C.C. Уваров
Ответ В.В. Капнисту на письмо его об экзаметре

На главную

Произведения C.C. Уварова



Audiatur et altera pars
[Выслушай и другую сторону (лат.)].

He без смущения, любезный и почтенный мой состязатель, подымаю я перчатку, вами мне брошенную, и решаюсь вступить с вами в бой на защиту предложенных мною мыслей о переводе древних. — Я не смею называть моими такие правила, которые утверждены тысячелетиями и которые везде приняты и уважены, не потому что они извлечены древними наблюдателями, но потому, что они сходны с природою вещей и, следственно, со вкусом и рассудком всех образованных народов. Быть рыцарем Омера я не считаю нужным: о нем все признано и все известно. Защищать его стоносложение было бы оправдывать Омера, что он родился под небом Греции и воспевал Троянскую войну. — В каждой словесности есть эпоха, в которой первый явившийся на поприще открывает новую стезю; и сей круг времени заключает в себе малое число образцовых поэтов; они принадлежат только к таким временам, где человеческий ум, будучи во всем блеске и цвете юности, ощущает в первый раз свои неповрежденные силы. Омерическая поэзия есть первый цветок Греции. — Рыцарство в средних веках воскресило еще раз ум человеческий, и его появление на поприще наук и художеств озарило новым магическим сиянием времена, которые назвать можно младенчеством Европы. Но оставим сие рассуждение, чтоб не отдалиться от истинного нашего предмета. — Итак, мы начнем говорить о экзаметре или, по определению вашему, о тяжелом и единообразном размере стихов Омеровых, который и ныне, по словам вашим, восхищает людей, обыкших с юношества по школьному назиданию удивляться всему, что ни видят в столь знаменитом Творце. Позвольте мне повторить еще раз, что я даже не смею вступаться за Омера, дабы не возобновить в словесности странных ересей Ламотта, Перольта и других. — Легко было бы мне ополчить противу вас весь ученый свет: легко показать, что стихосложение Омера есть совершеннейший плод эпической поэзии или, лучше сказать, источник оной. — Я бы мог это доказать мнением всех истинных знатоков Омерова языка; но мне бы следовало написать книгу, а не письмо. — Итак, остается мне означить в коротких словах достоинство греческого экзаметра, вами столь презираемого. — Почтенные слушатели извинят меня, если я должен несколько углубиться в теорию экзаметра, исследывая в главнейших ее чертах и определениях.

Древние думали, что один только экзаметр может соответствовать неопределительному продолжению эпического творения. «Сама природа, говорит Аристотель, это показывает, и вековое испытание удостоверяет нас в сей истине». Героический размер укашается совершеннейшим равновесием всех частей стиха: экзаметр не подымается и не падает; он изгибается, течет тихо, но без прыжков; свободно, но в строгих границах. — Ему предоставлено обращаться от быстроты к медленности, от силы к мягкости; и все оттенки, между сими противуположностями заключенные, вмещаются в стопосложение экзаметра; он один, как и эпическая поэзия вообще, может изображать все предметы, и разнообразие его умножается всеми возможными изменениями в сложении и цезуре. — Одним словом, вся древность, почитая экзаметр совершеннейшим стопосложением, ставила его на высшую степень в метрической системе греков. — Аристотель просто называет эпическую поэзию повествующею и экзаметрами изображающею и замечает, как о принятом понятии, что неможно писать эпопею другим или смешанным размером. — И в самом деле, каждый размер, в котором ударение определенно и однообразно, должен наконец отяготить слух наш. — Кто мог бы выслушать рапсодию, писанную прекрасным, впрочем, алкеическим или сафическим стихом? — Обратимся теперь к отечественному нашему языку; вы говорите, что экзаметры непременно составляются из шести дактилей и спондеев, что первые четыре меры могут по произволу перемешиваться теми и другими; но пятая и шестая должны неминуемо быть дактиль, а окончательная спондей; известно также без наималейшего сомнения, что русский язык последними весьма скуден. Позвольте мне вас на первом шагу остановить: пятая мера должна в экзаметре быть дактиль, без сомнения*, а шестая не только может быть хорей, но и весьма часто; так что большая половина стихов Омеровых кончается хореем. — Следственно, великий наш Ломоносов весьма правильно поступил, окончив экзаметр таким образом:

Только мутился песок, лишь белая пена кипела.

