». — «Старуху Лореровочку мы знаем, возили мыло и пшеницю в Одессу. Вона нам хлеба и дынь и гарбузов посылала, а горилочки, говорила, не маю».

Напишите в Одессу княгине Марье Александровне Гагариной, дочери Александра Скарлатьевича, у нее преинтересные мемуары графини Эделинг, сестры Александра Скарлатьевича. Вы увидите, что происходило на Венском конгрессе, какую роль играл граф Каподистрия, как началась мысль о возрождении Греции, его действия в Париже и спасение Франции от раздробления; эти мемуары пора напечатать вполне. Толстый обжора и неблагодарный старик Людовик XVIII так забылся, что всегда шел прежде нашего государя на официальных обедах. Пушкин спросил раз старого солдата, что он делал в Париже. «А мы,— говорит,— старого Дизвитского посадили на престол. Ведь где беспорядки, всегда уж наш царь все приводит в порядок». Это напоминает разговор дьякона с капитаном у Мятлева «Где ныне царская фамилия,— спрашивает дьякон у капитана.— В Константинополь едет царь.— Неужто турки взбунтовались? — Нет. нет, а только их пристращать».

Возвращаюсь к Екатерине. Она женила очень рано в<еликого> князя Павла Петровича на принцессе Гессен-Дармштатской; она была красавица и очень умна. В<еликий> к<нязь> ее страстно любил, но она была, как мне говорил граф Александр Ив<анович> Рибопьер, гульливого десятка, спаивала крепким опиумом мужа и бесчестила его ложе с Андреем Кирилловичем Разумовским. Екатерина это узнала и послала Разумовского послом в Неаполь. Она не разродилась; в<еликий> к<нязь> очень удивился, что ее не похоронили в крепости, Екатерина тут сжалилась над ним и сказала, что врачи полагают, что зародыш — урод, и поэтому ее нельзя похоронить в крепости. Ее тело было помещено в имение графа Буксгевдена Schloss Bade и спит под сводами. В<еликий> к<нязь> Павел был болезненный ребенок и очень нервный. Вот что Пушкин мне рассказывал: она знала, что на него находили пароксизмы страха, когда он слышал внезапный шум; она послала его командовать войсками; мы воевали с Швецией, и корабли их под Верелей так палили, что в Смольном монастыре окна дребезжали. Павел был все время впереди, делал чудеса храбрости, но поплатился горячкой и расстроенней желудка.

Спустя год привезли 15-летнюю девочку, принцессу Wurtemberg Monbelliard. Ее портрет во весь рост находится в Эрмитаже — личико умное и приятное и темно-голубые выразительные глаза, но ничто не обещало необыкновенной красоты. Здесь у графа Monbrison находится ее портрет en miniature [миниатюрный], писанный в Париже, вероятно, знаменитым Petitot; она этот портрет подарила своей детской подруге, с которой осталась навсегда дружна, графине Оберкирх, которую в<еликий> князь называл мадам Цукербукер. Мадам Оберкирх была тетка Monbrison’a, а ему достался этот портрет. Это такая прелесть. Ее красота могла сравниться только с красотой ее друга, Марии Антуанетты. Когда в<еликий> к<нязь> женился, отношения его с матерью еще более охладели, она взяла двух в<еликих> князей и им велела жить в Гатчине. Они жили очень скромно, над ними смеялись. Les gatchinois [Гатчинцы] сделалось насмешкой. Екатерина в<еликую> княгиню называла «La fermiere allemande» [Немецкая фермерша], они не имели воли ни в чем. Когда старшей в<еликой> княжне исполнилось 8 лет, Екатерина написала рижскому генерал-губернатору графу Брауну: «Mon cher Brown, vous qui m’envoyez les meilleures oranges, ne pourrez vous pas m’envoyer la meilleure gouvernante pour mes petites filles» [Дорогой Браун, вы посылаете мне лучшие апельсины, не сможете ли прислать мне лучшую гувернантку для моих внучек]. Только что Браун получил эту записку, ему пришли сказать, что баронесса фон Ливен желает его видеть. Вошла высокого роста красивая дама, осанка ее была важная и твердая. Он ее посадил и спросил, что она желает. «Во-первых, Exellenz, прикажите заплатить жиду, который меня привез из Херсонской губернии, где муж мой умер. Я продала все, что имела, и села в скверную фуру с тремя сыновьями и двумя дочерьми; все деньги истратила, но так как я приехала просить вас как можно скорее доставить мне мою пенсию, то надеюясь вам заплатить. Прошу вас оказать мне свою протекцию, я хочу завести маленький пансион для воспитания моих дочерей, а сыновья будут учиться в гимназии. Я найму учителя русского языка, потому что мы русские подданные, а со временем найму и фр<анцузского> учителя, так как в России все говорят по-французски». С жидом расплатились, и Браун предложил баронессе жить у него до приискания квартиры. Он удивился твердости, необыкновенному практическому уму и простоте своей собеседницы и на третий день сообщил ей, что нашел для нее приличное место. Она вскочила и всплеснула руками, когда он ей сказал, что она будет гувернанткой в<еликих> княжен. «Ach, mein Gott, ich kann ja nicht sprechen Franzosisch».— «Das ist auch gar nicht notig, die Grossfurstinen werden Lehrern haben» [Ах, Боже мой, я не говорю по-французски.— А это тоже вовсе не нужно, у великих княжен будут учителя (нем.)]. Дело идет о хорошем, солидном нравственном воспитании, вот, что требуется от гувернантки». Баронессу и ее детей одели, нашли служанку, которую я еще знала, купили карету и повезли баронессу Ливен, рожденную Поссе (она была курляндская уроженка из числа древних мещанских фамилий, которых не гнушались гордые бароны наших остзейских провинций). Она ехала на шестерне с чином генеральши и с запиской Брауна прямо в Царское Село. Екатерина была в Софии, после смерти Ланского она часто туда ездила, потому что он там похоронен. Екатерина была сметлива, тотчас оценила приезжую, пригласила ее обедать и убедилась, что лучшего выбора нельзя было сделать. Сыновей баронессы определили в кадетский корпус, тогда Пажеский корпус не был особым заведением, Ангальт из кадетов выбирал лучших в пажи. Они жили в особом доме по поступлении их в пажи. А дочерей отпустили с баронессой в Гатчину. Она произвела самое приятное впечатление на в<еликого> князя и великую княгиню, сделалась доверенным лицом и другом и оказала им величайшие услуги. Она одна умела сохранять мир между обоими дворами. Ее дочери пользовались уроками великих княжен (эту историю мне рассказывал Александр Федорыч Барят<инский>, он и теперь еще нашим консулом в Лондоне, от него я узнала очень интересные вещи, я играла с ним в пикет. Он человек умный, образованный, не знаю, зачем его не назначили давно уже посланником куда-нибудь).

Екатерина требовала, чтобы в табельные дни в<еликий> к<нязь> и в<еликая> княгиня присутствовали при выходе и маленьких в<еликих> к<няжен> учили делать реверанс. В именины в<еликой> княжны Марьи Пав<ловны>, которой было 7 лет, и ее матери был выход, и Марье Пав<ловне> приказали подходить ко всем министрам. За ней шла генеральша Ливен. Бедняжка долго стояла перед графом Паленом и, наконец, сказала ему: «Mr le Comte, aimez-vous la pommade a la rose?» — «Non, m-me, j’aime la pommade a la bergamote» «Et moi, j’aime beaucoup la pommade a la rose et comme c’est mon jour de nom, on m’a donnee» [«Г. граф, любите ли вы розовую помаду?» — «Нет, мадам, я люблю бергамотовую» — «А я очень люблю розовую, и так как сегодня мои именины, меня ею напомадили»]. Две старшие дочери в<еликого> князя были необыкновенной красоты, стройные, как пальмы, и когда Александре Павловне исполнилось 17 лет, Екатерина вызвала наследника шведского престола в надежде, что он женится на ней. Все знают, что брак этот не состоялся, потому что принц, обещавший, что у великой княгини будет церковь, вдруг отказался от своих слов. Когда Густав должен был бежать, наследник был Бернадотт. В отомщение за обиду бабки и сестры, император поддержал Бернадотта, и с вступлением новой династии Швеция лишилась поддержки Франции и сделалась совершенно безопасна для России.

