А.С. Суворин
Маленькие письма

DCCXX
<О третьей Думе>

На главную

Произведения А.С. Суворина


Месяц тому назад я вернулся из Венеции в Петербург. Здесь меня встретила та ведьма, которая носит имя инфлюэнцы и доселе держала меня в своих лапах. Я не могу сказать, что совсем от нее освободился, но мне начинает казаться по всему тому, что доходит до меня в устной передаче, что инфлюэнцой болеют более или менее все. У всех повышенная температура, некоторый бред, недомогание, кашель, насморк, бессонница и какие-то странные, бессвязные видения не то наяву, не то во сне. Никто, кажется, не свободен от какой-то осенней, томящей, расслабляющей и угнетающей атмосферы. Когда она кончится, когда пройдет эта освободительно-разрушительная инфлюэнца? Ей конца не видно. Она как будто поранила жестоко организм России, и придется лечиться томительно долго, соблюдая диету и подчиняясь дисциплине, налагаемой на больного врачами. Беда, если самих врачей тронула эта болезнь и они не чувствуют себя свободными. А ведь это, пожалуй, и так. Кто совсем здоров? У кого достанет смелости сказать, что он вполне здоров, что он не чувствует на себе никаких вредных влияний, никакая зараза его не коснулась и не оставила следа в его нравственном и политическом образе?

Собралась третья Дума. «Никакого толка из нее не будет»,— говорят одни. «Она-то все и устроит»,— говорят другие. Плачут о двух первых Думах, перебирая их добродетели, как в «причитаньях» по умершим. Вот-то были Думы, вот-то были люди! Не дали им только ничего делать, а то они бы натворили. Жаль, что ребенок умер, а то он сделался бы замечательным человеком. «Он у Господа сделался ангелом»,— говорят матери, имевшие несчастие потерять своих малюток. Две первые Думы получили уже ангельский чин, а потому пускай они и сидят в ангелах. О настоящей Думе у меня нет определенного мнения. Я читал только два последних заседания, да прочел предсказательную статью г. Максима Ковалевского в «Revue Bleu». Как у Ивана Ивановича Перерепенка была чудесная бекеша, так и у Максима Максимовича есть своя чудесная бекеша, в которой он является, когда счастливая мысль осеняет его. Бекеша эта — «Revue Bleu». В ней он явился и со статьей о третьей Думе прежде, чем она собралась. Он похвалил г. Плевако, как оратора первого сорта — orateur de premier ordre,— г. Милюкова, как стратега первого сорта — de tout premier ordre,— г. Дмовского, как политика первого сорта, г. Капустина, как ученого, г. Гучкова, как почти ученого (erudit), начавшего свое поприще этюдом об Одиссее, хотя, «к сожалению, г. Берар предупредил его в этом»*, но, съехидничав насчет московского Одиссея, М.М. ставит его наравне с Милюковым, как лидера партии. Два Аякса, или Альфа и Омега или, как говорит Некто в Халате, Аква и Онега — все равно вода. «La Douma sera refotmatrice ou elle ne sera pas». Так заключил он свою статейку, и в этом он, конечно, совершенно прав. Дума станет работать над реформами, или ее совсем не будет.

______________________

* Не знаю, что это за этюд г. Гучкова, но несомненно он не может идти ни в какое сравнение, например, как хижина не может идти в сравнение с дворцом, с превосходным исследованием Берара (Victor Berard) «Les Pheniciens et l’Odyssee», в двух больших томах (более 1200 стр.) с рисунками и картами (Paris. 1902-1903). На русском языке такого сочинения никто бы не написал. Это — многолетний труд действительного и даровитого ученого, превосходного знатока греческого языка, профессора исторической географии и древности, изучившего всю литературу предмета и вместе со своей женою все места, где был Одиссей. Она снимала фотографии. И зачем бы Гучкову Одиссея и Одиссей, когда его Итака гораздо ближе и вернее.

______________________

Я слышал, что долго толковали о том, что у нас такое, самодержавие, или конституция, или обновленный строй. Я бы на месте октябристов назвал: «Veranderte Russland», как в известном сочинении Вебера о России, преобразованной Петром. Так, без перевода, и назвали бы русскими буквами «Ферендерте Русланд», чтобы никто, кроме немцев, ничего бы не понял. Оно и учено, и хорошо, и никому не обидно.

По моему мнению, Россия в вывеске не нуждается после того, как Петр Великий назвал ее империей. Надо начать жить новою жизнью и по-новому работать. Несомненно пока, что мы живем при старых законах, не исполняя их, и ожидаем новых, может быть, для того, чтобы их тоже не исполнять. У нас это удивительно как хорошо устроено и, может быть, на свете нет другой страны, к которой так шло бы слово «самоуправление». В России, кажется, было только два времени, когда ею управляли — Петр Великий и Екатерина II — в остальное время она самоуправлялась, причем Николай Угодник принимал в этом некоторое участие, за что народ называет его Микола Милостивый.

