А.О. Смирнова-Россет
Воспоминания о детстве и молодости
<Вариант 5>

Автобиографические записки

На главную

Произведения А.О. Смирновой-Россет



Фрагменты

Еще я забыла упомянуть, что когда я была еще выпускная в институте, я получила известие о смерти матери в день 14 числа декабря, я не плакала, меня отпустили горевать в дортуар, и я сказала своей приятельнице Стефани: «Stephanie, je ne puis pas pleurer, c’est affreux».— «Ma chere, consolez-vous, je ne pleurait pas non plus quand ma mere mourut 1 elle ne m’a jamais aime et me preferait Felicie Антушевич qui est la fille de Mr Idevray et je ne suis que la fille a elle» [Стефани, я не могу плакать, это ужасно! —Милая моя, утешься, я тоже не плакала, когда умерла моя мать, она тоже не любила меня и предпочитала мне Фелиси Антушевич. свою дочь от г. Идевре, а я только ее собственная дочь].

Я помню, что моя бедная мать очень подружилась с моей дамой классной мадемуазель Уолесс, и я слышала, что она все заботилась выдать меня замуж. Она жила на Софийской в доме Аладьина, она хотела дать Клеме, своему фавориту, редкие часы отца, безногий черт взвизгнул, взял их и сказал, что это баловство. Ограбить нас совершенно было любимой задачей этого изверга, который хвастал своему сыну Леве, что убил оглоблей станционного смотрителя, встретив какую-то княгиню, его лошади были усталые; она ехала в Петербург с сыном и дочерью для определения детей. Он спросил у него лошадей в трескучий мороз, и человек не допускал его, он ездил всегда с плеткой и дал ему. Она просидела 24 часа, ожидая лошадей, и дети плакали, просили есть. И все сходило с рук этому скоту. Он заехал в институт, прямо в комнату мадемуазель Уоллес, которая вышла не знаю куда, и меня застал в ней Арнольди, хотел меня поцеловать, насильно посадил меня на свои поганые колена: в эту минуту вошла мадемуазель Уоллес и сказал: «Comment, Monsieur, vous vous permettez ces familiarites avec belle-fille?» — «Mlle Wallace, je vous assure que je me suis defendue quand il a voulu m’embrasser et c’est de force qu’il m’a fait asseoir sur ses genoux» [Как, мсье, вы позволяете себе такие вольности с падчерицей? — Мадемуазель Уоллес, уверяю вас, что я не позволила ему меня поцеловать, и он только силой посадил меня к себе на колени]. Он смотрел на меня своим дерзким мерзостным взглядом. «Mon General, je vous prie de sortir de ma chambre, defendue par ordre de l’Imperatrice, le Suisse vous mettra a la porte, si vous vous presenterez encore» [Прошу вас, генерал, выйти из моей комнаты, императрица это запретила; если вы еще раз явитесь, швейцар вас выведет]. Я спросила, что мне досталось после матушки. «Две подушки, одна кофта, платье разорванное и все».— «А где серебро мое?» — «Все мое, и бриллианты, вам один фермуар в кленовом ящике». Фермуар был пользой изрядной, я его продала за 400 р. асc. «А наш капитал?» — «У вас ничего нет, Адамовку твоя мать записала на мое имя, для моих детей» — «Вы знаете, все на свете можно, только осторожно. Я все ваши мерзости расскажу когда-нибудь государю, потому <что> я назначена быть фрейлиной императрицы Александры Фед<оровны>». При этих словах он сконфузился. «А теперь вон отсюда, генерал, надеюсь — навеки».

Так как Арнольди распустил слух, что отец мой был танцмейстер, вырезал из книг наш герб и мы должны были взять герб Лореров — три лавровые ветки на не знаю каком поле, выдумал, что мой отец на службе накрал деньги, то императрица Мария Федоровна велела навести <справки> в Одессе. Ответ был, что шевалье де Россет умер от чумы и что он был в чине бригадира. Эта справка шла месяц, после которого меня взяли во дворец.

* * *

Потом государь уходил, и в 11 часов скучный вечер кончался. Софья Моден жила внизу за комнатой в<еликой> княжны Ольги Николаевны. Государыня повела Эйлер и меня к ней и сказала ей: «Oly, ce sont mes nouvelles Demoiselles d’honneur» [Оли, вот мои новые фрейлины]. Ей было четыре года, и она была дивной красоты. Она на нас посмотрела и сказала, глядя на меня: «Черненька», а на белокурую Эйлер: «Беленька». Это имя так осталось навсегда. Мы жили в нижнем этаже, окнами на двор в самом крайнем углу, влево от караула. Всякое утро к нам приходил очень старый камер-фурьер, я его спросила, кто прежде жил в этих комнатах.—«Светлейший князь Таврический».— «А после кто?» — «Никто, потому что император Павел жил в Павловске, а осенью в Зимнем». «Так вы, верно, рано знали Потемкина?»— «Я при нем был, и через него сделал всю карьеру. Вам, верно, известно, что покойную имп<ератрицу> Екатерину возвел на престол Орлов и князь Таврический. Говорил, что Потемкин был ее любовник. Может быть, но недолго. Светлейший этими пустяками не занимался, зачастую, как его позовут к обеду или на вечер, он отказывался. Утром рано он с ног до головы мылся самой холодной водой и весь туалет делал один, потом подолгу молился и всегда на коленах, а потом уж позовет меня и велит спросить кофию. Все посты соблюдал. Он матушке-царице, снисходя ее слабости, выбирал любовников. У него была одна страсть — любовь самая неограниченная к матушке и к России. Как уж очень ему тяжко, он скачет в Москву к своей старушке матери, ведь она была из бедных дворянок Смоленской губернии Энгельгардтов и жила в Москве в маленьком домике. Светлейший хотел ей купить большой дом и с церковью.— «На что мне это, Гришенька, я ведь привыкла к этому дому, а в церковь езжу на саночках в одну лошадку; одно не люблю, что попы торгуются на обедню и говорят: «Дай на чай целковый или закуску». Ну, я с одним уговорилась и всегда даю ему пять рублей и знаю, что он меня ждет». С ней светлейший богу молился, привозил ей для этого евангелие и духовные книги; говорили, что он казну грабит в свое удовольствие, это клевета, все деньги шли на устройство государства. Ведь что Херсон выстроился, ему обязаны — он дружбу свел с англичанином Говардом и тот советовал ему везде строить больницы и богоугодные заведения. Он и схоронил Говарда в Херсоне и памятник ему поставил и сказал: «Говард был друг человечества». Опять в Николаеве он учредил Черноморскую компанию, вам, может быть, это известно». У меня бывает иногда отсутствие памяти, и я ничего на это не отвечала.

«Уж больно ему надоели турки, так он сказал Суворову, которого ужас как любил, что покончить бы с туркой, так и была большая баталия под Очаковом, на все это шли русские деньги. А что государыня подарила ему Таврический дворец и дом в Петербурге, это правда. Она из благодарности и племянницам его дала большое состояние. Светлейший более всех любовников матушки Екатерины любил Ланского, для того, <что> он не вмешивался в дела и не с интересу любил государыню. Он был крепкий, обходительный, красавец и ловкий, манера его была искренняя. Он был смелый ездок, ему выбрали самую лучшую лошадь. Он у «Лебедя» хотел перескочить, лошадь споткнулась, и он лежал без памяти, его подняли и понесли в его комнаты, что под лестницей, оттуда был ход к государыне. Позвали докторов Фуса и Роджерсона, открыли кровь — не пошла. Доктора решили известить государыню. Она рвала себе волосы, только сказала: «Похоронить его в Софии». Она села в карету и на шестерке поскакала в Петербург, спустила все шторы и прямо в Зимний дворец, никого к себе не впускала и через три дня вернулась в Царское, прямо в Софию, на его гробницу. А вскоре было известно, что его заменил Дмитриев-Мамонов, только на короткое время, для того, <что> он влюбился в свою двоюродную сестру, фрейлину, княжну Щербатову».

Гораздо позже Александр Ив<анович> Рибопьер мне рассказывал, что она заметила, что Мамонов краснел, когда произносили имя Щербатовой, заметила также, что он был с ней холоден и чувствовал себя неловко. Однажды она ему сказала: «Mon cher Mamonoff, je veux vous marier».— «De grace, Mme!».— «Je crois que la princesse Scherbatoff vous convient» [Дорогой Мамонов, я хочу вас женить.— Помилуйте, мадам.— Мне кажется, что княжна Щербатова вам подходит]. Он замолчал, она ему сказала: «Il est donc vrai, Mr» [Так это правда, мсье?]? Тотчас подписала ему 7000 душ и дворцовый дом и сад у подошвы Воробьевых гор. Он лишился жены и был несколько лет сумасшедший.

Отец Рибопьера был эмигрант из Эльзаса, там есть останки замка Рибопьер. Все эмигранты искали способы существования, говорят, что Шатобриан жил тем, что делал салат у больших господ и получал 5 шиллингов за это. Рибопьер вызвался быть парикмахером Екатерины, и кривой сын его Алексаша завивал Екатерину, но она узнала, что Рибопьер был прежде военный, сделала его генералом. Была война с турками, и он был убит под Варной, где и похоронен. Александр Ив<анович> был большой анекдотист, тоже и Александр Николаевич Голицын. Рибопьер мне, между прочим, рассказывал, что при Екатерине было всего 12-ть андреевских кавалеров. У него был старый дядя Василий Ив<анович> Жуков, который смерть как хотел получить голубую кавалерию. Один из 12-ти умер, и князь просил Екатерину ему дать этот орден—он был сенатор и очень глупый человек. Получивши ленту, он представился, чтобы благодарить. После представления его спросили, что сказала ему государыня. «Очень хорошо приняла и так милостиво отнеслась, сказала: "Вот, Василий Ив<анович>, только живи, до всего доживешь"».

* * *

Перед отъездом я была дежурная, прислан был в Россию Веллингтон для изъявления сочувствия о кончине покойного императора и с поздравлением вновь вступившего. Государь показывал ему внутренние покои. Впереди шла императрица Мария, молодая государыня ему говорила: «Passez, Mr le Duc» [ Проходите, господин герцог], и он беспрекословно шел вперед, а государь меня пропускал, а сам шел последний. Веллингтон был еще крепкий человек, с весьма выразительными черными глазами, орлиным носом. У него был красный мундир и важный вид.

* * *

Я скучала в Царском, не имея книг: раз приехал Арнольди в самый час обеда, разговор не вязался, и после обеда я ему объявила, что нам не позволено принимать чужих мужчин,— «Я не чужой».— «Вы хуже этого, Ив<ан> Кар<лович>, вы враг мой и моих братьев. Зачем являетесь вы, прошу вас более не являться, а не то я скажу государю».

К концу поста государь пошел с собакой Гусаром его купать и бросил ему свой носовой платок; в эту секунду его камердинер, запыхавшись, прибежал и сказал: «Светлейший князь Лопухин ожидает ваше величество». Государь, взволнованный, скорым шагом пошел во дворец и Гусар за ним; я вытянула носовой платок и после отдала его камердинеру. После я узнала, что Лопухин принес лист осужденных на смерть, их было 20-ть. Государь сказал: «Князь, это странно начать царство с смертной казни 20-ти молодых людей. Что говорит брат Михаил?» — «Ваше величество, в<еликий> к<нязь> и граф Бенкендорф были совсем против смертной казни».— Я этому рад».— «Но генерал Левашов более всех настаивал на смертной казни Каховского, потому что думал — он убил графа Милорадовича».

