Ф.Ф. Тютчев
Сапожник и музыкант

(Рассказ)

На главную

Произведения Ф.Ф. Тютчева



I

Жаркий июльский день. От раскаленной мостовой и домовых стен пышет зноем, как из печи. Отвесные лучи солнца прожигают землю.

По пустынной улице одной из окраин столицы шел мальчик лет одиннадцати, судя по тиковому полосатенькому халатику, мастеровой ученик. Он был весь испачкан, измазан и весьма походил на галчонка; пот обильно струился по его скуластому курносому лицу. Он шел, не торопясь, насвистывая какую-то песенку, и, размахивая руками, бойко поглядывал по сторонам. Вдруг слуха мальчика коснулись протяжные певуче-заунывные звуки. Он удивленно оглянулся, прислушался. Звуки неслись из открытого окна небольшого одноэтажного деревянного домика. Играли на каком-то инструменте, но на каком — мальчик решить не мог. Подстрекаемый любопытством, он проворно перебежал улицу и, осторожно подкравшись к окну, приподнялся на цыпочки и заглянул в комнату.

У противоположной стены небольшой, но хорошо и чисто убранной комнатки на диване сидел худощавый старик со скрипкой в руке, склонив набок седую, коротко остриженную голову, не спуская в то же время глаз с стоявшего перед ним на небольшом столике портрета в черной бархатной раме. Как ни напрягал мальчик своего зрения, он не мог разглядеть портрета. В комнате было довольно сумрачно от спущенных наполовину темно-синих занавесей. Только стекло портрета блестело и искрилось в полутьме.

Старик, должно быть, не замечал присутствия постороннего зрителя: он продолжал играть, по-прежнему не отводя взгляда от портрета. Мальчик слушал, вытянув шею и прижавшись подбородком к железному подоконнику. Он не только никогда не слышал, но даже и не подозревал о существовании такой музыки, такой чудной музыки. Он слушал и сам не мог понять того, что чувствовал в эту минуту. Ему вдруг почему-то припомнилась его далекая, почти забытая им деревушка, откуда его привезли четыре года тому назад. Как прекрасный неясный сон, смутно встали в его памяти тенистая роща, светло-бегущая веселая речка, залитая солнцем поля; мелькнуло знакомое морщинистое лицо; ему даже вдруг почудилось, что кто-то зовет его по имени... Слезы, помимо воли, приступают к глазам, щекочут в горле, а звуки чем дальше, тем становятся все печальней, звучнее; и кажется мальчику, что это уже не скрипка играет, а старик рыдает, и рыдания его уныло несутся и теряются где-то там, вдали...

В ответ на эти душу захватывающие звуки под окном раздалось вдруг тихое, глухое всхлипывание... Не выдержал мальчуган, слезы неудержимо хлынули из глаз... Он разрыдался, испугался сам своих слез и, бросившись от окна, что было духу пустился бежать вдоль улицы.

Игравший на скрипке удивленно поднял голову, положил скрипку на диван, подошел к окну и глянул на улицу. На улице никого не было. Только вдали, сверкая голыми пятками и утирая лицо широкими рукавами, убегал какой-то мальчуган в полосатом балахоне. Старик с минуту постоял у окна и затем медленно вернулся на свое место, взял со стола обеими руками портрет, несколько минут пристально вглядывался в него и вдруг с тихим стоном крепко, страстно прижался к нему губами. На глазах его блистали слезы.

Мальчик тем временем, добежав до конца улицы, повернул в один из переулков и быстро пошел, тяжело переводя дух, по деревянным мосткам. В конце переулка он юркнул в невысокую дверь старого покосившегося домика.

Над дверью висела заржавленная старая вывеска, изображавшая некогда золотой, ныне пего-зеленый, сапог, под которым красовалась следующая довольно хитрая надпись: «Починка С.П. Иванов сапог, делают сапожник новые». Художник, собственно, хотел написать две строчки; в верхней — «С.П. Иванов, сапожник», в нижней — «починка сапог, делают новые», но буквы и строчки до того слились, что с первого взгляда выходила как бы одна строчка.