______________________

* Но и это правило имеет исключения.

______________________

В новом издании Энциклопедии (Encyclopedic par ordre des matieres) читал я с удивлением следующее: «Les quatre premiers pieds d'un vers hexametre peuvent etre indifferem-ment dactyles ou spondees; mais le dernier doit etre necessai-rement un spondee et le penultieme un dactyle», то есть «первые четыре стопы экзаметра могут быть равно дактили или спондей, но последняя должна быть непременно спондей, а предпоследняя дактиль...» — Risum teneatis, amici [Удержитесь от смеха, друзья (лат.)]!

Сия чудная статья подписана каким-то Аббатом Малле (Mallet), последователям которого посоветовать можно открыть наудачу Илиаду, Одиссею или Энеиду; а если они не верят глазам и ушам своим, то пусть прочтут, что Эфестион Александрийский писал за 16 столетий прежде Энциклопедии: «Hexameter est versus dactylicus, catalecticus [Гекзаметр есть стих дактилический, усеченный (лат.)] (ed. Com. Paw. Trajcet. ad Rhen. 1726, pag. 21). Но вероятно, что ни Г. Малле, ни его последователи сего не поймут; а потому долгом считаю объяснить им однажды навсегда приведенное здесь в неоспоримое доказательство изречение Эфестиона, которое значит: что хотя экзаметр и основан на дактилях (Dactylicus), но что он, однако ж, не кончается на совершенный дактиль и потому назван (Catalecticus); следственно, трохей или хорей поелику несовершенный дактиль (—и), то и экзаметр по всей строгости правил должен кончаться на трохей. Последний же слог, говорит Эфестион, можно в каждом роде стихов ставить произвольно; итак, экзаметр, заключает он, может кончаться и на спондей (стр. 91). Сего довольно; — я должен только присовокупить, что действительно стыдно распространяться еще более о таком предмете, о котором всякий, кто знает только начала греческого и латинского языков, может произнесть решительный приговор, указав единственно на первые два стиха «Илиады», «Одиссеи» и «Энеиды»: они кончаются на хореи. Какой-то метафизик уверял однажды своих слушателей, что начало движения не существует; один из них, вспрыгнув с места, стал ходить по комнате. Метафизик остался без учеников. —

Итак, если в употреблении героического размера другого нам препятствия нет, кроме того, что экзаметр должен кончаться спондеем, то за особое удовольствие почитаю успокоить на сей счет всех любителей поэзии, в том числе и почтенного моего состязателя. — Что у нас почти нет спондеев, это всем уже известно. Во всех новых наречиях спондеев весьма мало, потому что прозодия в них, как и у нас, еще в младенчестве или в забытии; а от этого нашему уху трудно отличать долгий слог от краткого, а еще труднее чувствовать два долгих, рядом стоящих. Вот все таинство спондея; но не спондей, а дактиль есть истинное основание экзаметра; дактиль душа героического стиха и отличительная черта его. А спондей есть не что иное, как несовершенный дактиль. — В немецкой прозодии существует то же затруднение; но писатели их счастливым своим упрямством и трудолюбием дошли уже до того, что имеют весьма правильный экзаметр. Правда, что они иногда и посреди стиха употребляют хорей вместо спондея, что, конечно, против правил и чего греки никогда не делали; но немецкие писатели утверждают, и, кажется, весьма основательно, что лучше жертвовать некоторою метрическою строгостию, нежели вовсе лишиться надежды иметь превосходнейшее стихосложение, верный отголосок древней поэзии. Во всех новейших языках обновление метрической системы древних сопряжено с большими затруднениями, и я в том с вами согласен. Мы принуждены искусством производить те действия, которые у греков проистекали из духа языка их и собственной природы. В Греции весьма часто случалось, что при дурной сканции стиха на театре весь народ невольно вставал с мест и шумел; этому-то народу свойственно было изобрести совершенную метрическую систему: она и поныне существует в памятниках греческой поэзии. Кто не чувствует ее преимущества над всеми другими, кто не почитает ее источником всех других, тот или не читал греков в подлиннике, или сердце его, по словам Горация, окружено троякою медью. Ille triplex est.