Известно, что повесили Пестеля, самого опасного, потому что самого умного из общества во Второй армии, которой командовал генерал Киселев, Рылеева, Бестужева, Каховского и Муравьева-Апостола. Так <как> в числе заговорщиков многие принадлежали к высшему кругу, то их родственники были очень недоброжелательны и рассказали, что когда старый Лопухин подал государю лист в 20 человек, приговоренных на смертную казнь, что он хотел подписать, и будто Лопухин ему сказал: «Государь, вы начинаете царствовать» и затрясся. Это чистая ложь — при мне он сказал императрице: «Ma chere amie, la peine de mort a ete abolie depuis l’Imperatrice Elisabeth qui etait humaine, et le malheur veut que ce soit moi le premier depuis ce temps qui a signe ce terrible decret» [Дорогой друг, смертная казнь в России отменена со времени императрицы Елизаветы, которая была гуманна, и по несчастью я первый с того времени должен подписать этот ужасный указ]. Государыня заплакала.

Когда зачинщиков повесили, и суд окончен (у меня затерялась книжка всего суда, составленная Дмитрием Николаевичем Блудовым), то служили в Казанской церкви молебен, и государь император присутствовал, и это было поставлено в укор. А что если бы удалось им иметь успех, в России произошла бы кровавая и, как говорил Пушкин, беззаконная и безрассудная резня.

* * *

Так как все заговорщики сидели в казематах, то Нева была покрыта лодками, родные подъезжали, отдавали им записки и разную провизию, на это добрый Бенкендорф смотрел сквозь пальцы, и великий князь Михаил П<авлович> тоже, а его прослыли каким-то тираном. Потом на тройках начали вывозить из крепости в Сибирь. Неизвестно почему Батенков остался в Алексеевском равелине, а Поджио и Лунин провели 12 лет в Шлиссельбурге. Комендант крепости был немец Альфиц, всякое утро приходил он им напомнить, что они должны благодарить государя за помилование. К ним приходил инвалид, чистил комнату каждого и приносил кушанье. Однажды с нетерпеньем Лунин ударил ногой в дверь, и он очутился в комнате Поджио. Инвалид принес ужин и приложил палец к губам — они расстались и закрыли осторожно дверь. Когда пришел вечером комендант, прикрыл их тут уж розно; они проводили дни вместе и читали евангелие. Спустя 12 лет их вывозили, у одного из них было 80 гривен, они хотели дать инвалиду, он заплакал, махнул рукой и не взял. Я это рассказала государю, он приказал узнать, жив ли он, и хотел сделать его унтер-офицером. Право, наши солдатики — святые люди.

Мы поехали говеть в Петербург. В 8 часов была утреня в гостиной и вечером тоже, я была в восторге от пения придворных певчих. В день причастия имп<ератрица> Мария Федоровна приехала. Государь хотел ей сделать приятное, пригласил Криницкого, ее духовника, служить обедню, а дьякона выбрал Возерского, которого он любил. Он служил прекрасно и с благоговением. Криницкий его терпеть не мог и объявил Модену, что не будет с ним служить. Моден кричал и сердился: «Ces canailles de pretres russes, ils ne pensent qu’a l’argent [Эти канальи, русские попы! Они думают только о деньгах]». Наконец, уломили Криницкого. «Вкусите и видите» пели по нотам Сарти (Сарти приехал при Елизавете Петровне, он советовал пустить Бортнянского и Березовского в Италию, петь в Неаполе).

Пока начальником III отделения был добрый граф Бенкендорф, сибирякам и ссыльным были большие льготы — но когда его заменил граф Орлов, дела приняли другой оборот и даже весьма неприятный.

Государь на руках поднес к чаше Александра Ник<олаевича>, а других поднял; Мария Федоровна все время стояла, но Александра Федоровна сидела, спросила меня: «Pourquoi pleurez-vous?» — «Je trouve si touchant que l'Empereur pope communie les enfants» [Почему вы плачете? — Я нахожу столь трогательным, что император как поп причащает детей]. Затем приобщалась Мария Федоровна, затем молодая императрица, потом государь, затем Софья Моден и я, потом все те, которые были около царской фамилии 14 декабря, даже конюхи.

После обедни я отправилась в свою конурку. Эйлер приехала из английской церкви. У нас была дворцовая карета, и мы в ней ездили в институт, а я к Стефани Радзивилл в Зимний дворец. Государыня на Страстной неделе прислала мне желтый, разубранный букетами хвост, вышитый серебром, и юбку, всю вышитую серебром, а Эйлер — голубой дымковый, весь вышитый серебряными цветами, и такую же юбку. <...>

Мы обычно отправлялись в проходную императрицы. Она мне сказала: «Comme vous etes pale, sans etre coquette il ne faut pas avoir l’air malade, je vais vous mettre de rouge, mais seulement de cette occasion, jamais au bal» [Как вы бледны; без кокетства не нужно иметь больной вид; я вас подрумяню, но лишь на этот раз; никогда не делайте этого, идя на бал] Выход еще не начинался, государь шел под руку с императрицей, оба кланялись на все стороны. Камер-паж нес длинный хвост, другой шел за государем, потому что в церкви он держал шпагу государя, за ними шли вдовствующая императрица с в<еликим) к<нязем> Михаилом Пав<ловичем> (я его уже прежде видела на 25-летии нашего института, он разговаривал с мадам Штатниковой: «Мы оба какие толстые» <нрзб.>) и за ними шли камер-пажи, потом вся свита, прямо в большую залу, потом маленькую белую залу, затем в залу с портретами фельдмаршалов, в белую залу, где были собраны обоего пола знатные особы. Меня поразила своею красотою и туалетом графиня Моркова, рожденная Гагарина. У нее была лента св. Георгия. В церкви я стояла возле Стефани, которая была покрыта бриллиантами и в великолепном кремовом платье. У обеих государынь были бриллиантовые диадемы на голове, тогда не было еще русского платья и кокошников, и носили платье времен Екатерины: придворное платье. Впереди шли грузинские царевны, а Елена П<авловна> сидела в жемчуге. Стефани меня рассмешила и сказала: «Посмотри на Лакримоз. Ее жемчуг так натянут, что ее задушит». Ей неприятна была вторая роль в шествии. Придворные певчие пошли в черном по другим комнатам, попы были в черных ризах. Вернувшись, певчие облеклись в богатые ризы, тогда форменных еще не было. Певчие пели «Да воскреснет Бог» и пр. Царская фамилия сидела за решеткой <...>

Царская фамилия стояла, и начали подходить — первый светлейший Лопухин, за ним боком Мириан царевич, который ходил как Бобчинский, граф Нессельрод, Ланжерон, генерал-аншеф Дризен, Сперанский, который поразил меня: сложен удивительно, лоб большой, открытый и светлые голубые глаза; Государственный совет, сенаторы в новых мундирах, потом гвардия, и кончилось все к 11-ти часам. Царская фамилия разговелась у себя, я пошла к Стефани, где был кулич, пасха, крашенные яйца, чай и кофий, и вернулась утром домой. В четыре часа — царские часы и поздравления митрополита, присутствующих в Сенате и дам. Графиня Нессельрод подошла, потом вдруг из-за нее стала прямо против государыни графиня Ланжерон и сказала: «Я старшая гофмейстерина», императрица с трудом удержалась от смеха <...>

На третий день после Христова праздника весь двор <отправился> в Царское Село, жара была невиданная, везде от Петербурга почти до Москвы горели леса. Солнце стояло на горизонте как огромный красный шар. Императрица очень страдала от жары и сидела в мраморной комнате; там она писала свой журнал и письма. Мы из старых комнат спасались от жары в других комнатах окошками в сад. Принц Карл приехал с графом Редерн и графом, кажется, Хольце. Принц вел себя очень дурно: если нам случалось пройти мимо его комнаты, он стоял в одной рубашке на окне. Мы, наконец, перестали ходить в сад и переехали опять на ту сторону. Там был рояль, и Эйлер с Редерном играли в четыре руки Бетховена. В мой дежурный день, пока им<ператрица> спала, я бродила по комнате и нашла плохой портрет сепией Мамонова и показала ей: «Mon frere l’Empereur a ordonne d’emporter tous les portraits des favoris de l’Imperatrice; le magnifique portrait de Valerien Zouboff est chez comte Dmitri Zouboff» [Мой брат император приказал убрать все портреты фаворитов императрицы. Превосходный портрет Валерьяна Зубова находится у графа Дмитрия Зубова]. Мать Зубовых была Воронова и приходилась сродни Смирновым по Бухвостовым. Мать Николая Мих<айловича> была рожденная Бухвостова. Петр Великий подарил 8000 душ Бухвостову в Великолуцком уезде и в Пусторжевском, там были огромные столетние дубы и прочие деревья и водилась в изобилии дичь, а в Рязанской губернии он ему дал половину Михайловского уезда и город Раненбург. Растрелли высек из зеленой яшмы его статую. Бухвостов был человек глубоко религиозный, его огорчала распутная жизнь Петра, и он удалился в Рязанскую деревню, где и умер, забытый и Петром, и его придворными.

При Петре приехал знаменитый математик и астроном шотландец Брюс. Он тоже удалился от развратного двора в Москву в Саввин монастырь и проводил не только дни, но и ночи под деревом, где наблюдал звезды. Дерево и теперь существует, а лавочки, которые окружали дерево, недостает. Всем известен Брюсов календарь, его предсказания все сбылись и сбываются, Гатцук всегда их напоминает. Я ему не верила, но во время франко-немецкой войны сказано было: война между двумя великими державами — один государь лишь пострадает. А предсказания о погоде гораздо верней календаря и астрономических наблюдений.

