| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
СОДЕРЖАНИЕГлава I. Заселение Русской страны славянами
Глава II. Начало русской самобытности
Глава III. Устройство сношений с греками
Глава IV. Русская женщина первых времен
Глава V. Расцвет русского могущества
Глава VI. Языческое верование древней Руси
Глава VII. Круговорот жизни в языческое время
Глава VIII. Водворение христианства
Глава I
|
Обчги (Послы): | От кого: | Купцы: |
1) Ивор | Игорев | Адун |
2) Вуефаст | Святославль, сын Игорев | Адулб, Адулоб |
3) Искусеви | Ольги княгини | Иггивлад, Ангивлад |
4) С луды | Игорев, нетий Игорев | Олеб |
5) Улеб | Володиславль | Фрутан |
6) Каницар | Передславин | Гомол. № 6 |
7) Шихберн, Шигоберн | Сфандр, жены Улебле | Куци |
8) Прастен | Турдуви, Туродуви | Емиг |
9) Либиар | Фастов | Турбид, Турбрид |
10) Грим | Сфирьков | Фурстен. 14,11,19, 8 |
11) Прастен | Якун(ь), нетий Игорев | Бруны |
12) Кары | Тудков, Студьков | Роалд, Родоалд, Лоард |
13)............. | Каршев | Гунастр |
14)............. | Турдов | Фрастен. № 11, 19 |
15)............ | Егриев | Игелд, Ингедд, Игерд |
16)............. | Лисков, Влисков | Турберн, и другой |
17) Воист | Войков | (Улеб.) Турберн |
18) Истр | Аминодов | Моны |
19) Прастен | Бернов | Руалд |
20) Явтяг | Гунарев | Свен |
21) Шибрид | Алдань | Стир |
22) Кол | Клеков | Алдан |
23) Стегги | Етонов | Тилий, Тилена, Телина |
24) Сфирка | Пубксарь, Пупсарь, Апубкарь. № 6 | |
25) Алвад | Гудов | Свень |
26) Фудри, Фруди | Туадов, Тулдов, Тулбов | Вузлев |
27) Мутур | Утин | Синко, Исинько Боричь, Бирич |
______________________
Пришли русские послы в палаты к царю Роману. Велел царь им говорить с боярами и велел писать речи тех и других на харатье. Вот причина, почему договор Игорев, как и договор Олегов носят в себе явные следы, так сказать, совещательного говоренья и походят больше всего на протоколы. От той же причины зависит и беспорядочное расположение статей, которые записывались живьем, как шло само совещание.
Эту драгоценную хартию летописец опять помещает в летопись целиком. Список с нее, конечно, он мог достать не только в княжеском книгохранилище, но еще ближе, у кого-либо из старых бояр, а особенно у старых гостей, для которых этот документ был еще дороже и надобнее. Странствуя каждый год в Царьград и проживая там долгое время, гости-купцы на этой хартии основывали не только свое пребывание, но и все свои отношения с греками. Должно полагать, что список хартии находился у каждого большого и богатого гостя.
Послы говорили, что они посланы от Игоря, Великого князя Русского, и от всей княжьи, и ото всех людей Русской земли; от тех всех им и заповедано обновить ветхий (древний) мир, утвердить любовь между греками и Русью, а ненависть и вражду разорить, причем крещеная Русь напомнила о дьяволе. Самодержавие Греческого царства Русь понимала по-своему, не в одном лице царя-самодержца, а в составе всего народа. Истинным самодержцем-государем она, по-видимому, признавала только всенародное общество, всех людей Русской земли, от лица которых и шло повеление заключать договор, точно так и к греческому самодержавию она обращается как к лицу всенародному, состоящему из всех греческих людей. Все это понятия первобытные, в существенном смысле славянские, потому они довольно отчетливо рисуют вообще союзные отношения всех раздельных земель Древней Руси, отношения всеобщего равенства при устройстве связей с греками. "Послали нас, — говорили послы, — к вам, Великим царям греческим, сотворить любовь с вами самими царями, со всем боярством и со всеми греческими людьми на все лета, доколе сияет солнце и весь мир стоит. И кто помыслит от Русской страны разрушить такую любовь, и сколько их крещенье приняли, да примут месть от Бога Вседержителя — осужденье на погибель в сей век и в будущий, и сколько их есть некрещеных, да не имеют помощи от Бога, ни от Перуна, да не ущитятся своими щитами, и да посечены будут мечами своими, да погибнут от стрел и от иного своего оружия, да будут рабы в сей век и в будущий".
Как в Олеговом договоре, так и здесь Русь говорит первое слово об утверждении любви и дает клятву на вечную любовь. Затем передовая речь идет уже не о головах, как при Олеге, а о кораблях. Русь настаивает, чтобы Великий князь и его бояре свободны были посылать в Грецию кораблей сколько хотят, с послами и с гостями, как им уставлено (по прежним договорам). "Пусть посылают", — отвечали греки. "Но теперь надо установить так: прежде ваши послы носили печати золотые, а гости серебряные, тем и распознавались от подозрительных людей*. Теперь надо, чтобы они приносили грамоту от вашего князя, в которой пусть он пишет, что послал столько-то кораблей, с послами и гостями, мы и будем знать, что пришли с миром. Если придут без грамоты, то должны без задору отдаться нам в руки, мы будем держать и охранять их, пока возвестим об них вашему князю; если придут без грамоты и в руки не дадутся и станут сопротивляться, такие сопротивники да будут убиты, и да не взыщется их смерть от вашего князя. Если кто из них, убежавши, уйдет в Русь, то об этом мы напишем к вашему князю, пусть он их накажет: как ему любо, так с ними пусть и сотворит".
______________________
* Можно с большой вероятностью предполагать, что эти посольские и купеческие печати суть те золотые и серебряные монеты или, вернее, медали, которые в разное время и в разных местах находили не один раз. На них с одной стороны изображается князь, сидящий на престоле, и находится надпись "Владимир (Ярослав и т.п.) на столе", а на обороте особая фигура и продолжение надписи: "а се его злато (а се его сребро)". Слова надписи не всегда переносятся одинаково. Смысл надписи больше указывает на княжеский документ, чем на монету, и можно полагать, что такое серебро раздавалось всем купцам и гостям для безопасного торга повсюду в своей стране, равно как и в чужих землях, и если Русь ручалась за этих людей своей печатью, то становится понятным, почему она не прощала, например, убийства подобного лица и поднималась за это войной, как было при Аскольде и при Ярославле, в самом начале и в конце варяжского периода русской истории. По вычислению веса г. Прозоровский (Монета и вес в России. — С. 558) находит, что эти медали (серебряные) суть резаны, древняя русская монета, они же равнялись римскому денару (с. 556), который у византийцев был равен милиарезию. Можно полагать, что имя нашей резаны произошло от этого милиарезия. Быть может, сами милиарезии и назывались у нас резанами, см. примеч. 113.
______________________
Эта статья договора, стоящая во главе всех других статей, должна обнаруживать и причину Игорева первого похода. Какой-нибудь русский корабль, пришедший не по правилу, вероятно, был захвачен греками, и сопротивлявшиеся люди побиты, чего Русь не прощала ни в каких случаях.
Затем идут статьи, повторяющие договор Олегов, касательно пребывания русских в Царьграде, причем поясняется обязанность царева мужа, сопровождавшего русь на торг для купли.
Этот муж должен был охранять русских, и кто в отношениях, русин или грек, сделает криво, он оправлял, т.е. разбирал, споры и судил. В новом договоре появляется ограничение купли паволок. Русские теперь могли покупать паволоки не дороже 50 золотых, и притом с наложением на каждую купленную (свинцовой) печати царева мужа. Этот новый устав распространялся на всех иностранцев. Особенно великолепные и дорогие пурпуровые паволоки составляли заповедный товар Византии, которого к тому же нигде нельзя было достать. Отнимая в 968 году у Лиутпранда купленные им пять лучших пурпуровых одежд, греки объяснили ему, что никто, и все народы земные, кроме греков, недостойны носить такой одежды.
"Отходящая русь, — продолжали греки, — пусть берет от нас на дорогу что ей нужно, съестное и что надо ладьям по прежнему уставу, но пусть возвращаются в свою страну все приходящие и не остаются зимовать у св. Мамы". Новое ограничение, о котором при Олеге не было сказано ни слова. Вероятно, в Олегово время греки не предполагали, что русь, пользуясь жилецким правом, будет оставаться и на зиму. Вероятно также, что эти зимние жильцы приносили городу немало беспокойства своим самоуправством в спорных и сомнительных случаях, иные, быть может, буйством, пьянством, воровством и грабежом. По-видимому, очень много споров выходило из-за беглых челядинцев, которых сманивали греки у руси и сманивали русские у греков. Но заметно, что в этих случаях больше жаловались русские, и потому по прежнему уставу назначено было платить за неотысканного беглого 2 паволоки, что равнялось прежним 20 золотым, так как ходячая цена паволоки была 10 золотых.
"Убежит раб от греков и принесет что с собою, да будет возвращен, а за принесенное, если оно сохранится в целости, русский берет 2 золотых".
"За воровство русский и грек, вор, будет показнен по уставу и по закону русскому и по закону греческому, а за покраденое заплатит вдвое, то есть возвратит что покрал и уплатит цену покражи". При Олеге в таком случае взыскивалось втрое. "Если найдется, что украденое продано, то продавший отдает цену его вдвое".
Если Русь приведет пленных греков, то за юношу или добрую девицу выкуп 10 золотых, за средовича 8, за старого и детища 5 золотых. Если найдутся в работе у греков русские пленники, то Русь может выку пать по 10 золотых за человека. Если грек купил дороже, то пусть даст присягу, утверждает крестным целованьем сколько заплатил и тогда получит свою цену.
Случится от греков какая проказа, то русь не должна казнить виновного своей властью, самоуправно; виновный да будет наказан по закону греческому.
Убийца да будет убиен, а убежит и будет богат, да возьмут его именье ближние убитого; если убежит неимущий, то ищут его, и, когда найдут, да будет убит.
Кто кого ударит мечом, или копьем, или другим каким оружием, да заплатит серебра 5 литр по закону русскому. Если будет неимущий, то, сколько может, во столько и продан будет. Пусть снимет и одежду, в которой ходит, и затем даст клятву по своей вере, что ничего не имеет, и тогда будет отпущен.
О Корсуньской стране, сколько там ни есть городов, греки заповедали, чтобы русский князь не владел там ни одним городом. "Если же будет воевать в других местах и не покоряется какая страна, тогда, если попросит у греков войска, греки помогут, дадут ему войска, сколько потребует".
Можно полагать, что эта статья, не говорящая прямо, с кем придется Русскому князю воевать, относится, главным образом, к печенегам, соседям Корсуньской страны. Называть по имени этих варваров ни грекам, ни руси не следовало.
Кроме того, русь обязывалась не делать никакой обиды корсунцам, ловящим рыбу в устье Днепра, а также не зимовать в этом устье, ни в Белобережье, ни у св. Ельферья (остров Березань). Как придет осень, русские со своего же моря должны были идти в свои дома, в Русь. "А что касается черных (дунайских) болгар, которые приходят воевать в стране Корсуньской, — прибавляли греки, — то князь Русский да не пускает их пакостить в стране той"*.
______________________
* О местоположении Черной Булгарии мнения различны. Бутков (Оборона Несторовой летописи. — С. 21 и 267) едва ли не первый стал доказывать, что она существовала на Кубани, на Таманском полуострове. В последнее время г. Иловайский на этом утвердил свои разыскания о происхождении Руси. По нашим соображениям (ч. I, с. 466), Великая, старшая, древняя, независимая Булгария находилась на Нижнем Днепре, на тех самых местах, которыми впоследствии владели запорожцы. Черная в этнографическом языке древности значит зависимая, податная, какой грекам представлялась Булгария Дунайская, младшая по своему происхождению, и как земля, покоренная пришедшими булгарами. Сравн.: Шафарик. Славянские древности. — Т. II. — Кн. 2. — С. 188.
______________________
По-прежнему Русь обязывалась не обижать греческого судна, потерпевшего где-либо крушение. В этом случае по закону русскому и греческому она отвечала за грабеж судна, за убийство или порабощение людей, но уже не предлагала услуг для дальнейших проводов судна, как было при Олеге, быть может, по случаю запрещения зимовки по черноморским берегам.
В последней статье договора обоюдная дружба и любовь закреплялись уставом давать грекам от Руси вспомогательное войско, сколько пожелают. "Тогда узнают и иные страны, — говорили греки, — в какой любви живут Греция с Русью". Мы видели, что и греки обещали помогать руси в войнах с иными странами.
Договор, как и прежде, написан на двух хартиях, на одной был писан крест и имена царей, на другой русские послы и гости. Он был утвержден клятвой самих царей и русских послов-христиан, которые клялись соборной церковью св. Ильи, предлежащим честным крестом и хартией договора, клялись не только за себя крещеных, но и за всех некрещеных.
По договору в Киев должны были отправиться и греческие послы, чтобы взять клятву от Игоря и от всей Руси в самом ее гнезде.
"Говорите, что сказал ваш царь?" — вопросил Игорь, когда греческие послы явились пред его лицом. "Наш царь рад миру, — отвечали греки, — мир и любовь хочет иметь с князем Русским. Твои послы водили нашего царя к клятве, и наш царь послал водить к клятве тебя и твоих мужей". "Хорошо", — сказал Игорь. Утром, на другой день с послами он вышел на холм, где стоял Перун. Там русь положила перед истуканом свое оружие: щиты, мечи и прочее, и золото (обручи и с шеи ожерелья — гривны). И клялся Игорь и все люди, сколько их было некрещеных, а христианская Русь клялась в своей соборной церкви св. Илии. Много было христиан-варягов. Сущность клятвы и у христиан, и у язычников выражалась одинаково: да не имеют помощи от Бога, чтобы защитить себя; да будут рабы в сей век и в будущий; да погибнут от своего оружия. Утвердив мир, Игорь на отпуске одарил греческих послов русскими товарами — дорогими мехами, челядью, воском.
Составилось мнение, по толкованию Эверса, что Игорев договор, вынужденный будто бы плохими обстоятельствами Руси, не был для нее выгоден, что в нем содержатся постановления, "исключительно относящиеся к пользе греков; что говорящими, требующими, предлагающими и предписывающими мир являются одни только греки", между тем как в Олеговом договоре говорящим лицом является Русь именно потому будто бы, что Олег был победителем, а Игорь побежденным. Это не совсем так. Нам кажется, что существенный смысл и того и другого договора ставит обстоятельства совсем иначе, наоборот. Нам кажется, что при Олеге Русь просила мира, а при Игоре того же просили именно греки. По этой причине и говорящими лицами являются именно те, которые нуждались в правильном устройстве отношений.
Эверс доказывал также, что Игорев договор в сущности есть как бы дополнительная статья, как бы только прибавление к Олегову, так он неполон и односторонен. Но, конечно, всякий новый договор, развивающий одни и те же отношения, всегда будет как бы дополнением старого. В Игоревом договоре после 30 лет мира мы действительно находим новые подтверждения и дополнения прежних договорных статей, на которые прямо и ссылается договор, выражаясь "как уставлено прежде". Все новые условия явились по необходимости от развития отношений. Греки выговаривали себе безопасность от беспаспортных кораблей и людей, от того, чтобы русь не зимовала в Царьграде, от того, чтобы русь не поступала самоуправно с виноватыми греками. Все это по опыту обнаруживало, что русь вообще была народ беспокойный и неуступчивый в своих правах. Ей сказано было жить в Царьграде у св. Мамы (св. Мамонта), но не было определено, когда уезжать, она оставалась жить на зиму, тем более что и съестные припасы установлено было выдавать ей в течение 6 месяцев. Если руссы приезжали в июне, то по уставу могли оставаться чуть не до декабря, а в декабре по Черному морю в ладьях возврат домой был совсем невозможен. Ясно, что необходимо было зимовать. Тогда выдача съестного прекращалась, и русь добывала пропитание уже собственным промыслом. Вот этот собственный промысел, вероятно, и беспокоил греков. Теперь они с честью выпроваживали русь на зиму домой. Это была теснота только для запоздавших. На подобные требования, кто хотел жить в мире, нельзя было не согласиться. Но запоздавшие в Царьграде могли запоздать и на самом море, могли застать зиму в родном Днепре. В таком случае они поселялись на зиму где-либо в устьях Днестра, Буга и Днепра и на острове Березани. Теперь греки и здесь не позволяли зимовать. По-видимому, это запрещение появилось больше всего для охраны корсунцев, потому что в указанных зимовниках, главным образом, скрывались разбойные русские ладьи.
Важнейшее постановление Игорева договора заключалось именно в защите от русского господства и владычества Корсуньской страны, которую русский князь обязался защищать от западных ее соседей, от дунайских болгар и от восточных, т.е. от печенегов, имени которых хитрые дипломаты — греки прямо не упомянули, потому что боялись их и вели с ними уговор и дружбу даже против Руси. Но на случай они и с Русью заключали договор, обещаясь Игорю помогать против врагов войском сколько ни потребует.
Соглашаясь не зимовать по берегам своего родного моря, где, по всей видимости, зимовали только разбойные ладьи, Русь тем самым показывала, что ее цели были иного свойства, что она всеми силами добивалась только правильного и безопасного торга с Царьград ом, что для выгод торговли она соглашалась оберегать и корсунцев. Всеми предложенными статьями греки стремились отделить от торгового промысла руси ее разбойные промыслы, желали, чтобы разбойного дела не было совсем. Того желала и соглашалась на все подобные статьи и Киевская Русь, ибо и для торговой Руси, как и для греков, разбойники опасны были одинаково. Недаром и Шлецер замечает о договоре Игоря, что "в некоторых его статьях виден настоящий ум негоциатора и законодателя".
Но именно при помощи шлецеровского же воззрения на Древнюю Русь как на разбойное норманнское гнездо составилось мнение, что все первые походы Руси на Царьград были только разбойными набегами для грабежа, вроде печенежских или половецких набегов на Русь, и что мирные отношения и связи с Византией были уже последствием этих набегов*. Эверс прямо говорит, что Игорев набег был предпринят единственно для грабежа, как и Олегов, "только с той целью, чтобы обогатить себя добычею и взять дань". Так могло быть, если допустим, что руководителями этих набегов были норманны, истые разбойники, как их описывает Байер, Шлецер и их многочисленные ученики. Между тем, рассмотрев ближе все обстоятельства; видим, что русские походы на Царьград были предприятиями вынужденными, которые требовали больших забот и хлопот по части собрания войска и кораблей или морских лодок, и руководствовались единственно только мирными, гражданскими, т.е. торговыми, целями всей земли и, конечно, воинственным желанием восстановить свои права и отомстить за свои обиды. Главное, чего добивалась Русь от Царьграда и что очень явственно высказывается в ее договорах, — это царьградский торг, куда греки не совсем радушно допускали иноземцев, особенно варваров. Здесь скрывался узел всех русских отношений к грекам и всех ее набегов, которых за 80 лет было всего четыре, да и то один из них, именно Олегов, говорят, сомнителен, а другой, Игорев, не состоялся по случаю мирного разрешения ссоры. При этом сомнительный Олегов после Аскольдова случился спустя с лишком 40 лет (865-907), а несчастный Игорев спустя еще 35 лет (941). В таком продолжительном мире очень редко уживаются и нынешние христианские, просвещенные высокообразованные государства, вовсе не похожие на нашу древнюю варварскую и, по рисунку норманнистов, грабительскую Русь. Уже это одно показывает, сколько эта грабительская Русь дорожила своими связями с Грецией и как заботливо охраняла себя от враждебных столкновений с богатым и очень полезным ей народом. О грабеже и неистовстве ратных надо припомнить только одно, что в то время это был обычный способ войны не у одних варваров, но и у христиан-греков, как и у всех христиан Западной Европы во главе с Карлом Великим. Однако способ войны не есть характер народности, и норманнисты внесли великую ложь в начальную русскую историю, заставив исследователей беспрестанно повторять заученные фразы о разбойном характере первых руссов и, главное, о том, что будто бы и государство основано разбойными делами. Так действительно основывали государства норманны и вообще германское племя, но не совсем так его основывали славяне и, в особенности, наши руссы-венды. В течение 80 лет они сделали два похода на Царьград, вынужденные, конечно, греческими обидами, и за это прославлены историей как кровожадные разбойники! Так ложная точка отправления всегда превращает всякую истину в ложь, потому и вопрос о происхождении Руси очень важен именно в том отношении, что его норманнское или собственно немецкое решение во многом исказило первоначальный образ русской истории.