Но Степан Петрович нисколько не заботился о своей вывеске: его и так знал весь околоток, и работы у него всегда было довольно. Степан Петрович был человек хороший, добрый, брал за работу дешево, товар ставил на совесть, заказы исполнял аккуратно, и если бывал пьян, то не чаще одного раза в неделю; ко всему этому он всегда готов был оказать кредит своим заказчикам. Жил он в двух закоптелых каморках: в первой у него была мастерская, где он работал с двумя своими подмастерьями, в другой — его спальня. Степан Петрович был вдовец, а потому никакого хозяйства у него не было. Обедал он в трактире. Все это сильно упрощало его жизнь, и он был один из самых довольных людей.

—Где это ты, Васька, запропастился, вот я тебя!.. — крикнул Степан Петрович, увидев входившего мальчика. —Мишка! — обратился он к высокому, худощавому, чахоточного вида подмастерью лет двадцати. — Тебе ближе, надери ему уши!

Миша поднялся с места, не говоря ни слова, ухватил Васю за ухо и несколько раз не особенно сильно встряхнул его. После этого все снова принялись за работу.

Степан Петрович, небольшого роста широкоплечий мужчина лет уже за сорок, сидел у окна и сосредоточенно выкраивал из большого куска кожи голенища. Он то и дело отрывался от своей работы, скашивал набок голову и пристально вглядывался в свою работу: «ладно ль, мол, будет?»

Этот раз Степан Петрович особенно старался. Сапоги были заказаны для самого помощника пристава, и Петрович не хотел ударить в грязь лицом. «Не плоше целибеевских потрафим!»

Весь этот день Васе было не по себе, он сидел, нахохлившись, в уголочке, а в ушах его раздавалась слышанная им утром чудная музыка. Вечером, по окончании работы, он достал свою гармонию и вздумал было воспроизвести те же звуки, но у него ничего не вышло. Даже и похожего ничего не было, как он ни бился. В досаде Вася бросил гармонию под лавку, а сам ушел на улицу, где соседские мальчишки играли в бабки.

На другой день, улучив удобную минутку, Вася опять побежал к знакомому домику; но, сколько он ни прислушивался и ни приглядывался, ему не удалось ничего ни увидеть, ни услышать. Окно было заперто. Комната пуста. Музыканта, должно быть, не было дома. Только портрет в бархатной раме одиноко возвышался на столе, а подле него лежала скрипка в черном кожаном чехле.

С этого дня Вася еще несколько раз бегал к домику, но все неудачно. Музыканта или не было в комнате, или он сидел неподвижно на диване, скрестив на груди руки и пристально глядя на портрет.

Вася хорошо изучил черты его лица и всю его фигуру. Это был человек высокого роста, сухопарый, с бледным лицом и тусклым, унылым взглядом. На вид ему было лет под шестьдесят. Одет он был неизменно в один и тот же черный длиннополый сюртук, висевший на нем, как на вешалке. Хотя между ним и Васей не было произнесено ни одного слова по той причине, что старик не подозревал о его существовании, Вася невольно полюбил его, решив почему-то в своем уме, что человек этот, наверно, очень добр. Видя его постоянно грустным, мальчик от всей души жалел его и часто ломал голову, стараясь угадать причину этой грусти.

II

Был чудный июльский вечер, жар только что спал, и в воздухе веяло прохладой. Вася, пользуясь свободной минутой, убежал из мастерской, робко подкрался к заветному окну и заглянул в него. Старик стоял у стола и вынимал из чехла скрипку. Сердце мальчика радостно забилось.

«Никак играть хочет», — подумал он и с жадностью стал следить за всеми движениями скрипача. Он глядел, не отрывая глаз, как тот вынул скрипку, повинтил колышки, потрогал пальцами струны и несколько раз провел по ним смычком. Потом он поднял смычок и точно задумался над чем. С затаенным дыханием впился Вася нетерпеливым взором в смычок и ждал; сердце его так и билось, так и прыгало под полосатым тиковым халатиком. Вдруг смычок быстро мелькнул в воздухе и сильным, уверенным ударом резнул струны. Раздался первый звук, долгий, протяжный, проникающий в душу... Тоскливо прозвенел он в безмолвной тишине и замер... За ним последовал другой... Звуки росли, разливались, наполняли комнату; как волны, неслись они, то расширяясь, то замирая, то быстро сменяя друг друга, то переходя в тихий неясный шепот.

С широко раскрытыми глазами, с полуоткрытым ртом стоял Вася, прижавшись к окну, забыв все на свете, и жадно ловил эти чудные, душу захватывающие звуки.

—А, ты вот где, вот куда ты все бегаешь, — раздался позади него знакомый голос, и мощная мозолистая рука Степана Петровича крепко ухватила Васю за ухо.