Наконец подошел день отъезда в Москву. Прежде всех должна была ехать вдовствующая императрица с штатс-дамой княгиней Репниной-Волконской (она была очень стара), фрейлиной Кочетовой и к<няжной> Прасковьей Алекс<андровной> Хилковой. В коляске ехал в<еликий> к<нязь> Михаил Павлович с наследником, которому было 7 лет. Императрица заметила, что Михаил Пав<лович> был очень любезен со мной, и сказала мне: «D’ou vient votre amitie avec Michel?» — «Vous savez, madame, qu il a paye mon education, cela a etabli des rapports d'amitie entre nous» [Откуда у вас такая дружба с Мишелем? — Вы знаете, мадам, что он платил за мое воспитание, это установило дружеские отношения между нами]. Итак, они отправились, императрица со своей княжной; у старухи Волконской беспрестанно был понос (я скажу, что она черезчур мерзостная). Она говорила: «Permettez, madame» [Позвольте, мадам], из заднего экипажа, где сидели камер-юнгферы, выносили трон, гайдуки из своих ног делали ширмы и «тортунья» (ее звали la Tortue [черепаха], потому что она едва передвигала ноги) освобождалась, возвращалась в карету не без запаха. На козлах сидел ее постоянный кучер Чулков. Городской форейтор, точно так же, как в городе, скакал во весь дух; останавливались обедать и ночевать. На осьмые сутки они приехали в Москву. Потом поехала императрица с государем и детьми, и все жили в Малом дворце. В Петровское выехал к ним митрополит, многочисленное духовенство, генерал-губернатор князь Дмитрий Владимирович Голицын. Из Петровского уже ехали в городских каретах, мои братья Аркадий и Осип сидели на пазах и получили золотые часы. Аркадий сохранил свои до последних дней своей смерти, а Ося был как обычно. 8000 были в параде, брат мой Клементий упал с лошади, но не ушибся, его отнесли в какую-то карету, и целый день спал до Москвы. Москва кишела иностранцами. Английский посол был герцог Девонширский, с ним был его племянник Уитерли Рассел, французский посол герцог де Мармон, с ним мсье Телак, граф Шарль де Лаферроне и мсье Тактюри, принц Карл Прусский, граф Редерн и двое братьев Радзивилл, Фердинанд и Гильом. Прусская принцесса, двоюродная сестра короля, была замужем за князем Антоном Радзивилл. Когда король был после родов своей любимой сестры, он подал руку императрице Марии Ф<едоровне>, за ней шла в<еликая> к<нягиня> Александра с Александром) П<авловичем>, Николай Пав<лович> вел Елизавету Алексеевну. Императрица в какой-то больнице останавливалась, расспрашивала докторов и о всех осведомлялась. Алек<сандр> Пав<лович> ему сказал: «C’est une faiblesse de Maman, elle croit que tout le monde s’interesse a ce que est son grand interet dans la vie» [Это слабость матушки. Она думает, что все интересуются тем, что составляет ее главный интерес в жизни]. Он повернулся, и они тронулись с Елизаветой Алексеевной, а в<еликий> к<нязь> ничего не сказал, но в ту же минуту король обратился к в<еликой> к<нягине> и сказал: «Ma chere Charlotte, je serais bien heureux, si un jour j’apprenais que vous faites seulement la moitie du bien que fait l’Imperatrice» [Милая Шарлотта, я был бы счастлив, узнав когда-нибудь, что ты делаешь лишь половину добра, которое делает императрица]. Вот уж был реприманд Елизавете Алексеевне! Где же была Елена Пав<ловна>? Она путешествовала под предлогом болезни и была в Риме, где бросилась к ногам папы Григория XVI и ему сказала: «Me voila enfin au pied du chef de la veritable Eglise, car contre les vices l'Eglise Orthodoxe ne connait pas la charite» [Наконец я у ног главы истинной церкви, ибо православная церковь против пороков не знает милосердия]. Там она встретила Шатобриана и просила его прочесть ей «Путешествие из Парижа в Иерусалим», стараясь завлечь принца <...> Григорий XVI узнал, верно, что она интригует, и приказал ей выехать из Рима без аудиенции. Оттуда она поехала в Неаполь, где купила серебряную статую <...>

Коронация была великолепная, затем последовал обед в Г рановитой палате, а потом не было конца балам и праздникам. Народу был устроен праздник на Ходынке, жареные быки, бараны, сласти и вино и пиво. Бал и пляс до вечера, но тут некоторых почти до смерти раздавили.

Мне писала моя Стефани, а я пока жила в Таврическом дворце с княгиней Ливен и Авдотьей Михайловной Луниной. Имп<ератрица> мне сама рассказывала: «Vous savez, comme Maman est stricte pour tout ce qui est etiquette, je devais mettre une robe rose et j’ai ecrit un billet a l’Empereur en lui «lisant que je ne pouvais pas mettre le cordon rouge sur rose et que je mettrai le cordon bleu; sans reflechir il l’a envoye a Maman, qui m’a repondu: «Vous mettrez votre cordon rouge, comment peut-on se permettre ces frivolites; moi j'ai refuse quietement de garder la robe rose» [Вы знаете, как матушка строга к этикету. Я должна была надеть розовое платье и послала записку императору, говоря ему, что не могу надеть красную ленту на розовое и надену голубую ленту. Не подумав, он отослал ее матушке, которая мне написала: «Вы наденете вашу красную ленту, как можно позволять себе такие фривольности!» Но я Все-таки спокойно отказалась надеть розовое платье»].

При коронации Александра Пален подошел к Платону и сказал: «<нрзб.> знаю <нрзб.>, да ведь знал и твой ученик». Это мне рассказывал Александр Ив<анович> Тургенев. Когда Екатерина строила Большой дворец, церковь Спаса на бору была окружена дворцовым строением. Тургенева спросили: «Что, говорят, что в Москве Спаса на бору взяли ко двору?» Говорят, что в этой церкви есть живопись Рублева, у стены около ризницы есть Федор Студит тоже письма Рублева. Колокола звонили три дня в знак радостного события.

Стефани мне писала: «Представь себе, дорогая, однажды мы поехали в Архангельское к Юсупову. Ты знаешь походку императрицы и ее нужды; она еле передвигала ноги, а этот дурак крикнул своему садовнику: «Подай горшок императрице!» Я изумилась таким нравам. На другой день я возвратилась к себе, моя комната убрана розами, и записка: «Княжна, позвольте мне принести к вашим ногам свое сердце и все, что я имею». Я сейчас же пошла сказать императрице, что я не могу принять это предложение; она мне сказала ответить несколькими строками и отослать розы. Я ответила: «Князь, благодарю вас за розы, но не могу принять ни вашего сердца, ни ваших роз». Он женился на очень хорошенькой девушке 17 лет, Зинаиде Кнорринг <...>»

После коронации все поехали в Царское село. Я танцевала с маркизом де Табэ, который мне сказал: «Je suis vieux pour m’interesser aux femmes et a la mode, mais ce sont des yeux que je ne sais pas a Paris [Я стар, чтобы интересоваться женщинами и модой, но таких глаз не видел и в Париже!]!» Уитерли Рассел был всегда на виду и танцевал до упада, и все прескверно. Потом все разъехались, остались только настоящие чины и министры. Получили известие о кончине Елизаветы. Марья Федоровна узнала, что она выехала, но заболела, выехала к ней навстречу и в Белеве нашла ее уже мертвой; она умерла на руках преданной ей фрейлины Валуевой. Императрица Ал<ександра> Ф<едоровна> с графиней Медем поехала в ее имение и запечатала все ее вещи и бумаги <...>.

Я не жила на Елагином острове, но в 9 часов уезжала из Зимнего и в дворцовой карете имела по дежурному посту. Я заметила, что меня провожал кавалергардский офицер Андрей Николаевич Архаров, он был беленький, с отчаянными глазами. Я спускала штору с его стороны, он подъезжает к другому окну, и эта комедия продолжалась во всю поездку. Я это сказала имп<ератрице>, и она, наконец, велела мне дать одну комнату во флигеле, где жила Юлия Федоровна Баранова и ее дочь Луиза. Я вздумала писать масляными красками деревья, но Жуковский меня обескуражил, сказав, что мои деревья похожи на зеленые шлафроки.

Имп<ератрица> Мария Федоровна жила на Головинской даче с фрейлиной Катериной Ив<ановной> Нелидовой, Кочетовой и старухами. В<еликая> к<нягиня> Елена Павловна жила на Васильевском острове и была беременна. В свободные дни я с утра отправлялась на Головинскую дачу, где очень скучала Стефани, обивали обе дверь Нелидовой и уверяли, что оттуда ужасный дух, а Кочетова помирала со смеху. Раз Стефани мне сказала: «Мимо нас на дрожках ездит какой-то кавалергардский офицер и смотрит на нашу дачу. У нас скука страшная за обедом: Велеурский, секретари, кроме рыжего барона Мейендорфа, самого приятного; маленькая Нелидова в дополнение ко всему. А у вас лучше?» — «У нас всегда ужинает Салтыков, шеф полка и дежурный по караулам, даже урод Безобразов и Бобер Котревицкой, Ферзен, но я его терпеть не могу».— «Знаешь, дорогая, я не могу более выносить эти обеды. Графиня Ливен сказала мне, что я не должна выходить замуж за Васеньку Кутузова, он беден. Так ты мне приищи кого-нибудь».— «Но, милая моя, императрица как раз сегодня просила меня спросить у тебя, решила ли ты что-нибудь насчет Фердинанда. Его мать написала ей, что он хиреет с каждым днем и имп<ератрица) просит тебя написать его тетке несколько строк».— «Хорошо, но ты увидишь, что из этого ничего не выйдет». Недели через три императрица меня позвала и сказала: «Милая Черненькая, бедный Фердинанд умер, и его последние слова были: «Прощай, Стефани, до свидания в лучшем мире». Я отправилась на Головинскую дачу и сказала ей: «Стефани, императрица послала меня сообщить тебе ужасную весть, Фердинанд умер»,— «Я тебе говорила, что из этого ничего не выйдет. Я напишу письмо тете с выражением соболезнования и покажу свое письмо императрице. А ты теперь приищи мне жениха». <...>

Я гуляла всегда за решеткой сада с Софьей Моден, она всех знала. В этот день дежурный по караулам был красавец, я ее спросила, кто он.— «Это граф Луи Витгенштейн». Я ей сказала: «Какой он красавец!» Он у нас ужинал, я ему сказала: «Граф Витгенштейн, не у вас ли серая лошадь? Вы часто проезжаете мимо Головинской дачи».— «Да, а кто вам это сказал?»— «Моя подруга».—«А как ее имя?» — «О, вы ее не знаете, это княжна Стефани Радзивилл. Она только что получила известие о кончине своего кузена и жениха Фердинанда Радзивилл».— «Она его любила и сожалеет о нем?» — «Нет, это был брак по расчету, его уже давно желал князь Антон. У Стефани 150 000 душ, прекрасные леса в Царстве Польском, имения в Несвиже и Кайданах, где у нее замки. А вы, мсье, собираетесь жениться или хотите устроиться иначе?» Он сильно покраснел (Софи Моден мне сказала: «У него есть любовница — немка и двое или трое детей от нее»). «Мое сердце свободно, а мои родители желают, чтобы я женился, так как мне уже тридцать лет, но все мое состояние — 25 000 р. с Дружина, из них я посылаю отцу на расходы». Потом говорили всякий вздор. У Салтыковых был бал, я спросила его, поедет ли он туда — он ответил, что совсем не ездит в свет. На другой раз все повторяется. Стефани писала, что ей все это надоело и продолжала разговор: «Но как же с ним познакомиться?» — «Скажи Волконскому, что дежурный по караулам у нас всегда ужинает и приглашают тех, кого у вас никогда не приглашают». Сказали ему, он сказал: «Какая хорошая мысль, наши ужины смертельно скучны, всякий, кроме Ивановского и Безобразова, будет развлечением. Луи Витгенштейн достоин такой чести». Он раз ужинал, императрица с ним была ласкова, потому что уважала его отца. Он ей понравился и через Велеурского сделал предложение. Она была хороша, умна и мила. Витгенштейн тотчас взял отпуск и поехал в Тульчин к отцу и матери (она была рожденная Снарская). Стефани рассудила подождать и говорила: «У нас останется еще шесть недель, чтобы поближе познакомиться».