Экзаметры, которые вы шутя называете правильными, напоминают мне о стихах, написанных остроумным Буало в подражание Шапленю:

Droits et roides rochers, dont peu tendre est la Cime
De mon flamboyant Coeur 1'apre etat vous savez,
Savez aussi, durs bois, par les hivers lavez,
Qu' holocauste est mon Coeur pour un front magnanime*.

______________________

* Прямые и жесткие скалы, чьи вершины лишены нежности, вы знаете страстность моего пылающего сердца, знаете и вы, твердые леса, омытые зимами, что сердце мое готово на жертву ради благородного чела (фр.).

______________________

Здесь соблюдены все правила французского стихосложения, и гораздо вернее, нежели в ваших экзаметрах; но какое ухо стерпит мучение, производимое такою жесткостию и такими шаршавыми выражениями!

Я не считаю нужным продолжать еще более теоретическое рассмотрение экзаметра, во-первых, потому, что, по вашим же словам, вы греков в подлиннике не читаете; во-вторых, и для того, чтоб не отяготить публики продолжительными силлогизмами: в таком случае несколько счастливых стихов г. Гнедича лучше ее убедят, чем все мои наблюдения.

Позвольте мне прибавить еще несколько слов о переводе древних, а именно о предполагаемом переводе Омера русским народным размером. — Не в том дело состоит, чтоб написать поэму с поэмы или чтоб сохранить впечатление, производимое чтением Омера или всех древних вообще, над несколькими только читателями. Мы должны стараться утвердить впечатление, производимое чтением их надо всеми просвещенными умами: — следственно, представить отлепок творения Омерова в духе оригинала, с его формами и со всеми оттенками, таким образом, чтоб мы имели в глазах не Кострова, не Гнедича, но Омера — Омера в чистейшем созерцании природной его красоты, — Омера в том виде, в каком он пленял законодателя Спарты, победителя Азии, Александрийских мудрецов и весь, одним словом, блистательный ряд его любителей в древнем и новом мире. — Вот в каком отношении могут древние действовать над нами; но, чтоб достигнуть сей цели, чтоб распространить благодетельное их влияние, необходимо нужно признать первым правилом, что формы в поэзии неразлучны с духом; что между формами и духом поэзии находится та же самая таинственная связь, как между телом и душою; что обоюдное их влияние и действие — формы на мысль, а мысли на форму — так тесны, что никак нельзя определить истинных границ их, а еще менее расторгнуть их союз, не жертвуя тою или другою. Союз сей в поэзии древних еще сильнее, нежели в стихотворениях новейших народов. В греческой поэзии все формы изобретены так счастливо, определены так глубокомысленно, что состав их служит путеводителем в хранилище гения древности. Кто не чувствует изящности стопосложения Омера, Эсхила, Теокрита, Анакреона, тот теряет половину их красот.

Если мы хотим иметь знакомство с древними и верные отпечатки их бессмертных творений, то должны со всевозможным рвением и упрямством подражать формам их поэзии, дабы достигнуть до их духа. — Блистательный опыт г. Гнедича показал достаточно, что мы можем овладеть экзаметром. — Кто любит Отечество, словесность, поэзию, тот порадуется и рукоплесканием будет ободрять поэта, расширяющего сферу русской словесности.

Некто из наших писателей*, о котором российские музы не без сожаления воспоминают, чувствовал уже необходимость большой перемены в формах нашей поэзии. — И вот как за двадцать лет перед сим изъяснялся он об этом предмете.

______________________

* Г. Р...