Швеция, Норвегия и Дания страшным образом подтачивают новейшие теории, в Дании более половины народонаселения неверующие, и по окончании наук молодые люди иногда обращаются в христианство. То же самое у нас в Финляндии, и все это распространилось даже до Куспио, книгой мерзавца Ренана. Вавилон на Сене, как называл Париж Николай Дмитрия Киселев, будет отвечать за все свои преступления. Однако надобно сказать правду: здесь идет страшная борьба между духовенством и наставниками des ecoles communales [коммунальных школ], оставленными Mr Duruy при Наполеоне III. Les freres de la doctrine chretienne [Братья христианской доктрины] взялись за воспитание мещан, детей служащего люда и за 30 ф. в месяц формируют благочестивых граждан. Иезуиты воспитывают детей высшего класса. Сен-Сирское училище, которое при Луи Филиппе известно было своим развратом и каждый вечер посвящало плотскому, то, что у нас называется шпицбалы, теперь не является в эти школы самого необузданного бесстыдства. Все усилия Гамбетты, Жоржа Ферри в уничтожении религии тщетны, церкви полны народа, и замечено, что мужчины почти более, чем женщины, прибегают к св. причащению. Покойная имп<ератрица> еще незадолго до своего последнего и тягостного путешествия дала поручение посольству собрать сведения о заведении аббата Руссель. У него был маленький капитал, после Коммуны он подобрал на улицах нищих мальчиков, которые в рубищах спали под воротами, питались даже отбросными корками; он нанял маленькую квартиру и поместил этих несчастных сирот. Он поехал в Англию в надежде собрать там способ для увеличения своей школы. На железной дороге он встретил господина, которого просил о помощи, тот ему отвечал, что во время войны Англия истощилась, что он ему советует повременить, дал ему 2 фунта и сказал: «Надеюсь, что через два месяца буду в состоянии дать вам более». Через несколько месяцев он прислал ему 200000 ф. Имя этого благодетеля осталось неизвестным. Многие приняли участие. Папа Пий IX ему послал, сколько мог, и теперь учатся 300 мальчиков, которые учатся всяким ремеслам. Он издает очень интересный журнал с литографиями под именем «La France illustree». Шесть священников постоянно дежурят, они пишут текст журнала, а мальчики печатают с помощью паровой машины. Сам Руссель веселенький и живчик. Его сестры и двоюродные сестры чинят белье и одежду мальчиков. 40 мастеровых при доме, и он отдает в другое заведение где-то, где у него тоже заведение, и собирает постоянно деньги на свои заведения. Хомяков в своей брошюре сказал: «Le caractere affaire de l’Eglise de Rome» [Деловой характер Римской церкви]. Это упрек пустой, гораздо хуже странное равнодушие наших попов, их сребролюбие, не говоря уже о светских членах православной церкви.

Но возвращаюсь к в<еликому> к<нязю> и великой княгине. Екатерина послала их путешествовать. Они ехали под именем Comte et Comtesse du Nord [Принц и принцесса Северные], с ними были фрейлины Екатерина Ив<ановна> Нелидова и Наталья Семеновна Борщова, воспитанницы Смольного монастыря. Не знаю имен кавалеров, их провожавших. Кажется, нашим послом был Колычев, очень умный, но в высшей степени развратный. В Вене их приняли со всевозможными аттенциями, и тут они просватали Александру Павловну за эрцгерцога палатина Венгерского, с условием, что в<еликая> к<няжна> сохранит свою религию. Построена была церковь, но говорят, что под тем или другим предлогом бедную в<еликую> к<няжну> отдаляли как можно чаще от исполнения ее духовных обязанностей. Вскоре получили известие, что красавица в полном цвете лет скончалась. В Германии прошла молва, что какой-то венгерский граф, ее камергер, чтобы избавить юную несчастную жертву фанатизма, предложил ей ехать в Германию, где она и скончалась, но это чистая сказка. Воспитанная в самых строгих правилах, великая княгиня безропотно переносила страдания нравственные, пока ей позволяли физические силы.

Из Вены граф и графиня Северные поехали в Париж (год не помню), где имели большой успех. Великая княгиня пленяла красотой и грацией, в<еликий> князь своим остроумием и ласковым обхождением. Это пребывание было уже перед революцией. Везде прорывалось своеволие, печатали вредные книги, а что хуже — гравировали самые ужасные и опасные предметы, между прочим, Комма под названием «Justine». В<еликий> князь купил эти гравюры, запер их в сундук и собственной рукой написал: «Personne ne doit ouvrir cette caisse, le burin des plus grands graveurs francais ne s’est pas refuse de graver ces infamies» [Никто не должен открывать этот ящик; резец величайших французских граверов не отказался гравировать эти бесстыдства»]. Этот сундук за печатью императора находился в Гатчине, и покойный государь решил его открыть; он при мне сказал импер<атрице>: «Mes cheveux se sont dresses sur ma tete, quand j’ai vu quelques gravures» [«У меня волосы встали дыбом, когда я увидел некоторые из этих гравюр»], не знаю, где этот сундук. В<еликая> княгиня подружилась с Марией Антуанеттой и была с ней в постоянной переписке. Говорят, что в<еликая> княгиня Александра Иосифовна нашла 1000 писем несчастной и совершенно невинной королевы и что их напечатают. Воспитанная в Вене, где думали только о веселии и жили беззаботно, она и в Париже не соблюдала строго этикета. Она любила танцевать и танцевала кадрили с красавцем Диллоном, а вальс со шведом, красавцем Ферзеном. Михаил Юрьевич Вьельгорский мне рассказывал, что однажды, после лишнего тура вальса, она, засмеявшись, взяла руку Ферзена и сказала: «Voyez, comme mon coeur bat». Louis XVI qui etait a cote, lui a dit: «M-me, on vous aurait cru sur parole» [«Посмотрите, как бьется мое сердце». Людовик XVI, который был рядом, сказал ей: «Мадам, вам поверили бы в этом на слово»]. Ее восторженностью воспользовался мерзавец кардинал де Rohan, история du collier de la Reine [с ожерельем королевы] всем известна. В Париже была женщина, известная под именем la femme La Motte, она была похожа на королеву, и ей досталось le fameux collier [это знаменитое ожерелье]. Эта La Motte умерла в Одессе. Она очень дорожила какой-то шкатулкой. После ее смерти открыли шкатулку и нашли только ножницы. Как и почему она очутилась в Одессе, неизвестно.

В<еликий> князь посещал Академию наук, Сорбонну, гошпитали, сестер милосердия, но не был у герцогини <нрзб.> Они посещали оперу. Мария Антуанетта очень покровительствовала Глуку, а публика не отнеслась так к появлению его пьес. Хотя гроза уже издали гремела, Гонкур в своих «Pensees» пишет: «Французы говорят, что родина — покровительница».

Из Парижа путешественники приехали в Берлин, и там устроился брак в<еликой> княгини Елены Пав<ловны> с герцогом Павлом Мекленбург-Шверинским, и этот брак был столько же счастлив, сколько несчастлив брак венгерской палатины. В<еликий> князь был в восторге от прусского короля и король ценил <великого> князя.

Когда они вернулись, Екатерина приняла их очень хорошо и объявила, что пора выдать замуж в<еликую> княжну Марию Павловну. В 1804 году выписали герцога Саксен-Веймарского. Он был дурен, глуп и обжора, но добродетельная Мария Павловна его любила и была счастлива. Она нашла еще старика Гете и кружок людей умных и приятных. У нее было две дочери: принцесса Мария (старшая), которая вышла за принца Карла Прусского, и Августа, жена ныне царствующего германского императора Вильгельма, и сын. В Петербурге проживали иностранные принцы: Леопольд Саксен-Кобургский, брат Анны Федоровны, жены в<еликого> к<нязя> Константина Павловича, принц Павел Вюртембергский и принц Ольденбургский. Они состояли в русской службе. Брат в<еликой> княгини Марии Федоровны был начальником путей сообщения. Он был человек замечательного ума и ученый. В<еликий> князь Михаил Павлович его называл: «Mon oncle le grand pontife» [Мой дядя первосвященник], a в обществе его звали «Шишка», потому что у него над правым глазом была большая шишка. Он был также начальник Инженерного корпуса. Он жил скромно, одним жалованьем, и занимал несколько комнат в Шепелевском дворце.

В 1810 году получили неожиданное известие, которое взволновало весь двор. Наполеон просил руки в<еликой> княжны Екатерины Павловны. Рибопьер мне рассказывал, что утром за завтраком в<еликая> княжна с приближенными шутила и смеялась над принцем Ольденбургским, который не скрывал своих чувств (между нами будь сказано, у него был постоянно понос). Вечером у вдовствующей императрицы Марии Фед<оровны> было большое собрание, не было только ни Екатерины Павловны, ни принца Ольденбургского. Дверь отворилась, и дежурный камергер громко объявил: «Ее императорское высочество с нареченным женихом принцем Ольденбургским». Наполеону написали, что его предложение пришло после помолвки. Но за это мы поплатились войной 1812 года. Наполеоны — выскочки, которые никогда не забывают и не прощают тем, кто смотрит на них иначе, чем на происходящих из великих и древних династий. Вышли записки Ремюза: каким мелочным подлецом оказывается великий полководец. Он был только великий полководец и фигляр.

В 1796 году 12 июля родился в<еликий> князь Николай, а за год перед этим в<еликая> к<няжна> Анна Павловна. По вступлении на престол родился порфирородный в<еликий> к<нязь> Михаил, а после него в<еликая> княжна Ольга, которая жила только неделю. Державин написал стихи на ее смерть, сравнил ее с розовым лепестком. Они напоминают стихи Малерба:

Et rose, elle a vecu
Ce que vivent les roses —
L’espace d’un matin.