Двор отправился в Зимний дворец, но фрейлинские комнаты еще не были готовы, и я жила в Аничковом и с утра отправлялась к Стефани. При ней была гувернантка, мадемуазель Унгебауэр, при ней мы с Стефани делали свой туалет в спальне за перегородкой. С ног до головы мылись холодной водой с одеколоном, сами причесывались и очень хорошо делали свои букли, на босу ногу в капотах у открытой форточки садились пить чай; медный самовар кипел, мы сами заваривали чай в высоком чайнике, подле был калач, всякое кушанье свежее из лавки, масло, варенье из черной смородины, купленное в лавочке, она находила, что оно лучше. Перед ней стоял ее человек Сергей Игнатьев, с которым она болтала всякий вздор и говорила, чтобы карета была готова в два часа, и Богданка стоял на запятках, он похож на обезьяну. «Помилуйте, ваша светлость, Богданка стоит, а Васильев и Гурьянов обижаются».— «Это ничего, им надобно дать каждому целковый, они будут очень рады, а я хочу, чтоб всегда ездил». Лизавета Андреевна тотчас говорила: «Княжна, ведь это уж 12 рублей».— «Ну так что же, мне можно тратить».— «Но, княжна, вы забыли, что дали 10 рублей мадемуазель Кривовой и потом подарок ей на свадьбу. Затем вы каждый день заказываете новую пару атласных башмаков у Пецольда, и это составляет 1325 рублей. Надо носить кожаную обувь».— «Я не виновата, что у меня нога как у мишки, а Пецольдом я очень довольна». В день никогда не раздавалось менее 50 рублей, бедные имели пенсион на месяц. Раз, только я приехала, входит Табен в коричневом сюртуке, похожий на повара. Я сказала Стефани. Она отвечала: «Верно, Табен пришел за деньгами». Табен был приятный немец, придворный и довольно толстый. Но Лизаветка, как мы ее звали, приносит письмо. Стефани читает и помирает от смеха: «Господин фон Тун, секретарь генерала Мюллера, делает ей предложение».— «Княжна, он ждет ответа».— «Скажите, что ответа не будет».— «Но, княжна, ведь это невозможно, напишите ему».— «Ну, дайте бумагу и перо. Княжна Радзивилл благодарит господина Туна за предложение, но не может принять его». Но было хуже предложение: Александр Вюртембергский, двоюродный брат государя и племянник Марии Федоровны сделал предложение. Надобно было письменно отвечать. «Пойдем в Эрмитаж, и там мы придумаем, что отвечать. Что за радость выйти замуж за personnage muet» [немое лицо] (Александр и брат его Евгений, которого в Кавалергардском полку звали «чушка», всегда ужинали за фрейлинским столом и ни слова не говорили; мы их называли «personnages muets»), В Эрмитаже занялись картинами, нам особенно нравилась картина Греза «Паралитик», тут целая сцена, это лучшая картина Греза, останавливались у «Моны Лизы» Леонардо да Винчи, рассматривали Рембрандтов, восторгались Овербеком, любили тоже картины <нрзб.>, казавшиеся мне выше Рафаэля, когда его мы не могли любить. Вкус образуется в области искусства.

Поехали кататься по Невскому с Богданкой на запятках. Возле саней в огромных санях, похожих на пошевни, ехал генерал Костецкий, который выдумал влюбиться в Стефани, оттого назывался Боголюбов № 2. Только что он был с ее стороны, я тотчас пересаживалась, и так все время. Костецкий мне говорил: «Не для вас, не для вас сударыня». Из ее окошек в 3-м этаже видна была Зимняя канавка, и карета Костецкого там стояла, когда мы возвращались. Тотчас отворялась форточка, я на него сыпала бумажки и выливала воду. Когда совсем смеркалось, он уезжал. Он вздумал раз сделать ей предложение и сказал, что у него имение в уезде Конотоп, и послал ей дрянные бриллиантовые серьги. Ее девушка их себе взяла, из этого вышла история, и она должна была отпустить девушку. Вдруг вечером она мне говорит: «Пожалуй Александр Вюртемб<ергский> поразит всех — я чувствую сердцем, он не приедет».— «Нет, моя дорогая, это невозможно, выйти замуж за человека, от которого слова не дождешься при всей его важности. Напиши письмо». «Ваше величество, принц Александр Вюртембергский сделал мне честь предложением выйти за него замуж. Но так как я уже дала слово графу Луи Витгенштейну, то могу только поблагодарить его высочество за оказанную мне честь. Смиреннейшая и покорная слуга вашего императорского величества Стефания княжна Радзивилл». «Ты знаешь, я не хотела иметь разных забот, а Витгенштейну покажу, буду кокетничать с Вяземским, с Огаревым, хотя он женатый» <...> Так и тянулось.

После обеда Сергей запрягал сани, и мы с 9 до 11 часов катались. Мы жили на Комендантской лестнице, внизу всегда встречали Башуцкого, который раскланивался. Возвращаясь в одиннадцать часов, встречали Башуцкого: «Поздно, поздно, сударыни, возвращаетесь». <...> Вечером иногда давали веселые пьесы: <нрзб.> и «Две сиротки или избушка в лесу». Мы абонировались у жида Бродского на ноты, и я с ней играла в четыре руки. Она купила маленькую гармошку, которая, между прочим, играла Гайдна; Стефани заводила беспрестанно и ставила возле комнат мадемуазель Кнорринг, которую она называла Кноробова, и та со слезами просила избавить ее от музыки. В ее коридоре жила Юленька Башилова, очень умная, серьезная девушка. Ее сестра, Шипова, была в своем имении, она там писала трагедии: Ромул, Сократ и Александр Македонский.

* * *

Двор переехал в Зимний дворец, и в городе были маленькие вечера в полутрауре. Первый был у Лизаветы Мих<айловны> Хитровой. Она жила во втором этаже посольской квартиры, приемы ее были очень приятные, черные волосы под гребенку. Она говорила в нос и принимала гостей на кушетке в неглиже. Стефани и я, мы были званы на этот вечер. В углу, между многими мужчинами, стоял Пушкин. Я сказала в мазурке Стефани: «Выбери Пушкина». Она пошла. Он небрежно прошелся с ней по зале, потом я его выбрала. Он и со мной очень небрежно прошелся, не сказав ни слова.

Зимой я была больна. Доктор Арендт мне сказал, что у меня печень расстроена и просил заботиться. 14 октября меня и Эйлер сделали фрейлинами, и мы, наконец, переехали в Зимний дворец: 96 ступенек приходилось высчитать два и три раза. У Эйлер пошли прыщи по всему лицу и болели здоровые зубы, она лечилась омеопатией у д-ра Пятинга, и он ей очень скоро помог. У меня же все были нервы не в порядке, и я вздумала пить молоко и более ничего не есть. Мне казалось, что я лучше сплю от этого молока.

Летом в Павловске познакомилась с семейством Карамзиных. Лорд Хартфорд привез государю орден Подвязки. Государь был в Берлине по случаю болезни императрицы, и в Павловск были приглашены два родственника лорда Хартфорда Барри Сеймур. Лизаньке Карамзиной было 5 лет, она была прехорошенькая девочка, и мы ее затеяли познакомить с этим Барри. Тут сестра ее Софья Ник<олаевна> была и пригласила меня побывать у них в Царском. Они жили в Китайских домиках, и тут началась долголетняя дружба с этим милым семейством. Катерина Андреевна, по-видимому, сухая, была полна любви и участия ко всем, кто приезжал в ее дом. Они жили зимой и осенью на Владимирской против самой церкви и просили меня у них обедать. После обеда явился Фирс Голицын и Пушкин и предложил прочитать свою последнюю поэму «Полтаву». Нельзя было хуже прочесть свое сочинение, как Пушкин. Он так вяло читал, что казалось, что ему надоело его собственное создание. Когда он кончил, спросил у всех их мнение и, наконец, меня, я так оторопела, что сказала только: «C’est tres beau» [Это очень красиво]. Арендт мне советовал ехать в Ревель и купаться в море. Я сказала об этом имп<ератрице>. Она велела мне дать четвероместную дорожную карету, подорожную на 6 лошадей, и все было уплачено помимо меня. Мне выдали жалованье за три месяца, что составляло 500 р. асc., и я отправилась с Карамзиными в Ревель. Старшему сыну Андрею было 13 лет, Александру — 10, Владимиру 6, а Лизе 5 лет, у них был гувернер Тибо, девушка Екат<ерины> Андреевны, крепостная Фиона и крепостной человек Лука. Мы жили на даче Келлера, бывших стеклянных заводах, неподалеку от нас был Brigittenkloster, далее Веннис барона Деллингсгаузена, прекрасный замок, очень хорошо, по-старинному устроенный, куда надобно было ехать в коляске. Как только мы тронулись, коляска начала издавать самые странные звуки, но это было безопасно, и мы с кучером ездили все лето в церковь, где служил св<ященник> Вейдинг, большой приятель Катерины Андреевны. У Карамзиных жила еще англичанка мисс Энджел, красавица, у нее были две сестры, и покойный Александр П<авлович> их заметил, кажется, и очень к ним благоволил. В Ревеле был адмирал Талызин, но он редко приезжал, зато адмирал Спафарьев очень часто звал нас к себе или приезжал к нам. Он меня очень полюбил и называл «прекрасная особка». Одна из его дочерей была красавица и была замужем за маркизом де Траверсе, эмигрантом. Марья Христофоровна Шевич была с падчерицей Александрой Ив<ановной>. Был граф Евграф Евграфович Комаровский, Евгений Петрович Стерич и Николай Михайлович Смирнов. Я прежде с ним познакомилась в Петербурге у княгини Долгорукой, она хотела выдать замуж свою дочь и звала фрейлин, потому что балы только тогда были удачны, когда были фрейлины. Ярцева была очень хорошенькая блондинка. В Ревеле стоял армейский полк Суворовский, бывший Фанагорийский, и на бале я познакомилась с капитаном Яковлевым. Он говорил только по-русски и танцевал, конечно, с кондачка. Это был тот капитан Яковлев, который с кондачка же прошел по Остроленскому мосту, когда кишки его висели до полу. Он тут же и умер, а как часто он был отважен.

Вечером играли часто в вопросы и ответы. Комаровский был большой мастер на это и всегда все критиковал, а Адина Шевич его называла «Comte Commentaire». Он спросил: «Какую прогулку вы предпочитаете — пешком или на лошади», я ответила: «На лошади», а Александрина Шевич: «В зависимости от того, о каком животном идет речь». Это мило. Я гуляла и ходила гулять в поле, любила бродить, мне поручали Володю и Лизу. Он был несносный мальчик и раз сказал Лизе: «Иди к черту», она ему тотчас ответила: «Иди сам, ты там лучше подходишь, чем я». Раз я встретила бродягу в халате, морщинистый, небритый и босой. Я ужасно испугалась и бросилась бежать. Я писала Вяземскому, что в Ревеле очень хорошо, только я боюсь бродяг, у нас было много слухов о бродягах.

Из Ревеля я приехала уже в Зимний дворец. Окна были на двор, а за перегородкой спали мои девушки. У Билибиных были маленькие вечера, я часто бывала у них. Там Александра А<лександровна> Эйлер познакомилась с Алексеем Ник<олаевичем> Зубовым. Он был высокий смуглый мужчина (не в моем вкусе), очень противный и слыл богачом. Он ей сделал предложение, и свадьба была в Зимнем дворце. Императрица надела на нее свои бриллианты. Ее отец и мать были в отсутствии, и был посаженым у Зубова Билибин и шафером Иван <нрзб.>. В то же время устроилась свадьба Лизаветы Витгенштейн с князем Репниным-Волконским.

Наследнику был осьмой год. Государь назначил его наставником Жуковского, который жил в Шепелевском дворце, сам назначил ученого юродивого Мердера его дядькой. Мердер был женат на англичанке мисс Салли Оксфорд, ее мать и горбатая сестра Мэри Оксфорд жили с Мердером. Он сказал государю, что нужен ночной дозор и рекомендовал Семена Алексе<евича> Юрьевича, который жил в комнате наследника.