______________________
* Шлецер. Нестор. — Т. III. — С. 70. Эверс. Древнейшее русское право. — С. 141. "Морские разбойники, норманны, и от русских варегиями названы", — говорит Байер. Его мысль о разбойности первой руси безотчетно повторяется на все лады даже до настоящего времени.
______________________
Игорев договор с ясностью раскрывает, что после 30 лет мира с греками Русь стала сильнее, по крайней мере, так смотрят на нее сами греки. Они держат дружбу с печенегами именно потому, что печенеги могут во всякое время вредить Киевскому гнезду. Однако и при печенегах Русь все-таки распространяет свое владычество над Корсунской страной, о чем прямо говорят греки и выговаривают у русского князя даже охранение этой страны. Они теперь останавливают это естественное, так сказать стихийное, течение русской силы на Таврический полуостров. Затем еще примета явной русской силы: при Олеге сама Русь хлопочет, чтобы в Царьграде не было с ней самоуправства, а теперь греки выговаривают, чтобы Русь в Греции не поступала самоуправно с виноватыми греками.
Таким образом, Игорь вообще не был успешен в своих предприятиях, зато его княжение неизменно продолжало дело отцов и к концу укрепилось с греками отцовскими же постановлениями. Он с честью обновил ветхий, древний и устаревший мир, допустив неизбежные дополнения и изменения в условиях, какие сами собой наросли в течение мирных 30 лет.
Ко времени остановленного похода в Грецию, по арабским свидетельствам, относится русский поход на Каспийское море. Естественно предполагать, что по заключении мира с греками, оставшись без дела, некоторые дружины руссов вспомнили о Каспийском погроме и пошли мстить и, конечно, грабить тамошние богатые края. Один армянский писатель, почти современник события, рассказывает об этом следующее*: "В то время (944 г.) с севера грянул народ дикий и чуждый, рузики. Они подобно вихрю распространились по всему Каспийскому морю... Не было возможности сопротивляться им. Они предали город Бердаа лезвию меча и завладели всем имуществом жителей. Туземный воевода осадил их в городе, но не мог нанесть им никакого вреда, ибо они были непобедимы силою. Женщины города, прибегнув к коварству, стали отравлять рузов, но те, узнав об этой измене, безжалостно истребили женщин и детей их и, пробыв в городе 6 месяцев, совершенно опустошили его. Остальные, подобно трусам (!), отправились в страну свою с несметною добычею".
______________________
* Каспий, с. 495.
______________________
Арабы рассказывают подробнее об этом событии: "В это время в Хазарском море появились руссы. Одна их ватага, поднявшись вверх по реке Куру, внезапно напала на город Бердаа. В один час они разбили выступившее им навстречу туземное войско в числе 5000 человек. Жители метались из города, спасаясь кто куда. Но, вступив в город, руссы объявили всем помилования и поступали с жителями хорошо. Народ, однако, очень враждовал и беспокоил пришельцев. Тогда победители послали по городу вестника с объявлением, чтобы все выходили вон из города, и дали сроку три дня. Одни успели выбраться, другие не успели. Оставшихся руссы иных умертвили, иных забрали в плен (будто бы 10 000 чел.). Всех достаточных, от которых надеялись получить выкуп, заперли в мечеть. Тут вступился за несчастных один христианин и сторговался о цене выкупа. Решено было брать 20 диргемов за голову. Большая часть отказалась платить выкуп. Руссы всех до последнего умертвили. После того они разграбили город, взяли в рабство детей и отобрали себе женщин самых красавиц"*.
______________________
* Каспий, с. 512.
______________________
По всей стране разнеслись слухи о бедствии города, и мусульмане поднялись всеобщим ополчением; собралось больше 30-ти тысяч войска. Сражались и утром, и вечером, но руссы разбили ополчение и, собравшись в тамошний кремль, расположились, по-видимому, зимовать в городе. Только один враг мог выжить непрошеных гостей — это чрезвычайное изобилие в стране всякого рода садовых плодов, от употребления которых между руссами распространилась повальная болезнь, еще больше усилившаяся, когда они заперлись в крепости.
Смерть опустошала их ряды, они хоронили покойников вместе с их оружием и другим имуществом. После их ухода мусульмане добыли много вещей из их могил. Между тем выпал уже снег. Живя все-таки в осаде со стороны туземцев и видя неминуемую погибель от повальной болезни, руссы порешили уйти домой. Ночью они перебрались с захваченной добычей на свои корабли и удалились без всякого преследования. Так Аллах очистил от них страну. Насчитывали убитыми в это время до 20-ти тысяч. Но для русских поход все-таки не был особенно благополучен.
В Киеве тоже готовилось общее горе. Наступала осень. По обычаю следовало идти за сбором дани. Игорь почему-то с особым решением остановился на древлянах и задумал наложить на них еще большую дань. В то время собралась к нему дружина и стала говорить: "Ты Свентельду отдал древлянскую дань. Ты ему же отдал дань уличей. Ты отдал одному много, а другим мало. Свентельдовы люди довольны всем, изоделись оружием и платьем, а мы у тебя наги. Пойди, княже, в дань, а мы с тобою, и ты, господине, добудешь и мы". Здесь в летописи в первый раз дружина заговорила своим обычным языком и в первый раз высказала свои обычные стремления и цели.
Не послушать этого голоса храбрых и сильных людей было невозможно. Князь жил дружиной, ею был силен и велик. Без дружины он и сам не значил ничего. Игорь принял совет и отправился в Дерева. Как сказано, он промышлял к установленной первой дани еще большую, конечно, употребляя всякие вымогательства и насилия. Бояре по своим местам делали то же. Вот уже земля была выхожена вдоль и поперек, дань была собрана, и все возвращались домой. Но князь, поразмыслив, сказал боярам: "Вы идите домой, в Киев, а я останусь и еще похожу", — и направился с небольшим отрядом к городу Искоростеню. Услыхав, что Игорь опять поворотил, древляне стали думать-гадать со своим князем: как быть? Они узнали, что русский князь идет в малой дружине, налегке, и порешили так: "Повадится волк в овцы, то выносит все стадо.
Так и волк — русский князь, всех нас погубит, если не убьем его". Однако прежде всего они послали сказать Игорю: "Почто опять идешь? Ведь ты собрал всю дань, еще и больше своего урока". Игорь не слушал и шел своей дорогой, но древляне предупредили его, выбежали из города и напали на волчье стадо. Князь был убит и вся дружина перебита до одного. У греков рассказывали, что древляне совершили над князем убийство позорное. Они привязали его к двум нагнутым деревьям и заживо растерзали пополам, распустив связанные деревья.
"Есть его могила у города Искоростеня и до сего дня", — прибавляет летописец*. Не без оснований он рассказывает подробности о злосчастном походе Игоря к древлянам. По-видимому, народная память сохраняла их как любезный пример того возмездия, какое всегда ожидало недоброго князя в его отношениях к земству.
______________________
* Могила Игоря "существует и поныне в 5 верстах от местечка Искорости, по левой стороне тракта из Овруча". Семенов. Геогр. стат. словарь. — Т. II. — С. 336.
______________________
Князь Горяй окончил свою жизнь бедой по той причине, что много слушался дружины, слушался ее без разума и подчинялся ее алчным советам во вред земле. Как видно, советы дружины воспитали в нем лютого волка. По-волчьи он теснил древлян, по-волчьи он совсем отогнал со своих мест уличей. И сам сбор даней между дружинниками он делил также по-волчьи, с обидой, отдавал одному много, другим мало. Наконец, у древлян он сам явился последним из дружинников, сам, как жадный и ненасытный слуга дружины, побежал отнимать у народа последнее, что можно было еще отнять. Все это народ очень хорошо помнил долгое время и на память самим же князьям занес в летопись историю княжеского хищничества с ее поучительным концом.
Однако в этих самых злосчастных делах и неудачах Игорева княжения завязаны были многие узлы, которых молодая Русь не могла оставить без развязки. Таковы были отношения к Поволжью, булгарскому и буртасскому, и к самим хазарам, где совершился бедственный возврат Руси с Каспийского моря. Этого горя, этой обиды невозможно было забыть*. Еще тяжела была кровавая обида от древлян. Накопившаяся обида возбуждала чувство мести и должна была рано или поздно породить свои особые дела. С древлянами расправа произошла очень скоро.
______________________
* См. выше, с. 138-139.
______________________
Ольгино мщение за смерть мужа. — Земская мудрость Ольги. — Ее поход в Царьград. — Русская княгиня во дворце царей. — Царские палаты и приемные торжества. — Приемы Ольги. — Особая ей почесть. — Состав ее свиты. — Значение похода
О то время как Игорь погибал у древлянского Искоростеня, в Киеве оставалась его княгиня Ольга с маленьким сыном Святославом. Княгиню, и город, и всю землю вместо князя оберегал воевода Свентельд, а Святослава хранил его кормилец или дядька Асмуд, иначе Асмолд*. Такое событие, как убийство князя подвластным племенем, и притом племенем, издавна враждебным Киеву, должно было произвести сильное возбуждение во всем городе. Летописец об этом умалчивает и передает только народную повесть о том, как совершилось русское мщение надо всей Древлянской землей.
______________________
* Для объяснения имени Асмуда-Асмольда существует имя селения Асмутеи в 40 верстах к югу от Россией (Ковенская губерния, верстах в 10 от Немана и в 25 верстах к востоку от Словики). Сравн. также Есмонты, в 15 верстах к востоку от Гродно, и Ясмунт — полуостров на Рюгене.
______________________
Первую весть о смерти Игоря принесли Ольге древлянские же послы. Убив русского князя, древляне задумали совсем упразднить княжий род в Киеве и рассудили так: "Русского князя мы убили, возьмем его княгиню Ольгу в жены нашему князю, а Святослава тоже возьмем и сотворим с ним, как захочем". В этом по виду сказочном древлянском решении может скрываться действительное обстоятельство, по которому древляне, как победители, намеревались вообще завладеть Киевским княженьем. Борьба с Киевом, продолжавшаяся со времен Аскольда почти сто лет и окончившаяся теперь такой удачей, давала естественный повод восстановить древлянское могущество именно присоединением Киевского княженья к Древлянской земле. Естественно также, что древляне прежде всего желали привести в исполнение свой замысел мирным путем, именно сватовством. Видимо, теперь они действуют не как данники и рабы Киева, но как земля самостоятельная и независимая, перед которой Киев, потеряв своего князя, представляется вполне бессильным и, по народным понятиям, в образе своей княгини получает значение невесты для древлянского князя. Порешив так, древляне послали к Ольге послов или сватов, 20 человек лучших мужей, старейших бояр. Послы приплыли к Киеву в ладьях, потому что сообщение с Древлянской землей шло по рекам. Древляне сидели между реками Тетеревом и Припятью, которые обе впадали в Днепр выше Киева. Середина их поселения, по-видимому, была расположена по реке Уш, впадающей в Припять. Город Искоростень стоял на Уше, в которую слева впадает приток Дерев (Дзерев, Жерев), сохраняющий само имя древлян, и пониже другой приток, Норын, на котором стоял главный город земли Овруч.
Вот сказали Ольге, что приплыли под Киев древлянские послы. Княгиня позвала их к себе. "Добрые гости пришли?" — спросила княгиня. "Добрые пришли, княгиня", — ответили послы. Этот вопрос Ольги, как и ответ послов-сватов, переносит нас в круг свадебных обрядов, когда сваты обыкновенно являются как совсем незнаемые и неизвестные люди и объясняют только, что пришли люди добрые. Очевидно, что народная повесть начинает именно свадебным обрядом и рисует в своем рассказе сочетание свадебного замысла со стороны древлян с замыслом Ольги — исполнить свою месть и совершить не простое наказание убийцам, но торжественные похороны мужа по обрядам язычества. Во всей повести разыгрываются в одно и то же время свадьба и похороны, ожидаемое веселье и горький плач.
"Говорите, с каким делом сюда пришли?" — вопрошает Ольга. "Послала нас Древлянская земля, — отвечают послы, — а велела тебе сказать: мужа твоего убили! А за то, что был твой муж, аки волк, хищник неправедный и грабитель. А у нас князья добрые, не хищники и не грабители, распасли, обогатили нашу землю, как добрые пастухи. Пойди замуж за нашего князя". Был их князь именем Мал.
"Любо мне слушать вашу речь, — сказала Ольга. — Уже мне своего Игоря не воскресить! Теперь идите в свои ладьи и отдохните. Завтра я пришлю за вами. Хочу вас почтить великою почестью перед своими людьми. Когда за вами пришлю, вы скажите слугам: не едем на конях, не едем и на возах, не хотим идти и пешком — несите нас в ладьях! И взнесут вас в город в ладьях. Такова будет вам почесть. Таково я люблю вашего князя и вас!"
Послы обрадовались и пошли к своим ладьям пьяны-веселы, воздевая руками и восклицая: "Знаешь ли ты, наш князь, как мы здесь тебе все уладили!"
А Ольга тем временем велела выкопать на своем загородном теремном дворе, вблизи самого терема, великую и глубокую яму, в которую был насыпан горящий дубовый уголь. Наутро она села в тереме и послала звать к себе гостей. "Зовет вас Ольга на любовь!" — сказали послам пришедшие киевляне. Послы все исполнили, как было сказано. Уселись в ладьях, развалившись и величаясь, и потребовали от киевлян, чтобы несли их прямо в ладьях. "Мы люди подневольные, — ответили киевляне, — князь наш убит, а княгиня хочет замуж за вашего князя!" Подняли ладьи и торжественно понесли послов-сватов к княгинину терему. Сидя в ладьях, древлянские послы гордились и величались. Их принесли во двор княгини и побросали в горящую яму вместе с ладьями. "Хороша ли вам честь!" — воскликнула Ольга, приникши к яме. "Пуще нам Игоревой смерти", — застонали послы. Ольга велела засыпать их землей живых.
Потом она послала к древлянам сказать так: "Если вы вправду просите меня за вашего князя, то присылайте еще послов, самых честнейших, чтобы могла идти отсюда с великой почестью, а без той почести люди киевские не пустят меня". Древляне избрали в новое посольство самых наибольших мужей, державцев, что держат Древлянскую землю.
А древлянский князь в ожидании невесты устраивал веселье к браку и часто видел сны: вот приходит к нему Ольга и дарит ему многоценные одежды, червленые, все унизаны жемчугом, и одеяла червленые с зелеными узорами, и ладьи осмол еные, в которых понесут на свадьбу жениха и невесту.
Как пришли новые послы, Ольга велела их угощать, велела истопить им баню, избу мовную. Это было старозаветное угощение для всякого доброго и дорогого гостя. Влезли древляне в истопку и начали мыться. Двери за ними затворили и заперли и тут же от дверей зажгли истопку, там они все и сгорели.
После того Ольга посылает к древлянам с вестью: "Пристроивайте — варите меды! Вот уже иду к вам! Иду на могилу моего мужа, для людей поплачу над его гробом, для людей сотворю ему тризну, чтоб видел мой сын и киевляне, чтоб не осудили меня". Древляне стали варить меды, а Ольга поднялась из Киева налегке с малой дружиной. Придя к гробу мужа, стала плакать, а поплакавши, велела людям сыпать могилу великую. Когда могила была сыпана в большой курган, княгиня велела творить тризну (поминки). После того древляне, лучшие люди и вельможи, сели пить. Ольга велела отрокам (слугам) угощать и поить их вдоволь. Развеселившись, древляне вспомнили о своих послах. "А где же наша дружина, наши мужи, которых послали за тобою? " — спросили они у Ольги. "А идут за мною с дружиною моего мужа, приставлены беречь скарб", — ответила княгиня. Вот уже древляне упились как следовало. Княгиня велела отрокам пить на них, что значило пить чашу пополам за братство и любовь и за здоровье друг друга, отчего отказываться было невозможно — таков был обычай. Это называлось также перепивать друг друга. Сама княгиня поспешила уйти с пира. Вконец опьяневшие древляне были все посечены, как трава. Тут их погибло пять тысяч. Княгиня возвратилась в Киев и стала готовить войско, чтобы истребить древлянскую силу до остатка.
Окончились торжественные похороны Игоря, окончилась троекратная месть вдовы за кровь своего мужа: погребение живых в земле, в горящей яме, погребение живых в огне — сожжением, заклание их жертвами над могилой убитого*. Теперь поднималась месть сына.
______________________
* А. Котляревский. О погребальных обычаях языческих славян. — М., 1868. — С. 115-117.
______________________
На другое лето Ольга привела в Древлянскую землю многое и храброе войско под предводительством маленького Святослава с воеводой Свентельдом и с дядькой малютки Асмолдом. Древляне тоже собрались и вышли против. Полки сошлись лицом к лицу и первым начал битву малютка Святослав. Он первый сунул копье на древлян. Копье полетело между ушей коня и упало коню в ноги. Княжее дело было исполнено. "Князь уже почал! — воскликнули воевода и дядька. — Потягнем, дружина, по князе!" Поле битвы осталось за киевлянами. Древляне разбежались по городам и заперлись в осаду. Ольга с сыном пошла прямо к Искоростеню, где был убит Игорь. Этот город знал, что ему пощады не будет, и потому боролся крепко.
Стоит Ольга под городом все лето, а взять его не может. Княгиня наконец умыслила так: послала в город и говорит: "Чего вы хочете досидеть? Все ваши города отдались мне, все люди ваши взялись платить дань, теперь спокойно делают свои нивы, пашут землю, а вы хочете, видно, помереть голодом, что не идете в дань".
"Рады и мы платить дань, — отвечали горожане, — да ты хочешь мстить на нас смерть мужа".
"А я уже мстила обиду мужа, — отвечала Ольга. — Первое, когда пришли ваши первые послы в Киев творить свадьбу; потом второе, со вторыми послами, и потом третье, когда правила мужу тризну. Теперь иду домой, в Киев. Больше мстить не хочу. Покоритесь и платите дань. Хочу умириться с вами. Буду собирать от вас дань легкую". "Бери, княгиня, чего желаешь, — отвечали древляне. — Рады давать медом и дорогими мехами". "Вы изнемогли в осаде, говорит Ольга. — Нет у вас теперь ни меду, ни мехов. Хочу взять от вас дань на жертву богам, а мне на исцеление головной болезни. Дайте от двора по три голубя и по три воробья. Те птицы у вас есть, а по другим местам я повсюду собирала, да нет их! И то вам будет дань из рода в род!"