[И роза, она прожила
Сколько живут розы:
Одно лишь утро.
]

При царских детях были дамы, которых называли полковницами. Они давали отчет доктору о здоровье ребенка, заставляли его молиться и были неотлучны от него. Полковницей в<еликого> князя Николая была полковница Адлерберг, а ее помощницей полковница Тауберт. Вот откуда та привязанность, которой пользовались и пользуются Адлерберги. С младенческих лет в<еликий> к<нязь> Николай привязался к Владимиру Федоровичу, и он вполне заслуживает доверие, которым пользовался.

В записках генерала Рапп вы найдете самое точное повествование о страшной ночи, когда совершилось ужасное преступление. Нет сомнения, что несчастный Павел был подвержен припадкам сумасшествия. Но кого же он сделал несчастным? Он ссылал в Москву, в дальние губернии. При нем не было рекрутского набора, нового налога, не было войны, Россия была покойна. Пушкин мне рассказывал, что в 6 часов не было ни одной бутылки шампани. Совершив гнусное дело, несчастные ликовали. Я раз говорила князю Дмитрию Александровичу Хилкову, что император Павел навел страх на всю Россию.— «Скажите — на Петербург. Страх Божий — начало премудрости. После страшной распущенности царствования Екатерины нужна была строгая рука. Он разогнал толпу и оставил при себе Куракина, который вполне заслуживал его доверия. Павел был человек религиозный и нравственный». Он был дежурным пажом 1-го марта. Павел получил столовый фарфоровый сервиз от прусского короля, никогда не был так весел, как в этот вечер, шутил с Нарышкиным, разговаривали о Наполеоне и его войнах. Он сказал великое слово: «Il me semble que les souverains n’ont pas le droit de verser le sang de leurs sujets pour ruiner leurs differents; il faudrait faire comme dans les anciens temps et se battre en champ clair avec ses champions». C’est une parole chevaleresque et Paul etait un preux chevalier dans toute acception du mot» [«Мне кажется, что государи не вправе проливать кровь своих подданных для уничтожения не угодных себе. Нужно было бы поступать как в древности и сражаться в открытом поле со своими соперниками». Это рыцарские слова, и Павел был доблестным рыцарем, в полном смысле слова]. Кстати или некстати, в Петербург приехал из деревни старик Скарятин и был на бале у графа Фикельмона. Жуковский подсел к нему и начал расспрашивать все подробности убийства: «Как же вы покончили, наконец?» Он просто отвечал, очень хладнокровно: «Я дал свой шарф, и его задушили». Это тоже рассказывал мне Пушкин.

Но возвращаюсь к институту. В ноябре 1825 года получено было известие о кончине императора Александра. Федор Ник<олаевич> Глинка мне рассказывал, что в последние годы своей жизни Александр впал в горькую ипохондрию, сблизился с женой и жил более в Царском Селе. Перед отъездом из Петер<бурга> он посетил в Невской Лавре монаха Авеля, известного своей отшельнической жизнию и духом прозрения. Он беседовал с ним целый час, и Авель ему сказал, что он не увидит более своей столицы. То же самое предсказала ему в 1815 году мадам Le Normand. Она ему сказала: «Les dernieres annees de votre regne sont obscurcies par des inquietudes, vous mourrez loin de votre capitale, apres vous viendra un regne long et glorieux, et puis je ne vois que desordre, flamme et feu» [Последние годы вашего царствования затемнены беспокойствами, вы умрете вдали от вашей столицы, после вас придет царствование долгое и славное, а потом я вижу лишь беспорядок, пламя и огонь] — и смешала карты. Это мне рассказывал Федор Ив<анович> Тютчев. Карты для Ле Норман были традицией, она приходила в состояние ясновидения. Недавно умер в Париже некто Эдмон, у него не было карт, а он вдруг приходил в ясновидение, предсказал падение Наполеона, и ему запрещено было принимать.

Александр Пав<лович> выехал в коляске с своим кучером Ильей, у Трех рук он остановился, долго смотрел на Петерб<ург>, глаза его налились слезами, и он сказал: «Илья, я более не увижу Петербурга». Он тут родился, вырос, тут любил, тут выстрадал в страшную годину 1812 года; весьма естественно, что он любил места родимые. И я люблю Одессу, хотя Одессы моего детства не осталось и помину, и перед моим приездом наш хутор с домом обвалился в Черное море, и море его поглотило, и Грамаклея, и Адамовка мне кажутся лучше всех деревень на свете.

Императрица Елисавета Алексеевна писала из Таганрога: «Notre Ange est au ciel et je regrette sur la terre» [Наш ангел на небесах, а я горюю на земле]. Все носили кольца с этой надписью, в 68 году я видела еще это кольцо у графа Киселева. Это известие как громом поразило всю Россию. Митрополит Филарет тотчас с нарочным прислал бумагу, которая лежала в Успенском соборе на престоле под печатью. Об этой бумаге знал только покойный император, вдовствующая императрица, князь Александр Николаевич Голицын и секретарь его Попов, который и отвез ее в Москву. Вероятно, Филарет знал, что она заключает добровольное отречение от престола в<еликого> князя Константина Пав<ловича>: отречение, когда получил позволение жениться на девице Грудзинской, получившей титул княгини Лович. В<еликий> к<нязь> Николай, не зная ничего, тотчас первый присягнул императору Константину, и во дворце присягали первые чины двора. Неизвестно, почему вдовствующая имп<ератрица) присягнула. Когда же из Москвы нарочный привез бумагу, содержащую отречение, в<еликий> к<нязь> и министр юстиции, князь Дмитрий Ив<анович> Лобанов-Ростовский решили послать еще в<еликого> к<нязя> Михаила Пав<ловича>, чтобы узнать, не переменил ли мнение в<еликий> к<нязь> Константин. Великий князь встретил генерала, кажется Феншоу, посланного вице-королем польским, чтобы поздравить брата со вступлением на престол, и в Варшаве сам присягнул, польская армия и вся Польша.

В городе сделалось волнение. В Московском полку не хотели вторично присягать, офицеры подстрекали солдат к неповиновению. Командир, барон Фридрикс, был ранен. То же повторилось в Измайловском полку, ранен был Штюрмер. Во дворце занимал караул Морской пехотный полк, капитан Панов не хотел присягать. Их заменили павловцы. В Царском Селе гусары тоже бунтовали, и полковник Велио был ранен. Вся царская фамилия была собрана в Зимнем дворце, все министры, сенаторы и вообще замечательные люди, между ними Карамзин, находили положение опасным, советовали послать за экипажами и вывезти всю царскую семью. Но вдовствующая императрица и Александра Федоровна объявили, что не оставят государя в опасности.

Преображенский полк выстроился перед Дворцом, государь проходил перед рядами, уговаривал их быть верными присяге. Между тем площадь наполнилась народом, который волновался и кричал, сам не зная, зачем: «Дайте нам Константина и жену его Конституцию!» Сумасшедшие вожди заговора велели кричать «Конституцию!» Петерб<ургский> генерал-губернатор, неустрашимый граф Милорадович старался успокоить войско и народ, но был смертельно ранен Каховским, и дело приняло еще более серьезный оборот. К несчастью, на площадь проникли моряки, и тогда уже генерал Алексей Федорович Орлов послал сказать государю, что нельзя более терять времени, наступила темнота. Три выстрела из орудий рассеяли толпу. Зачинщики рассеялись, и полиция ночью их разыскивала. Князь Петр Трубецкой скрывался у австрийского посла Лебцельтерна, его шурина; Щепина-Ростовского нашли где-то под мостом. Вечером все было совершенно спокойно.

Николай Алексеевич Муханов обедал у английского консула, он позвал сына: «Таганрог, друг мой, поди сюда! Я очень любил императора Александра и назвал его Таганрогом в память о нем». После Крымской войны у них появились Альмы и Инкерманы, а жену лорда Гренвиля зовут Касталия.

Митрополит Серафим остановлен был чернью в переулке. Дмитрий Ев<сеевич> Цицианов подошел к его карете и сказал ему: «Что ты, старый дурак, тут делаешь? Ступай в Лавру». Утром у него был Оболенский и все ему рассказал, он надел шапку и палку взял и отправился на площадь.

Я была в институте, в 5 часов мы посылали женщину, которая жила у начальницы, в лавочку за всякой дрянью, она долго не приходила. Все ее окружили и спрашивали, что с ней было.— «Девицы, я чуть со страху не умерла,— отвечала Сашка,— в городе был бунт, стреляли из пушек, и что народу перебило!» Это все прибавлено. Начались аресты, получили весьма тревожные известия из второй армии. У генерала Киселева находился самый опасный член общества, Пестель, умнее и образованнее прочих, он очень легко вербовал молодежь; генерал Юшневский, Муравьев.