Во время коронации государь просил матушку простить Виельгорского. Он был женат на принцессе Бирон-Курляндской, когда овдовел, приехал в Москву, Петербург и, очень естественно, искал утешения у сестры своей покойной жены, принцессы Луизы. Они друг друга полюбили и тайно обвенчались. Она была любимая фрейлина Марии Федоровны, и пришлось в этом признаться. Она обратилась к 1-му секретарю Григорию Ив<ановичу> Вилламову, который был католик. Вилламов был замечательный человек: необыкновенный ум с большой начитанностью. Он был предан как верная собака государыне. Он не решился сделать огорчение импер<атрице>. Она была дежурная и ехала в карете с государыней, бросилась на колени и сообщила ей о своей свадьбе. Ответу не было никакого, но через Вилламова по приказанию государя Ал<ександра> П<авловича> они присуждены были жить в Курском имении. В то же время возвращены были князья Барятинские, которые тоже жили в заточении в Курской губ<ернии>. Эти два семейства очень там подружились и скоро получили позволение жить в Петербурге. Не знаю, почему гетман Скоропадский пожаловал к<нязю> Барятинскому 300 000 десятин земли в Курской губернии; никто не знает, зачем они продали половину. Это мне фельдмаршал Барятинский рассказывал. У них остались владения только в селе Ивановском. Фельдмаршал совсем иначе рассказывал историю убийства Петра III. Он говорил, что князь Ив<ан> Барятинский играл в карты с самим государем. Они пили и поссорились за карты. Петр Третий рассердился и ударил Барятинского, тот наотмашь ударил его в висок и убил его <...>

Чтобы побудить наследника хорошо учиться, ему дали двух товарищей: старшего сына Виельгорского Иосифа и молодого Паткуля. Жуковский усердно принялся за дело, составил какие-то таблицы для изучения древней, средней и новейшей истории синхронно. Государь всегда сам присутствовал при экзаменах. Учителем русской истории был Арсеньев. Император ему сказал: «До Петра вы, а с Петра — я». Учителем немецкого языка был Кавелин. Искали долго учителя математики. Государь приехал в третью гимназию, где был брат мой Лев Арнольди, во время урока математики Шепелевского, который краснел, бледнел и тотчас потерялся, вынул что-то и спрятал у себя в кармане. Государь спросил у директора, что он ищет в кармане.— «Ваше величество, он был представлен к награждению и получил Станислава III степени в петличку; разве нельзя было мне дать русский крест; он носит всегда в кармане спрятанным про случай». Государь рассмеялся, сел и просил Шепелевского продолжать; его это ободрило, он прочел весьма интересную лекцию и получил Анну в петличку. Государь предполагал взять его в учители математики, но не знаю, сбылось ли это. Законоучителем был Павский, его скоро заменил ученый, умный и прекрасный человек Барсов. Его обвинили в протестантизме и просили митрополита Филарета указать на хорошего законоучителя; он и назначил Василия Борисовича Бажанова. Променяли ястреба на кукушку.

В 1848 году грянул революционный гром. Из Парижа, как пламя, загорелась в Австрии кровавая революция. Ля Тур, приятный и добродетельный человек, был убит, этот Halunke Меттерних war auch gestorben [также умер (нем.)]. На молодого Франца Иосифа напал с ножом какой-то мерзавец и ударил его ножом в затылок, но его руку остановил граф О’Дона; убийцу посадили в тюрьму. Меттерних выехал с женой в карете, обитою рогожей, как будто предпринял путешествие в Саксонию, там он был почти в безопасности. Перед его каретой ехала г-жа Костецкая. Ему хотелось пить, его жена просила гарсона подать стакан воды, он узнал их, принес воду, не взял их деньги, наконец, отвез его в Иоганнисберг. Вышло четыре тома его весьма интересных записок, изданных его сыном Рихардом, который был послом при Наполеоне III.

В Италии, в Богемии и в Пруссии разразилась революция. Императрица просила Гримма прочесть ей Гетева «Фауста», а князь Волконский и Медем присутствовали при этом чтении. Я встретила в Салтыковском коридоре приехавшего пыльного Михаила Велеурского и спросила: «Quelles nouvelles de Berlin?» — «Je viens avec des nefles et des lettres pour l’Imperatrice» [Какие новости из Берлина? — Я возвращаюсь ни с чем и с письмами для императрицы] и он отправился к государю наверх, а я поехала на свою квартиру на Мойке. Из газет я узнала, что в Берлине смотрело войско на буйную толпу, что тело провезли мимо дворца, заставили короля выйти на балкон, и так как он был в каске, кричали ему: «Geh’s herunter» [Вон отсюда! (нем.)], требовали удаления гвардии. Ей приказано было идти в Потсдам, не отвечать на грубости темной, всегда грубой буржуазии. Один плеснул офицеру фон Застров в глаза и приказал ему не вытирать глаза. Гвардия вся шла со слезами на глазах.

Гримм мне рассказывал, что государь, очень встревоженный, вошел в комнату и спросил ее, что ей читает Гримм.— «Фауст» Гете».— «Goethe! C’est votre infame philosophie, c’est votre infame Goethe qui ne croyait a rien, qui sont la cause des malheurs de l’Allemagne. Sortez d’ici!» [Гете! Это ваша гнусная философия, ваш гнусный Гете, ни во что не верующий — вот причина несчастий Германии! Уйдите отсюда]. Когда он сообщил императрице, что было с ее несчастным братом (у него тогда был первый удар), с ней сделалась дурнота, и Гримма, который стоял, как вкопанный, у дверей, послали за Мандтом. Мерсье был поверенным в делах и мне рассказывал: «Quand j’ai demande a l'Empereur une entrevue, j’ai trouve l' Empereur tres emu et lui a dit: «Sire, vous etes le seul qui n'a rien a craindre des revolutions».— «Mon cher Monsieur Mercier, les revolutions sont indiquees, je n’ai pas encore emancipe mes paysans, et je sais de bon sens qu’ils sont mecontents de leur servitude. Il suffit d une etincelle pour bouleverser l’ordre a present dans mon empire» [Когда я просил императора меня принять, я нашел его очень взволнованным и сказал ему: «Государь, только вам нечего бояться революций».— Милый мой г. Мерсье, революции предопределены; я еще не освободил своих крестьян и знаю, что он недовольны своим рабством. Достаточно искры, чтобы ниспровергнуть весь нынешний порядок моей империи]. Мерсье мне рассказывал, что он обедал у старого герцога де Брольи, обедали несколько человек, в том числе Боссе, говорили о железных дорогах. Боссе имел привычку засыпать после обеда. Герцог де Брольи спросил его: «Боссе, отчего вы спите на железной дороге?» — «Я говорю, что это колыбель мировой цивилизации».

Я была больна нервами, ко мне пришел давнишний приятель граф Павел Медем, он тоже больной, и сказал мне то же самое. Я ему сказала, что московский митрополит Филарет говорил, что это дьявольское изобретение. Он совершенно прав, это действительно дьявольская вещь. Поживем — увидим. Мы живем как в эпоху крестовых походов, все общество перемешивается, христиане женятся на жидовках, русские выходят замуж за итальянцев, французов и англичан, и наоборот. Митрополит Филарет говорил мне: «В селении Вавилонском друг друга не понимали, потому что говорили руками; у нас всюду и везде все говорят одним языком и друг друга не понимают». <...>

В 1848 году граф Дмитрий Николаевич не раз мне говорил, что <нрзб.> крестьяне его говорили: «Когда, батюшка, нас царь на волю пустит», он об них донес министру внутренних дел Льву Алексеевичу Перовскому.

Я жила в Павловске во время эпидемии холеры и встретила графа Киселева: он меня спросил, читала ли я письма об Остзейских провинциях. Я сказала, что они есть у меня, но я их не читала, потому что их автор мне часто говорил о своем воззрении на эти провинции; их называют Балтийскими, эти губернии. «Дайте мне их, пожалуйста». Я их послала графу; через несколько дней он мне сказал: «Да, я с Самариным совершенно согласен». Тогда пошли гонения на славянофилов по доносу Орлова; он, кажется, родился сыщиком.

* * *

В начале 30-го года я была вечером у императрицы и слышала, что государь сказал Киселеву: «Я читал твой отчет с удовольствием и вижу, что мы сделаем для освобождения несчастных крестьян в княжествах».— «Государь, я с одной стороны должен был гладить по головке бояр, а с другой подтягивать». Киселев мне говорил: «Я сказал государю: Ваше величество, я не рвусь иметь <...>». Он вздохнул и сказал: «Зачем, я читаю губернаторские отчеты и знаю, что сплошная ложь, а правдивы отчеты Гессе, Новгородцева, Смирнова у Руперта». Гессе был подольский губернатор, и когда ему приносили журнал губернского правления, он отвечал: «Отвечать по материи». Отчеты его были очень кратки: «Ваше величество, урожаи самые лучшие, зерно идет по высокой цене. В губернии все тихо, поляки с удовольствием приезжают в Житомир, веселятся на балах и театрах и благодарны вашему величеству за ваше к ним расположение. Затем остаюсь Гессе». Новгородцев был меломан, у него был домашний оркестр <...>, вкус к музыке распространяется, это доказывает образование.

H.М. Смирнов писал, что поляки неблагонадежны, что вице-губернатор Клушин просто-таки дружится со своими слугами и оркестром, что он получает хлеб и свежую баранину из его Орловского имения; что он бескорыстен и знает дело, но что он обязан сказать, что его можно только держать в звании вице-губернатора <...> По доносу Клушина и Чурбана Николай лишился места, а недобросовестная Елена Павловна говорила, что он брал взятки. Но я ей за это заплатила в Риме в 57 году.

* * *

Государь сказал Киселеву: «Пора мне заняться нашими крестьянами. Я то и дело получаю известия, что в той или другой губернии стреляют в помещиков, в Кременчуге высекли почтенного Паскевича, потому что, как военный, он строго требовал порядка, высекли несчастного Базилевского — я отдам его под опеку, он живет в нужде, все знают, что его секли и все его презирают, а он и в ус не дует. Я не хочу разорять дворян. В 12 году они сослужили службу, жертвовали и кровью и деньгами».

Норову оторвало ногу под Бородином, он и Вяземский были тогда в московской милиции, 15-ти лет, под Бородином.

«Я хочу отпустить крестьян с землей, но так, чтобы крестьянин не смел отлучаться из деревни без спросу барина или управляющего: дать личную свободу народу, который привык к долголетнему рабству, опасно. Я начну с инвентарей; крестьянин должен работать на барина на три дня и три дня на себя; для выкупа земли, которую имеет, он должен будет платить известную сумму по качеству земли, и надобно выплатить в несколько лет, земля будет его. Я думаю, что надобно сохранить мирскую поруку, а подати должны быть поменее. Я об этом давно говорил Блудову, он поручил чиновнику <нрзб.> составить полный план. Надобно будет повестить прежде в церквях это будет средством для улучшения быта духовенства. Эта мудрая и великая Екатерина обижала церковь; после, особенно деревенские, нищие, оттого нет школ в деревнях, а это необходимо. Говорят, что я — враг просвещения. Есть два просвещения: западное развращает их, я думаю, самих; совершенное просвещение должно быть основано на религии».— «Государь, я не грамотей, позвольте мне взять в редакторы моего человека, Николая Милютина; служит в Министерстве внутренних дел, и Перовский говорит, что он лучший человек у него».— «Выбери, кого знаешь, я уверен, что выбор будет очень хорош» <....> Затем последовал указ об обязанных крестьянах, который остался, по милости Меншикова и Закревского, мертвой буквой.