От неожиданности и боли Вася громко, жалобно взвизгнул. Музыкант оглянулся и, опустив скрипку, подошел к окну. Увидев Петровича, он приветливо улыбнулся и кивнул ему головой, как старому знакомому.

—А, Степан, здравствуй; давно не видались мы с тобой. Как поживаешь?

—Помаленьку, Готлиб Христианович, — радостно осклабился Петрович, — ничего, Бог грехам терпит. Как вы поживать изволите? А это точно — давно мы не видались, хотя и соседи; с прошлого года, как я вам чемоданчик чинил.

—Это что, твой мальчишка? За что ты его?

—Мой, в науку взят. Да вот с недавних пор все бегать зачал; чуть не доглядишь, а от него и след простыл. Я думал, куда это его носит, а это он к вашей милости повадился под окна, игру вашу слушать. Вот, погоди малость, я те дома покажу: дурь-то выбью!

И, говоря это, Петрович снова принялся трясти Васю.

—Ну, полно, Степан, — вступился Готлиб Христианович, — прошу тебя, оставь его. А ты, мальчик, — обратился он к Васе, — зачем бегаешь? Это нехорошо: тебе работать надо, а ты ленишься.

Вася молчал, изо всех сил сдерживая подступившие рыдания.

—Ты разве так любишь музыку? — продолжал, но уже гораздо ласковее, Готлиб Христианович.

—Не знаю, — сквозь слезы ответил Вася, — я люблю, когда вы играете: у меня от вашей игры нутро надрывается и я все плачу, — прибавил он, вдруг смело взглянув в лицо Готлибу Христиановичу.

Тот, в свою очередь, пристально взглянул на него.

—А сам ты, может быть, играешь на чем-нибудь?

—Он, сударь, у нас важнецки играет, — вмешался в разговор Петрович, — на гармонии: иной раз так накаливает, что мы только диву даемся... даром, что мал еще да глуп, — заслушаешься.

—Где же ты выучился?

—Сам: слышу — другие играют, и я за ними, — немного оправившись, уже смелее отвечал Вася. — Да нешто гармония — инструмент? Так, зрятина одна, — с жаром говорил Вася и сам оживился. — Вот у вас инструмент... кабы вот на таком инструменте играть выучиться, кажись, жизни бы не пожалел, а то — гармония!

Долгим испытывающим взглядом посмотрел Готлиб Христианович в оживленное лицо мальчика.

«Кто знает, — мелькнуло у него в голове, — может быть, этот мальчик — талант?»

—Послушай, Степан, — обратился он к Петровичу, — отпускай-ка ко мне иногда мальчугана по вечерам после шабаша, — в этом дурного нет, что он музыку любит; тебе же лучше, как он часик-другой посидит у меня, чем на дворе с мальчишками повесничать.

—Что же, Готлиб Христианович, я супротив этого ничего,— ответил Петрович, несколько удивленный предложением музыканта. — Коли ваше желание такое есть, я его со всем моим удовольствием; вестимо, ему полезней у вас побыть, чем с этими сорванцами колобродничать; только боюсь, не надоел бы он вам, не обеспокоил бы чем.

—Ну, это мое дело, — улыбнулся Готлиб Христианович, — коль надоест — выгоню.

III

С этого дня Вася почти каждый день вечером бегал к Готлибу Христиановичу, который жил одиноко, сам-друг со своей старой кухаркой Амалией, в небольшой квартирке в три комнаты, из которых одна, служившая ему гостиной и кабинетом, выходила окнами на улицу. Когда Готлиб Христианович был дома, он постоянно сидел в этой комнате на маленьком диванчике, против которого стоял стол с портретом. Когда Вася приходил, он всегда садился около дверей на стуле и оттуда с жадным вниманием слушал игру Готлиба Христиановича. Добрый немец обращался с ним ласково, и мальчик очень скоро привык к нему. По целым часам просиживал он у него, и ему не было скучно, несмотря на то что Готлиб Христианович, молчаливый от природы, почти не разговаривал с ним.