Разговоры о вывеске для России шли по поводу адреса государю. В нем все достоинства краткости и один недостаток — хвастливость. «Мы, государь, все сделаем. И свободу насадим, и порядок устроим, и просвещение насадим, и единство укрепим, и весь свет завоюем». Если этой последней фразы в адресе нет, то она подразумевается. Конечно, отчего не похвастать? Это русская черта. Отчего не пообещать? Это тоже русская черта. Но мне кажется, что хвастовство довольно бестолково выражено. Ведь, в сущности, разве в самом деле Дума имеет такое могущественное значение, что может все устроить и все насадить? В этом устроении и насаждении участвует такое множество сил самых сложных, что Думе ни в каком случае не следует брать на себя роль хвастливого обывателя. «Дерево свободы не только надо насадить и вырастить, но надо выучиться жить под его тенью», — сказал какой-то замечательный человек, не из россиян, конечно, ибо россиянину не было повода говорить подобные вещи.

Мне бы следовало сказать об «инциденте» — такое же глупое и нелепое слово, как «анонс»,— г. Родичева. Но страшно после того, что о нем уже сказано и что он испытал. Ему бы следовало самому о себе сказать искреннее и правдивое слово, если он на это способен. Он должен бы разобраться в своем состоянии, в своей «психике», как говорят теперь, до «инцидента», во время оного, когда его не только ругательски ругали, но чуть не побили, и в особенности после того, когда дружественная рука свела его с трибуны.

Происшествие поистине комичное, по моему мнению. Человек упал на улице, и зрители смеются, а он сломал себе ногу. Для него это трагедия. Что нам смешно, то г. Родичеву грустно и больно. Вот он бы и рассказал, почему ему грустно и больно. А если ему хорошо и весело — то и об этом бы рассказал. Он несомненно был разбит не возмущенным большинством Думы, не бранью и кулаками, а тем, что он совершенно растерялся и струсил. Он обладает тем темпераментом, который кричит: «отойди, расшибу!», но, встретив отпор, сейчас же готов извиниться и сказать: «я пошутил». Его воодушевление похоже на одушевление соборного дьякона, провозглашающего многолетие.

Окна храма дрожат от могучего голоса, хор подхватывает «многая лета», и храм наполняется торжественными и возбуждающими чувства звуками. Эту роль протодьякона он играл в первой Думе, и во второй, и играет в третьей. В первой он провозгласил «многая лета» бешенству революции, во втором — «отечеству», которое якобы выражалось в депутатах второй Думы, в третьей — «многая лета» галстуку. В двух первых Думах хор подхватывал, в третьей он тоже подхватил, но так, что протодьякон совсем струсил. Он, наверное, не ожидал такого происшествия. Не ребенок же он в самом деле, чтобы решиться провозгласить такое «многолетие» и затем услышать за это страшную брань, видеть перед собою кулаки и воспаленные лица и затем — и это всего важнее — просить прощения, как провинившийся школьник, испугавшийся своей дерзости и боящийся, что его высекут. П.А. Столыпин, конечно, высечь его не мог и не мог иметь такого желания. Но он мог видеть в этом дерзость со стороны депутата, которого он не может считать школьником, как депутат не может считать школьником министра. Это ответственные, взрослые люди, которые должны знать, что они говорят и что делают. Как человек, доказавший не раз свое мужество, смело ходивший к бунтующей толпе мужиков, как человек, способный защищать свою политику в это смутное время, он решился с ним драться на дуэли, если он не извинится. Г. Родичев извинился. Он заявил даже, что уж решился извиниться прежде, чем два министра обратились к нему с поручением от оскорбленного министра.

Он хорошо сделал?

Конечно, он хорошо сделал, как провинившийся школьник, показавший язык директору. В сущности г. Родичев только и сделал, что показал язык, который,— употребляю медицинский термин,— был «обложен»... кадетским налетом и, попросив извинения, принял тем самым слабительного... Когда он вступил потом на трибуну, маленькая спутанная речь его может быть переведена совсем короткою фразою:

—У меня язык «обложен», и я, граждане-депутаты, принял слабительного. Позвольте мне... выйти.

Но если г. Родичев — провинившийся школьник, то он не депутат, не народный представитель, не законодатель, и хвалить его за то, что он попросил извинения, все равно, что хвалить струсившего школьника, за которого нельзя поручиться, что он будет хвастаться, что осмелился показать язык. И немудрено, что г. Родичев, в конце концов, убедится, что он совершил нечто вроде подвига своим языком. Ему привозят цветы, посылают телеграммы и карточки, делают сочувственные визиты, а кадеты шлют ему депутацию — как тут не пожалеть, что принял слабительного! А, впрочем, Бог его знает. Может быть, он римлянин...


Впервые опубликовано: Новое время. 1907. 21 ноября (4 декабря), № 11385.

Суворин, Алексей Сергеевич (1834—1912) — русский журналист, издатель, писатель, театральный критик и драматург. Отец М.А. Суворина.



На главную

Произведения А.С. Суворина

Монастыри и храмы Северо-запада