В 1828 году вышел манифест с объявлением войны с Турцией. Императрица решила ехать в Одессу с великой княжной Марией Ник<олаевной>, которая была тогда ребенком, а с ней фрейлины: графиня Моден, княжна Урусова, доктор Крейтон. Я просила императрицу меня взять, мне так хотелось увидать бабушку, Грамаклею и Адамовку, которая, увы, была уже не наша. Мать моя помешалась за несколько месяцев перед последними родами, и этот мерзавец Арнольди заставил ее совершить преступное дело — Адамовка, по духовному завещанию отца, принадлежала братьям. Она умерла в родах 36 лет отроду. Не раз бедная мать наша раскаивалась, что так безрассудно вышла замуж. Государыня мне сказала: «J’aurais bien prefere de vous prendre que cette ennuyeuse princesse Ouroussoff, mais tout est fixe par Maman, et je ne pourrai pas prendre une 3-me, ce serait une depense trop faite. D’ailleurs je ne regrette pas car Maman vous rend justice — cette mechante vieille Moden vous a calomnie et a dit que vous recevez des officiers dans votre chambre. L’Empereur a fait appeler Moden et sa femme et leur a donne une bonne lecon» [Я предпочла бы взять вас, чем эту скучную Урусову, но у матушки все установлено. и я не смогу взять третью, это был бы слишком большой расход. Впрочем, я не жалею, ибо матушка отдает вам справедливость — эта старая злючка Моден вас оклеветала, сказала, что вы в своей комнате принимаете офицеров. Император велел позвать Модена и его жену и дал им добрый урок].

В 26-м году был 1-го генваря бал с мужиками, в их числе, конечно, было более половины петербургских мещан. Государыня была в сарафане и в повойнике и все фрейлины тоже. Мужчины в полной форме, шляпа с пером, тогда была мода на султаны из белых и желтых куриных перьев, и каждый хотел иметь лучший плюмаж. Полиция счетом впускала народ, и более 4000 не пускали. Давка была страшная. За государем и государыней — брат мой Иосиф, уже камер-паж, держал над ее головой боа из белых и розовых перьев. Государь <говорил> беспрестанно: «Господа, пожалуйста» и перед ним раздвигалась эта толпа, все спешили за ним. Я шла с каким-то графом Ельским, впереди Стефани с графом Витгенштейном. Он давно был в Петербурге, но узнал, что она изрядно кокетничает с кривым князем Львовым Андреем. Бедный Львов сделал ей предложение, она ему отказала. Он занемог, впал в чахотку, поехал в Италию, умер в Ливорно, где его похоронили с Кутузовым и Мухановым. Это оскорбило Витгенштейна, но раз он ее где-то встретил и решился явиться на этот праздник.

Императрица Мария Федоровна сидела за ломберным столом и играла в бостон или вист, с ней министры; в Георгиевском зале, туда мужиков пускали по 10-ть зараз, везде гремела музыка. По углам были горки, на которых были выставлены золотые кубки, блюда, и пр. Лакеи разливали чай и мешали чай ложечками, неравно кто-нибудь позарится на чужое добро. Церковь была освещена и священники и дьяконы служили молебны остальным, их было немало. Удовольствие кончалось в 8 часов, а в 10-ть часов дежурная фрейлина и свита отправлялись ужинать в Эрмитаж. Все комнаты были обиты разноцветным стеклярусом, освещение было сзади и ослепительно (это все от времен Екатерины), за ужином играла духовая музыка Ариозо и Вариации Бетховена. Мужики имели право оставаться до полночи, а мы все расходились по своим комнатам. Я видела, что боа Стефани было в шляпе Витгенштейна. Я ей сказала: «Знаешь, я приеду болтать с тобой».— «Нет, я устала, и у меня болит голова». Я поняла, что все решено. Утром рано я поехала к ней, она сидела, смеясь, одетая, возле жениха, и Лизаветка тут же.

Утром рано я к ней приезжала заказывать белье, Пецольду несколько дюжин черных, белых, красных, голубых башмаков, тогда мода была, чтобы обувь была того же цвета, как платье. Мадам Бологьель шила платья, она была не в моде, но Стефани ее любила и слышать не хотела о Циклерах: «Сестры Циклер в моде, а я на зло им хочу все заказывать у мадам Бологьель». Опекуны князь Любецкий и граф Грабовский расщедрились, прислали немца Римплера, и она выбрала, что хотела. Из серебряных лавок принесли на выбор столовое серебро и туалетное. Она прежде просила Грабовского купить ей туалетное серебро, он ей прислал аплике, она его побросала и дала своим девушкам кроме жалованья. Она очень любила Крыжановского, который приносил ей всякое воскресенье 50 р. асc., и «Крыжаньке» она подарила уйму этих вещей и запретила Дмитриеву к ней являться, он был ужасный мошенник <...>

Волконский ему подарил дачу Павлино, но она ни за что не хотела, чтобы он ее принял. У Волконского были вкусы против натуры, но кроме этого ничего не было предосудительного. У Витгенштейна же была любовница и дети. Стефани ему сказала, что она это знала, и просила его продать Павлино и отдать деньги этой женщине. Он продал Павлино за 40000 асc., кажется, Велеурскому, и разделался с этой женщиной. Протестантская свадьба была во дворце, посаженной матерью была Мария Федоровна и в<еликий> к<нязь> Михаил Пав<лович>. Католическая — в церкви св. Екатерины, двор и гости, Велеурский был шафером, кроме шаферов есть и свидетели, и Михаил Пав<лович> поехал в католическую церковь как свидетель.

Они наняли дом г. Гурьева на Фонтанке, меблировал Гамбс, который был в большой моде. Ливрея была синяя, а панталоны коричневого цвета, оливковые чулки и башмаки, упряжь была русская. Повар был француз, но для Стефани особенно готовила жена ее возлюбленного Сергея Никитина, который стоял за ее стулом, и она с ним разговаривала. Ей готовили щи или борщ с пирожками, кулебяку, жареный картофель с луком, яичницу с луком, варенье, и она пила брусничную воду. Когда я обедала, то разделяла ее трапезу. Иностранные послы, секретарь фр<анцузского> посольства Лагренне, истинная сорока, обедал всякий день без зазрения совести. Конюшенная девка Ярцева тоже ездила к ней и подучила Лагренне сказать, что Стефани кокетствовала с Архаровым и поссорила меня с ней. Во время беременности Стефани ела воск, от нее прятали воск, даже восковые свечки. На бале она подошла ко мне и сказала: «Je n aime et ne veux que les bougies en belle cire et je voudrais toutes les manger» [Я люблю и хочу только свечи лучшего воска, я хотела бы их все съесть]. Она родила дочь Марию, нынешнюю княгиню Гогенлоэ, они поехали во Флоренцию, где жила польская эмиграция, познакомились с лучшими фамилиями и родила сына Петра. Во Флоренции доктора объявили, что у нее чахотка и послали их в Эмс. Ее любимая девушка Полина родила дочь и бросила ее в отхожее место, флорентийской полиции заплатили очень дорого и ее освободили. Они уехали в Эмс, где нашли сестру и старую мать графа. Как все чахоточные, Стефани была полна надежд. Однажды вечером она была в розовом капоте, покрытом кружевом, закашлялась и сказала мужу: «Louis, faites-moi un lait de poule» [Луи, сделайте мне гоголь-моголь] — и спокойно заснула. Во Флоренции поляки сбили ее с толку и сделали ее противницей России и государя, даже Марии Федоровны. По духовному завещанию она оставила мужу все свое огромное состояние по Литовскому статуту, 10000 Полине, 10000 другой девушке и 1000 своей подруге Качаловой.

Еще до ее свадьбы в Петербург приехал богач граф Станислав Потоцкий, который купил дом на Английской набережной. Парадная зала была темно-голубого цвета и по ней с верхнего до нижнего карниза был золотой герб Потоцких. Он давал обеды и первые обеды в 10-ть персон, изысканные обеды. Государь его спросил: «Est-ce que Gibbier me donne des diners fins?» — «Non, Sire, vos diners et vos soupers sont tres bons, mais ils ne sont pas fins». — «Il faut que je m’essaye, donnez-moi le diner fin». — «Votre Majeste, veillez recommander les convives, il me faut des gourmands pour un diner fin».— «Invitez que vous voulez» [А что Жибье готовит мне изысканные обеды? — Нет, государь, ваши обеды и ужины очень вкусны, но они не изысканны.— Я должен попробовать, угости меня изысканным обедом.— Извольте назвать сотрапезников, ваше величество; для изысканного обеда мне нужны гурманы.— Приглашай кого хочешь]. Государь и отправился, обед длился более полутора часов, государь встал и сказал: «Je vous demande pardon, Messieurs, j’ai a faire et vous quittez-moi pour avouer que j’ai aujourd’hui le diner fin» [Прошу прощения, господа, у меня дела, а вы расходитесь и признайте, что у меня сегодня изысканный обед].

Стефани была еще во дворце, пошла со мной и Качаловой в манеж. Качалова была длинная, очень дурна собой; она ей надела розовый платок на шею и светло-зеленую шубу на собольем меху, лицо и шуба были одного цвета. Ко мне подошел Потоцкий и сказал: «Comment, vous n’etes pas du caroussel?» — «je ne sais pas monter a cheval».— «Je vais vous enseigner» [Разве вы не участвуете в карусели? — Я не умею сесть на лошадь.— Я сейчас вас научу] и сказал конюху привести Сакена. Сакен была белая старая кобыла, на которой всегда ездил фельдмаршал Сакен, когда приезжал в Петербург из Киева. Сакена привели, наставили стремена, Потоцкий показал, как занести ногу, как держать уздечку, показал, как поворачивать лошадь, и поехал шагом вокруг манежа, потом велел ехать рысцой вокруг и приказал привести Юлию, старую рыжую лошадь. Тут оказалось, что езжу без страха и что я должна быть в карусели. Я просила государыню, она велела мне сшить синюю амазонку и черную шляпу.

У Потоцкого в столовой был прекрасный орган и звон. В нем было двадцать регистров. Он вздумал дать большой обед, на котором были государь, государыня и жена Лариона Васильевича Васильчикова, рожд<енная> Пашкова, и прочие. Я сидела за столом между в<еликим> к<нязем> Михаилом Пав<ловичем> и Потоцким, и Михаил Пав<лович> сказал: «Potocki, un doux penchant vous entraine».— «Et que voulez vous, Monseigneur, les vieux peres aiment ses enfants jolies» [Потоцкий, вас увлекает нежная склонность.— Что вы хотите, ваше высочество, ведь и старые отцы любят своих прелестных детей]. Так как это было летом, то репетиции делали по летнему обыкновению, однако с музыкой. Против были дворецкие на лошадках, за каждой из нас был берейтор. Мой кавалер был брат Елены Павловны принц Павел Вюртембергский. Она, конечно, не участвовала в карусели, это было бы слишком легкомысленно. После всяких фигур галопом ехали мимо публики. Подъезжая к Жуковскому, я ему сказала: «Василий Андр<еевич>, каково! Каприз на лошади». Государь был кавалер Вареньки Нелидовой, она прекрасно ездила верхом, но всех лучше императрица. Она была так грациозна и почти не касалась лошади. Ее кавалер был Михаил Пав<лович>. Государь мне сказал: «Зачем ты меня не выбираешь?» (по-русски он всегда говорил мне ты). «Ты» был критериум его расположения к женщинам и мужчинам: Ярцевой он всегда говорил «вы», Любе Хилковой тоже, графу Воронцову «вы», Киселеву «ты», Потоцкому тоже, Канкрину, из уважения, «вы», также многим генералам прошлого царствования: Уварову, Дризену, Мордвинову, Аракчееву и Сперанскому.