В первое же посещение Вася обратил внимание на портрет и постарался как можно лучше разглядеть его. Портрет этот, величиной в лист бумаги, был нарисован водяными красками и изображал стройного, красивого юношу с вьющимися по плечам светло-русыми волосами, с бледным, худощавым лицом и большими голубыми глазами. Одет он был тирольцем в бархатную черную куртку, бархатные штаны, темно-синие чулки и башмаки с пряжками. Темно-коричневая войлочная шляпа с большими полями лежала у его ног на небрежно брошенном плаще. В руках юноши были скрипка и смычок; он стоял на берегу моря; прозрачные зеленоватые волны пенились почти у самых его ног, вдали на самом горизонте белелся парус. На бархатной широкой раме были вытиснуты слова из белых металлических букв и цифр, изображавшие «1866». Буквы были нерусские, и потому Вася не мог прочесть их.

Часто глядя на портрет и всматриваясь в лицо юноши, Вася очень скоро заметил большое сходство между ним и Готлибом Христиановичем. Несколько раз пытался Вася спросить его, чей это портрет, но все как-то не хватало духу; наконец, однажды, пересилив свое смущение, он решился и, выждав удобную минуту, робко спросил:

—Готлиб Христианович, давно я хотел спросить вас: чей это у вас портретик?

Старик вздрогнул, устремил глаза на портрет, потом перевел их на Васю, нахмурился и, словно бы с сердцем, отрывисто ответил:

—Это мой сын.

—А где же они сами? — еще с большей робостью не утерпел, чтобы не спросить, Вася.