______________________

«Стихотворство у нас, в разных смыслах как оно приемлется, далеко еще отстоит величия. Поэзия было пробудилась, а стихосложение шагнуло один раз и стало в пень...»

Ломоносов, уразумев смешное в польском одеянии наших стихов, снял с них несродное им полукафтанье. Подав хорошие примеры новых стихов, надел на последователей своих узду, и никто не дерзнул от него отшатнуться. По несчастью, случилось, что Сумароков был в то же время, и был отменный стихотворец. Он употреблял стихи по примеру Ломоносова, и ныне все, вслед за ними, не воображают, чтобы другие стихи быть могли, как ямбы, как такие, какими писали сии оба знаменитые мужи. Хотя оба сии стихотворца преподавали правила других стихосложений, а Сумароков и во всех родах оставил примеры; но они столь маловажны, что ни от кого подражания не заслужили. Если бы Ломоносов преложил Иова или Псалмопевца дактилями, или если бы Сумароков «Семиру» или «Димитрия» написал хореями, то и Херасков вздумал бы, что можно писать другими стихами, кроме ямбов, и более бы приобрел славы в осьмилетнем своем труде, описав взятие Казани свойственным эпопее стихосложением. Не дивлюсь, что древний треух надет на Виргилия Ломоносовским покроем; но желал бы я, чтобы Омер между нами не в ямбах явился, но в стихах, подобных его экзаметрам; и Костров, хотя не стихотворец, а переводчик, сделал бы эпоху в нашем стихосложении, ускорив шествие самой поэзии целым поколением. — Но не одни Ломоносов и Сумароков остановили российское стихосложение. Неутомимый Тредиаковский немало к тому способствовал своею «Тилемахидою». Теперь дать пример нового стихосложения очень трудно; ибо примеры в добром и худом стихосложении глубоко пустили корень. Парнас окружен ямбами, и рифмы стоят везде на карауле. Кто бы ни задумал писать дактилями, тому тотчас Тредиаковского приставят дядькою, и прекраснейшее дитя долго казаться будет уродом, доколе не родится Мильтона, Шекспира или Волтера.....

Долго благой перемене в стихосложении будет препятствовать привыкшее ухо к краесловию. Слышав долгое время единословное в стихах окончание, безрифмие покажется грубо, нескладно и нестройно. Таково оно и будет, доколе французский язык будет в России больше других языков в употреблении. Чувства наши, как гибкое и молодое дерево, можно вырастить прямо и криво, по произволению. Сверх же того, в стихотворстве, так как и во всех вещах, может господствовать мода. Но все модное мгновенно, а особливо в стихотворстве. Блеск наружный может заржаветь; но истинная красота никогда не поблекнет...

Если совет мой может что-либо сделать, то я бы сказал, что российское стихотворство, да и самый российский язык гораздо обогатились бы, если б переводы стихотворных сочинений делали не всегда ямбами!! — Таким образом представя здесь, что о поэзии нашей говорили за двадцать лет перед сим, обратимся мы к нашему предмету.

Если теперь против чаяния мне доказано будет, что эк-заметрами переводить нам Омера неможно, то я бы скорее предпочел перевод в прозе. Омер в русском зипуне столько же мне противен, как и во французском кафтане. Переводить «Илиаду» русским народным размером еще хуже, чем переводить александрийскими стихами: ибо сей последний стих, по большему употреблению, принадлежит всем и занимает место героического стиха во всех почти новейших языках.

Г-н Гнедич в своей речи на открытие Императорской Публичной Библиотеки обнаружил сильно и красноречиво необходимость классического образования. Он показал все выгоды, могущие произойти из знания древних языков, и благодетельное их влияние на будущую нашу словесность. По сему предмету мы оба стремимся к одной цели: он открывает новое поприще и влечет нас за собою; я излагаю теорию и считаю каждый его шаг: он убеждает — я доказываю; одним словом, я наблюдатель — он поэт.