У Потоцкого были балы и вечера. У него я в первый раз видела Елизавету Ксаверьевну Воронцову в розовом атласном платье. Тогда носили cordeliere [цепь из драгоценных камней], ее cordeliere была из самых крупных бриллиантов. Она танцевала мазурку на удивленье всем с Потоцким. Шик в мазурке состоит в том, что кавалер даму брал себе на грудь, тут же ударяя себя почти в центр тяжести (чтоб не сказать задницу), летит на другой конец залы и говорит: «Мазуречка, пани», а дама ему: «Мазуречка, пан Храббе». У него постоянно брюхо тряслось, когда он был в белых штанах, а легкость была удивительная, тогда танцевали попарно, а не спокойно, как теперь, и зрители всегда били в ладоши, когда я с ним танцевала мазурку. На его вечерах были швейцары со шпагами, официантов можно было принять за светских франтов, ливрейные были только в большой прихожей, омеблированной как салон: было зеркало, стояли кресла и каждая шуба под номером. Все это на английскую ногу. Пушкин всегда был приглашен на эти вечера и говорил, что любителям счастье, все подавали охлажденным, и можно называть то то, то другое, и желтенькие соленые яблоки, и морошку, любимую Пушкиным, брусника и брусничная вода, клюквенный морс и клюква, кофе с мороженым, печения, даже коржики, а пирожным конца не было. В воскресенье у императрицы были вечера на сто персон и салонные игры, «кошки и мышки». Я отличалась в этой игре, убегала в другую комнату, куда рвался Потоцкий, я от него опять в коридор, и кончалось, когда он говорил: «Je ne puis plus» [Больше не могу].

Александра Васильевна д’Оггер вышла замуж за Ивана Григорьевича Сенявина; она устроила свой дом на Английской набережной и сказала, что в приемный день принимает запросто у себя утром. Тогда спускали занавески и делался таинственный полусвет. Она сказала Кирилле Александровичу) Нарышкину: «Vous savez, mon cousin, il faut venir en redingote n’importe s’il fait beau ou s’il pleut» [Знаете, кузен, надобно приходить в сюртуке, невзирая на погоду]. Нарышкин явился, весь забрызганный грязью, с сапог его текла вода. «Mon cousin, vous etes fait comme un Courbet, il fait tres beau temps aujourd’hui».— «Ma chere cousine, il y avait une mare aupres du Palais. Je regrette d’avoir abime votre joli tapis francais» [Кузен, вы словно горбатый, а погода сегодня прекрасная.— Дорогая кузина, около дворца была лужа. Мне жаль, что я испортил ваш красивый французский ковер]. На следующий день он явился в мундире, со шпагой на боку. «Дело в том,— сказал он,— что сегодня у меня доклад у государя». Она получала «Revue des Deux Mondes», который всегда лежал у нее на столе. У нее делали живые картины: «Урок музыки в Торбюри». Граф Гаген, секретарь прусского посольства, держал виолончель со смычком между ног, стол был накрыт ковром, я в широких рукавах с кружевами, в длинных локонах и нарумяненная сидела, облокотись, и слушала. Ее тетка Татищева одевала Софью Урусову и забыла ее нарумянить, она держала и закрывала лицо нотами. Медем подошел и сказал: «О любезная Розали». Потоцкий издали протягивал мне руки. Два раза заставляли нас сидеть. Татищева хотела непременно выдать ее за Воронцова-Дашкова, который был наш посланник в Баварии и приехал в отпуск, но это ей не удалось. Потом была картина графини Завадовской «Мать Гракхов», она лежала на кушетке, дети стояли за спиной ее кушетки, оба сына Сенявины. Она так была хороша и в ней было столько спокойной грации, что все остолбенели. Эту картину повторяли три раза. Потом я в итальянке, в крестьянском итальянском костюме сидела на полу, а у ног моих Воронцов-Дашков в костюме транстевера лежал с гитарой на полу у моих ног. Большой успех, и повторили три раза и, не сняв костюм, оделись и в каретах отправились к Карамзиным на вечер; я знала, что они будут танцевать с тапером. Все кавалеры были заняты, один Пушкин стоял у двери и предложил мне танцевать с ним мазурку. Мы разговорились, и он мне сказал: «Как вы хорошо говорите по-русски».— «Еще бы, мы в институте всегда говорили по-русски, нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски. А на немецкий махнули рукой». «Mais vous etes Italienne?» — «Non, je ne suis d’aucune nationalite: mon pere etait Francais, ma Grand-mere etait une Georgienne et mon Grand-pere — un Prussien, mais je suis orthodoxe et Russe de coeur» [Но вы итальянка? — Нет, я не принадлежу ни к какой национальности: мой отец был француз, моя бабушка — грузинка, а дед — пруссак, но я православная и по сердцу русская].

«Плетнев нам читал вашего «Евгения Онегина», мы были в восторге, но когда он сказал: панталоны, фрак, жилет, мы сказали: какой, однако, Пушкин индеса [От фр. indecent — непристойный]». Он разразился громким веселым смехом, свойственным только ему. Про него Брюллов говорил: «Когда Пушкин смеется, у него даже кишки видны».

Зимой я ездила к тетушке Марии Ив<ановне> Лорер. Она жила на Гороховой, в доме Грачева. У нее жил тогда Дмитрий Ев<сеевич> Цицианов, а жена его, больная, жила в Москве у какой-то Лопухиной, которая их кормила потрохами и всякой дрянью. Толстая княжна написала Сергею Ал<ександровичу> Лутковскому, что им невтерпеж. Он им предложил жить в его доме у Харитонья в Огородниках, купил у Сухаревой башни кое-какую мебель, и с крепостной и двумя старухами поместились. Когда княгиня умерла, то княжна выгнала отца. У тетушки он был на кухне целый день, ходил на рынок покупать провизию. У нее я играла в четыре руки с Павлом Зубовым Бетховена. Она жила со своей неизменной Мари и гувернанткой мадемуазель Жироду, со своей Аннушкой, которая была все в доме. Серафима Ив<ановна> Штерич представила Ивана Серг<еевича> Мальцева и говорила, что он очень богат и будет хорошим мужем для меня. Ив<ан> Сергеевич смотрел глупыми глазами, но не производил ровно никакого впечатления на меня. Егермейстер говорил мне, что он ужасно скуп. Но вскоре он назначен был секретарем Грибоедова и уехал с ним в Персию.

Я бывала часто у Зубовой. Там всякий вечер была музыка Фирса (т.е. Сергея Голицина, зачем его звали Фирсом, я не знаю, 14 числа св. Фирса, и его арестовали, вообразив, что и он в заговоре, но после, поняв, что он чист, его отпустили), да Глинки, которого звали сеньор Глинчини <...> У Глинки был дишкант, и весьма малозвучный, но он пел превосходно. Я заметила, что у Зубовой часто появлялись прыщики на губах и вокруг шеи, но она была здорова и весела. Доктор Арендт меня встретил и сказал: «Пожалуйста, барышня, будьте осторожны, не пейте из одного стакана с ней, а главное, не садитесь на ее горшок». Я ничего не поняла, через два года приехала Нина <нрзб.> и сообщила, что ее мерзавец муж заразил ее дурной болезнью, что ребенок был гнилой и заразил даже няньку. Ее послали на воды. Между тем она открыла, что они в долгу как в шелку, Зубов занял у каких-то жидов по 10 процентов, продал всю мебель, даже ее одеяло зимнее, и поехали в Нижегородскую губернию, в город Горбатов, где приютились в маленьком имении двоюродной сестры Зубова Александры Александровны Зубовой. Она и там не скучала, занялась хозяйством и садом, сажала и прививала деревья и цветы. Узнав, что Д<нрзб.> уволен от службы за недобросовестностью, поехала одна в Петербург и умолила государыню доставить это место ее мужу. Императрица с радостью это устроила, прося Канкрина. И они поехали жить в Нижнем Новгороде. Она подружилась с женой Михаила Пет<ровича> Бутурлина, рожденной княжной Вяземской, с семейством барона Тришатского, у которого было две дочери, его обожавшие. Все деньги она выплатила понемногу, Зубов оставил ярмарку и вступил в Москве в почтамт. Там они купили дом на Садовой, она купила рояль, с ней жили две тетки, старые девицы Чибисовы. Она нашла там генерала Шипова и была дружна с его женой, рожд<енной> гр<афиней> Комаровской. Над Шиповым смеялись — над кем не смеются в Петербурге? Он был честен, умный, сведущий и написал очень дельную брошюру о необходимых переменах по министерству внутренних дел, которую никогда не печатал. Безбедные старики ходили всякий день к ранней обедне, имели тесный кружок друзей и были очень счастливы. Княгиня Хилкова ей тоже очень обрадовалась. Я занемогла в селе Спасском и приехала лечиться у Иноземцева, она сняла мне квартиру и провела почти весь день со мной. Иноземцев хотел лечить меня молоком, но я не вынесла этого лечения, он давал мне какие-то порошки для желудка и приказал лежать целый день в саду. Я простудилась, легла в постель, у меня сделался сильный понос, сообщили Александрине, и она заметила, что у меня кровавый понос; она скорей послала за Иноземцевым, который его остановил самым простым образом.

Почти все вечера я проводила всегда у Карамзиных. Катерина Андреевна разливала чай, а Софья Николаевна делала бутерброды из черного хлеба. Жуковский мне рассказывал, что когда Николай Михайлович жил в Китайских домиках, он всякое утро ходил вокруг озера и встречал императора с Александром Николаевичем Голициным, останавливался и с ним разговаривал иногда, а Голицина, добрейшего из смертных, это коробило. Вечером он часто пил у них чай, Катерина Андреевна всегда была в белом полотняном капоте, Сонюшка в стоптанных башмаках. Пушкин у них бывал часто, но всегда смущался, когда приходил император. Не имея семейной жизни, он ее всегда искал у других, и ему уютно было у Карамзиных; все дети его окружали и пили с ним чай. Их слуга Лука часто сидел, как турка, и кроил себе панталоны. Государь проходил мимо к Карамзиным, не замечая этого. «Карамзин,— говорил Жуковский,— видел что-то белое и думал, что это летописи». У нас завелась привычка панталоны звать летописями. Жуковский заставил скворца беспрестанно повторять «Христос воскресе», потом ошибется и закричит: «Востиквас», замашет крыльями и летит в кухню. Александра Федоровна терпеть не могла Наполеона, государь часто его хвалил. Княгиня Трубецкая, чтобы польстить государыне, сказала: «C’etait un tyran, un despot» [Это был тиран, деспот], догадалась, что сказала невпопад, сконфузилась — я Жуковскому сказала: «Эта дурища при слове деспот сконфузилась, и с ней сделался востиквас». И это было принято в нашем арго, также слово флертовать.