—Ты спрашиваешь, где он? — каким-то странным визгливым голосом воскликнул Готлиб Христианович. — О, мальчик, если б ты знал, какой болью в моем сердце отзывается твой вопрос?!. Ты спрашиваешь, где он? — Он утонул; вот уже пять лет прошло с тех пор, а мне кажется, что это было вчера; он утонул, он утонул в этом самом море, на берегу которого нарисовал его художник. О, Эдмунд, милый Эдмунд!.. Зачем, зачем ты покинул меня? — отчаянно заламывая руки, продолжал Готлиб Христианович. — Слушай, мальчик, — порывисто вскочил он и подошел к Васе, — слушай, что я расскажу тебе... Ты, пожалуй, не поймешь меня, — ну, да это все равно, ты только слушай... Молчи и слушай... Ты говоришь, я хорошо играю... Но если бы ты знал, как играл мой сын! Это вот — его скрипка... Но что я в сравнении с ним? Я простой музыкант, мастер, профессор музыки, и больше ничего... Та же самая скрипка в его руках делала чудеса... Он был гений, это говорил всякий, кто хоть раз слышал его игру. Четырнадцати лет он давал в Вене концерт, и вся Вена съезжалась слушать его, величайшие музыканты и артисты восхищались им, завидовали ему... В Париже его из залы выносили на руках; в Риме сам папа пожелал его видеть. Он был приглашен во дворец, святой отец долго слушал его и потом сказал мне: «Все отцы вправе вам завидовать: ваш сын — гений!» О, мальчик, мальчик, ты не можешь понять, что почувствовал я в эту минуту!.. А как он был добр, как ласков ко мне; несмотря на то что он в то время был любимцем толпы, он всегда был покорен мне, мое слово было для него законом, он ухаживал за мной, берег меня... Ему было восемнадцать лет, а он был скромен, как девушка, прост, как дитя. Видишь ты эту цифру на раме? О, это ужасная цифра!.. В 1866 году мы приехали в Ниццу. Это такой город, он лежит на берегу моря... Мой Эдмунд в первый раз увидел море и пристрастился к нему... Он по целым часам простаивал на берегу, чутко прислушивался к величавому плеску волн... В этом плеске его музыкальное ухо улавливало необычайную, ему одному понятную гармонию звуков... Он вслушивался в нее, он пытался передать ее в звуках... И эта страсть погубила его... Влюбленный в море, он часто ночью, когда чудная южная луна подымалась над заливом, садился в лодку и вдвоем с одним старым отставным матросом отважно уплывал далеко в море. Там он брал скрипку и играл... Вот ты бы послушал эту игру!.. Казалось, волны — и те заслушивались его игры... Он играл, а старый матрос, часто видевший в глаза смерть, плакал, как ребенок... В это время мой сын сошелся с одним знаменитым французским живописцем, и тот нарисовал его на берегу моря, как ты видишь вот на этом портрете... Кто мог думать, что через три дня как художник докончит свой портрет, моего Эдмунда не станет!.. В это время в Ницце проживало одно очень важное лицо, ему вздумалось устроить артистический вечер; мой сын был приглашен... Накануне вечером мы сидели с ним на балконе, вдали синело море. Эдмунд был печален. «Отец, — сказал он мне, — мне что-то скучно, я хочу поехать на лодке; не хочешь ли со мной?» Мне в этот день нездоровилось, и я отказался. Я и ему не советовал, но он настоял. Вечер был тих, небо безоблачно, море спокойно... Я отпустил его, а сам скоро лег и заснул. Вдруг среди ночи точно кто дотронулся до моего плеча и потянул с постели... Я чуть открыл глаза и явственно услышал голос сына, — он звал меня... Я вскочил, протер глаза... прислушался, и ужас проник в мое сердце: на дворе бушевала страшная буря, ветер неистово выл и стонал, и пронзительный вой его сливался с грохотом моря... Не помня себя, я выбежал на балкон... То, что я увидел, заставило меня содрогнуться... Огромные волны с ревом, визгом и воем подымались одна выше другой; с неудержимой быстротой катились они, обгоняя друг друга, с диким ревом, как разъяренные звери, потрясая пенистыми гривами, сшибались они и с грохотом и стоном разбивались в брызгах клокочущей пены... Одевшись кой-как, с помутившимся разумом побежал я к морю и метался по берегу, стонал, кричал, протягивал руки... Я звал сына, кликал его... я падал на колени и в безумном отчаянии молил небо спасти моего сына... О, кто поймет мое отчаяние, мою муку!.. А море ревело и грохотало, словно издевалось над моим горем... К утру буря стихла, а я все стоял на берегу, не отрывая взора от глухо рокочущего, успокаивающегося моря... Я ждал, надеялся... Безумный, я не верил своему несчастно... Но прошел день, прошла ночь... Вся Ницца всполошилась... Несколько лодок было отправлено в море... Все приняли самое горячее участие в поисках, но ни об Эдмунде, ни о матросе Роберте не было ни слуху, ни духу... Три дня спустя пришел английский корабль: он выдержал шквал в открытом море, и вот что рассказывали мне матросы. Было уже не рано, буря только что разыгралась, матросы высыпали на палубу крепить снасти; вдруг в нескольких саженях от них при блеске молнии они увидели большую лодку, отчаянно боровшуюся с волнами. В лодке было двое: один работал веслами, другой играл на скрипке... Рев бури заглушал его игру, волны захлестывали лодку, но он, не обращая внимания на смертельную опасность, продолжал играть: шляпа упала с головы, и волосы растрепались по ветру... Матросы до того были поражены таким видением, что стояли, разинув рот, и не шевелились... Молния промелькнула и погасла. Наступивший мрак снова скрыл все море, лодку и ее странных седоков... Но через минуту опять блеснул свет, и матросы увидели почти у самого борта корабля опрокинутую лодку и двух борющихся со смертью людей. Несмотря на страшную опасность, капитан приказал спустить шлюпку. Несколько человек самых отчаянных смельчаков бросились к ней... Но было поздно... Почти на глазах спасавших волны захлестнули обоих тонувших людей и поглотили их... В эту минуту что-то ударилось о край шлюпки, — это была скрипка... Странная случайность... Поглотив моего сына, волны выбросили мне его скрипку, словно бы на память... И вот с тех пор я не расстаюсь с ней... Отчего я тогда не поехал с ним, я бы или предупредил его вовремя, или погиб бы вместе с ним?!.

Договорив это, Готлиб Христианович отчаянно схватил себя за голову, со стоном упал на диван и залился горькими слезами.

Вася соскочил со стула, в неудержимом порыве обхватил ноги Готлиба Христиановича и, в свою очередь, горько зарыдал.

Долго плакали они оба; наконец Готлиб Христианович очнулся и, пересилив себя, отер глаза. Потом он ласково взяв мальчика за голову, крепко поцеловал его.

—Ты хороший, добрый мальчик, — произнес он, — и, я думаю, у тебя есть дарования к музыке; хочешь, я выучу тебя играть?

Вместо ответа Вася еще крепче прижался к коленям старика.

IV

С этого дня начались уроки музыки. Успехи Васи превзошли даже самые смелые ожидания, и Готлиб Христианович решил, что его ремесло — не сапожное. Он серьезно задумался и, продумав с неделю, решился, наконец, переговорить с Петровичем. С этой целью он зазвал его к себе и долго толковал с ним. Вася был сирота; Петрович приходился ему дальним родственником и после смерти отца и матери Васи взял его к себе из деревни, поэтому он мог распоряжаться им вполне. Петрович был человек добрый и смышленый. Внимательно выслушав Готлиба Христиановича, он несколько подумал и вдруг решительно тряхнул головой.