В Пажеском корпусе пажи играли и шутили. Всех веселее был Линфорд. Один из офицеров, Клуге фон Клугенау, сказал ему: «Какой вы сын отечества!» — «Я не сын отечества, я Вестник Европы». Тогда было три газеты: «Петербургские) ведомости», «Вестник Европы» и «Сын Отечества».

Между тем казаки везли шагом из Таганрога тело покойного императора, останавливались в городах и у всех церквей служили литии. Гроб был закрыт и поставлен в Казанском соборе. Казаки в память того, с которым они воевали по всей Европе, жертвовали серебро на иконостас. Все жители Петерб<урга> сочли долгом поклониться тому, который с такой славой умиротворил Европу. Всем известны стихи на возвращение покойного:

Ты возвратился, благодатный,
Наш кроткий ангел, луч с небес.

Все институты облеклись в черные передники, и нас возили в Казанскую. Признаться надобно, что для нас это было partie de plaisir [Увеселительная прогулка], потому что мы катались в придворных экипажах только на масленицу и на святой. Когда после смерти государя императрица вошла в наш класс, мы были так поражены ее переменой и грустью, что встали молча, у многих навернулись слезы. Она, видимо, была тронута и сказала: «Mes chers enfants, vous avez perdu un protecteur, vous en avez un autre» [Милые мои дети, вы потеряли одного покровителя, во у вас есть другой]. 14 число отозвалось и y нас в институте. Очень искусный инженер, полковник Богданович, брат дамы классной, был замешан в заговоре и застрелился. Брат девицы Галяминой тоже был арестован, но вскоре выпущен

Великим постом назначен первый экзамен у священника при императрице. Она приехала в 10 часов утра, с ней князь Александр Ник<олаевич> Голицын. Нас экзаменовали от 10 до часу, а в два продолжался экзамен до 7 часов вечера. Императрица и ее свита у нас обедали. Прежде продолжения дано было три дня.

После этого были публичные экзамены. В первых рядах за решеткой сидел митрополит Серафим, священники, католический епископ Сестренцевич, он был почтенный старик, Филарет его очень уважал, он был склонен к православию, и все иностранные послы, которые знали, что это будет приятно государыне, присутствовали и министры. После этого назначен был день прощания, императрица приехала с государем. Он был бледен и очень худ, видно было, что он очень озабочен. Мы пели прощальные стихи, сочиненные Плетневым, а Кавос, наш учитель пения, сочинил музыку:

Расстаемся, расстаемся,
Мы с приютом детских лет,
Мы судьбе, зовущей в свет,
Невозвратно отдаемся.
Был у нас другой хранитель,
Он уж взят на небеса,
Небеса его обитель.

При этих словах слезами прервались наши голоса, мы не окончили. Государыня взяла за руку молодого императора и сказала: «Au revoir, mes enfants» [До свидания, дети мои!].

Пришел и день выпуска. В 10 часов была обедня, молебен с коленопреклонением, все уже были одеты в городские платья, всякая по своему состоянию. Я была в казенном платье, меня никто не брал. Дядя Дмитрий Ив<анович> написал, что он и жена его стары, никогда не выезжают из Грамаклеи и что я со скуки у них умру. Марья Ив<ановна> Лорер тоже отказала, потому что была в глубокой горести. Ее племянница Елизавета Петровна Нарышкина, рожденная графиня Коновницына, готовилась ехать в Сибирь с мужем. Ее братья Петр и Иван были сосланы на Кавказ. Три звонка. Дверь отворили в рекреационной зале, и вошла государыня. Мы стояли, за ней шла начальница и дамы классные в своих синих мундирных платьях и несли шифры, золотые и серебряные медали. 1-й шифр получила Бартоломей, дочь известного доктора Бартоломея, второй я, меня подкузьмила арифметика, а то бы я получила первый. Третий — Нагель, четвертый — Эйлер. Шифры очень красивы: золотая буква «М» с короной, на белой муаре ленте, окаймленной красным цветом. Императрица сама прикалывала шифры и раздавала медали. Стефани Радзивилл получила вторую золотую. Это мы смастерили столько же для Стефани, которую все любили, столько же, чтобы сделать удовольствие государыне. Бедняжке было шесть лет, когда ее привезли в институт, мать ее не любила, она была почти сирота, но добрая государыня была совершенно как мать для нее. После медалей пошли поклоны. Последний для бедной Трамбицкой, которая не хотела подходить, но импер<атрица> ее подозвала и сказала: «Ma chere enfant, si vous n’avez pas bien etudie, vos Dames de classe ont ete contentes de votre conduite, je sais que votre mere est tres pauvre, au lieu de 250 roubles qu'on donne aux enfants qui ne peuvent pas se faire une toilette convenable, vous aurez 500 roubles» [Дитя мое, если вы и не учились хорошо, то ваши классные дамы были довольны вашим поведением; я знаю, что ваша мать очень бедна; вместо 250 р., которые дают детям, не имеющим возможности сделать приличный туалет, вы получите 500 р.]. После этого государыня собственноручно дала каждой из нас евангелие и каждой сказала: «Lisez tous les jours un chapitre, mon enfant». Уезжая, она сказала начальнице: «La petite Rossett reste ici jusqu a nouvel ordre, m-lle Euler aussi, les parents doivent les prendre pour un mois! Et petite Radziwill pourra venir de demain au palais avec sa gouvernante m-lle Ungebauer» [Читайте каждый день одну главу, дитя мое. <...> Маленькая Россет останется здесь до нового распоряжения и Эйлер тоже, родители должны их взять на месяц! А маленькая Радзивилл может явиться завтра во дворец со своей гувернанткой мадемуазель Унгебауэр]. Спустя месяц нам сшили черные шерстяные платья, и начальница повезла нас в Зимний дворец, где нас представили как будущих фрейлин императрицы Александры Федоровны, а оттуда в Аничковский, где нас представили ей. После нескольких слов гофмаршал их двора, граф Моден, велел нас отвести в наши комнаты — всего три маленькие конурки; в спальне была перегородка, за которой спала моя неразлучная подруга Александра Александровна Эйлер. Она тотчас наняла фортепиано, и мы с ней играли в четыре руки; тогда в моде был Hummel, концерты его и сонаты прекрасные. В институте я брала уроки у m-me Nagel; ее внучка Капитолина была косая, злая и капризная девчонка, я ее терпеть не могла. Бабушка ее, которую все звали Grand Maman, была католичка, у нее было много католических книг, между прочим «La vie de St. Augustin». Старушка обедала у начальницы и всегда оставляла пирожное для внучки. Капитолина приглашала Балугьянскую и меня в 3 1/2, когда был отдых, с ней разделить это пирожное. Однажды она все нам отдала; когда мы спросили ее, зачем она не ест, она отвечала: «S-te Monique ne mangeait que quand elle avait faim» [Св. Моника ела только когда была голодна]. Балугьянская и я, мы уплели все, и всякий день она отказывалась. Мы говели на страстной неделе, уже у Наумова, перед исповедью он нас очень серьезно приготовил к исповеди и принятию святых тайн, до той поры мы не слыхали подобных слов. Все заметили, что он произвел сильное впечатление на Капитолину. Она вдруг изменилась, утром молилась и с молитвой умывалась, одевалась, в классе делала то же самое, можно без преувеличения сказать, что она вся обратилась в молитву, начала прилежно учиться. Девицы было начали смеяться, но ничто ее не смущало, и с уважением смотрели на нее. Она была очень нетерпелива, играла гораздо лучше меня на фортепиано и сказал мне: «Ma chere Sachenka, rendez-moi un service, voici une sonate tres difficile de Hummel, nous la jouerons mesure par mesure, je vous promets de ne pas m’impatienter» [Милая Сашенька, окажите мне услугу; вот очень трудная соната Гуммеля, проиграем ее такт за тактом, я обещаю вам не терять терпения]. Что было сказано, то было сделано, и я ей очень благодарна. После выпуска Балугьянская пригласила некоторых подруг на танцевальный вечер. Старушка m-me Nagel предложила Капитолине туда ехать, но она слезно просила не везти ее на бал. Ее назначили пепиньеркой, но спустя месяцев шесть она занемогла. Ее свезли в лазарет, доктор сказал, что у нее нервное расслабление и что должна быть нравственная причина, потому что все укрепляющие средства не помогали. Она на исповеди призналась Наумову, что желает перейти в римскую церковь, поступить во Франции в монастырь, что желание так сильно и она только тогда будет здорова. Нечего было делать. Наумов очень жалел, но, зная состояние наших монастырей, он ей сказал, что не может и не хочет ей мешать. Бабушка отвезла ее в Версаль к аббату Prefontaine, она выучилась латинскому языку и поступила в Sacre-Coeur de Paris, rue de Vanne, faubourg St. Germain. Теперь она abesse du Sacre Coeur a Confesseur.