Весной Мария Фед<оровна> поехала в Павловск. Она была в своей городской карете и вязала из серебряных ниток кисеты, и надобно было считать ряды, потом привязывать нижние для составления креста. За ней ехала карета с другими фрейлинами, в коляске ехал Павел Ив<анович> Кутайсов, ее гофмейстер, и егермейстер Михаил Юрьевич Велеурский, гофмейстер Ласунский в карете, потому что у него болели глаза, в зеленой карете— Дюбуа и Дебле, камердинер и парикмахер Матвей Петрович Петров и камердинер Гримм.

До нашего отъезда в Салтыковском коридоре произошло волнение, нечто вроде междоусобной войны. Князь Волконский заметил, что придворные лакеи долго не гасили свет. Было правило, что если свеча догорит более половины, им доставалась свеча, которую они продавали. Он долго сам наблюдал, наконец поручил арапам: они были гораздо честнее. Обязательнее всех был красивый арап Кайтан, он всегда стоял у ручки государыни. Он гасил свечи, за это они ему отомстили: обвинили его сына Ивана, что он что-то украл, его послали в Кронштат, где он был барабанщиком. Зетюльбе была жена Кайтана, который был очень падок до девок, она ревновала, и Кайтан ее прибил до полусмерти. Она ушла к себе со слезами и сказала: «Бедный мой Иван должен бить в барабан, это меня так огорчает. Александра Осиповна, попросите его помиловать». Его послали в исправительное заведение, что гораздо хуже барабана, наконец, его простили. Княжна Цицианова послала Зетюльбе в Киев к княгине Кудашевой, где она воспитывала маленьких детей, и оттуда ей нашли место у богатого старика Скоропадского. <...>

В нашем корридоре жила фрейлина Дивова, Катерина Ивановна Арсеньева, сестра Павла Ив<ановича>, лучшего кавалера в<еликих> к<нязей> Николая и Михаила (у них было их 12-ть), Наталья Ив<ановна>, рожденная Пущина, Наталья Николаевна Беклешова, совершенная дура, сестра генерала Беклешова, человека необыкновенно умного, честного и бескорыстного; он вышел из министерства с известным Трощинским; Олимпиада Петровна Шишкина и графиня Сухтелен, сестра нашего посланника в Стокгольме. Нам продолжали покупать свечи и желтые свечи для ночников, вся молодежь поднялась из-за свечей — отцы поднялись на нас. Графиня Сухтелен пришла ко мне и сказала: «Пусть, наконец, молодежь потребует хороших свечей, пусть, наконец», она беспрестанно говорила «пусть, наконец». В 70-м году она была еще жива и где-то жила неподалеку от Парижа; мне это сообщила ее племянница, очень милая и умная девушка, сказала мне, что она все любит говорить «пусть, наконец». Я думаю, что ей по крайней мере 90 лет. В этом же корридоре фрейлинская гувернантка Наталья Семеновна Ховен, рожд<енная> Борщова. Она, наконец, прекратила междоусобную войну за свечи. Я думаю, что такой войны не было во всем свете. Брат мой Клементий говорил, что в России все так особенно и странно, что надобно иметь ключ к таинствам России, подобно книге Юнга Штиллинга «Ключ к таинствам природы».

В воскресенье государыня ходила к обедне в большую церковь и стояла в роброне, т.е. в платье с хвостом, и дежурная тоже была в роброне. Наталья Семеновна ходила ко всем фрейлинам и просила их одеться в роброн, ее лакей Гурьянов обходил всех, мы обыкновенно говорили: «Пусть старушка потешится». Шишкина, Беклешова и Пущина, бедная Наталья Семеновна, тогда приходили в отчаяние. Я раз согласилась идти к обедне в роброне, она так обрадовалась, что меня поцеловала и сказала: «Ma chere, j’ai des pastels de Novgorod, je vous les enverrai».— «Pour qui vous priez, ma chere Наталья Семеновна, je vous assure que je le fais de bonne rgrace et ne vous inquietez pas» [Милая моя, у меня есть новгородские пастели, я вам их пошлю.— Милая Наталья Семеновна, уверяю вас, что я делаю это по доброй воле, не беспокойтесь]. Катерина Николаевна Кочетова жила особо, у нее были три комнаты, две девушки. Она была оригиналка, вставала в 6-ть часов, ванна со льдом была готова. Она купалась и вытиралась одна, запирала дверь на ключ и ходила, как ее создал господь, перед открытой форточкой, какой бы ни был мороз, потом одевалась, надевала легкие башмаки, одевала платок, мчалась <нрзб.>, а в 8 часов была у обедни в большой церкви, оттуда возвращалась в свою гостинную и пила чай со сливками, а в постные дни с миндальным молоком. Ей приносила федоровская баба ржаной хлеб с черникой и сухую калину, когда ее хватил мороз, и тут же другой запах придает, и это довольно вкусно. Я часто у нее пила чай, она была очень милая и ленивая. После чая она читала «Четьи Минеи» и сочинения Симеона Полоцкого (воображаю скуку от этих сочинений!) После ездила с визитами и часто обедала у Ивана Петровича Новосильцова <...>. К ней приезжала француженка с модами и уверяла ее, что тюрбан или берет ей очень пристали. Она говорила: «Вы цветок», а оборачиваясь ко мне, говорила: «Да разве что-нибудь пристало такой старухе, у нее-то и нос крючком». Новосильцов имел привычку петь, когда играл в карты. Граф Александр Ив<анович> Сологуб говорил, что он пел: «Ты не поверишь, ты не поверишь, как ты мила», а когда спускалась Мария Федоровна, он пел: «Ты не поверишь, ты не поверишь Божеской милости императрицы».

После нашего приезда приехала светлейшая к<нягиня> Ливен, наследник с Мердером, Паткулем и Петей Мердером. Жуковский был болен и отправился в Швейцарию с своим другом безруким Рейтерном. Там я подружилась с семейством графини Эльмпт, она была гофмейстериной Елены Пав<ловны>, но она поехала в Англию с графиней Нессельрод, князем Николаем Сергеевичем Голициным и фрейлиной Анной Матвеевной Толстой. В Павловске жила старуха Архарова, ее дочь Софья Ив<ановна> Сологуб и с ней ее необыкновенно хорошенькая Надежда Львовна Сологуб и два сына — Лев и Владимир. Старшему было лет 16-ть, а Владимиру 11 или 12. При Ольге Николаевне была девица Дункер, презлая, препротивная и глупая скотина. Она была дамой классной в Смольном. В<еликая> княгиня Веймарская приехала на два или три месяца погостить с мужем и детьми. Императрица проводила день в Большом дворце и затем в 11-м часу с дежурной фрейлиной отправлялась в Николаевский деревянный дом, где жили дети. Она просыпалась в 6 часов, тотчас приходил лакей и говорил: «Ее величество изволили проснуться». В 7 часов он говорил: «Ее величество изволили выйти в уборную». Потом в 7 1/2: «Изволят кушать кофий». Тут уж приходилось бежать. Она была необыкновенно пунктуальна. Людовик XIV сказал: «Je suis un grand artiste». Нет, это Нерон, а он сказал: «La ponctualite c’est la politesse des Rois» [Я великий артист... Точность — вежливость королей]. И точно, Марию Федоровну никогда не ждали и мы не могли не быть пунктуальны. В гостинной торчал первый доктор Рюль, гофмейстер Ласунский и всегда точный секретарь и два садовника. Она назначала, кого просить к обеду из соседей, а егермейстеру назначала экипажи для всякой прогулки, Рюль давал отчет о больнице и вообще о санитарном состоянии Павловска и деревни Федоровской. Это был рассадник кормилиц для царских и городских детей. Народ был трезвый, здоровый, постоя никогда не было, а все знают, что постой войск портит женщин и нравственно. Государыня очень крепко опиралась на руку фрейлины, так что мы поддерживали свой локоть рукою. В ридикюле всегда было 500 р. асc. По дороге встречали людей на коленях, раздавали 50 р., потом с садовником разговор о деревьях, которые срубить, которые добавить, он мигом бежал и потчевал сливой, где поправить мостик или беседку. Нагулявшись с час, она садилась в дрожки, а ее собака Азор сидела впереди и не спускала с нее глаз, но Азор мне милее Гусара.

После прогулки государыня занималась делами со своим секретарем Вилламовым, Новосильцов докладывал о домашних делах, а ровно в три часа она выходила из уборной в гостинную, мы уж все стояли декольтированные, с короткими рукавами, в шеренгу, иногда она приглашала к обеду свою племянницу принцессу Марию Вюртембергскую, она была очень приятна, но так растолстела, что Велеурский говорил про ее руки: «La nature s est trompee et lui a donne 4 jambes» [Природа ошиблась и дала ей четыре ноги]. Она жила в царском Большом дворце с своими дамами, мадам Крок и Бальвилье — придворные языки ее звали <нрзб.>. Еще жила «тортунья» со своей шотландкой графиней Девиер, ее языки называли графиня Виднер. Обед был in fioqui, за каждыми двумя стульями был официант, напудренный, мундир весь в галунах с орлами и в шелковых чулках. За государыней камер-паж. Камер-пажи жили где-то в городе, обедали и ужинали во дворце за ширмами в проходной комнате. Обед продолжался более часа, возле государыни с правой стороны княгиня <нрзб.>, с левой Нелидова, а потом фрейлинство — княжна Репнина, Лунина, Ярцева, Кочетова и я, так, чтоб государыня могла нас видеть. Прочих не приглашали к обеду. Однажды приехал Мириан царевич. Императрица его спросила, пьет ли он сельтерскую воду по ее совету.— «Нет, ваше величество, с нее дует».— «Ах, пожалуйста, затворите окошки, Мириан царевич может простудиться». Иногда обедали в Камероновой галерее, иногда в Лебеде, или в Розовом павильоне. После обеда отдых до 6-ти часов, а после катание. Государыня в открытом ландо с обеими статс-дамами и фрейлиной Кочетовой, мы старались сесть на стороне Велеурского, он нам пел «Блеск лодки, на которой я плыву». В 8 часов мы были все уже готовы к вечернему собранию. Государыня сидела за круглым столом и вышивала по канве, а барон Мейендорф читал ей «Les memoires de Ste Helene». Вилламов и Новосильцов подсаживались к круглому столу или к другому, за которым мы сидели и с нами Велеурский. В половине девятого ужинали. Я заметила, что ей Дюбуа принес дупелей и сказала Велеурскому: «Il у en а encore trois, je veux savoir si c’est meilleur» [На кухне есть еще три, я хочу знать, лучший ли этот], но я нечаянно толкнула тарелку, и жаркое упало на пол. Всем это показалось смешно, со мной сделался нервный смех, и я все повторяла: «Comme c’est drole, becasse par terre» [Как смешно, дичь на полу]. О ужас! Государыня сказала: «On peut etre gaie et rire, mais ce rire aussi immodere est tres inconvenant» [Можно быть веселой и смеяться, но такой неумеренный смех неприличен]. Я боялась, что она спросит, отчего я так смеялась. Окна были до пола, и за окнами всегда были гусарские офицеры и другая молодежь, проживающая в Павловске.


Впервые опубликовано: Смирнова А. О. Автобиография. М., 1931. С. 94—95, 97—100, 101—113, 114—127.

Александра Осиповна Смирнова (урождённая Россет) (1809-1882) - мемуаристка, фрейлина русского императорского двора, знакомая, друг и собеседник А.С. Пушкина, В.А. Жуковского, Н.В. Гоголя, М.Ю. Лермонтова.


На главную

Произведения А.О. Смирновой-Россет

Монастыри и храмы Северо-запада