Горожане были рады и скоро исполнили желание княгини, прислали птиц с поклоном. Ольга повестила, чтоб жили теперь спокойно, а наутро она отступит от города и пойдет в Киев. Услышав такую весть, горожане возрадовались еще больше и разошлись по дворам спать спокойно. Голубей и воробьев Ольга раздала ратным, велела к каждой птице привязать горячую серу с трутом, обернув в лоскут и завертев ниткой, и как станет смеркаться, выпустить всех птиц на волю. Птицы полетели в свои гнезда, голуби в голубятни, а воробьи под застрехи. Город в один час загорелся со всех сторон, загорелись голубятни, клети, вежи, одрины, все дворы, так что и гасить было невозможно*. Люди повыбежали из города, но тут и началась с ними расправа: одних убивали, других забирали в рабство, старейшин всех забрали и сожгли. Так совершилось русское мщение за смерть русского князя. Все это были жертвы душе убитого. Сожжен целый город с его старейшинами. Само его имя Искоростень, по всей вероятности, означает зажженный костер, ибо искрестом назывался, как мы упоминали, и Царьградский маяк.
______________________
* Такой же хитростью, птицами, даже собаками, брали города Александр Македонский и багдадский эмир Ибн-Хосров (X в.). См.: Васильевский. Варяго-русская дружина//Ж. М. Н. П. — 1875, февраль. — С. 403, 404. Примечательно, что эти древние восточные басни рассказывались в конце X века в Армении, где тогда стоял русский отряд, присланный Владимиром на помощь грекам. Оттуда, или прямо от русских, они могли попасть и в Гаральдову "Исландскую сагу".
______________________
Совершив мщение, Ольга положила на древлян тяжкую дань: по 2 черных куны, по 2 веверицы, кроме мехов и меда*. Две части этой дани шли на Киев, а третья на Вышгород, самой Ольге, потому что это был ее особый город, Вользин град. Для устройства дани Ольга с сыном и с дружиной прошла по всей Древлянской земле вдоль и поперек, уставляя уставы и уроки. Ее тамошние становища и ловища оставались памятны долгое время.
______________________
* Летописец Переяславский (См.: Временник общей истории и древностей. — Кн. IX. — С. 12).
______________________
Весь этот рассказ о смерти Игоря и о мщении Ольги, очевидно, записан летописцем со слов народного предания, которое красками эпического созерцания рисует, однако, действительное событие и отнюдь не сказку-складку. Все обстоятельства рассказа и даже все их подробности очень просты и согласны с действительной правдой. Повесть особенно заботится выставить на вид остроумие или хитрость ума Ольги Остроумной, как называет ее переяславский летописец начала XIII века. Оттого и древляне, затеяв точно так же остроумно овладеть Киевом, являются пред хитростью русской княгини сущими простаками. Впрочем, они ведут себя добродушно и доверчиво, как подобает простым и добрым людям, вполне уверенным, что они устраивают очень выгодную свадьбу своему князю. Предание вовсе не ставит их людьми глупыми. Напротив, при всяком случае оно рисует их людьми рассудительными, поступающими весьма осторожно. Они, как лесные обитатели, представляются только проще, добродушнее промышленных киевлян, этих ловких людей с большой днепровской дороги, руководимых к тому же местью за смерть князя и своей княгиней, умнейшей из людей. Сама дань городскими птицами объясняется рассудительно и согласно с настоящей правдой, ибо Ольга требует птиц на жертву богам, что в глазах язычника не могло казаться чем-либо необычайным и нелепым, а тем более что древняя дань распространялась на всевозможные предметы, какие только могли идти в потребление. Летописец, видимо, желал показать, что и разумные, и рассудительные люди все-таки не устояли перед остроумием Ольги.
Для язычника, который имел свои понятия о нравственном законе, хитрость ума, в каком бы виде она ни являлась, представляла высокое нравственное качество, всегда приводившее его в восторг и восхищенье и всегда имевшее для него значение вещей силы. Поэтому прикладывать наши нынешние нравственные понятия о хитрости в оценке хитрых деяний первых людей, и в том числе деяний Ольги, значит совсем не понимать задач и требований исторической, да и вообще жизненной, правды.
В древних понятиях хитрость, даже обманная, означала искусство побеждать остротой ума врагов и всякие препятствия, стоявшие на пути к достижению цели. Это в кругу нравственных деяний. В кругу всяких других дел хитрость прямо значила искусство, художество; хитрец, хитрок — художник, творец, отчего и Творец всех вещей именуется Все — хитрецом, Доброумом Хитрецом.
Тонким искусником и хитрецом обрисовывается и Ольга в своей мести за смерть мужа и за смерть русского князя. Прямой нравственный долг княгини, матерой вдовы, за малолетством сына державшей русское княжение, требовал от нее беспощадной мести старым врагам — древлянам. В этом заключался высокий нравственный закон языческого общества. Месть могла подняться общим походом на древлян, но сами же древляне дали повод исполнить ее без особых потерь. Они завели сватовство своего князя с русской княгиней, главной целью которого было присоединить Киевскую область к своей Древлянской земле. В этой мысли нет ничего необычайного, сказочного или глупого, как нас уверяют*. Напротив, древляне здесь действуют столь же умно, как действовала и Ольга. Посредством княжеских браков соединялись в одно целое и не такие земли. Вспомним соединение Литвы с Польшей. Ольга воспользовалась этим обстоятельством и притворилась желающей выйти замуж за князя Мала. Отсюда и начинается ее искусство вести дело. Она совершает упомянутые три порядка мести в честь убитого мужа и приносит в жертву его душе честнейших людей Древлянской земли. Во всех случаях гибнут избранные лучшие люди, старейшины, державцы, защитники и управители. Выясняется известная политика умных князей-завоевателей — вынимать душу земли, как говорили о Москве новгородцы и псковичи, истреблять или выводить ее верхний, действующий, руководящий, богатый и знатный слой. Без этого нельзя было покорить ни одной земли. Это была ходячая и в своих целях мудрая и дальновидная житейская практика при распространении владычества над странами. Судить и осуждать ее может только история.
______________________
* Костомаров. Предания русской летописи // Вестник Европы. — 1873, февраль. — С. 605.
______________________
В числе бытовых порядков, сопровождавших разные обстоятельства этого события, обращает внимание ношение дорогих гостей в лодках. Мы не думаем, чтобы эти ладьи являлись здесь только сказочной прикрасой. Видимо, что они употреблялись, как и сани, в качестве почетных носилок, когда требовалось действительно оказать кому-либо высокую почесть. Могло случаться, что при особом торжестве в лодках вносились прямо с берега в город любимые люди и особенно любимые князья. Лодками дарила Ольга князя Мала, как он видел во сне, и именно для того, чтобы в них нести его с невестой на брак. Из этой отметки видно, что лодка и в свадебном обряде занимала свое место. У людей, проводивших большую часть жизни на воде, живших постоянно в лодке, каковы были первые руссы, лодка в необходимых случаях могла заменять сухопутную колесницу или носимый чертог и потому могла получить обрядовое значение. В лодке же язычники руссы хоронили (сжигали) своих покойников, как видел араб Ибн Фадлан*. Можно полагать, что память о языческих обрядах погребения заставила уже в христианское время покрыть убитого и брошенного между двумя колодами князя Глеба тоже лодкой, что соответствовало как бы исполненному погребению.
______________________
* И. Р. Ж. — Ч. 1. — С. 524.
______________________
Изображая языческую старину о порядках княжеского мщения и погребения, народная повесть рисует вместе с тем и народные воззрения на значение личности князя в тогдашнем обществе.
В некотором смысле князь является сыном Земли. Не сам князь, а вся Древлянская земля, как родная мать, устраивает его брак с Ольгой. Во всех действиях личность князя стоит позади и ничего личного не предпринимает. Князь вообще не представляет в себе ничего господарского, самодержавного или феодального, он и после именуется только господином, что имеет большое различие с именем государь, господарь, обозначавшим вообще владельца-собственника земли. Стало быть, круг понятий о значении князя для земли не заключал в себе представления о самодержавном собственнике, но ограничивался больше всего представлениями о пастыре-водителе, как и разумеют древляне своих князей, выражаясь, что они распасли Деревскую землю. Первая и главнейшая обязанность князя выставляется в действии малютки Святослава — починать сражение, битву. Все это самородные бытовые черты, отзывающиеся глубокой древностью.
Кровь Игоря была жестоко отомщена. Она пала на головы целого племени, исстари враждебного Киеву, которое теперь было укрощено и обессилено навсегда. Но эта кровь заставила и киевскую дружину опомниться и устроить свои отношения к земле не на волчьих порядках, а на правильных уставах и уроках, на уговорах и договорах. Промышленный путь Игоря к древлянам, как видели, не руководствовался никаким правилом и никаким уставом и основывался лишь на праве сильного грабителя, на праве волка, почитавшего своей добычей все, что ни попадалось под руку. Нет сомнения, что точно так же в первое время действовали очень многие дружинники, сидевшие по городам в покоренных землях. Само слово дань в первоначальном смысле должно было обозначать только одно даяние, вынужденное силой и ничем не определенное. Первый собиратель даней, естественно, еще смотрел на эти поборы глазами простого промышленника за зверем и птицей и добывал все, что можно было добывать, нисколько не заботясь о том, что будет дальше. Он ловил зверя и птицу в том количестве, в каком они попадались в его ловецкие снасти, точно так же и саму дань он ловил в том количестве, в каком она представлялась его глазам. Но людское дело не звериное, оно требует устава и порядка, а в противном случае готовит гибель тому же собирателю дани. Очень памятная для народа мудрость Олега состояла в том, что у одних племен, плативших дань хазарам, он оставил дани в старом порядке, а северянам даже облегчил дани, лишь бы не платили хазарам. Другим племенам, на севере и у древлян, он дал уставы, то есть поставил правило, как, когда и сколько платить; значит, вообще действовал по-людски, рассудительно и разумно. Дружина, конечно, никогда не могла оставаться в границах, ибо, всегда нуждаясь и всегда желая большего, она по необходимости должна была разносить по земле насилие и обиду. При Игоре она вывела на свой путь и самого князя, и он жестоко поплатился за то, что, забыв княжеские, земские выгоды, стал служить только выгодам дружины. Но княжеская мудрость Олега была восстановлена Ольгой, которая недаром прозывалась его же именем. Вся княжеская деятельность Ольги тем и прославляется, что она уставила хозяйственный порядок по всей Русской земле. На другой же год после древлянского погрома она ходила в Новгород и уставила там погосты, дани и оброки по рекам Мсте и Луге, то есть направо и налево по всей Новгородской области. И во Пскове оставались ее сани очень долгое время, спустя сто лет с лишком, и по Днепру, и по Десне известны были ее перевесища на ловлю зверей, и по всей земле существовали ее ловища и знаменья, места и погосты. Одно село так и называлось — Ольжичи, замечает летописец, но и теперь много сел носят это святое имя. Очень короткие слова летописца могут служить достаточным показанием, что княгиня-хозяйка объездила самолично всю землю вдоль и поперек, уставляя повсюду правило и порядок в самом существенном деле земских отношений. Видимо, что она не только определила количество дани, известные сроки для сбора, но и указала места, куда эта дань должна была сосредоточиваться из ближайших окрестных поселков. Все это было памятно русским людям спустя лет полтораста и больше, в XI и в XII веках, когда летописец начал описывать временные лета и прибавлял, что все это есть и до сего дня! И все это было памятно, конечно, по той причине, что глубоко касалось земских выгод, земских порядков и касалось доброй, хозяйской стороной, где княжеская власть являлась добрым пастухом и зорким охранителем земледельческой и всякой промышленной жизни.
"Все на этом свете остроумная Ольга искала мудростью", — говорит летописец, и естественно, что к концу своего пути она обрела истинный источник мудрости — Христово учение. Так, вероятно, доходили до этого источника многие из тогдашней Руси. Изыскивая и испытывая, что творилось во всей Русской земле, чем и как жила эта земля, объехав всю эту землю из конца в конец, Ольга, следуя естественному влечению своей пытливости, должна была рано или поздно побывать и в Царьграде, ибо все лучшее и дорогое в жизни, все, чем украшалась русская жизнь в тот век, приходило из Царьграда и там сосредоточивалось. Царьград для русских людей X века был тем же, чем был для них Париж со второй половины XIII века. Теперь представлялся этому сам святой повод. По рассказу летописи, Ольга пожелала принять святое крещение от рук самого патриарха, что вполне вероятно, хотя греческие свидетельства и не упоминают об этом. Она могла креститься в Киеве, могла для этого ехать в Корсунь, но ее мысль необходимо уносилась в славный Царьград. Там было средоточие христианской жизни, там хранились святые памятники христианства от первых веков, там только возможно было созерцать неизъяснимое для язычника величие христианского обряда и красоту церкви. Вместе с тем для кого же из тогдашней Руси не был любопытен этот греческий всемирный торг, этот город, изумительный по своей красоте и богатству? Кто не желал видеть своими глазами это "золото, серебро и паволоки", которыми в русском воображении так коротко, но точно обрисовывался весь греческий быт.
Сама поездка в Царьград для тогдашней Руси была таким же обычным делом, как и поездка в Корсунь. Каждое лето днепровские лодки ходили и возвращались по знакомой дороге. Ольга присоединилась к этому обычному посольскому и гостиному каравану, взяв с собой большую свиту из знатных боярынь, своих родственниц, и из своих придворных женщин. Первых было 16, вторых 18, и, без сомнения, еще больше находилось в этой свите меньших прислужниц. Таким образом, Ольгин поход на Царьград был походом русских женщин, представлявших главу всего каравана и ехавших смотреть греческую красоту и искать у греков мудрости.
Нельзя сомневаться, что если Ольга отправлялась в Царьград с прямым намерением принять там святое крещение, то выбор сопровождавших ее женщин, как и мужчин, во всем должен был согласоваться с ее главной целью. Не могла она окружить себя крепкими язычниками, и потому, естественно, она взяла с собой только тех, которые во всем следовали за своей княгиней и были готовы к принятию новой веры столько же, сколько и сама княгиня. В числе их могли быть и сомневающиеся, но, во всяком случае, способные тоже ей последовать. То же можно сказать о боярах-послах и гостях. По всей вероятности, иные из них давно уже были христианами, иные склонялись уже на истинный путь или же были совсем равнодушны к перемене веры. Вообще, состав Ольгиной дружины необходимо должен был во всем отвечать ее мыслям и намерениям. В противном случае и само путешествие не было бы безопасно от вражды язычников.
Очень также вероятно, что греческий путь был делом привычным не для одних русских мужчин, но и для женщин, для многих жен этих отважных мореходов-лодочников. Теперь в лодках через далекое море отправлялись в Царьград не одни рабочие жены, а лучшие, по крайней мере знатные, женщины всего Киева. Проехать описанным путем Днепровские пороги, хотя бы пройти их в виду печенегов по берегу, пешком или при помощи повозок, все-таки это для знатных женщин было делом до крайности мужественным и отважным. А дальше волновалось бесконечное море, где надобны были иное мужество и иная отвага. И все это не казалось чем-либо необыкновенным для тогдашних людей, ни один летописец не заметил никакой особенности в известии, что "иде Ольга в Греки и приде к Царюгороду". Достопамятный поход обозначен в летописи такими же короткими словами "иде в Греки", какими обозначены и военные походы Олега и Игоря.
Нет сомнения, что Ольга, как мы заметили, приплыла к Царьграду с обычным торговым русским караваном в обычное время, вероятно в июне или июле. Но принята была царями только 9 сентября. До тех пор она стояла без дела в гавани. Почему так случилось, об этом знал Византийский двор, который подобные приемы всегда до мелких точностей соразмерял с честью приходящих, т.е. с большим или меньшим весом их политического значения для Греческой империи, и особенно с честью своих придворных порядков. Как бы ни было, но, по-видимому, Ольга была не совсем довольна этой задержкой, а быть может, и всем приемом. По рассказу летописи, по возвращении ее в Киев греческий царь прислал к ней послов, сказывая, что он много дарил ее и что она обещала, когда воротится домой, взаимно послать и ему русские дары — челядь, воск, меха и в помощь войско. Ольга отвечала так: "Скажите царю: если он постоит у меня в Почайне так же, как я стояла у него в гавани, то после того и дам ему обещанные дары". С этой речью она и отпустила послов.
Быть может, вообще долгое стоянье в Царьградской гавани принад лежало к обычным, так сказать полицейским стеснениям для приходящей руси, и летописец, описывая Ольгин поход, припомнил только общую черту русского пребывания в Греции. В самом деле, уже договоры показывают, что грекам надо было достоверно узнать и переписать, кто приехал, зачем приехал, привез ли грамоты на пропуск и т.д. Все это и в обыкновенное время тянулось, вероятно, целые недели. А тут приехала сама русская княгиня. Такой приезд мог потребовать еще большей проволочки по случаю многих недоразумений о небывалости события.
Но вот, после долгого ожидания, русская княгиня была позвана в императорский дворец. Обряд ее приема по своим почестям не превышал, однако, обычного византийского обряда, который наблюдался при приеме иноземных послов. Ее приняли точно так, как незадолго перед тем принимали послов тарсийского эмира, и Шлецер очень справедливо восклицает по этому поводу: "Какова наглость Византийского двора! Там послы своих государей, а здесь является лично сама владетельная особа и, несмотря на то, ее от них не отличают!" По этому же поводу, быть может, и происходили долгие переговоры, в которых Ольга могла настоять лишь на незначительных отличиях, но, во всяком случае, мера почестей, оказанных Ольге, обнаруживает и то значение Руси, какое Русь имела в глазах греков. И притом греки не ожидали со стороны Руси ничего грозного, как со стороны тарсийского эмира, не боялись миролюбивой Руси, как боялись эмира.
Надобно сказать, что Ольга была принята в императорском дворце в то время, когда этот дворец, созидаемый в течение шести веков еще со времен Константина Великого, находился по своему устройству в таком блеске и великолепии, какого он уже никогда более не имел. С этой поры, в исходе X века, он стал упадать.
Как ни скупился наш летописец на рассказы о том, что такое был в X веке славный греческий Царьгород, и сам по себе и особенно для тогдашней Руси, но, приведя целиком договорные грамоты Олега и Игоря, он, вовсе не думая о том, раскрыл перед нами истину, что великий город тогдашнего мира, царь городов во всем свете, был и для Руси царем и повелителем ее зарождавшейся жизни. Он привлекал ее к себе по многим причинам. Конечно, первой существенной приманкой была торговля, потребности материальные, хлебные, о торговле только и идет речь в договорах, но нельзя же представлять русских купцов совсем бесчувственными к красотам города и к обольщениям его блистательной, роскошной жизни. Они оценивали эти обольщения по-своему и тянули их на свой нрав, и потому в договоре выпросили право свободно париться, сколько хотят, в знаменитых царьградских банях. Они добились права свободно жить, хотя бы в предместье города, свободно входить в город, хотя бы и в одни только ворота, не зная никаких других. Они выпросили себе кормленье на 6 месяцев — хлеб, вино, овощи, царьградские стручки и всякие лакомства. Они заживались в городе круглый год, так что греки потом уже не позволяли им, по крайней мере, зимовать. Под видом посла, под видом купца каждый год русь приезжала в этот славный город и дивилась чудесным его зданиям, несказанному украшению, недомысленному богатству.