У нас был слуга, мужик Илья, он приносил нам обед, у Эйлер была девушка чухонка, а у меня русская; эти две постоянно ссорились. Илья мне сказал: «Ваша Прасковья Михайловна — злейшая раскольница и очень вредная женщина. Она принадлежит к расколу Солодовникова и серебряных лавок». Однажды она была так зла, что я ее спросила, что с ней делается. Она мне отвечала, что закрыли часовню купца Милова, а вскоре закроют часовню купца Косова. Я ничего ровно не понимала и только позже узнала, что значит секта серебряных лавок.

Однажды утром я слышу громкий голос в передней и узнала знакомый голос Фомы Александровича Кобле. Он вошел, меня обнял и сказал: «Ах, Сашенька, как я рад, что вы теперь во дворце и что государыня не отдавал вас к Арнольди, даже запретил этот скверный человек принимать в институт». Я спросила его о бабушке. «Ваша бабушка еще жива, но очень горюет, что Николаша в Сибири, а Митя с женой взяли племянника Пузанова и хотят ему оставить Грамаклею; я сказал им, что нехорошо, потому что Сашенька будет просить государя и Николашу простят». Я его спросила о детях. «Клавдинька вышла замуж за маркиза Паулуччи, с ней поехала мадемуазель Курсель, вы помните ее; Аполлон управляет Коблевкой, а я живу с мой пансион; все сожалею моя жена; я ее очень любил, она была дочь казацкой полковник Цветогоров, меня туда послали в его станица. Мы полюбили друг друга. Полковник мне сказал: «Черт тебя знает, кто ты такой, и вера-то у тебя не наша». Тогда я свою невесту увозил, посадил ее перед меня на лошадь, сказал ей держаться крепко. Я был честный человек, мы скакали 40 верст, и в первой станице, где был поп, я на ней женился. Она прежде не хотела и говорила: «Фома Алек<сандрович>, вы такой ученый, а я ничего не училась».— «Какой я ученый, я только помню свои шотландские песни».—«А как же вы генерал?» —«А эта я за свою храбрость генерал. А вы, Сашенька, были у Мордвинова? Вам надо туда ехать, он был друг вашего папеньки. Его жена — моя сестра, а племянница — моя, за господин сенатор Столыпин, прекрасный человек».— «Я ее знаю, она очень дружна с тетенькой Марьей Ив<ановной>».— «Ну так вы должны ехать с ней к Мордвинову». Добрый Кобле уехал и более я его не видела.

В институте, я еще была в маленьком классе, мне пришли сказать, что у начальницы в передней ожидает меня женщина. Я вошла и не узнала ее. «Барышня, вы меня не узнали — я была горничная вашей маменьки, я Татьяна; как вы выросли, я вас не узнала бы». «Ах, Татьяна, как я рада вас видеть, я не помню, где я вас видела в последний раз».—«В Усмани, я всегда была вольная, одесская мещанка. Я уж не хотела оставаться от Ив<ана> Карловича и просила отпустить; он меня записал в крепостные. Я жаловалась исправнику, он и его разругал, тогда я пошла к Гакебушу, они мне дали с Амальей Ив<ановной> деньги и я с ними приехала в Одессу».

Однажды я стояла у окошка и видела, что импер<атрица>, стоя, кушала что-то; она меня увидела, и вижу, что она рукой меня зовет. Когда я пришла в кабинет, она мне сказала: «Avez-vous mange des fraises hors de saison, en voila dans ce petit panier, cela vient des serres de Czarskoe. Comment vous appelle-t on?» — «Alexandrine, mon jour de nom est le 23 d’avril».— «Ma chere, c’est le jour ou les vaches vont au champs. Mon jour de nom est le 21 d'avril» [«Ели вы когда-нибудь землянику не в сезон — вот в этой маленькой корзинке, это из оранжерей Царского. Как вас зовут?» — «Александрина, мои именины 23 апреля».— «Моя милая, в этот день коров выгоняют в поле. Мои именины 21 апреля»]. 23 утром пришел лакей меня поздравить с именинами и принес белую Gaz de Chambery на платье, гренадиновые цветы и веер трокадеро, они были в моде, и я его долго сохраняла. Очень часто императрица за мной посылала, и я ей рассказывала наши институтские шалости. У нее была счастливая способность серьезно интересоваться окружающими ее. Ее фрейлина, графиня Софья Гавриловна Моден, заметила, что я пользуюсь расположением государыни, и невзлюбила меня, и однажды императрица мне сказала: «Il faut que j’invite plus souvent Sophie le matin, car elle est envieuse; on s’imagine que je suis libre de voir et d’aimer qui je veux, ce serait un bon privilege, mais on se trompe, j’aime beaucoup la princesse Troubetzkoy et Catiche Saltykoff, mais si j’invite une fois de plus l’une on l’autre, elles boudent» [Мне нужно почаще приглашать Софи утром, потому что она завидует; воображают, что я могу видать и любить, кого хочу, это было бы очень хорошо, но это ошибочно. Я очень люблю княгиню Трубецкую и Катиш Салтыкову, но если я приглашаю одну или другую лишний раз, они сердятся].

До страстной недели мы поехали в Царское Село и жили в Большом дворце. В крепости производили суд над заговорщиками, декабристами, как их называли, а в Царском государь принимал дела от Аракчеева. В 9-ть часов мы собирались в крошечном кабинете Екатерины. Императрица работала, граф Моден читал ей какой-то невинный и скучный роман, его дочь, Эйлер и я, мы втихомолку зевали, а доктор Крейтон храпел. Около 10-ти часов слышен был мерный и твердый шаг государя. Он приходил в старом сюртуке Измайловского полка, которого был шефом, без эполет, бледное лицо его выражало усталость. Императрица ему сказала: «Mon Dieu, que vous avez l’air fatigue [Боже мой, какой у вас усталый вид]!» — «Да, поработать с Алексеем Андреевичем нелегко, дела страшно запутаны, и мне приходится их разбирать за несколько лет». Мы ужинали, а государь, посидев с четверть часа, уходил к себе в кабинет, за китайскую залу. Уходя к себе, я видела, что поваренки еще содержат огонь на случай, государь захочет ужинать.

Я с Эйлер жила внизу, окошками на большой двор. Мы уж легли, Эйлер спала, я услыхала конский топот, вскочила и подошла к окну. Мимо наших окон проскакал кто-то на серой лошади, в серой шинели и серой каске, к калитке сада, у которой всегда инвалид. Утром Софья Моден мне сказала, что та же странная фигура проскакала мимо ее окон, но затем под колоннадой нашли следы, вдоль по аллее, мимо беседки, называемой «У Померанца», перескочила через канавку у Лебедя, и тут исчезли следы. Императрица уже спала, но удивительно, что государь ничего не слышал, он ничего не говорил, то полагали, что не слышал. Моден полагал, что это была фарса какого-нибудь лейб-гусара. Караул на дворе также его видел, инвалид у решетки ему отворил ее, часовой у Померанца тоже. История этого часового очень смешная. Император Александр увидел, что на померанцевом дереве один уже остался, и хотел его сберечь и приказал поставить часового; померанец давно сгнил, и дерево поставили в оранжерею, а часового продолжали ставить у пустой беседки. Император проходил мимо и спросил часового, зачем он стоит. «У померанца, ваше величество».— «У какого померанца?» — «Не могу знать, ваше величество». Волконский ему объяснил дело, и часового отменили. Тот, который говорил m-me Stael: «Je ne suis qu’un heureux accident» [Я лишь счастливая случайность], был либеральнее на словах, чем в действительности. Мучить часовых из-за померанца непростительно.

Очень старый гоф-фурьер приходил всякий день осмотреть наши комнаты. Я спросила, чьи эти комнаты были до нас. «Светлейшего Таврического Потемкина, с тех пор никто не жил. Комнаты под колоннадой были для фаворита. Я был лакеем у Ланского, когда он убился; он прекрасно ездил верхом, хотел перескочить у Лебедя, лошадь споткнулась, и он головой ударился о камень, его принесли без памяти. Пустили кровь, она не пошла. Мы думали, матушка государыня с ума сойдет. Его похоронили в Софийской церкви». Его бюст есть у его сестры Кайсаровой. Говорят, что Екатерина его только так любила, а потом Платона Зубова.

Мне рассказывал Александр Павлович Яковлев, что когда Александр ехал в Калугу, не знаю, где был крутой спуск, погода была дождливая, и губернатор Омельяненко целую неделю сам ездил осматривать дорогу. Император приехал не в духе. С горы пришлось спускать его экипаж на руках. «Дорога очень дурна»,— сказал он сердитым тоном. «Ваше величество, 8000 человек работали целую неделю».— «50000, милостивый государь, когда едет ваш император!» Нелиберальный Николай Пав<лович> после приключения в Чембаре не ездил более с своим кучером Яковом, на станциях ему выбирали лучшего кучера. От Подольска до Москвы дорога была ужасная. Ямщик ехал шагом. Государь был подвержен мигреням, его тошнило, он сказал Орлову: «Я лучше пойду пешком». Ямщик повалился ему в ноги: «Государь, я пропал, если скажут, что я своего царя не умел везти». Он сел, и 6 часов битых они тащились до Москвы.