—Если вы, Готлиб Христианович, говорите так, то так пусть и будет; не возьму я греха на душу, не поперечу малому; может, и в самом деле его планида такая; берите его к себе, делайте с ним, что знаете, — пусть не говорит после, что я погубил его.

—Степан Петрович, — воскликнул Готлиб Христианович, — вы — прекрасный человек, прекрасный и благоразумный; с удовольствием жму вашу руку!

Степан Петрович крякнул: эта похвала чрезвычайно польстила ему. На другой же день Вася перебрался на квартиру Готлиба Христиановича.

V

Прошло двенадцать лет. В одной из общественных зал столицы публика с нетерпением ждала выхода нового скрипача-виртуоза, в первый раз выступавшего по возвращении своем из-за границы перед русской публикой. Особенный интерес заключался в том, что новый артист был не только чисто русский, но, по слухам, происходил из простонародья, — по крайней мере, имя у него было самое простое: «Василий Иванович Ершов». Первые его концерты за границей заставили много говорить о себе, и раньше, чем он приехал в Россию, во многих столичных газетах появились о нем подробные сведения. Публика с нетерпением ждала выхода музыканта. Наконец, дверь отворилась, и на возвышении появился давно ожидаемый артист. Все взоры с любопытством устремились на него. Это был молодой человек лет двадцати двух, плечистый, сутуловатый. Широкое скуластое лицо его было некрасиво, серые глаза смотрели спокойно и как бы устало. Он вышел на середину и отвесил поясной поклон. Дамы тотчас заметили, что руки и ноги его велики и что фрак сидит на нем мешковато. Словом, первое впечатление было не в пользу артиста. Даже жест его, которым он поднял скрипку и смычок, был некрасив, неуверен. Но вот он склонил голову и ударил смычком. Публика насторожилась... Сначала, под первым неблагоприятным впечатлением от его наружности, публика слушала довольно равнодушно, но уже с пяти-шести ударов у истинных любителей и знатоков холодные мурашки побежали по телу... Еще две-три минуты — и уже вся зала замерла в восторженном оцепенении, все глаза устремились на музыканта, все с жадностью ловили чудные звуки, которые словно бы срывались с кончика смычка и, чаруя и маня, мчались стройно в звенящую, поющую даль... наполняли блещущую огнями залу и невольно проникали в сердца слушателей. А он играл, вдохновенно подняв глаза вверх, и, казалось, ничего не видел вокруг себя...

На самых задних местах, около входной двери, сидел сутуловатый краснощекий старик, одетый по-русски; он то и дело вытаскивал из кармана клетчатый платок и утирал им лицо.

«Ах, хорошо, ах, хорошо, щучий сын, играет, — твердил он про себя, — умен я был, что тогда не помешал ему, спасибо Готлибу Христиановичу; вестимо дело, это не сапожное ремесло... хорошо, убей Бог, хорошо!..»

Но вот звуки начали слабеть, замирать, две-три вспышки, два-три сильных удара — и все замолкло.

Мертвая тишина... Слушатели точно ожидали, что звуки снова польются... Но артист кончил и опустил скрипку... Громовое, не удержимое рукоплескание потрясло своды зала.. Публика неистовствовала. Она забыла и простила артисту его некрасивую наружность, его неловкие движения... Даже дамы, и те в эту минуту находили его красивым... Да он и был красив. Лицо его дышало вдохновением, серые глаза потемнели, и в них сияло гордое сознание заслуженного успеха... Он торжествовал, торжествовал вдвойне.

В первых рядах кресел сидел худощавый дряхлый старик, сгорбленный, с трясущейся головой. Он был растроган, и на глазах его блестели слезы.

—Чудно, чудно, дивно — хорошо, — шептал он, — но все же это не то, что мой Эдмунд... О, если бы мой Эдмунд дожил до его лет, он был бы неизмеримо выше!..


Опубликовано: М. Издательство И.Ф. Жиркова. 1890. 31 с.

Фёдор Фёдорович Тютчев (1860-1916) — русский офицер, журналист и писатель, герой Первой мировой войны.


На главную

Произведения Ф.Ф. Тютчева

Монастыри и храмы Северо-запада