"Как подъезжать к Царьгороду от Черного моря (так могли они рассказывать), входишь сначала в морскую проливу, точная слобода, — улица, длинная, по обе стороны видны берега. В конце улицы, направо другая улица — залив морской, называемый Золотой Рог, потому что он как бы воловьим рогом удаляется внутрь земли. Высокий береговой угол между этими двумя морскими потоками и есть место Царя городов. Он тут и распространился по самим берегам моря, выдавшись всею шириною на восток и острым мысом к северу. Стоит он на три угла, как на острову, подобно тому, как ставились и русские городки. С трех сторон вода морская его облила, а с одной стороны, западной, пришло поле. Тот мыс весь каменный, от него внутрь страны пошел холм, как гребень, и тот гребень перещепывается (перемежается) долинами и таким образом разделяется на семь холмов. На этих семи холмах и стоит город. Двор царев начался на самом мысу с берега от моря и пошел все выше и выше в гору. Палаты царские стоят на самом холме, и св. София стоит на холме. Кругом города у самой воды поставлены каменные стены с четырехугольными башнями. Стены тянутся далеко по заливу, так что можно обойти город на лодке до самого конца". Там в конце, уже в поле, за городскими стенами, за какою-то речкою, находилось предместье с достопамятною церковью св. Мамы (Мамонта), у которой только и позволялось жить русским. Проплыть надо было по заливу до того места версты две-три. По этой дороге можно было налюбоваться городом вдоволь. Из-за стен ближе всего на холме и на самом мысу виднелись золотые царские палаты; подле них — золотой пятиглавый дворцовый собор, а дальше тоже палаты и церкви, церкви и палаты, и над ними величественный храм Софии с громадным куполом, как венец всего города.
Дворец царей находился на береговом холме, который округляли пролив Боспора и его залив Золотой Рог. Здания дворца были расположены по линии от запада к востоку, и притом, в главной своей части, в таком порядке, что напоминали расположения святилища, почему это отделение и называлось священным, богохранимым дворцом. Во главе этого отделения по берегу на восток стояла золотая палата, где первое место к восточной же стороне занимал императорский трон. Палата была круглая, как алтарь, устроенная из восьми округлостей вроде наших алтарных выступов. В восточной округлости или впадине и находился императорский трон — золотое царское место. Этим именем называлась и сама палата. Здесь в приемные дни торжественно восседал император.
Чтобы достигнуть этого святилища царской власти, необходимо было пройти много таких же больших палат и переходов. Прежде всего входили на обширный двор шагов 250 в длину и 200 шагов с лишком в ширину. Этот двор назывался Августеон и находился между храмом св. Софии и царскими палатами. Вокруг двора со всех сторон тянулись ряды мраморных колонн с перекинутыми на них кружалами или арками, что вместе составляло отдел дворцовых наружных галерей, где можно было скрываться от солнца и непогоды. В северо-восточном углу двора виделось громадное и чудное здание св. Софии с необъятным куполом и бесчисленными рядами колонн. Посредине двора стоял высокий путевой столб, четырехугольный и сквозной, устроенный вроде храма из колонн и арок. Отсюда считалось расстояние по всем направлениям и во все концы империи. На нем возвышался большой крест с предстоящими царем Константином и матерью его Еленой, обращенными взором к востоку.
Точно такое же изображение креста возвышалось на особо стоявшей колонне с запада от этого путевого столба, а в противоположной стороне к востоку стояла другая колонна из порфира, которую называли Константином, потому что наверху у нее находилась его статуя в виде Аполлона, с изображением сияния вокруг головы, о котором говорили, что оно сделано из гвоздей, коими был пригвожден к кресту Спаситель. Тут же на дворе, вблизи храма св. Софии, против его угла к юго-западу стояла огромная конная статуя Юстиниана из бронзы, в образе Ахиллеса, лицом к востоку. Одно ее подножие было вышиною в 40 аршин. В левой руке император держал шар, а правую протягивал на восток.
Таким образом, на этом дворе приходящий видел все, чем было сильно и славно Греческое царство. Сильно оно было крепкой верой в заступничество Богоматери, Софийский храм которой выдвигался на саму площадь с особой крестительницей для всех ищущих святой веры. Сильно, славно и победоносно это царство было святым крестом, изображения которого господствовали над площадью. Славно оно было и первым царем-христианином, св. Константином, и царем законодателем и строителем Софийскаго храма Юстинианом.
В юго-западном углу двора находились ворота и возле них главное крыльцо, которым входили в обширные сени, называемые Медными, от медных дверей. На сводах и стенах эти сени были изукрашены мозаическими картинами, изображавшими славные победы Велисария, победоносное его возвращение в Царьград с пленными царями, представления этих царей императору Юстиниану и Феодоре, взятые города, покоренные земли в лицах. Тут же были поставлены императорские статуи, в том числе статуя Пульхерии, внучки Феодосия Великого. Вообще, в этом входе были представлены царственные дела императоров и их лики, иначе сказать, вся слава империи. В комнаты дворца вели большие бронзовые двери, на которых был изображен лик Спасителя. За дверями начинался длинный ряд обширных палат, сеней и переходов или галерей, соединявших палаты. Здесь находились особые дворцовые церкви, особая дворцовая крестильня, тронные залы, приемные залы, судилище, столовые и залы для военной стражи или дворцовой гвардии, находилось даже особое конное ристалище для дворцовых чинов и, между прочим, великолепные бани.
С южной стороны вдоль всего дворца тянулась на 400 с лишком шагов длинная галерея Юстиниана. Стены ее были покрыты мозаикой с изображениями по золотому полю главных подвижников Восточной Церкви. Пол был вымощен драгоценным мрамором. Тут же из этой галереи входили в палату трофеев (скилу), где были выставлены всякие добычи, знамена, доспехи и прочее, взятые в боях у варваров.
Все палаты, сени и переходы точно так же были изукрашены цветной мозаикой или расписаны красками с изображением разных ликов или историй, а также трав, цветов, деревьев и различных узоров. Припомним, что в то время особая красота подобных изображений заключалась именно в яркости красок, между которыми больше всего светились цвета: синий, зеленый, красно-пурпуровый и червленый, желтый, голубой, лазоревый. Все древние краски были крепки, сильны и блестящи. Двери в палатах были железные, расписанные золотом, или бронзовые, резные и литые, или убранные серебром, золотом, слоновой костью с различными изображениями.
Пройдя разными палатами, сенями и коридорами, приближались наконец к священному дворцу, перед которым сначала открывались обширные сени или передняя палата, шагов 60 в длину. Во входной части она выдвигалась полукругом, из нее в следующую палату вели две мраморные лестницы, начинаясь от стен справа и слева и восходя кверху тоже по полукругу. Посредине палаты стоял водоем, его чаша была медная, края покрыты серебром; в нем же была устроена золотая чаша в виде раковины, которая наполнялась разными плодами, смотря по времени года. Отсюда по лестницам, как сказано, поднимались в другую палату, называемую сигмой, потому что в своем расположении она состояла из двух боковых округлостей, представлявших каждое как бы букву сигму — 0. Палата была мраморная, купол ее поддерживался 15 колоннами из фригийского мрамора. Посредине ее стоял особый терем или сень (киворий) на четырех колоннах из зеленого мрамора, а в нем царское место, трон, где садился император во время игр и церемоний, происходивших в передней палате. Здесь также находился фонтан, состоявший из двух бронзовых львов, из пасти которых вода лилась в особую большую чашу.
Три двери, одна серебряная посредине и две бронзовые по сторонам, вводили в следующую палату, которая называлась три раковины (три-конха), потому что составляла в передней своей части полукружия с тремя глубокими круглыми впадинами и сводами в виде раковин. Стены были изукрашены разноцветным мрамором, а раковины сводов сплошь вызолочены.
Далее следовали сени, и еще палата (лавзиак), а затем вступали в сени золотой палаты, в которых находились хитро устроенные часы. Здесь же стояли четыре органа, два золотых, которые назывались царскими, и два серебряных. Эти органы гудели, когда хор певчих воспевал похвалы царю, и потому палата занимала место как бы клироса в соборе.
Из сеней в золотую палату вводили большие серебряные двери. Золотая палата была круглая, состоявшая из 8 округлых впадин, расположенных звездой, и походившая в самом деле на какое-то святилище или храм божества. Главный вход в нее был с запада, но, кроме того, она имела два боковых входа, с севера и юга, совсем по подобию православного храма. В восточной ее впадине стоял царский престол, а над ним в своде сияло мозаичное изображение Спаса Вседержителя, сидящего на престоле. Свод палаты возвышался обширным куполом или главою с 16 окнами, посредством которых палата освещалась внутри. В своде против трона висело большое паникадило. Все стены и своды были украшены мозаикой, различными изображениями по золотому полю. Пол также был выстлан мозаикой из мрамора и порфира различных цветов, где переплетались разные узоры и травы, с круглой порфировой плитой посредине и с серебряными каймами вроде рамы по краям. Вверху палаты, ниже купола были устроены палата или хоры, с которых царицы и вообще придворный женский пол смотрели на церемонии.
В этой золотой палате совершались большие царские приемы всего двора, а также и иноземных посланников. В иных случаях здесь происходили торжественные обеды за золотым столом. По случаю особых приемов палата убиралась с еще большим великолепием. В восьми ее сводах развешивались золотые венцы и различные произведения из финифти или эмали, также богатейшие царские одежды, мантии, порфиры царей и цариц. На перилах верхних галерей (палатей) ставились большие серебряные вазы и чаши высокой чеканной работы, в 16 окнах также помещались поддонники или блюда от этих ваз и чаш. Только над царским престолом не помещали никаких вещей. Там висели золотые царские венцы. В 8 сводах висели большие серебряные паникадила, а в палате были расставлены 62 больших серебряных подсвечника.
Через сени от золотой палаты находилась еще приемная палата, называемая кенургий, построенная Василием I Македонянином. Ее свод поддерживался 16 колоннами, из которых половина была из зеленого мрамора, а половина из оникса. Колонны были покрыты обронной резьбой, представлявшей виноградные лозы, а в лозах — играющих животных разных пород.
Своды палаты были покрыты превосходной мозаикой, изображавшей на сплошном золотом поле самого строителя палаты сидящим на троне, с предстоящими полководцами, которые приносили ему изображения взятых ими городов. Остальные украшения мозаики, тоже по золотому полю, изображали деяния императора, военные и гражданские.
Возле палаты находилась царская спальня, священная, как ее называли. В нее проходили тоже через небольшие сени, посреди которых стоял порфировый фонтан на мраморных колоннах, изображавший орла, чеканенного из серебра и сжимавшего в когтях змею. В спальне пол был мозаичный. Посередине изображен был павлин в кругу, составленном из лучей, из карийского мрамора. Затем из зеленого мрамора составлены были как бы волнистые потоки, направлявшиеся в углы комнаты. Между потоками изображены орлы так живо, что, казалось, сейчас готовы улететь. Стены в нижней части были покрыты дощечками из разноцветного стекла, изображавшими различные цветы. В верхнем отделе до потолка по золотому полю мозаика изображала самого царя сидящим на троне и царицу в царской одежде. Кругом по стенам также были изображены их дети в царских одеждах. Царевичи держали в руках книги в знак того, что книжное образование составляло главный предмет в их воспитании. Потолок весь сиял золотом, посреди был изображен из зеленого стекла крест и вокруг блистающие звезды, в пред стоянии у креста были изображены опять царь, царица и их дети с простертыми руками к символу христианской победы и спасения.
В другом отделении дворца, возле Софийского храма, находилась палата, построенная еще Константином Великим, и не меньше богатая, называемая магнауром, вероятно, от magnus — великий, большой и aurum — золото, что значило бы большая золотая. Она также имела вид церкви и была расположена от запада к востоку. Перед ней с западной стороны находились обширные сени, в которых во время приемов собирались знатные придворные люди, начальники, патриции, сенаторы. Вход в палату закрывался дорогими занавесами. Сама палата была четырехугольная, продолговатая, длиной шагов 60, шириной шагов 30. По сторонам высились мраморные колонны (столпы), по шесть на каждой, над ними были сведены своды (арки) или кружала по семи на каждой стороне. За колоннами находились боковые галереи. В промежутках колонн по всей палате висели на посеребренных цепях большие серебряные люстры. Восточная часть палаты была устроена как алтарь, особой округлостью, и на несколько ступеней выше перед всей палатой, так что туда поднимались по ступеням из зеленого мрамора. Это царское возвышение отделялось от палаты 4 колоннами, по две со стороны, над которыми возвышалась обширная арка. Между колоннами ниспадали дорогие занавесы, закрывавшие в обыкновенное время это царское святилище.
Возле этого места стоял огромный золотой орган, блиставший дорогими каменьями и финифтью и называемый царским. В других местах палаты стояли еще два органа, серебряные. В глубине этого алтаря стоял царский престол, золотой трон, весь усыпанный драгоценными камнями и называемый Соломоновым престолом по той причине, что он был устроен по образцу библейского престола царя Соломона. У престола были ступени, на которых по обеим сторонам лежали золотые львы. Это были чудные львы, "в известную минуту они поднимались на лапы и издавали рев и рыкания, как живые". Сверху у трона сидели две большие золотые птицы, которые тоже, как живые, пели.
Но еще чуднее представлялось стоявшее неподалеку от трона золотое дерево, тополь или явор, на котором сидело множество золотых птиц разной породы, изукрашенных цветной эмалью, которые точно так же в известную минуту все воспевали сладкогласно, точно живые.
Возле престола возвышался, как знамение победы, огромный золотой крест (Константинов, называется Победа), покрытый драгоценными каменьями. Пониже престола помещались золотые седалища для членов царского дома. Во время приемов по стенам были развешиваемы царские золотые порфиры и венцы*.
______________________
* С древних времен византийским императорам при вступлении на престол все области царства подносили золотые венцы, украшенные драгоценными каменьями. Такие же венцы подносили и по случаю одержанных побед. См.: Дексипп и пр. Византийские историки / Перев. С. Дестунис. — СПб., 1860. — С. 103, 115. См. примеч. 131.
______________________
Царские приемы в этой палате и в других тронных палатах происходили следующим образом.
Появление царя пред глазами приходящих сопровождалось некоторого рода священнодействием. В палатах, где помещался царский престол, всегда в вышине свода находилось изображение Господа Вседержителя, сидящего на престоле. Когда царю следовало воссесть на свой престол, он, одетый великолепно, в богатейшем царском наряде, с молитвой повергался на землю перед этим изображением и потом торжественно садился. В то время вход в палату был закрыт богатыми занавесами. Когда все было готово для царского лицезрения, тогда занавесы поднимались и придверники с золотыми жезлами в руках пропускали входивших бояр и всех других главных чиновников двора по порядку и по разрядам. Каждый разряд чиновников входил особо. А там, вдали, по всем залам дворца, направо и налево, стояли меньшие придворные и разные другие чины и военные дружины в богатых одеждах. В их числе находились и служившие у греческих царей крещеные россы с топорами (секирами) и щитами.
Напоследок вводили иноземных послов с их свитой, которые, увидев царя, должны были воздать ему почесть, упасть ниц, поклониться в землю, что значило по-русски ударить челом. В ту же минуту играл орган, играли трубы. Встав, посол подходил ближе к царскому престолу и останавливался на указанном месте. В ту минуту играл другой орган, ударяли в литавры. За послом следовали знатнейшие члены посольства, точно так же ударявшие челом императору. Они останавливались у входной ограды. Канцлер, логофет, торжественно вопрошал пришедшего, вероятно, о здоровье и о предмете посольства. В ту минуту золотые львы у трона начинали реветь, золотые птицы на троне и на золотых деревьях начинали сладкогласно воспевать, звери на нижних ступенях поднимались из своих логовищ и становились на задние лапы. Пока все это происходило, прото-натариус подносил царю посольские подарки. Вслед за тем снова ударяли в литавры, и все успокаивалось: львы переставали реветь, птицы умолкали, а звери опускались в логовища. При отпуске послов снова играли органы, ревели львы, воспевали птицы и дикие звери спускались со ступеней трона, что продолжалось до того времени, как посол уходил за ограду, тогда игра на литаврах снова давала знак, и все умолкало и приходило в прежний порядок. По выходе посольства препозит громко возглашал придворным: "Ежели вам будет угодно!", что значило: "Не угодно ли вам тоже выходить?". Это возглашение делалось несколько раз, особо каждому чиновному отделу придворных. Все выходили в том порядке, как входили: по чинам, младшие вперед, при этом все провозглашали царю многолетие, которое тотчас принималось хором певчих, а певчим вторили все три органа, все птицы, львы и дикие звери, исполняя каждый свою ноту в этом общем торжественном хоре и производя оглушительный, но все-таки, как говорят, стройный гам и шум.
Константин Багрянородный сам описывает прием русской княгини и говорит, что этот прием происходил во всем сходно с предыдущими, именно с приемом тарсийских или сарацинских послов. Из его слов обнаруживается, что русская княгиня, как мы говорили, была принята только как главный посол русского князя, но не так, как независимая государыня, владетельница Русской земли*.
______________________
* Шлецер. Нестор. — III. — С. 398. Беляев. Русь в первые сто лет // Временник общей истории и древностей. — Кн. 15. — С. 146 и след.
______________________
Это можно объяснять различными обстоятельствами. С одной стороны, Византийский двор, согласно договорам, знал на Руси только русского князя и потому его вдову, русскую княгиню, не мог признать владетельной государыней и не захотел воздавать ей почести государские. С другой стороны, и по русским понятиям матерая вдова хотя и оставалась владеющей княжеским столом, но все-таки владела не сама по себе, а именем своего сына; в это время Святославу было по крайней мере 15 лет, возраст по тому времени вполне достаточный для княжеского совершеннолетия. Нельзя предполагать, чтобы и в понятиях самой Ольги являлись какие-либо особые притязания на значение, так сказать, венчанной государыни. Быть может, как мать русского князя, она и добивалась соответственного приема и потому стояла так долго в гавани Царьграда, но порядки Византийского двора не уступили ей в главном, в том понятии, что она только большой посол от Русской земли, и, воздавая ей лишь одно посольское, возвеличили ее, как сейчас увидим, отменой только некоторых обрядов, несвойственных ее лицу, как женщине и русской княгине.
Прием совершился в большой золотой палате, в магнауре, по описанному порядку. Пройдя многими палатами, Ольга сама вошла в этот магнаур. В этом заключалась первая отмена в обрядах посольского приема, потому что, как видели, посла обыкновенно вводили в залу под руки. Она вошла в сопровождении своих родственниц, т.е. женщин княжеского рода и боярынь, быть может, жен послов, а также и ее придворных. Она шествовала впереди, а за ней, вероятно по порядку старшинства, следовали одна за другой княгини и боярыни, числом первых 6, вторых 18. Она остановилась на том месте, где логофет (государственный канцлер, по-московски думный дьяк) обыкновенно вопрошал посла о здоровье. Здесь произошла вторая отмена обрядов. Послы, узрев царское величество, должны были падать ниц, бить челом. Русская княгиня на этом месте только остановилась. Вслед за княгиней и ее женской свитой вошли русские послы и гости и другие лица посольства. В числе послов находился племянник княгини и 8 ее бояр, а самих послов было 20 человек, гостей было 43 человека. Кроме того, тут же находились переводчик княгини и ее священник Григорий, 2 переводчика посольских, Святославова дружина (в каком числе, неизвестно) и 6 посольских служителей.