Александр умел быть колким и учтивым. На маневрах он раз послал с приказанием князя Лопухина, который был столько же глуп, как красив; вернувшись, он все переврал, а государь ему сказал: «И я дурак, что вас послал». Николай Пав<лович> сказал генералу Токаржевскому дурака, и на другой день извинился перед фрунтом.

Я пишу без всякого порядка и хочу сперва покончить об институтах. Государыня очень заботилась о вентиляции, тогда не было новых способов изменять воздух. В каждом классе были две двери, которые открывали, когда в половине 12-го мы ходили по коридору, и открывали форточку. Когда мы входили, было 13 градусов Реомюра. Мы снимали пелеринки, когда отогревались, и чуть делалось жарко, открывали окна в коридор, эти окна называли фрамыгами. В коридоре всегда было свежо и накурено смолкой. Когда было холодно, мы надевали большие драдедамовые платки. В 12 часов мы обедали. Начиналось пение трехголосного «Отче наш», и если на голодный зуб пели дурно, то должны были повторять. Обед наш был самый плохой, но это была вина эконома. Экономы во всех казенных заведениях— бедовые люди. У всякого заведения был опекун, наш был ученый генерал Клингер (он тоже написал трагедию «Фауст»), мы ему жаловались; сменили одного и взяли Дириана, у которого был единственный сын и было состояние, а нас кормили все также худо. Провизия не была дурна, но кухарки, из ряда вон небрежные, поджаривали скверную говядину с тёртой de pomme de terre ou de pois [картошкой или горохом]. Суп был вроде того, который подавали Хлестакову, и трапеза заключалась пирогом из какой-то серой муки, и начинка была чернослив или морковь, мы ели эту дрянь и были здоровы. На первой и последней неделе великого поста, в среду и пятницу нам давали похлебку, белорыбицу, от которой столовая наполнялась такой вонью, что мы кричали издали воспитанницам: «Вон, вон!», а вместо пирогов клюквенный кисель с сытой. Но хлеба всегда было вдоволь, и мы делали тюрю, были сыты и здоровы. Я узнала, что нынче в институтах дают картофель счетом и даже черный хлеб порциями; изменили часы. Мне кажется, что в мое время все было правильнее устроено. Для учениц и учеников полтора часа сряду следить за уроком по силам, а два часа утомительно. Когда мы обедали, класс выметали, опять открывали форточку и впускали свежий воздух. От часу до двух мы ходили и учили наизусть для учителя. В два часа учитель приходил до 3 1/2, опять ходили попарно, молча, по коридору. Вообще молчание соблюдалось и за отдыхом, а в 5 часов ходили пить чай, а победнее довольствовались ржаным хлебом с солью. Хлеб пекли у нас в подвале и он был прекрасный и прекрасно испечен. Из лазарета государыня обыкновенно входила в 1-oe отделение, она вызывала, осматривала с ног до головы, ей показывали руки, зубы, уши. Она сама убеждалась, что мы носим панталоны. Дирин шил новые из такой дерюги, что они были похожи на парусинные, а фланелевые юбки такие узкие, что после первой стирки с трудом сидели в них. Когда мы говели, после причащенья все три отделения, «кошечки» и «простушки», были собраны. Императрица приезжала нас поздравлять с принятием святых таин и увещевала нас не забывать, что мы совершили самый важный акт в этой жизни. При ней нам подавали чай с красным вином и каждой просвиру. В институте не делали шагу без ее истинно материнской заботы и любви. Ее деятельность была изумительной. Летом и зимой она вставала в 7 часов, тотчас одевалась, а с 8-ми часов она уже занималась с секретарем Вилламовым. Он вел переписку с госпиталем и институтом. Екатерининский институт был основан в 1800 году на собственные деньги императора Павла и его супруги. Дом, кажется, принадлежал графу Воронцову и вполне отвечал своему назначению, потому что за домом был большой сад, и стена отделяла нас от Литейной улицы, грунт гораздо выше и воздух здоровее; вот почему императрица устроила там тоже Мариинскую больницу. Влево от строения для девиц и прислуги, живущей в подвале, большой двор, там прачечная, кухня, стойло для лошадей и сарай, помещение для эконома, полицмейстера и Беловой, с ней живут две питомки.

Наш капельмейстер господин Berting, un personnage des contes de Hoffman [персонаж из сказок Гофмана]. Он так любил музыку, что даже когда настраивал фортепиано, останавливался на созвучиях и потряхивал головой; когда мы танцевали des pas, Mr Didelot хлопал в ладоши и приговаривал: «Раз, два, три, раз, два, три, голова ваша пади», Бертинг с чувством ударял смычком по своей старой скрипке и качался на стуле. Прочие музыканты были сыновья наших солдат: Васька, Ванька malade [больной], потому что был долго болен, и Васька косолапый. У Ваньки malade был прекрасный почерк, и он всегда подавал государыне рапортичку.

Начальницу m-me Breitkopf мы так любили, что точно от души ее называли maman. Наш сад был как игрушка, maman сама сеяла, сажала и пересаживала цветы, в больших перчатках она рылась в грядках, и мы ей помогали. Ее старшая дочь была замужем за Василием Николаевичем Зиновьевым. Василий Ник<олаевич> был человек замечательный строгостью своих правил, твердостью своих убеждений и щедростью. Он был друг Воронцова, князя Михаила Цицианова; его сестра была замужем за несчастным Григорием Орловым. Она умерла в чахотке и похоронена в Ливорно, где скончалась. (В Ливорно похоронена также Александра Андреевна Воейкова, сестра Жуковского, на ее надгробном камне написано: «Да не смущается сердце ваше, веруйте в меня и в дела мои».) Она была красавица, и после ее смерти Орлов окончательно помешался. Говорят, что Екатерина его боялась. Я очень люблю надпись на воротах в Царском: «Орловым от беды избавлена Москва». У Екатерины была потребность кокетствовать умом, ее письма Гримму от этого утомительны. Отсутствие чувства утомляет в разговоре, а тем более в переписке. В любимом внуке Александре она видела свое творение. Она вызывала Даламбера, но он отказался по болезни. Дидерот приехал единственно, чтобы продать свою библиотеку. Митрополит Платон был еще в Петербурге, он изъявил желание его видеть, вошел в комнату и сказал по-латыни: «Нет Бога» с торжественным видом, полагая, что Платон не знает по-латыни, но очень удивился, когда он ему сказал: «Рече безумец в сердце своем», показал ему дверь и ушел. Тогда приехал швейцарец La Harpe, родной брат моей бабки Россет. Всем известно, какого рода воспитание он дал своему ученику: мораль, не зависящая от религии. Император его очень любил, и в 1815 году La Harpe у него жил в Елисейском дворце и был приглашен на все обеды. Государь часто ездил в Мальмезон к бедной Жозефине. M-me Recamier с мужем часто была приглашаема на эти обеды. В нее страстно был влюблен прусский принц Август и предлагал ей развестись с старым доктором Recamier, но она решительно отказала. Он выпросил позволение снять ее портрет во весь рост. Судя по этому портрету, она совсем не так хороша. Я купила за сто франков ее портрет, писанный на кости Bouvier. Она жила тогда у m-me de Stael в деревне, с которой была очень дружна; она была очень стройна, черты лица тонкие и прелестное выражение. Она кончила жизнь в Abbaye au Clair. Ballanche, автор de la Palingenesie, Chateaubriand были ее ежедневными посетителями. M-me Recamier была в Эмсе, когда в<еликая> к<нягиня> Александра Федоровна там пила воды после вторых родов. Она мне говорила: «Quand je l’ai vue, ce n’etait plus qu’une grosse petite femme, toute simple» [Когда я ее видела, это была просто толстая маленькая женщина, совсем простая].

Со всем своим умом m-me de Stael имела талант всем надоедать. Граф Медем мне говорил, что она жила на Елагином острове у графа Федора Орлова и так была невыносима, что Орлов не знал, как от нее избавиться. В Англии ее пригласил lord Lansdawne в Steward на праздник и надоела всем до смерти. Он поехал в Италию и встретил ее на станции, она влезла в его карету, а на одной станции он, ни слова ни говоря, улизнул от нее.

Один Фридрих Вильгельм Шлегель, как терпеливый немец, выносил ее благодушно. Я понимаю, что Гейне ее возненавидел и назвал «La Sultanne de la pensee» [Султанша мысли], та всегда носила красный тюрбан.