Но в письме моем к г. Гнедичу писал я следующее: если же мы не возвратимся к истинному характеру нашего языка, если не сделаем метрическую систему, на самом гении языка основанную, — если мы не будем иметь способа воскресить прозодию древнего нашего стихотворства, то без сомнения опасаться должно, что в весьма коротком времени наша поэзия будет походить на младенца, носящего все признаки дряхлости, или на увядшего юношу. И я ныне повторяю те же слова. Они могут доказать живое участие, принимаемое мною в истинном величии нашего отечественного слова — участие, которое не слабеет даже при виде непреоборимых предрассудков, раздирающих ныне поприще нашей словесности и препятствующих не только нынешнему ее благосостоянию, но от которых даже и в будущем сокрытые надежды должны невозвратно исчезнуть. — Без основательных познаний и долговременных трудов в древней словесности никакая новейшая существовать не может; без тесного знакомства с другими новейшими мы не в состоянии обнять все поле человеческого ума — обширное и блистательное поле, на котором все предубеждения должны бы умирать и всякая ненависть гаснуть; но без собственных форм, языку нашему свойственных, нам никогда нельзя иметь истинно народной словесности. Итак, на изыскание сих форм мы должны употребить всевозможное старание. Русский язык имеет в своих древних памятниках большое изобилие в метрических формах, но эта золотая руда еще в недрах земли сокрыта. Много надобно над нею трудиться, чтоб похитить чистое золото и обратить в общее употребление. Прекрасное занятие предоставлено счастливым питомцам отечественных муз. Я часто о сем предмете беседовал с моим приятелем r-м Жуковским, которого превосходный талант в поэзии довольно известен; я часто предлагал ему написать русскую поэму русским размером, предоставляя судить ему, какой метр между русскими способнее к продолжительному сочинению. Зачем, я говорил ему, не избрать эпоху древней нашей истории, которую можно назвать эпохою нашего рыцарства, в особенности эпоху, предшествовавшую введению християнской религии? Тут вы найдете в изобилии все махины, нужные к поэме. Что может быть для поэта обширнее наших походов на Царьград? что разнообразнее древнего нашего баснословия? — С каким искусством предстоит вам соединить ее оригинальные северные формы с блистательными проявлениями Востока! Каким волшебным светом может поэт озарить берега Днепровские, стены Киева, Босфор и златые вершины Царяграда! В этой эпохе история сопутствуема баснословием; поэт может произвольно черпать из той и другой; он избирает между историческими памятниками и народными преданиями и из всех сих богатых материалов составляет целое — не по следам Омера, потому что мы не греки, не по следам Тасса и Ариоста, потому что Тасс и Ариост писали для своего народа; но с их вдохновением, потому что поэзия не имеет двух языков (рассужден. г. Гнедича).

Но перевод Омера русским размером столь же бесполезен, как был бы перевод Тасса экзаметрами. Его станса (ottave rime) так точно есть природная форма его поэзии, как экзаметр природная форма Омера; а форма, как сказано выше, неразлучна с духом. — Перестанем же самовольно отделять их. Пусть это делают те, которые поэзию ограничивают рифмами, или те, которые, подобно Стихотвору Горация, не хотят признаться в неведении того, чему они не учились. Вы же, любезный мой состязатель, так знакомы с истинным духом поэзии, что без сомнения будете почитать черту, которая и вас отличает. При сем случае я обещаю вам торжественно противиться всякому, кто захочет вашего прелестного Мотылька переложить экзаметрами на каком бы то языке ни было.

Позвольте мне таким образом окончить мое письмо и, дружески обняв вас, остаться при моем убеждении. — Позвольте мне еще присовокупить, что никакая разность в мнениях о словесности не повредит истинному и душевному почитанию, с каким я всегда был и буду.


Впервые опубликовано: Чтение в Беседе любителей русского слова. Чт. 17. СПб., 1815.

Уваров Сергей Семёнович (1786-1855) русский государственный деятель, граф (1846). Член Российской академии (1831), почётный член (1811) и президент (1818-1855) Петербургской академии наук.


На главную

Произведения C.C. Уварова

Монастыри и храмы Северо-запада