Вся эта мужская свита остановилась у переграды, где стояли греческие придворные чины*. Было ли при этом случае исполнено и русское ударение челом византийскому императору, как следовало по обряднику, неизвестно, но судя по независимому характеру древних руссов, от которых греки всячески старались себя оградить даже особыми статьями в договорах, едва ли можно было ожидать от них указанного челобитья. Несомненно, что византийский обрядник относительно такого челобитья вообще хвастает, если не имеет в виду только очень покорных послов, из стран завоеванных и покоренных, собственно подданных, необходимо соглашавшихся на всякие унижения перед высокомерным греком.
______________________
* Шлецер. — Нестор. — III. — С. 404.
______________________
В остальных действиях приема все происходило так, как повелевал обрядник, т.е. играл орган, когда Ольга вошла и стала на своем месте, затем, когда логофет вопросил ее о здоровье, два золотых льва Соломонова трона вдруг заревели, птицы на троне и на деревьях засвистали разными голосами, звери на ступенях трона поднялись на задние лапы. Несомненно, что в это же время были поднесены императору и русские дары — дорогие собольи меха и т.п.
Когда княгиня, поговорив с царем, стала выходить из палаты, то снова заиграли органы, заревели львы, засвистели птицы и звери так же двигались со ступеней трона. Выйдя из магнаура, княгиня прошла через комнатный сад, потом через несколько палат и в пятой из них, которая именовалась золотой рукой (портик Августеона), села отдыхать. В это время ей готовился другой прием, у императрицы, что также принадлежало к особенностям общего посольского приема и сделано было в особую честь русской княгине.
В великолепной Юстиниановой палате возвышался особый рундук или помост, покрытый пурпуровыми коврами. На нем стоял большой престол императора Феофила, а сбоку возле — золотое царское кресло. По сторонам, между двух переград из занавесей, стояли два серебряных органа, а за переградами стояли духовые органы.
На престоле сидела сама императрица, а в кресле — ее невестка. Перед престолом с обеих сторон в палате собрались придворные женщины и стояли чинно, рядами, по степеням. Всего их было семь чинов или семь степеней. Церемонией их входа в палату и указанием им своих мест распоряжался препозит — церемониймейстер — и придверники-камергеры.
Когда все чины боярынь вошли и стали по местам, препозит с камергерами отправился звать русскую княгиню. Из золотой руки она прошла через другие портики и, между прочим, через дворцовый ипподром и осталась в скилах — так называлась царская оружейная палата. Вероятно, отсюда она могла видеть всю церемонию, как входили в приемную палату греческие придворные боярыни, тем и объясняется ее остановка в царской оружейной, которая находилась в одной линии с Юстиниановой приемной палатой. Княгиня вступила в эту палату, сопровождаемая по сторонам тем же препозитом и камергерами. За ней по-прежнему следовала ее свита в том же порядке, как и на первом приеме. Препозит именем императрицы вопрошал княгиню о здоровье. После церемонии именем же царицы он сказал ей нечто шепотом, и княгиня немедленно пошла вон из залы и села по-прежнему в скилах. Тем временем царица тоже встала с трона и, пройдя разные палаты, удалилась в свою священную спальню. По уходе царицы и княгиня перешла из скил в кенургии, пройдя Юстинианову залу, палату лавзиак и трипетон или сени с хитрыми часами. В кенургии она тоже села в ожидании зова.
Между тем к царице в спальню пришел и царь. Они сели на свои места с царицей и с порфирородными своими детьми. Тогда была приглашена к ним и русская княгиня. Заняв предложенное царем седалище, она разговаривала с ним о чем ей было угодно.
Здесь была оказана величайшая почесть русской княгине. В этом случае царь, несомненно, принимал ее как христианку, и, быть может, именно по случаю ее крещения в Царьграде. Византиец Кедрин прямо говорит, что, "крестясь (в Царьграде), показав ревность к православной вере, Ольга достойна была за то почтена". То же повторяют и другие греческие летописцы*.
______________________
* Кедрин. — Деяния церковн. и гражданск. — М., 1820 — Ч. 2. — С. 93.
______________________
Беседа с царским семейством, по-домашнему, в "священной их спальне", показывала, что греческий царь относился к новообращенной с особым благоволением, ибо едва ли кто из иностранных удостаивался такой чести, и едва ли был другой повод к этому, как укрепление в истинах новой веры и желание указать владетельной княгине, как живут христианские цари у себя дома. Несомненно также, что царь и царица очень желали поговорить с русской княгиней запросто о разных предметах, касавшихся Русской страны и самой княгини, о чем нельзя было говорить на церемониальных приемах. Вообще этот сам прием не оставляет сомнения, что Ольга если не была уже и прежде христианкой, то именно в это время крестилась в Царьграде.
В тот же день после этой домашней беседы русской княгини с царской семьей ей дан был обед у царицы в Юстиниановой палате. На том же царском месте или троне сидела царица и особо, в золотом кресле, ее невестка. Русская княгиня сначала стояла в стороне у особого стола, пока входили к столу царицыны родственницы и знатные боярыни, поклоняясь царице до земли и занимая места по указанию главного стольника.
Когда окончилась эта церемония, русская княгиня, "слегка наклонив голову пред царицею, села за тем же столом, где стояла, вместе с первостепенными придворными боярынями. Этот стол был расположен в некотором расстоянии от царского".
Во время обеда два хора соборных певчих от церкви св. Апостола и от св. Софии воспевали гимны в честь императорской фамилии и тут же разыгрывались разные театральные представления, состоявшие из плясок и других игр. Это происходило таким образом: как только царь и все прочие садились за стол, в палату вступали дружины актеров и танцовщиков со своими распорядителями. Действие открывалось гимном: "Ныне давши власть в руки твои, Бог поставил тебя самодержцем и владыкою! Великий Архистратиг сошел с неба, отверз пред лицем твоим врата царства! Мир, поверженный под скипетр десницы твоей, благодарит Господа, благоизволившаго о тебе, Государь! Он чтит тебя, благочестиваго Императора, владыку и правителя!"
После этой песни префект стола, дворецкий, подавал знак правой рукой, то распуская пальцы наподобие лучей, то сжимая их. Начиналась пляска и трижды обходила вокруг стола. Потом плясуны удалялись к нижнему отделению стола, где и становились в своем порядке. Тогда начинали певцы: "Господи, утверди царство сия!" За ними хор повторял этот воспев трижды. Опять певцы: "Жизнь государей ради нашей жизни!" То же самое воспевал хор трижды. Певцы: "Многая, многая, многая!" Хор: "Многая лета, многая лета!"
Затем воспевался гимн, приличный пляске: "Сияют цари, веселится мир! Сияют царицы, веселится мир! Сияют порфирородные дети, веселится мир! Торжествует синклит и вся палата, веселится мир! Торжествует город и вся Романия (Византия), веселится мир! Августы — наше богатство, наша радость! Господи, пошли им долгия лета!" Певцы: "Императорам!" Хор: "Многие лета!" Певцы: "Счастливые годы императорам!" Хор: "Господи, пошли им многие и счастливые годы!" Певцы: "И августам (царицам)!" Хор: "Многие лета!" Певцы: "Счастливые годы!" Хор: "Даждь им, Господи, многие и счастливые годы!" Певцы: "Детям их порфирородным!" Хор: "Многие лета!" Певцы: "Счастливые им годы!" Хор: "Подай им, Господи, многие и счастливые годы!"
С такими песнями и представлениями продолжалась церемония столового кушанья до конца. Каждая перемена кушанья сопровождалась новой пляской или новой песней. Распорядители актеров и танцовщиков были одеты в цветное платье, зеленое, красное, с белыми коротенькими рукавами, которое переменяли при каждом новом действии. Главное их украшение, которое не переменялось, составляли золотые, искусно вычеканенные ожерелья. Сапоги на них были красно-желтые. Перемена платья придворными во время всяких церемоний и торжеств принадлежала к обычным порядкам Византийского двора.
Что касается яств, то Лиутпранд, посол германского императора Оттона, бывший в Царьграде лет 10 спустя после Ольги, в 968 году, пишет, что он весьма неохотно ел царские яства, ибо они были приготовлены с деревянным маслом или с рыбьим рассолом. Однажды царь прислал ему самое лучшее лакомство от своего стола, даже собственное блюдо жирного козла, туго начиненного чесноком с луком и облитого рыбьим рассолом*. Очевидно, что кушанья приготовлялись для восточных вкусов, на которых воспитаны были и русские, несомненно, находившие все блюда очень вкусными.
______________________
* Вестник Европы, 1829. — № 23.
______________________
В то же время происходил другой стол в золотой палате, где обедали цари и с ними русские послы и гости и прочая свита русской княгини.
По окончании стола у царицы приготовлен был десерт в особой комнате на небольшом золотом столике в золотых тарелках и блюдах, осыпанных дорогими камнями. Здесь сидели по своим местам царь Константин Багрянородный и другой царь, его сын Роман, царские дети, невестка царя и русская княгиня. Угощение, таким образом, происходило за семейным царским столом. После того княгине поднесен подарок: 500 милиарезий на золотом, осыпанном драгоценными каменьями блюде*. Затем одарили ее свиту: шести ее родственницам подано по 20 милиарезий каждой, 18 боярыням подано каждой по 8 милиарезий. Такие же дары розданы были и за царским столом послам и гостям, при чем племянник княгини получил 30 милиарезий, 8 бояр каждый по 20, 20 послов — каждый по 12, 43 гостя — каждый тоже по 12, священник Григорий — 8, два переводчика — каждый по 12; Святославова дружина, как, вероятно, обозначены несколько отроков — детей бояр, — каждый по 5; шесть посольских служителей — каждый по 3 и, наконец, переводчик княгини — 15 милиарезий.
______________________
* Милиарезий — серебряная монета, которой чеканилось 60 из фунта серебра. Д. Прозоровский. Монета и вес в России // Записки Имп. археол. общества. — Т. XII — С. 548. По свидетельству Антониева Паломника, конца XII ст., в Софийском Царьградском храме сохранялось "блюдо велико злато служебное Олгы Русской, когда взяла дань, ходивши ко Царюграду... Во блюде же Олжине камень драгий, на том же камени написан Христос, и от того Христа емлют печати людие на все добро; у того же блюда все по верхови жемчюгом учинено". П. Савваитов. Путешествие новгородского архиепископа Антония в Царьград. — СПб., 1872. — С. 68-69. Можно полагать, что Ольга поднесенное ей блюдо тогда же положила в храм, быть может, на поминовение о здравии.
______________________
Спустя месяц с лишком, в воскресенье, 18 октября 957 года, был второй, собственно отпускной стол для русской княгини и всего посольства. Царь угощал послов и гостей, вероятно, в той же золотой столовой, а царица с детьми и невесткой угощала княгиню в палате св. Павла. После стола княгиня и вся ее свита получили такие же подарки, только в меньшем количестве. Княгине поднесено 200 милиарезий, ее племяннику — 20, священнику — 8, 16 родственницам княгини — по 12 каждой, 18 боярыням — каждой по 6, 22 послам — каждому по 12, 44 гостям — каждому по 6, двум переводчикам — по 6; Святое лавовой дружины и дворовых служителей в это время не было.
В обоих случаях свита русской княгини состояла из ста с лишком человек. На первом приеме при ней находилось 24 женщины и 82 мужчины. На отпуске — 34 женщины и 70 мужчин. Любопытно количество послов и гостей. На отпуске их было: послов — 22, гостей — 44, следовательно, каждого посла сопровождали два гостя. В Игоревом посольстве гостей при послах было по одному. Несомненно, что послы и гости приходили в Царьград, каждый посол с гостем от своего города или от своего князя, который сидел в том городе.
Русская княгиня со своей многочисленной свитой княгинь, боярынь, бояр, послов и гостей два раза была принята торжественно с выполнением всяких обрядов Византийского двора и с показанием всей царьградской красоты, всего богатства и всякого блеска. Нельзя сомневаться, что, прожив четыре месяца если не в стенах, то у стен Царьграда, в его гавани, как после жаловалась Ольга, что долго стояла там, или же прожив в обычном пристанище руссов у св. Мамонта, русские люди, кроме двух церемониальных приемов, конечно, нередко бывали для простого любопытства в царских палатах и в разных местах великого города, в его многочисленных храмах, на знаменитом ипподроме, в роскошных банях, на торжищах и т.д., не говоря уже о торжищах, для которых они и переплывали Черное море. Греки еще Олеговым послам радушно и не без намерения показывали все, достойное удивления варваров и язычников, конечно, с той целью, дабы обратить их к христианству. В настоящем случае Ольга пришла в Царьград искать именно христианской мудрости и принять святую веру в самом ее средоточии. Естественно, что теперь греки еще с большим радушием открывали русским все двери, где возможно было научить их вере или обнаружить великое могущество царства и со стороны всякого богатства, и со стороны всяких порядков их просвещенной и мудрой жизни. Мы не сомневаемся также, что многие из женщин, сопровождавших княгиню, крестились вместе с ней. Намеком на это обстоятельство служит присутствие этих женщин за царским семейным угощением русской княгини разными сластями после первого приемного стола, где вместе с княгиней эти женщины получили обычные подарки. Общее впечатление всего виденного и узнанного должно было сильно возбудить простые чувства и умы наших путешественниц. Великий Царьград должен был оставить в их воображении столько новых представлений, а в уме столько новых понятий, что это приобретенное богатство не могло остаться без пользы и без влияния и в родном Киеве.
Русские женщины возвратились на родимый Днепр, конечно, обогатившись всякими обновами: дорогими паволоками и другими редкими тканями для своих нарядов, дорогими вещицами убора из золота и серебра вроде серег, колец, перстней, обручей (браслетов), ожерелий и т.п., не исключая ни грецкого мыла, ни грецкой губки для умывания, даже ни румян, ни белил для украшенья лица — все это были обыкновенные предметы женского быта, известные в то время богатым и знатным людям с давних веков; но главное богатство, какое вывезли наши женщины из славного Царьграда, заключалось именно в тех впечатлениях, которых простому человеку, видевшему Царьград, невозможно было никогда изгладить, особенно посреди сельской и деревенской простоты языческого Киева.
Они видели Христову веру и христианскую жизнь в такой чудной, не домысленной обстановке и посреди такого чудного узорочья и блеска, что, возвратившись домой, разве могли они рассказывать об этом иначе, как только словами неизъяснимого изумления и удивления. "Повели нас греки, где служат Богу своему, — могли они говорить, как говорили после Владимировы послы, — и не ведаем, на небесах мы были или на земле. Нет на земле такого чуда, такой красоты!.. Не умеем и рассказать! Только одно знаем, что сам Бог там пребывает... Не можем забыть той красоты!"
А красота самого города и особенно царского дворца... Разве и она не действовала на языческие и притом женские понятия, более пристрастные ко всякой красоте, разве и она не производила смягчающего влияния на суровые и загрубелые понятия язычника?
Как бы ни было, но с возвращением из Царьграда русских женщин по городу Киеву не скоро должны были умолкнуть беседы о чудесах христианского царства, о святынях христианского поклонения. Распространяясь из уст женщины, у домашнего очага, в той среде, где женщина и была главным деятелем и домо-держцем по преимуществу, эти беседы, особенно для детей и вообще для молодого поколения, несомненно, имели воспитательное значение. Об этом говорит и летописец. По его словам, Ольга, придя в Киев и живя с сыном Святославом, стала учить и часто говорить ему, чтобы крестился. Он и в уши не принимал этого ученья, но не возбранял тем, кто хотел крещенья, и только ругался тому, позорил и смеялся. "Как это я приму новую веру один, — отвечал он матери, — а дружина ведь этому смеяться будет!" Иногда увещевания матери вызывали только гнев со стороны сына. В этих разговорах вполне выразились отношения домашнего очага к обществу. В лице русских передовых женщин русский домашний быт осветился новым светом. Хотя бы на первых порах таких женщин и не было много, но во главе их стояла сама княгиня, "мудрейшая от человек", успевшая прославить свою мудрость по всей Русской земле*; за нею следовал, конечно, ею же избранный и по мыслям ей родственный кружок женской доброты ума и нрава, — всего этого было достаточно для того, чтобы осветить новым светом все наиболее способные к водворению христианства домашние углы древнего Киева, и все это необходимо должно было воспитать поколения новых людей, для которых предстоял уже один шаг — отворить двери своей храмины и высказать решительно и всенародно на улицах, на торгах и площадях, что есть на свете вера и есть жизнь выше и лучше языческого древнего закона. Современное Ольге возрастное общество, отцы, эта дружина, о которой говорил Святослав, еще не были способны для такого решительного подвига. В их среде язычество еще могло постоять за себя с особой силой, как и случилось, но дети послужили уже готовой почвой для христианских идей и ожидали только, как всегда бывает, одного святого вождя на святое дело.
______________________
* Мудрость или хитрый ум Ольги народные сказания славят в рассказах, как ею прельстился сначала, еще во время ее девичества, Игорь, а потом в Царьграде сам греческий царь. Последний, увидев ее красоту и разум, сказал ей в беседе: "Подобает тебе царствовать в этом граде с нами". Ольга уразумела, чего желает царь, и ответила: "Я ведь язычница. Если хочешь, то крести меня сам, иначе не крещуся". Царь с патриархом окрестили ее, после чего царь позвал ее в палаты, объявил ей, что хочет взять ее себе в жены. "Как же хочешь ты меня взять, ведь ты крестил меня и нарек дочерью, а у христиан такого закона нет", — ответила Ольга. "Переклюкала (перехитрила) ты меня, Ольга! " — воскликнул недогадливый царь.
______________________
Святослав — воспитанник дружины. — Его обычаи. — Его победоносный поход в Низовое Поволжье на камских болгар, буртасов и хазар, к устьям Дона и Кубани на ясов и касогов. — Греческое золото и походы на дунайских болгар. — Война с греками. — Великие битвы. — Недостаток дружины. — Мир и свидание Святослава с греческим царем. — Погибель Святослава. — Значение его Дунайских походов. — Владычество дружины при детях Святослава. — Торжество Владимира и его первые дела. — Торжество язычества
Святослав, как и отец его Игорь, еще в малых летах начинает княжить, т.е. делает княжеское дело. Тот на руках Олега приехал доискиваться своих прав на Киев, но не был поставлен на прямое дело, а, спрятанный тайком в лодку, достиг цели посредством коварного убийства. Первым делом его жизни был кровавый путь насилия. На том же пути и в конце поприща он бесчестно сложил свою голову. Маленький Святослав на руках дядьки Асмуда, посаженный на коня, храбро выехал на древлян мстить за смерть отца и первый бросил в них копье. Первое дело его жизни было открытое, прямое, отважное и, по языческому обычаю, даже дело святой правды.
Действуют ли такие обстоятельства на умы и понятия малых детей? Мы думаем, что действуют, как и всегда действовали, если не в само малолетство, то после, посредством рассказов от мамок и дядек о тех случаях и событиях, какие сопровождали младенчество героя. Подобные события детской жизни решают судьбу людей.