Киса, lisez Heine, il у a choses charmantes, j’ai lu a Berlin ses «Reisebilder».— A Berluin, disent les Prussiens, je lirais.— Je connais des charmants vers de Shakespeare traduits par Heine, je vous les conterai, et la musique est de Schubert. Et connaissez-vous sa «Fischermadchen?». Liszt joue cela dune mine admirable. Il savait que j'aime beaucoup cette piece et la jouait toujours pour moi. J ai ete a ses 18 concerts. Il est le genie du piano et la divinite vraie [Читайте Гейне, у него есть очаровательные вещи, я прочла в Берлине его «Reisebilder».— В Берлюине, как говорят пруссаки, я прочту.— Я знаю прекрасные стихи Шекспира, переведенные Гейне, я вам их расскажу, а музыка Шуберта. А знаете ли вы его «Fischermadchen»? Лист играет это с восхитительным видом. Он знал, что я очень люблю эту вещь, и всегда играл ее для меня. Я была на 18 его концертах. Это гениальный пианист, истинно божественный].

Первая жена Зиновьева была Дубенская, дочь духовника Екатерины, не знаю, как он ей разрешил принять причастие, зато у него было 6000 душ и прекрасно меблированный дом на Фонтанке возле Троицкого подворья. Это состояние досталось бездетному Николаю Васильевичу. У Зиновьева было своих 2000 душ и под Петерб<ургом> именье Копорье, где видны развалины крепостцы. Я и в Изборске еще видела безобразный остаток маленького укрепления — были, вероятно, построены какими-нибудь российскими Вобанами. Я видела табакерку с изображением крепости Копорье у Зиновьева. Они там проводили лето. Зиновьев жил очень скромно, откладывая из своего дохода для составления капитала дочерям. Когда он овдовел, в память жены внес 250000 в Опекунский совет. Вторая жена была старшая дочь maman Breitkopf. Из процентов давали самым бедным девицам 250 рублей асc. при выпуске. Всякое воскресенье он приезжал к обедне в институт, становился против алтаря у самого входа, перед ним все дети, иногда племянники его жены, Балабины. В то время не ходили в сюртуке, и Василий Николаевич) с утра был в белом галстуке. После обедни вся семья завтракала у maman и опять собирались у нее в четыре часа, играли в «кошки-мышки», танцевали. Старшему сыну Степану было 18 лет, его гувернер заметил, что ученик задумывается, небрежно учится, смекнул, что отрок влюбился. В кого? В меня. Мне было 13 1/2 лет. И он перестал являться в четыре часа. У начальницы по вечерам бывали два гимназиста, Митенька и Боренька Глинки, пасынки мадам Кюхельбекер, и мы с ними играли в шашки. Дмитрий теперь послом в Португалии, а дочь его Устинья Дмитриевна прекрасно поет. Вечером Василий Ник<олаевич> угощал девиц бриошами с молоком, угощевали только тех, у кого были на руке перевязки. Ленточка была свидетельством, что хорошо училась и хорошо себя вела в течение недели.

Maman Breitkopf очень любила цветы, мы с ней пересаживали, пололи и поливали. Для своих незамужних дочерей она построила домик. Mademoiselle Nathalie и mademoiselle Emilie проводили там летние дни. В двух комнатах помещались все их сокровища: флигель mile Emilie и все нужное для живописи, mile Nathalie прекрасно писала акварелью. В жардиньерках были всегда свежие цветы, и канарейки оглушали комнаты своим веселым пением. Обе сестры были вполне счастливы. После смерти отца они сосредоточили всю любовь на старушке матери. За год до нашего выпуска скончалась maman. Нельзя выразить нашего огорчения. Мы просили, как милости, позволения дежурить у ее гроба. Три дня покрывали этот дорогой труп свежими цветами и повезли ее хоронить. Мы все уныли, осиротели. По рекомендации графини Адлерберг, начальницей назначили Амалию Яковлевну Кремпину, которую с первой минуты мы невзлюбили. Она была женщина очень ограниченная, щепетильная и любила подарки. Мы, конечно, звали ее мадам Кремпин, Кремпуська, Крыса. Следующие выпуски, хотя и звали ее maman, но никогда ее не любили. После ее была Родзянко, рожденная Самарина, но она вовсе не понимала своего назначения. То же произошло в Смольном после смерти умной графини Адлерберг. Теперь все заведения импер<атрицы> Марии Федоровны совершенно упали. Покойная благодетельница никогда не теряла из виду своих воспитанниц. Они могли всегда найти защиту и помощь, когда приезжали в Петерб<ург>. Из ее институтов выходили искренние дочери, хорошие жены и матери.

Мы были все так дружны, что старые подруги смело обращались к тем, которых положение было выше и давало способы помогать. Княжна Стефани Радзивилл получала во дворце 60000 р. асс. с своего огромного состояния. У ее отца было 150 000 душ крестьян в Польше и Литве, огромные великолепные леса в Царстве <Польском>, местечки Кайданы и Несвиж. Ее опекуны, князь Любецкий и граф Грабовский, сказали ей, что так как был большой долг по имению, они не могли давать больше дохода. Ее отец Доминик содержал кавалерийский полк, когда Наполеон завладел Польшей. Эти два магната только славились опекунами, а все было в руках какого-то Дмитриева, очень ненадежного человека. В счетах было выставлено, что на ее содержание в институте отпускали 14 000 р., а на деле не было и трех. В воскресенье какой-то Крыжановский приносил ей изредка 50 р. асс., а обыкновенно 10 только, и к вечеру у нее ничего не оставалось. Во дворце она делала долги, девице Королевой дала 25 000. Пирамидова выходила замуж и просила на приданое, Лебле тоже, каждой из них она дала по 10-ти тысяч. Всякий день раздавалось 50, 20 или 10 р., смотря по тому, что оставалось в кассе. Ее гувернантка мадам Унгебауэр с ней спорила, сердилась, но Стефани отвечала: «Je sais que Dmitrieff profite de mon revenu, je veux plutot les donner aux pauvres qu’a ce coquin» [Я знаю, что Дмитриев пользуется моим доходом. Уж лучше я его отдам бедным, чем этому негодяю]. «Крыжанька», как она его называла, был честный, и от него она узнала, что Дмитриев обманывает Грабовского. Чтобы дать понятие о богатстве Доминика Радзивилла, я привожу слова старика Грабовского. В Несвиже был огромный дворец, окруженный садами и парком. Одна комната была назначена для приема короля. Карнизы были из лучшего серебра, массивные и самой лучшей работы столы, кресла, стулья, канделябры — все серебряные. Стулья были обиты самым лучшим малиновым венецианским бархатом, и полы устланы богатыми коврами. В стенах были заделаны во время войны знаменитые изумруды. Куда все это девалось, неизвестно, обвиняли в краже какого-то Каменского, исчезло тоже серебро.

Маленькую Стефани привезли в Екатерининский институт, когда ей было 5 лет. Она жила у начальницы. Ее мать ее не любила, и с охотой отдала в чужие руки. Она была Моравская, и ее отдал отец 16-ти лет замуж за какого-то Старжинского. Доминик Радзивилл в нее влюбился, и Старжинский ее проиграл в карты за 16000 злотых. Она, как многие польки, была не красавица, но грациозна и в высшей степени то, что французы называют sedui sante [обольстительна]. Импер<атор> Александр следовал примеру бабки и надеялся сблизить русских с поляками свадьбами. Он убедил княгиню выйти замуж за генерала Александра Ив<ановича> Чернышева. Чернышев был убежден, что он герой, что все наши победы — его победы. Между прочим, он точно первый занял Кассель. Подъезжая к Вильне, он сказал: «Votre Alexandre prit Cassel» [Ваш Александр взял Кассель]. Полусонная княгиня ему сказала: «Ce cela, M-r, prenons Vilna et n’en parlons plus» [Прекрасно, мсье, возьмем Вильну и не будем более об этом говорить]. В Петербурге? она сказала государю: «Votre Majeste, est-ce qu une femme voudrait de se separer de son mari, s’il la tue journellement un peu?» — «Certainement».— «Eh bien, Sire, Tchernichoff me tue par l’ennui qu’il me provoque» [Ваше величество, может ли женщина развестись с мужем, который ежедневно понемногу ее убивает? — Конечно.— Так вот, государь, Чернышев морит меня скукой], и преспокойно отправилась в Варшаву.

Императрица любила Стефани как свою родную дочь и постоянно заботилась об ее судьбе. Впрочем, о ком не заботилась эта христианская и сердобольная душа? Плетнев женился очень молодым и был учителем в институте с платой 1000 р. в год. У него была квартира, состоящая из трех комнат в Павловском корпусе, где он тоже давал уроки. Когда родилась его дочь, расходы почти удвоились. Нужна была сперва кормилица, потом нянька. Жена его хозяйством занималась и помогала няньке стряпать, Плетнев начал беспокоиться, лишился сна и нервы его расстроились. Он просил начальницу выпросить трехмесячный отпуск. Какой-то швед советовал ему лечиться холодной водой. Он нашел одну комнату на Охте, лечился уже два месяца и мало получил облегчения. Грустный, озабоченный, он сидел на лавочке перед домом, мимо его проехал фельдъегерь на тройке. Он подумал: «Вот какому-нибудь счастливцу этот фельдъегерь везет или чин или ленту через плечо». Проскакав все село, фельдъегерь возвратился и спросил его: «Не знаете ли вы, где здесь живет учитель Плетнев?»—«Да это я. Я — Плетнев»,— отвечал встревоженный Плетнев. «Ее величество прислала меня из Павловска, велела узнать о вашем здоровье и чтобы вы не изволили беспокоиться. Если вам нужно еще полечиться, отпуск продлят, и вы еще получите для этого пособие». Плетнев сказал мне, что с этой минуты он вдруг начал поправляться: «Я почувствовал, что у меня есть опора, что я — не какое-то ничтожество, что и мне есть цена. Я этой великодушной государыне обязан всей моей карьерой».