Вся жизнь Святослава была отважным военным походом, в котором прямая открытая битва ставилась выше всего. Такую битву он почитал святым или светлым делом. Вероятно, у наших язычников все честное, благородное, прямое выражалось в одном слове святой или светый, отчего герой таких нравственных качеств и получил имя Святослава. Он и закончил свои боевые дни с той же прямотой, отвагой и честью. И первые, и последние жизненные подвиги отца и сына рисуют их характеры одинаково, хотя и очень различными чертами. Один погиб, искав насилия людям, другой погиб, искав отваги и мужества и высокой чести вождя не покидать на произвол судьбы дружину.
Святослав остался без отца в четыре года и был уже передан с рук матери из женских теремов на руки дядьки, а собственно, на руки дружины. Тогда водилось, что в это время ребенку делались с большим торжеством постриги, торжественное стрижение первых волос, которое, вероятно, как обычай, шло из отдаленной древности и могло заключаться в том, что голову кругом стригли под гребенку, оставляя заветный запорожский чуб впереди, на лбу, с которым ходил и Святослав. Тут же ребенка сажали впервые на коня и справляли веселым пиром общую радость всей дружины. У Всеволода Суздальского в 1196 году постриги его сына Владимира справлялись пирами больше месяца. Дружина и заезжие гости, которые созывались на торжество, получали при этом богатые подарки золотыми и серебряными сосудами, дорогими мехами, паволоками, одеждами и особенно конями. Это было торжество по преимуществу дружинное, это было дружинное посвящение ребенка в князья, в ратники. Вот почему маленький Святослав выехал на древлян на коне: он был уже в постригах, в посвящении. Само собой разумеется, что при жизни отца он еще не скоро бы выбрался из-под опеки матери, но теперь он стал князем вполне. Он один был князь во всей Русской земле и потому должен был тотчас перейти на руки дружины, которая теперь стала для него родным отцом, воспитателем и кормильцем. Хотя летопись и отмечает, что Ольга сама кормила сына до мужества его и до возраста его, но это свидетельство принадлежит к общим местам летописного рассуждения, которое раскрывает здесь лишь обычные отношения матери к сыну. Напротив того, Константин Багрянородный, описывая около 950 года торговые походы руссов, говорит, что Святослав жил в Новгороде, что Новгород был его столицей. Ольга на другой же год после древлянского погрома ходила в Новгород и в действительности могла оставить там сына на княжении, тем более что новгородцы очень не любили жить без князя и самому Святославу потом говорили, когда взяли к себе маленького же Владимира, что если не даст им князя, то они найдут себе другого. Таким образом, свидетельство греческого императора, что маленький Святослав жил в Новгороде, может почитаться несомненным. Во всяком случае, верно одно, что Святослав был истинный воспитанник дружины, был прямой ее сын. Поэтому он не поддался на сторону матери, когда она его учила принять христианский закон. Он прямо ответил, что дружина будет смеяться, и тем обнаружил, что дружина была для него дороже, роднее самой матери. Живя только на руках матери, не так бы он мыслил, не так бы и говорил. Его личность в полной мере изображает нам ту первозданную силу Русской земли, которая отважно наметила далекие границы будущего государства, честно усеяв их своими костями, честно полив их своей кровью. Русская кровь, разнесенная по странам, стала потом Русской землей.
Воспитанник дружины Святослав в свой черед сам же первый из князей был ее создателем. При Олеге, при Игоре войско собиралось от всех союзных и покоренных племен и заключало в себе отдельные дружины варягов, славян, чуди, веси, радимичей, северян, полян и пр. Святослав собрал около себя единую русскую, т.е. киевскую, дружину, которая, без сомнения, составилась от всех племен, но в которой собранные богатыри уже забывали свою племенную родину и становились сынами всей Русской земли, а главное, друзьями своего князя. Очень вероятно, что эта дружина набиралась еще в отроческие лета Святослава подобно тому, как другой Святослав, Великий Петр, составил себе из своих же малолетних потешных сверстников целые полки. Мы видели, что в Царьграде с Ольгой находилась также и Святославова дружина, которая даже обедала за царским столом и получила по пяти червонцев на человека в подарок, очень вероятно, что это были детские сверстники Святослава, т.е. дети тех бояр, которые находились в свите Ольги. Стало быть, как Петр, так и Святослав росли вместе с дружиной, с ними заодно, на одном хлебе, вырастала и их дружина, совсем новое, особенное колено людей, совершившее небывалые подвиги. Подобно тому как Петр, так и Святослав жил с дружиной душа в душу, ничем не хотел себя отличать от дружины, заодно с ней переносил все труды и походные нужды. В походе он не возил за собой повозок с разным добром, чтобы утешаться на отдыхе сладкой пищей, хорошим питьем или мягкой постелью. Он не брал с собою даже котла и не варил мяса, а, тонко изрезав конину, зверину или говядину, жарил прямо на углях, быть может, на копье или на мече и так ел. Он не возил с собой и шатра, чтобы укрыться на время отдыха, но расстилал на земле подседельный войлок, в голову клал седло и отлично спал под открытым небом*. Так жила и вся его дружина. Вот почему, ведя многие войны, он с той дружиной стремительно и легко, как барс, перелетал из страны в другую страну, а потому без боязни посылал врагам наперед сказать: "Хочу на вас идти".
______________________
* Святославовы обычаи прямо переносят нас в быт кочевников, какими обыкновенно представляются, например, роксоланы и унны. Военные дружины, которых только и знали древние писатели, конечно, всегда в их глазах являлись кочевниками, и потому Святослав должен быть причислен к таким же кочевникам, каким был и Аттила. Византийцы и в IX в. писали, что русь — народ кочевой (И. Р. Ж. — Ч. I. — С. 498).Это вообще служит указанием, к каким кочевникам мы должны причислять и древних роксолан, прародителей Руси IX века.
______________________
Повзрослев и возмужав, и собрав много храбрых, Святослав первый свой поход направил на Волгу. Там оставались еще старые счеты его отца, при котором на Волге у хазар, у буртасов и болгар погибла русская рать, возвращаясь из Каспийского похода в 914 году. Русь по языческому закону не могла оставлять старых обид без отмщенья и помнила их по крайней мере до колена внуков, а теперь собрались именно дети и внуки мстить за смерть дедов и отцов. Кроме того, обиды, как видно, еще продолжались на Волге, вероятно, испытывалась теснота для русских торгов, особенно для Новгорода. Святослав вышел, стало быть, с намерением очистить как следует Волжский путь и с этой целью, быть может, собирал так много храбрых. Из Киева он плыл в лодках по Десне и по Оке. По Десне жили свои люди, северяне, а на Оке сидело племя вятичей, еще независимое от Киева. "Кому дань даете?" — вопросил их Святослав. "Козарам дань платим, даем по шелягу от рала", — отвечали вятичи. Должно полагать, что Святослав очень хорошо знал об этом и прежде, но летописец, верный своей мысли начинать всякую историю с пустого места, только объяснил этим переговором независимость вятичей от Киева. Святослав промолчал и поплыл дальше. Ясно, что в это время его цели не простирались еще на вятичей. Если он думал о волжских болгарах и хазарах, то с вятичами в это время воевать не следовало, ибо они, хотя бы и побежденные, все-таки остались бы в тылу русской рати, шедшей, по-видимому, прежде всего на камских булгар, где Бог весть что могло случиться. На обратном пути при бедственном окончании похода вятичи могли быть очень страшными. Русская летопись тоже ничего не сказала о волжских делах Святослава, а прямо говорит о войне с хазарами. Но если поход шел по Волге, то, чтобы добраться до хазар, т.е. до самого моря, надо было сначала переведаться с булгарами и буртасами. Арабский писатель Ибн-Хаукаль говорит, что теперь (976 г.) не осталось и следа ни от булгара, ни от буртаса, ни от хазара. Руссы, говорит он, истребили их всех, отняли у них все их области и присвоили себе*. Те, которые спаслись от их рук, все разбежались по ближним местам, все еще желая остаться на своей родине и надеясь условиться с руссами о мире и покориться им. "Руссы разрушили все, овладели всем, что было по реке Волге булгарского, буртасского, хазарского", — прибавляет Хаукаль и указывает год этого подвига — 969-й. По русской летописи, Святослав пошел на Волгу в 964 году, на хазар — в 965 году, и можно полагать, что он очищал тамошний путь в течение четырех или пяти лет. Вместе с тем он разрушил хазарский город Саркел на Дону и добрался даже до ясов и касогов, которых тоже победил и таким образом занес русскую границу на самую Кубань, т.е. до Киммерийского Боспора, где потом является наше Русское Тмутараканское княжество.
______________________
* А. Гаркави. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских. — СПб., 1870. — С. 218, 282.
______________________
Однако вятичи не устрашились такого погрома, и, несмотря на то, что их властители-хазары были рассеяны Святославом, они все таки не поддавались, и Святослав принужден был идти на них особым походом, победил их и возложил дань.
Само собой разумеется, что от этих славных походов была привезена в Киев славная добыча. И княжеская казна, и хоромы дружинников наполнились всяким азиатским добром, добытым в булгарских и хазарских городах, а буртасы, вероятно, поплатились дорогими мехами, не говорим о пленных, которые всегда составляли главную добычу на войне.
Но это было только начало подвигов, и славное начало! Русским мечом были прочищены все пути на дальний Восток. Славянская или русская река Волга, как ее прозывали арабские писатели, на самом деле вполне стала русской, а с ней вместе освободились и стали тоже русскими Дон с Азовским морем и проливом, в который прежде, не более 25 лет назад, так трудно было пробраться русским ладьям. Русь близко придвинулась к магометанскому миру, и естественно, что сама открыла двери его влиянию даже в своем средоточии, в Киеве. Лет через 20 магометанство уже хлопочет о водворении в Киеве своей веры.
В то время как Святослав барсом скакал по этим местам, разнося повсюду славу и страх русского имени и собирая в Киеве добытые богатства, однажды в Киев к нему прибыл посол от греческого царя, знатный вельможа и сын корсунского градоправителя Калокир. Он привез тоже много золота и приехал с тем, чтобы подвигнуть Святослава на войну против славянских болгар, которые издавна очень теснили греков. С давних времен болгары наносили грекам постоянные беспокойства своими набегами и войнами, разоряя и опустошая греческие области из конца в конец. В Царьграде сложилась даже пословица, которая всякий случай какого либо разорения и опустошения именовала добычей мизян — так назывались у греков болгары по имени старой области, где они поселились на жительство. Это значило то же, что наше присловье "как Мамай воевал". Несмотря на то, что болгары были уже целые сто лет христианами, их ссоры с греками не прекращались. Главными поводами к войнам бывали торговые стеснения и разные другие греческие неправды. При Олеге славный болгарский царь Симеон не раз приводил в страх и трепет сам Царьград. Для греков не было никакой возможности укротить такого врага по той причине, что болгары жили в лесистой и гористой стране, где всюду опасность висела на опас ности, за горным и лесным местом следовало утесистое и наполненное оврагами, а там болота и топи — нельзя пройти, а если пройдешь, нельзя выйти. В этой земле греческие войска очень часто погибали без остатка. Много гибло там знатных полководцев, а греческие цари очень хорошо помнили, как в начале IX века (811 г.) один из них, Никифор, зашедший в Болгарскую землю, пропал там со всем войском, как царская его голова, воткнутая на кол, выставлялась долгое время всем напоказ, а потом, по скифскому обычаю, череп его был оправлен в золото и служил братиной на веселых попойках у болгарской дружины.
С того времени воевать с болгарами в их земле греки почитали безрассудством. Теперь, с 963 года, царствовал другой Никифор, называемый Фока, начавший свое царствование блестящими победами над сарацинами в Азии. Однажды, именно в то самое время, когда он праздновал первую свою победу над сарацинами, к нему пришли болгары за получением положенной дани. Царем в Болгарии был в это время Петр, сын славного Симеона, но сам человек не очень мудрый. Никифор Фока взбесился. Как победитель над более сильными врагами, теперь он не мог снести такого унижения. Послов он принял, но на самом празднике в торжественном собрании всего двора, сказав громкую речь о том унижении, какое греки должны испытывать, как рабы, платя дань этому бедному и гнусному скифскому народу, царь в ярости повелел бить по щекам этих послов и приговаривал: "Подите и скажите вашему князю, этому дикарю, одетому в шкуру, который и питается только сырыми шкурами, скажите ему, что самодержавный, сильный и великий греческий царь скоро сам придет в его страну с полной данью и научит, как должно обращаться к греческим повелителем". Конечно, не одна гордыня победоносца заставила царя подняться на болгар. Были и другие причины. Никифор просил у болгар помощи на венгров и не получил, узнав при этом, что они заключили союз с его врагами. Нисколько не медля, Никифор вышел на болгар с великим ополчением; скоро овладел всеми их пограничными городами, но дальше идти не посмел, опасаясь, как бы не пожертвовать свой череп для болгарской братины.
Он придумал другое средство наказать болгар. Еще по договору Игоря Русь обязывалась помогать грекам, когда потребуется, поэтому ее корабли с греческим флотом хаживали к острову Криту и сам Никифор вел свои победы тоже при помощи руссов. В 962-963 годах он с ними же отвоевал остров Крит. Все это показывает, что он должен был очень хорошо знать нашу Киевскую Русь, особенно ее славного вождя. В этих отношениях, вероятно, и скрывается объяснение, почему царь решился призвать на болгар Святослава. Он поручил устроить это дело упомянутому Калокиру, а для того, чтобы действовать успешно, отправил с ним целые возы греческого золота, 1500 либр, т.е. 26-27 пудов с лишком, которое велел раздать князю и дружине*. Вместе с тем Калокир был пожалован в сан патрикия или в бояре. Это был человек отважный и пылкий, он очень хорошо знал, что с помощью русских все можно совершить. Он хорошо знал также, что отважный и смелый человек легко может и сам воссесть на царский греческий престол. Как ни был высок и величествен этот славный престол, он весьма часто попадал в руки первому хитрецу и смельчаку. И вот Калокир обдумал дело совсем по-другому, нежели как приказывал ему царь Никифор. Он вознамерился сам заместить этого царя и овладеть царством. Смелое, отважное и великое предприятие было по душе нашему Святославу, а рассыпанное золото изумило и обольстило глаза дружины, купцы, вероятно, тоже смекали, что на свободном Дунае и поближе к Царьграду торги будут прибыльнее. Говорили же тогда греки правду или нет, что русский народ до чрезвычайности корыстолюбив, жаден к подаркам и даже любит сами обещания. Калокир, кроме золотых подарков, употребил еще больше самых заманчивых обещаний. Он предложил Святославу завоевать Болгарию и удержать ее себе в собственность, а ему помочь только овладеть Греческим царством, за что сулил, как будет царем, вознаградить еще бесчисленными сокровищами из государственной казны. Вообще этот грек так очаровал простодушного и храброго князя своими планами и обещаниями, а больше всего своей пылкой отвагой, что Святослав полюбил его как родного брата.
______________________
* История Льва Диакона. — СПб., 1820. — С. 39. Русский исторический сборник. — Т. VI. Чертков. Описание похода великого князя Святослава на болгар и греков. — С. 336.
______________________
"Восхищенный надеждою получить богатство, — говорит современник этих событий византиец Лев Диакон, — мечтая о завоевании Болгарской страны, и сам человек пылкий, отважный, сильный и деятельный, Святослав возбудил все русское юношество к этому походу". Собрав дружину в 60 000 храбрых*, кроме обозных отрядов, он отправился вместе с Калокиром обычным русским путем по Днепру в море на лодках. Это было в августе 967 года. Болгары узнали об опасности в то время, когда руссы приблизились уже к Дунаю и готовились высадиться на берег. Болгары выступили против врага с 30-ю тысячами войска. Руссы быстро сошли со своих судов, простерли перед собою щиты, извлекли мечи и начали поражать противника без всякой пощады. Болгары не выдержали, побежали и заперлись в Доростоле (Силистрии). Болгарский царь Петр так огорчился этим неожиданным бегством своей рати, что был поражен параличным ударом. Руссы прошли по Дунаю, как и по Волге, страшной грозой и возвратились на зиму домой с неисчислимой добычей. На другой год (968) они снова явились и окончили начатое, произведя еще большие опустошения. По нашей летописи, они забрали 80 городов, т.е., вероятно, овладели всеми населенными местами по Дунаю. Святослав сел княжить в Переяславце, в устье Дуная**. Калокир не покидал храброго князя, тоже остался в Переяславце и оттуда делал свои царьградские дела.
______________________
* Число войска у византийцев явно преувеличено. См. об этом: Гильфердинг. Собрание сочинений. — Т. 1. — С. 141, прим. 3. Чертков. Описание похода Святослава на болгар и греков. — С. 238 и др. Должно вообще придерживаться летописной цифры 10 000, что, по русским понятиям, означало тьму, то есть такое же множество, как по греческим сто тысяч.
** В Болгарии существовало две Преславы, Великая и Малая. Великая (древний Маркианополь) была столицей и находилась на месте нынешнего селения Эски-Стамбул, верстах в 15 прямо к северу от Шумлы. Малая, или, как указывает и г. Дринов (Чтения общей истории и Др. Р., 1875. — Кн. 3. — С. 95), Русский Переяславец, вероятно, теперешнее селение Преслав, вблизи Тульчи, несколько ниже ее по течению южного, или Георгиевского, гирла. Вблизи селения видны развалины старого города. Селение расположено под горой Бег-Тепе, Бештепе, на мысу, который образуется небольшой речкой, текущей по северо-западной стороне, и гирлом, которое направляется мимо взгорья к юго-востоку. За горою к югу находится обширный лиман Разим, Rasseinno "Французской карте Турции". М. Lapie, Paris, 1822; по нашим картам Разельм, древн. Halmyris. Местоположение города было господствующим над всей дельтой Дуная, который недалеко отсюда, между Тульчей и Измаилом, распределяется на многие протоки и образует потом три гирла, Килийское на севере, Сулинское в средине и Георгиевское на юге, и одним протоком, Дунавцом, соединяется с лиманом Rassein, выводя из него в море особые гирла меньшей величины.
______________________
Начало общего замысла было исполнено блистательно. Не политическое ослабление Болгарии и не смуты ее бояр, как иные говорят*, помогли Святославу так легко и скоро овладеть Дунайским побережьем этой страны, Святославу всюду помогала его беззаветная отвага и неукротимая быстрота нападения. Недаром же летописец сравнивает его походы с поступью легкого барса: "Легко ходя, аки пардус".
______________________
* Гильфердинг. Собрание сочинений. — Т. I. — С. 143.
______________________
Однако царь Никифор скоро прозрел и узнал, в чем дело и что замышляет хитрый Калокир вместе со Святославом. Поселение русского князя в Переяславце обнаруживало, что вместо ослабевшей, как бы устаревшей и распущенной теперь Болгарии на Дунае может возродиться новая народность, столько же, если еще не больше опасная, чем была сама Болгария в знаменитый век Симеонов. Притом эта новая народность была язычница, потому ладить с нею было еще труднее. Никифор ясно увидал, что он призвал Русь на свою же голову, не только для погибели собственной, но и на погибель всего Греческого царства. Быть может, это обстоятельство послужило одним из сильных поводов к возмущениям против царя, а потом и к его погибели.
Теперь Никифор принужден был переменить свою политику с болгарами. Забыв прежнюю гордыню самодержца, он сам же первый отправил к ним послов, напоминая, что по единоверию болгары — братья с греками и должны жить по-братски. В утверждение дружбы он просил у них невест царского рода для сыновей бывшего императора Романа и при этом обещал полную защиту от русского князя. Болгары, конечно, приняли это предложение с величайшей радостью и неотступно просили о защите против Руси. По всему видно, что первым действием этого союза греков — болгар против общего врага был подкуп печенегов напасть на Киев и тем вызвать из Переяславца самого Святослава. Так и случилось.
Летом 968 года печенеги подкрались врасплох и обступили город в бесчисленном множестве. В городе затворилась Ольга с тремя малолетними внуками. Дружина по какому-то случаю находилась на той стороне Днепра и даже не ведала об опасности. Люди уже стали изнемогать от голода и жажды, ибо добыть воды из Днепра не было возможности. Нельзя было уведомить и дружину. Однако выискался один молодец и, пробравшись обманом сквозь стан печенегов, переплыл реку и дал знать воеводе Претичу, что если не поможет, то город отворит ворота и отдастся врагам.
"Спасем хотя княгиню с княжатами, умчим их на эту сторону, иначе погубит нас Святослав!" — решил воевода и наутро, чуть свет, посадил дружину в лодки и поплыл к городу, а чтобы навести страх на врагов, люди затрубили поход что есть мочи во все трубы. Услыхав трубы, горожане что есть мочи кликнули радостный клич. Печенеги дрогнули, думая, что сам князь пришел, и побежали от города в разные стороны. Ольга с внуками поспешила выйти на берег, высыпали на берег и все граждане. Печенежский князь потребовал свидания с Претичем, все думая, что пришел сам Святослав. "Нет, я муж его, — ответил воевода. — Я пришел со сторожевым полком, а князь идет следом за мной с полком, без числа множество!" — прибавил воевода, грозя печенегам. Вероятно, тут же была заключена мировая, потому что предание об этом событии, ничего не объясняя, вдруг рассказывает, что печенежский князь предложил Претичу свою дружбу, они подали друг другу руки, и печенег подарил ему коня, саблю и стрелы, а Претич отдарил его броней, щитом и мечом. Пеший воин отдал пеший русский наряд, конный кочевник отдал свой кочевой убор. Печенеги отступили, но не совсем: на Лыбеди, за городом, нельзя было коня напоить — все стояли враги. Но все-таки одного имени русского князя было достаточно, чтобы устрашить врагов. Киевляне тотчас послали к Святославу такую речь: "Ты, княже, чужой земли ищешь и чужую землю соблюдаешь, а свою совсем забросил. Чуть было нас не взяли печенеги, и матерь твою, и детей твоих! Если не придешь и не оборонишь нас, опять нас возьмут. Или тебе не жаль своей отчины, своей старой матери и детей своих!" Услышав эти вести, Святослав барсом перескочил с Дуная в Киев, расцеловал свою мать и детей, пожалел о случившемся и прогнал печенегов в поле, как говорит летопись, а вернее посредством подарков и обещаний устроил с ними мир, потому что они были ему очень надобны.
И посреди киевских дел он помышлял все о Болгарии. Тамошнее дело еще только начиналось, а здесь, в Киеве, теперь не оставалось никакого дела. Там свивалось новое гнездо Руси, там ожидали князя славные и великие дела.
"Не любо мне жить в Киеве! — сказал Святослав матери и всем боярам. — Хочу жить на Дунае, в Переяславце. Тот город есть середа в моей земле. Туда сходится все добро, от греков — золото, паволоки, вина, овощи разноличные; от чехов и венгров — серебро и кони; из Руси — меха, воск, мед, челядь".
Эти речи показывали, что киевский князь хочет совсем оставить Киев. Киевский князь, быть может, повторяет речи новгородского князя Олега, точно так же не полюбившего Новгород и переселившегося в средину Русской земли, в Киев. Внуки повторяют речи дедов. Новгород переселился в Киев, теперь Новгород хочет переселиться на Дунай в средину земли своей. Чья это мысль? Одного ли Святослава или общая мысль Руси, искавшей лучшего гнезда для торгов? По-видимому, здесь высказывается старозаветная задача русской жизни — идти туда, где сильнее торг и промысел. И потому еще неизвестно, был ли Святослав завоевателем ради завоевания или он был орудием других идей, распространявших себе поле действия сначала на Днепре, потом на Каспии, на Киммерийском Боспоре, и, наконец, на устьях Дуная, которые оказываются даже серединой чьей-то земли? Как эта мысль связывает историю X века с историей древних роксолан, у которых устья Дуная действительно были срединой их земли; и как вообще эта мысль выражает больше всего интересы всей Русской страны, чем интересы одного единоличного русского князя, хотя бы и завоевателя? Вот почему лик Святослава отчасти напоминает лик Великого Петра, избравшего свою среду на Финском севере, но в начале пытавшегося поместиться и на Азовском море. Вообще, нам кажется, что завоеватель Святослав не был таким пустым завоевателем, каким он представляется на первый взгляд.
Решение Святослава происходило весной 969 года. А Ольга в это время при старости изнемогала болезнью. "Видишь, я больна, куда ты хочешь от меня идти? — ответила она сыну. — Ты похорони меня, а там и иди, куда желаешь!" Спустя несколько дней она скончалась. Плакали по ней сын и внуки, плакали все люди великим плачем. Она заповедала не справлять над ней языческой тризны, а похоронить по христианскому обряду, что и совершил ее пресвитер.
Плакали по ней христиане, теряя в ней твердую опору для своей жизни в Киеве, плакали и язычники, теряя в ней мудрейшую устроительницу Русской земли, которая теперь оставалась в полном смысле сиротой, ибо славный ее князь покидал ее совсем, оставлял сиротами и своих малых детей. Он посадил в Киеве на княженье старшего сына Ярополка, которому было лет 9, а другого, Олега, посадил у древлян, следовательно, разделил землю надвое. Летописец ни слова не говорит о поступлении в этот раздел остальных волостей или племен, покоренных Олегом. Имеем ли мы основание заключать, что такое поступление подразумевается уже само собою*, что прямое владение киевского князя распространялось на всю землю, которая собиралась в походы с Олегом и Игорем? Нам кажется, что так заключать возможно только с точки зрения понятий о созданном в Киеве государстве, о государственном владении землей, чего, однако, нигде не примечается в надлежащей ясности. Договоры Олега и Игоря с греками указывают только на союз волостей и княжений под рукой Киева. Но рука Киева была ли владыкой полновластным или ее власть ограничивалась только сбором даней, а во всем остальном раздельные земли и волости жили сами собой, управлялись собственными князьями или старейшинами, хотя бы и посадниками от Киева, но все-таки независимо, как вообще управлялся Новгород в течение всей своей истории, всегда призывая к себе князя? Нам кажется, что последующие отношения Новгорода к Великим князьям могут в полной мере объяснять и древнейшие отношения подданических волостей к Киеву. Все они были настолько независимы от Киева, насколько Новгород до его падения был независим от великих князей. Древляне были мучимы Олегом и Игорем, а все-таки имели своего князя до их окончательного порабощения Ольгой. Это последнее обстоятельство и было причиной, почему Древлянская земля поступила не в удел, а в надел одному из киевских князей. Все остальные — радимичи, вятичи, северяне, так как и в Новгородской стране полочане, кривичи, чудь, весь, меря, платили только дань, но управлялись независимо своими старейшинами и даже князьями, которых они, подобно Новгороду, вероятно, могли призывать и могли изгонять. Новгородская форма политической жизни была самая древняя форма. В Полоцке и Турове даже при Владимире существуют свои особые князья. Свидетельство летописца, что каждое племя имело свое княжение, в Деревах свое, дреговичи свое, словени свое и т.д., вполне ясно обозначает состояние первобытных дел Русской страны. Мы полагаем, что при Святославе этот строй земских отношений был еще в полной силе. Насколько и в каком направлении он изменился впоследствии, увидим. Но, согласно показаниям летописца, мы должны отделить для первого Русского или собственно Киевского княжества только землю Киевскую и Древлянскую. Святослав ничего не подумал даже о Новгороде, где он в малолетстве сам был князем, не подумал потому, что не сознавал своих прав распоряжаться этой областью как своим имуществом. Он собирался уже отправиться в свой любимый дунайский Переяславль, как пришли люди новгородские. Они прослышали, что на Руси строится дело неладное, что князь совсем уходит, оставляя землю малолетним детям, стало быть, во власть дружины. Новгородские люди пришли к Святославу просить себе князя. "А если не пойдете к нам, — промолвили они, — так мы на стороне отыщем себе князя". "Только бы кто пошел к вам!" — ответил Святослав и объявил новгородскую просьбу сыновьям, то есть на самом деле их дружинам. Очень понятно, что Ярополк и Олег не захотели в Новгород, их дружинам было бы очень тесно в независимой области. Добрыня, посадник новгородский, поддакнул новгородцам: "Просите Владимира!" Владимир был сын Святослава от Ольгиной ключницы Малуши. Добрыня был брат Малуши и, стало быть, дядя Владимиру. Отец у них был любечанин Малко. "Отдай нам Владимира!" — решили новгородцы, вероятно, еще прежде обдумавшие это дело по уговору с Добрыней. "Вот он вам!" — сказал Святослав, отдавая малютку с рук на руки и, вероятно, очень радуясь, что и это дело окончилось хорошо и скоро. Он спешил на Дунай.
______________________
* А. Рейц. Опыт истории Рос. госуд. и гражданских законов. — М., 1836. — С. 10, 11, 20, 25, 38, 48, 49 и др.
______________________
И пошел Владимир с Добрыней в Новгород, а Святослав в Переяславец.
Нам кажется, что этот новгородский выбор княжича Владимира лучше всего объясняет, в какой зависимости от Киева находились все самостоятельные племена и земли. Они платили дань, но князей могли выбирать отовсюду, потому что князь для них был только воевода и судья, зависимый от вече, но не феодал-самовластитель в норманнском смысле. Само собой разумеется, что выбор прежде всего падал на княжий род, наиболее сильный и могущественный, способный всегда защитить своих данников от всякого врага. Но и сильный княжий род Рюриков распространился и утвердился по всей земле едва ли не потому, что при Владимире он явился распространителем Христовой веры.
Святослав особенно спешил в свой любезный Переяславец, вероятно, уже хорошо зная, что тамошние дела пошли совсем другим путем. Действительно, по Дунаю тянул уже другой ветер, вовсе не попутный русским ладьям.
Болгары, подружившись с греками, расхрабрились и в отсутствие Святослава успели завладеть не только всей потерянной страной, но и самим Переяславцем. Святославу пришлось начинать дело сызнова. Когда появились русские ладьи, болгары вышли из города, и началась отчаянная битва. Болгары так одолевали, что потребовалось последнее отчаянное усилие. "Здесь нам погибнуть! Потягнем же мужески братья и дружино!" — воскликнул Святослав и к вечеру одолел, взяв город с копья, приступом. Быстрым походом он вскоре снова забрал все города между Дунаем и Балканами, взял и саму столицу, Великую Преславу, а в ней самого царя Бориса со всей семьей и двором. После того, разузнав, что виной всему были греки, и возбуждаемый другом Калокиром, Святослав поднялся на греков и послал им сказать: "Хочу на вас идти, хочу взять ваш город, как этот, болгарский Переславль".
Царь Никифор готовился встретить врага и на всякий случай укреплял сам Царьград. Он протянул даже через пролив тяжелую железную цепь, предупреждая и с этой стороны нападение руссов. Он собирался уже выступить в поход, как получена была нерадостная весть, что ара бы взяли Антиохию, а дома, во дворце, получены были такие сведения, которые должны были остановить всякие приготовления к войне с Далекими врагами. Во дворце таился заговор на жизнь царя, в котором главными руководителями были сама царица и воевода Иван Цимисхий. В декабре 969 года Никифор, подобно многим византийским императорам, был коварно умерщвлен, и на престол вступил его же убийца Цимисхий.
По происхождению это был армянин, и имя Цимисхий по-армянски значило маленький. Маленький царь обладал, однако, большими воинскими способностями и даже чрезвычайной физической силой. Он вступил на престол на 45 году, как говорит Лев Диакон, который оставил нам портрет этого героя. "Видом он был таков: лицо белое и красивое, волосы на голове русые и на лбу редкие, глаза острые, голубые, нос тонкий, надлежащей величины, борода рыжая, со сторон сжатая, но красивая, ростом был мал, но имел широкую грудь, сила у него была исполинская и в руках чрезвычайная гибкость и непреодолимая крепость. Он не страшился нападать один на целую неприятельскую фалангу и, побивши множество врагов, с быстротою, невредим, отступал к своему войску. В прыганье, в игре мячом, в метании копий, в натягивании луков и стрельбе он превосходил всех людей того времени. Говорят, что он, поставив рядом четырех коней, прыгал, как птица, и садился на самого последнего. Он так метко умел стрелять в цель, что мог попадать в отверстия кольца. Был очень ласков в обхождении, был очень щедр и благотворителен, но слишком любил веселые пиры, напитки и чувственные удовольствия, в чем и заключалась его слабость".
Таков был герой, с которым приходилось померяться силой нашему Святославу. Взойдя на престол без всякой помехи посредством злодейского убийства, он, однако, в первое время находился в величайшем затруднении и не знал, с чего начать. По всему царству свирепствовал голод уже третий год, с севера русские угрожали превеликим бедствием, с юга арабы не давали царству покоя. Против арабов он выслал войско, но со Святославом решился искать мира.
Верный своему слову взять сам Царьград, Святослав весной 970 года перешел Балканы и тотчас овладел Филиппополем, где, по рассказам греков, чтобы навести страх на восставших болгар, посадил их 20 тысяч на кол. Мы не скажем, что это преувеличение, и не скажем, что это ложь. 20 тысяч есть только пустая риторская фраза, вроде сильного присловья, когда требовалось обозначить вообще какой-либо ужас. И теперь часто употребляют выражения: тысячу раз, тысячекратно, желая выразить понятия особого множества. Святослав, конечно, был сын века, был варвар не меньше других из своих современников и особенно не меньше самих греков, занимавшихся по преимуществу перед другими народами сажанием людей на кол. Это был обычай южный, едва ли столько известный на севере, и если северные люди употребляли такую казнь в войнах с греками, так они старались только казнить врага их же собственным орудием. Некоторые исследователи говорят, что это свидетельство важно в том смысле, что знакомит нас со способом ведения войны Святославом*. Но способ войны Святослава если по обычаям войны и заключался в распространении среди врагов ужаса, то, главным образом, он заключался в быстроте нападения. Такому воителю-барсу некогда было заниматься кропотливой операцией сажания на кол. Невозможно было отвлекать для этого и своей дружины. Он мог делать одно — без пощады умерщвлять противников теми же мечами, которыми начинал и саму битву. Для сажания на кол необходимы были новые орудия, на изготовление которых требовались время и материал и для самой операции множество людей.
______________________
* М. Дринов. Южные славяне //Чтения общей истории и Д. Р. — 1875. — Кн. III. — С. 100.
______________________
Святослав спешил к Царьграду. Он сказал, что теперь идет на греков. Очень естественно, что теперь и болгары становились на его сторону вместе с венграми и печенегами, которые тоже соглашались помогать ему. Богатый, коварный грек всегда бывал общей добычей для всех варваров. В этом случае не для чего было устрашать и болгар.
По русскому преданию, греки, ведя переговоры, только обманывали русь, они говорили, что не в силах бороться, предлагали дань на всю дружину, по числу голов, прося только сказать, сколько счетом всего войска. Греки обманывали, и Святослав их обманул, сказав, что всей руси 20 тысяч. Он прибавил 10 тысяч, потому что руси было только 10 тысяч. Вот по какой причине она и не могла пересажать на кол 20 тысяч болгар. Узнав число руси, греки вывели 100 тысяч войска и не дали дани. Полки сошлись у Адрианополя. Русь струсила, увидав такое множество греков. Не струсил один Святослав и стал говорить дружине: "Уже нам некуда деться; волею или неволею стать против... Не посрамим Русской земли, ляжем тут костями. Мертвым нет срама. Если побежим — осрамим себя, но убежать не можем. Станем же крепко, а я перед вами пойду. Если моя голова ляжет, то промыслите сами о себе". "Где упадет твоя голова, тута и свои головы сложим!" — ответила дружина. Русь исполнилась. Сеча была великая. Одолел Святослав, греки побежали. Святослав пошел к Царьграду, "воюя и города разбивая, — стоят и теперь пусты", прибавляет летопись.
Вот он уже мало не дошел до самого Царьграда. Царь созвал бояр в палату и стал думать думу: "Как нам быть, что нам делать? — говорил он. — Нельзя нам бороться со Святославом!" "Пошли к нему дары, — сказали бояре, — испытаем его, любит ли он золото али паволоки?" Тогда послали золото и паволоки и мудрейшего мужа, чтобы глядел для испытания. "Как увидишь Святослава, гляди его взора лица, его смысла", — говорили бояре. "Вот греки с поклоном пришли!" — сказали люди Святославу, когда прибыл в его стан мудрый посол. "Введите их сюда", — ответил князь. Вошел посол, поклонился и разложил перед ним золото и паволоки. "Раздайте отрокам (слугам)!" — молвил Святослав своим приближенным, а сам и не взглянул на дары и ни слова не сказал послам, так их и отпустил. Когда возвратился посол с ответом и рассказал, как было дело, царь опять созвал бояр, и решили еще попытать русского князя, послали ему в дар меч и другое оружие. Как только принесли эти дары, Святослав обрадовался им, как ребенок, стал хвалить дары, любовался ими, целовал их, говорил, что целует за это царя. Все это в точности было передано царю. Подумав и посудив, бояре сказали так: "Золото презирает, оружию радуется, это будет лютый человек. Лучше взять с ним мир и выплатить дань". И послал царь сказать Святославу: "Не ходи к городу, возьми дань, как ты хочешь". И отдали ему дань. Он брал и за убитых, говоря, что родичи их возьмут. Взял и дары многие, и возвратился в Переяславец с похвалой великой.