При Кремпиной начались в институте интриги и образовалась немецкая партия. Сама Кремпуська и наш инспектор классов Карл Федорович Герман привязывались беспрестанно к Плетневу и к священнику Наумову. Священник, наконец, вышел из терпения и объявил ему, что будет жаловаться самой государыне. Однажды, уже при императрице Александре Федоровне, в пятницу на масленой неделе она мне велела приехать в институт. Мы сидели рядом, императрица между Кремпуськой и мной. Священник вышел и сказал: «Какая у нас неделя?» Отвечали, как следует. «Как должно проводить ее?» — «Со среды начинаются особые молитвы с коленопреклонением, а в субботу день прощения» и прочее. «А как проводят эту неделю в свете? Утром и вечером театры и балы, а в последний день танцуют с утра и до полночи». «Ma chere, ce sont des pierres dans mon jardin» [Это камни в мой огород],— сказала государыня. Кремпина вспыхнула и сказала: «Ne croyez-vous, votre Majeste, qu’on pourrait suspendre l’examen?» [Не думаете ли вы, ваше величество, что можно прекратить экзамен?] и сделала знак рукой. «Pourquoi, cette lecon m’interesse beaucoup [Отчего же? Этот урок меня очень интересует], продолжайте батюшка, я вижу, что девицы очень хорошо учились». Потом экзаменовал Плетнев. После экзаменов начальница и Герман представляли учителей к награждению, они имели подлость не выставить имя священника. Императрица собственноручно написала: «Et pourquoi pas le pretre? J’ai ete parfaitement contente de son examen — une montre en or de 500 roubles et medaille en or» [А почему же не священника? Я была очень довольна его экзаменом — золотые часы в 500 рублей и золотую медаль]. «Вот видите, Амалья Яковлевна,— сказал ей Наумов,— государыня дала вам хороший урок». Когда после двадцатилетнего преподавания он просился на покой, императрица определила его в придворный штат, он получил пенсию и квартиру в Запасном дворце под Таврическим садом.

Теперь я еще скажу, что когда были в Петербурге иностранные послы или путешественники, которые изъявляли желание видеть институты, то государыня сама с ними приезжала. Приезжал какой-то австрийский эрцгерцог. Он был в золотом венгерском мундире и с ним большая свита тоже в венгерских мундирах. При фр<анцузском> после графе La Ferroneys Deloche меня вызвал и я толковала les surfaces planes, concaves et convexes, et les miroirs, c. a. d. j’ai dit que la catoptrique et la dioptrique, a в ботанике Линнееву систему: les 21 classes fondees sur les acotyledons et les cotyledons [о ровных, вогнутых и выпуклых поверхностях и зеркалах, т.е. я сказала, что такое катоптрика и диоптрика <...> 21 класс, основанные на акотиледонах и котиледонах]. Я y него была первая ученица. А Стефани описывала Бюффонову систему. Kisseleff, avez-vous etudie de la physique et l’histoire naturelle? — Dans Dorpat je n’ai etudie que les langues mortes et la philosophie [Киселев, вы знали что-нибудь из физики и естественной истории? — В Дерпте я изучал только мертвые языки и философию]. Мы с Языковым шли по философскому и филологическому курсу. Я прочту Бюффона и займусь физикой, очень рад, что вы мне указали это занятие. Я вижу, что вы преученая.

Когда приехала знаменитая певица Каталани, то и ее пение мы слышали. Государыня приехала и сказала: «Mes enfants, vous allez entendre la plus grande cantatrice, c’est Mme Catalani et l’Empereur nous fera l’honheur de venir a notre soiree, il a une estime particuliere pour cette Dame» [Дети мои, вы услышите величайшую певицу, это мадам Каталани, и император сделает нам честь прибыть на наш вечер, эта дама пользуется его особым уважением].

Пошли приготовления, которые продолжались неделю. Вытащили белые коленкоровые платья, которые переходили из выпуска в выпуск. Марья Ив<ановна> Штатникова, очень злая сероглазая кастелянша, которую звали «серый волк», и портной Шмидт, у которого палец был култышкой, как у портного Акакия Акакиевича, примеряли платья, то убавляли, то прибавляли к талье и по росту. Кушаки были красные атласные, а сзади бантом, и кушакам было по несколько лет. Из Гостиного двора принесли козловые башмаки, а по будням у нас были опойковые. Нас всех завили барашками. В большом классе были косы под испанскую гребенку и кушаки были белые атласные.

Наконец настал великий день. Наша зала была освещена сальными свечами, а на этот случай купили стеклянные рожки. Три звонка — и вошла государыня с своей свитой. Она была декольте, на шее у нее всегда было три нитки крупного жемчуга, она ходила на высоких каблуках и переваливалась и была очень крепко зашнурована, она сохранила туалет дореволюционный. С ней была мадам Каталани в оранжевом платье и пунцовая роза в волосах, при ней фрейлина Екатерина Николаевна Кочетова и княжна Елизавета Григорьевна Волконская, барон Альбедиль, гофмейстер и камергер князь Андрей Пав<лович> Гагарин, красавец. Они все зашли за перегородку. Там стол стоял с разными угощениями, все блестело золотом и серебром. Освещение было ослепительное.

Два звонка, и в залу порхнуло прелестное существо. Эта молодая дама была одета в голубое платье и по бокам приколоты маленькими букетами мелкие roses pourprees [красные розы], такие же розы украшали ее маленькую головку. Она не шла, а как будто плыла или скользила по паркету. За ней почти бежал высокий веселый молодой человек, который держал в руках соболью палантину и говорил: «Charlotte, Charlotte, votre palatine!» [Шарлотта, Шарлотта, ваша палантина!] За решеткой она поцеловала руку государыне, которая ее нежно обняла. Мы все сказали: «Какая прелесть! Кто это такая? Мы будем ее обожать». Дамы сказали: «Это в<еликая> к<нягиня> Александра Федоровна и в<еликий> к<нязь> Николай Пав<лович>».

Три звонка. Вошел Александр Пав<лович>, тотчас повел рукой по своей лысине и притянул лорнет. Он был удивительно сложен и ходил прекрасно в ботфортах и белых панталонах, а на груди шведский орден de l’etoile polaire [Полярной Звезды]. Он другого ордена не носил. Государыня пошла к нему навстречу, благодарила его за сделанную институту честь и сказала: «Remerciez l’Empereur, mes enfants» [Дети мои, благодарите императора] и раздалось громкое: «Nous remercions votre Majeste Imperiale!» [Мы благодарим ваше императорское величество]. Еще три звонка, и вошла маленькая дама в сером платье, в белом чепце, окутанная белым газом, в красных пятнах на лице. Она подошла к нам и спросила: «Где маленькая Радзивилл?» и сказала ей несколько слов. «Ах, mesdames, какая противная, кто это?» Дамы сказали, что имп<ератрица> Елизавета Алексеевна.

«Она точно старая гувернантка». За перегородкой ее приняли по холодку. В<еликий> к<нязь> Михаил Пав<лович> тогда был за границей, где и обрел вюртембергское сокровище, которое отравило его жизнь. Мадам Каталани пела «Sul margine d’un Rio» и «La placida campagna» [«На берегу реки» и «Тихое поле» (ит.)], два романса, которые были тогда в моде. Неделю готовились к празднику и после неделю говорили о празднике, а все удовольствие продолжалось два часа. По отъезде высоких гостей нам дали пустой чай вместо ужина и раздавали придворные конфеты. Впрочем, нам часто государыня посылала гостинцы: когда привозили с Дона первую и лучшую паюсную икру, и для нас была доля. На святой и на масляницу мы катались в придворных каретах и в каждом кармане был фунт конфет. В лазарет для выздоравливающих из дворца привозили то, что прописывал доктор Рейнбот—виноград, желе.


Впервые опубликовано: Смирнова А. О. Автобиография. М., 1931. C. 77—81, 214—224, 89—94, 81—89.

Александра Осиповна Смирнова (урождённая Россет) (1809-1882) - мемуаристка, фрейлина русского императорского двора, знакомая, друг и собеседник А.С. Пушкина, В.А. Жуковского, Н.В. Гоголя, М.Ю. Лермонтова.


На главную

Произведения А.О. Смирновой-Россет

Монастыри и храмы Северо-запада