Можно ли сказать, что в этом предании заключается особое русское хвастовство и неправда, как уверял Шлецер, говоря, что русский временник в этой "глупой сказке только лжет и ребячится"? Строгий и суровый критик изучал простодушный рассказ нашего предания рядом с цветистыми риторскими повестями византийских писателей, которые, как Лев Диакон, высоко восхваляя подвиги своих царей, описали эту войну приятно и подробно, отчего, конечно, наш рассказ, сохранивший только русское воспоминание о событиях, потерял для критика всякое значение*. Но ближайшая поверка этого рассказа с действительными событиями и обстоятельствами войны**, напротив того, раскрывает великую правдивость не только русской летописи, но и русской народной памяти, которая вообще очень мало предавалась самолюбивому хвастовству и в этом отношении никогда не могла идти в состязания с напыщенным риторским хвастовством греков, отчего их истории и описания особенно и приятны и подробны. Лев Диакон говорит, что к русскому вождю были отправлены послы с требованием, чтобы он возвратился теперь восвояси и оставил бы Болгарию, так как обещанная прежним царем за этот болгарский поход награда (по-русски дань) выплачена ему сполна. Здесь византиец противоречит сам себе. Когда ищут мира, то не требуют, а просят, обходятся мягко и любовно, по крайней мере относятся друг к другу с приветом, а по тогдашним посольским обычаям, непременно с дарами. Вознося своего героя и притом царя, грек, конечно, не мог сказать иначе. Точно так же и русский, говоря настоящую правду, не мог сказать ничего другого, как только то, что греки приходили к Святославу с поклоном и с дарами, с обещанием дани, льстя, обманывая и испытывая его силу. Лев Диакон продолжает: "Святослав, надменный одержанными победами, исполненный варварской своей гордости, устрашивший и изумивший болгар своей свирепостью, ибо, сказывают, что при взятии города Филиппополя жестоким и бесчеловечным образом для одного страха он посажал на кол 20 тысяч человек пленных и тем заставил болгар себе покориться; этот Святослав ответил греческим послам, что не выйдет из Болгарии, если не дадут ему великой суммы денег, если не выкупят завоеванных городов и пленных. "Если же греки, — говорил он, — не захотят столько заплатить, то пусть убираются вовсе из Европы, которая им не принадлежит, пусть идут в Азию и пусть не мечтают, что Русь помирится с ними даром". Выслушав эти гордые речи, царь Иван вторично отправил послов к Святославу. "Мы, греки, — посылал он сказать, — исполняя христианские законы, не должны сами разрывать мир, непоколебимо до нас дошедший от наших предков, в котором сам Бог был посредником, а потому советуем вам, как друзьям, немедленно и без всяких отговорок идти домой, оставить землю, вам не принадлежащую. Не послушаете нашего совета, то не мы, а вы сами разорвете наш союз и за то — в этом мы надеемся на Христа Господа, — будете изгнаны из страны против вашей воли. Я думаю, — прибавлял царь, — что ты, Святослав, еще не забыл бедствия своего отца Игоря, который, презревши клятву, с великим ополчением на 10 000 судах подступил к царствующему граду Византии и едва только успел с 10-ю ладьями убежать в Боспор Киммерийский с известием о собственном бедствии. Я не упоминаю об его несчастной смерти, когда, плененный на войне с древлянами, он привязан был к двум деревам и разорван на две части, не думаю, чтобы и ты мог здорово возвратиться в свое отечество, если заставишь нас выступить против тебя со всем греческим войском. Тогда со всей ратью ты погибнешь в этой стране, и ни одна лодка не придет в Скифию, чтобы известить о твоей жестокой погибели!"
______________________
* Шлецер. Нестор. — III. — С. 572.
** Белов. Борьба великого князя Святослава с императором Иоанном Цимисхием //Ж.М.Н.П. — 1873, декабрь. Чертков. Описание похода... //Русский исторический сборник. — Т. VI. Гильфердинг. Собрание сочинений. — Т. I.
______________________
Раздраженный этими словами, увлеченный своей яростью и безумием, Святослав дал послам такой ответ: "Какая необходимость идти царю к нам с своим войском? Пусть не трудится напрасно! Мы скоро сами поставим свои шатры перед воротами Царьграда, завалим город крепким валом, и если царь попытается выступить, то покажем ему на самом деле, что значит русь. Мы не бедные ремесленники, ищущие поденной работы. Русь — храбрая дружина, побеждающая врагов оружием. Невежда, ваш царь, этого еще не знает. Он почитает русских слабыми женщинами и запугивает угрозами, как пугают малых детей разными чучелами!" Цимисхии, однако, очень хорошо знал, с кем имеет дело, и, пока шли переговоры, неутомимо готовился к войне, "чтобы упредить приход врага и преградить приступ к Царьграду". Он поспешно вызвал свои полки с Востока, где они воевали с арабами. Для охранения собственной особы набрал себе опричный полк отчаянных храбрецов, назвав их и сам полк бессмертными.
Святослав тоже не дремал. К русской дружине он присовокупил покоренных болгар, призвал на помощь печенегов и венгров и пошел прямой дорогой на Царьград, производя повсюду страшные опустошения. Он стоял уже у Адрианополя, следовательно, в действительности едва не дошел до Царьграда, как свидетельствует русское предание. Греки говорят, что в это время у него было 300 и даже 308 тысяч войска. У страха глаза велики, и цифра войска здесь может показывать только меру опасности и страха, в каком греки тогда находились. Защищать Адрианополь пришел воевода Варда Жестокий, человек храбрый, деятельный, пламенный духом и силой, вызванный нарочно с полками из Азии. С ним было только 12 тысяч. Он сел в городе и притворился, что не смеет, боится идти на прямое дело, а сам употреблял всякие хитрости, чтобы узнать, в какой силе находится русь, в каком количестве пришла, где стоит и что замышляет? Об этих самых хитростях и рассказывает русское предание, прибавляя, что русь тоже обманула врага, показав цифру своего войска вдвое, то есть в 20 тысяч, когда у нее было всего только 10 тысяч. Варда хитрыми путями посредством засад и вразбивку стал поражать будто бы русские полки и сначала разбил печенегов. Затем сошелся и с главной силой. Некоторое время битва продолжалась с равным успехом для обеих сторон, но в пользу греков ее решили следующие подвиги: один русс необыкновенной величины и храбрости, заметив Варду, разъезжавшего перед войском для охрабрения людей, устремился на него и нанес ему удар по голове, однако креп кий шлем спас полководца. Варда в свою очередь ударил русса и разрубил его пополам. Между тем брат Варды, патриций Константин, имевший еще только пушок на подбородке, сцепился с другим руссом, который бросился было своему на помощь. "Он нанес было ему страшный удар по голове, но русс уклонился и удар попал по коню, у которого разом была отрублена голова. Русс упал на землю. Константин слез с коня и заколол врага". Этих богатырских подвигов русские так испугались, что потеряли всякую храбрость и со срамом в беспорядке побежали. Греки погнались за ними, побивая направо и налево и устилая путь трупами. Однако больше всего взято в плен. Если б не наступившая ночь, то никто бы не спасся.
Впрочем, греки рассказывают и так, что первым делом был подвиг Константина, отрубившего мечом голову коня у того русса, который ударил было Варду, а вторым и решительным делом было вот что: сам Варда, увидав знатного русса, отличавшегося великим ростом и блеском доспехов, который ходил перед рядами своей дружины и поощрял на битву, сам Варда Жестокий приблизился к этому руссу и "ударил его мечом по голове с такою силою, что разрубил пополам; ни шлем не защитил его, ни броня не выдержала силы удара. Греки, увидев его разрубленного на две части и поверженного на землю, закричали от радости и с храбростью устремились вперед, а руссы, устрашенные сим новым и удивительным поражением, с воплем разорвали свои ряды и обратились в бегство. Греки гнались за ними до самой ночи и без пощады убивали. "У нас, — продолжают греки, — в этой битве, кроме многих раненых, было убито 55 человек, а всего больше пало коней; но у русских погибло больше 20 000 человек!" Другие утверждали, что русских вообще уцелело очень немного, а греков пало в сражении только 25 человек, но зато все были ранены*.
______________________
* Оценку подобных свидетельств см. у Черткова, Гильфердинга и г. Белова
______________________
Не ясно ли, что все это сказки, рассказанные в похвалу себе самим Вардой или его ласкателями? После этой битвы дальнейший поход ру си к Царьграду был остановлен, а Варда был внезапно отозван в Азию воевать с заговорщиками императора. Там другой Варда, по имени Фока, провозгласил себя императором и шел на смену Цимисхию. Требовал ось скорее подавить этот мятеж. Варда Жестокий и там стал действовать обманом, как он действовал и со Святославом. По наставлению самого Цимисхия, подкупая и обещая великие дары, он разрушил союз мятежников, так что Варда Фока остался один, и опасность миновала.
Очень вероятно, что в этом восстании принимал участие и наш Калокир.
Как бы ни было, но Варда Жестокий не мог удалиться с места битвы, не успокоив чем-либо русскую рать. Быть может, в этом случае помогло само время года, наступившая зима. Но, вероятнее всего, Святослава остановила какая-либо хитрая греческая уловка вроде реши тельных переговоров о мире с посылкой богатых даров и обещаниями уплачивать верную дань. Ведь смеялись же греки, что русь до того жадна, что любит даже и сами обещания.
О подобных обманных делах византийские летописцы всегда мол чат, но описывают деяния, которые их же обличают. И здесь они рас сказывают, что когда ранней весной сам царь выступил в поход, то к нему приходили русские послы, очень шумели и жаловались на какие-то обиды. Как можно жаловаться на обиды, если вражда не была замирена и если не было уговоров и обещаний, из нарушения которых, конечно, и возникли жалобы? Сами же греки прямо говорят, что Варда выиграл свою победу обманом, хитростью, коварством. Он успел также расстроить и союз руси с печенегами и венграми*. В тех обстоятельствах, в каких находился Цимисхий во время Адрианопольского дела, когда он принужден был отозвать оттуда самого Варду, ему иначе нельзя было остановить Святослава, как дарами и каким-либо откупом, а главное обещаниями и переговорами. Вот почему русское предание правильно могло говорить, что дань взята и за убитых и что Святослав возвратился в Переяславец с великой похвалой. Но нет сомнения, что обман греков руссы почувствовали тотчас, как только удалились от Адрианополя. Они и в зимнее время продолжали опустошать Македонию и, по словам греков, сделались еще надменнее оттого будто бы, что воевода, заступивший место Варды, был человек ленивый, неопытный, неискусный и преданный пьянству.
______________________
* Кедрин. Деяния церковные и гражданские. — Ч. III. — С. 111, 118. Чертков. Описание похода... — С. 237.
______________________
Описание несчастной Святославовой войны в существенных чертах очень правдиво и у греков, но оно, по греческому обычаю, представлено в виде похвального слова полководцу Варде и особенно самому царю и потому для полноты надлежащего впечатления о многих не подходящих под похвалу вещах скромно умалчивает. Во всем повествовании у Кедрина и Льва Диакона видно какое-то особое старание представить греков постоянными победителями даже в мелких делах.
Из этого описания всякий может видеть, что до Адрианополя руссы шли победоносно и неукротимо, а тут все дело покончили со стороны греков богатырские рассечения коня и богатыря, а главным образом, наставшая ночь, во тьме которой руссы исчезли совсем и больше не возвращались. А между тем император, "не могши более сносить высокомерной их дерзости и явного к себе презрения, решился сам вести с ними войну и всю зиму готовился к этому походу, обучая сухопутное и морское войско, производя смотры огненосным судам, устраивая полк бессмертных, заготовляя и перевозя к Адрианополю запасы и т.д.".
Все это он мог спокойно делать, обольстив и усыпив врагов заключенным миром, дарами, данью. В это время он даже женился и очень весело справлял свою свадьбу праздниками, торжественными играми, щедрой раздачей милостыни бедным и особенно наград всем чиновникам.
"Как скоро зимняя мрачность переменилась в весеннюю ясность, государь, поднявши крестное знамение, изготовился в поход против руссов". Прямо из дворца пошел он прежде всего молиться в храм Христа Спасителя, оттуда в славную церковь Софию просить у Бога себе ангела-путеводителя и предшественника войску и затем в храм Богоматери Влахернской, избавительницы Царьграда от нападения той же Руси. Уже эти выходы хорошо объясняют, какой опасности ожидал себе Цимисхий.
Из Влахернского дворца он любовался на собранные в заливе огненосные суда, числом 300, смотрел искусное и стройное их плаванье и примерное сражение и, наградив гребцов и воинов деньгами, повелел им идти в реку Истр (Дунай), чтобы запереть руссам возвращение домой. Корабли поднимались к Дунаю, а император тем временем дошел до Адрианополя. Здесь он с радостью узнал, что о русских нигде не было слышно, что тесные и опасные горные проходы к Болгарии, называемые мешками, оставались без защиты. Он поспешил пройти эти ущелья и первый пустился в путь с полком своих "бессмертных". За ним следовало 15 тысяч пехоты и 13 тысяч конницы. Прочее войско с обозами и осадными орудиями шло позади не спеша.
Скоро и совсем неожиданно для русских он явился у самой Преславы или Переяславца Балканского. Он подходил к городу с великим торжеством: гром бубнов отзывался в тамошних горах, стучали кимвалы (тарелки), громко трубили трубы, доспехи бряцали, кони ржали, ратные криком возвещали победу. "Все это приводило руссов в изумление и ужас, — восклицает ритор и продолжает: Но несмотря на то, они немедленно схватили оружие, подняли щиты на рамена (щиты у них были крепкие и длинные до самых ног), стали в сильный боевой порядок и, как рыкающие дикие звери, с ужасным и страшным воплем выступили против греков на ровное поле перед городом". Битва с обеих сторон была ровная, пока царь не пустил своих "бессмертных" на левое крыло руси. Это была отчаянная конница, а русь не имела обычая сражаться на конях и никогда тому не училась. Здесь, конечно, разумеется та русь, которая приплывала на Дунай и в Грецию на лодках. Однако у руси искони веков бывало и конное войско, хотя и не особенно много численное и сильное. Главную ее силу в далеких морских походах, конечно, всегда составляла пешая рать, они же пловцы и гребцы. "Бес смертные" смяли эту рать, она побежала и заперлась в городе. Тут греки побили 8 500 человек.
В Переяславце сидел известный нам грек Калокир. Он скоро увидал, что с войсками пришел сам император. И нельзя было этого не увидать, потому что золотые царские знаки издавали чрезвычайный блеск и сияния. Калокир тайно, в самую глухую ночь, ускакал к Святославу в Доростол. В городе остался воевода Сфенкел, занимавший третье место после Святослава.
На другой день, это было в великую пятницу, Цимисхий пошел на осаду. После упорного боя город был взят. Кедрин говорит, что ворота были отворены как то тайно, изменой. Лев Диакон уверяет, что они были сломаны греками, но есть свидетельство, что ворота отворены самими болгарами, которые, по обычаю, встретили Цимисхия с дарами. При этом плененный русью болгарский государь Борис с женой и двумя детьми был снова взят в плен греками. Цимисхий принял его великодушно, объявив, что греки пришли отомстить русским и защитить от них болгар. На болгар такая речь, конечно, подействовала сильно, и после того царь во многих случаях мог рассчитывать на них, как на своих союзников. Но русь не ушла из города, а вся собралась в царском дворце, обнесенном оградой. Это, вероятно, был кремль, детинец. В нем хранилась болгарская казна. Овладеть русью в этом ее убежище не было никакой возможности. Сам император пускался на приступ, но без успеха; греки падали у стен крепости, как снопы. Видя, что приступом ничего хорошего сделать нельзя, царь велел со всех сторон бросать через стены огонь. Кремль запылал. Русские, числом более 7 тысяч, вышли на открытое поле, построились, но тотчас были окружены храбрыми полками Варды и болгарами, сражавшимися теперь за греков. Они отбивались до последнего, ни один не подавался назад, все полегли честно на том же поле, где стояли. Только воевода Сфенкел с немногой дружиной пробил себе дорогу и ушел к Святославу.
Овладев Преславой, император радостно праздновал в ней день св. Пасхи.
К Святославу он отправил русских пленных рассказать, что случилось, и объявить русскому князю, чтобы немедленно выбирал одно из двух: или с покорностью положил бы оружие и, испросив прощения в дерзости, тотчас удалился бы из Болгарии, или готовился бы защищаться и принять конечную погибель.
Святослав, услышав эти вести, печалился и досадовал, но, "побуждаемый скифским своим безумием и надменный победой над болгарами, надеялся скоро победить и греков и потому с готовностью собирался встретить императора у Доростола". Доростол было то место, где царь Константин после одержанной победы над скифами увидел на небе крестное знаменье и слышал глас с неба: "Сим победиши!" В память этого чуда он и основал здесь город.
Цимисхий спустя несколько дней двинулся к Доростолу и на пути побрал много болгарских городов, которые, отложившись от Руси, сдавались ему беспрекословно. В этом случае, чтобы приостановить измену болгарского населения, Святослав захватил всех знатных родом и богатых болгар, числом до 300 человек, и всем велел отрубить головы, а прочих в оковах запер в темницы. Таких было 20 тысяч, как уверяет Кедрин, но мы уже знаем, что означало это присловье.
На борьбу с царем Святослав вывел всю свою дружину, числом до 60 тысяч человек*. Сомкнув щиты и копья, наподобие стены, русские встретили греков, действительно, как несокрушимая стена. Началась сильная битва и долго стояла с обеих сторон в равновесии. Сражение колебалось, и победа до самого вечера казалась неизвестной. Двенадцать раз та и другая рать обращались в бегство. Греческая конница, предводимая самим императором, который сам бросил первое копье, и здесь решила дело. Руссы не выдержали, рассыпались по полю, побежали и затворились в городе. Греки пели победные песни, восхваляли императора, а он раздавал им чины, угощал пирами и тем возбуждал их воинственность.
______________________
* Лев Диакон. — С. 86. Число, конечно, опять преувеличено. См.: Чертков //Русский исторический сборник. — VI. — С. 342 и след.
______________________
Император стал под городом, укрепив свой лагерь рвами и валами. Он все-таки очень боялся руси. Сделав один безуспешный приступ, он боялся начать осаду и поджидал огненосных кораблей. Как скоро эти страшные корабли показались на Дунае, греки подняли радостный крик. Русские были объяты ужасом: они пуще всего боялись этого мидийского огня. В этой боязни русские поспешили убрать свои ладьи поближе к стенам города. На другой день, с длинными до самых ног щитами, в кольчужных бронях, они снова вышли в поле переведаться с греками. Опять такая же отчаянная битва и равенство сил. Попеременно то та, то другая сторона преодолевала, до тех пор пока один из греков не поразил копьем храброго великана Сфенкела. Потеряв воеводу, руссы отступили.
Тут один греческий богатырь, Федор Лалакон, побил их множество своей железной булавой, размахивая во все стороны, он раздроблял ею шлемы и головы.
С прибытием огненных лодок, запиравших выход по Дунаю, Святослав увидел, что надо сесть в крепкую осаду, и потому в ту же ночь укрепил город глубоким рвом. Но у него не доставало главного — съестных припасов. Добывать их приходилось каким-либо отчаянным средством. И вот, в одну темную ночь, когда лил с неба пресильный дождь, блистала страшная молния и гремели ужасные громы, две тысячи руссов садятся в свои утлые однодеревки и отправляются отыскивать хлеба. Они успели обшарить все добрые места далеко по берегам реки и возвращались уже домой. В то время заметили они на одном берегу греческий обозный стан, людей, поивших коней, собиравших дрова и сено. В одну минуту они высадились из лодок, обошли греков через лес, внезапно разгромили их до последнего и с довольной добычей воротились в крепость. Весть об этом походе сильно поразила царя. Он объявил своим воеводам, особенно корабельным, смертную казнь, если вперед случится что-либо подобное. С той поры руссы еще теснее были окружены в своем городе. Повсюду выкопаны были рвы, поставлена стража и по берегу, и по реке, чтобы окончательно сморить осажденных голодом. Это было одно средство воевать с русью, потому что она вовсе не думала прятаться от врага и наносила ему страшные беспокойства своими вылазками. На одной вылазке, когда руссы очень старались истребить греческие осадные орудия, выехал на них сам воевода, близкий родственник царю Иван Куркуй. Он был во хмелю и потому скоро слетел с лошади. Превосходные доспехи, блистающая золочеными бляхами конская сбруя навели русских на мысль, что это сам государь. Они бросились на него и мечами и секирами изрубили его в мелкие части вместе с доспехами. Отрубленную голову вздернули на копье и поставили на башне, потешаясь, что закололи самого царя. Летописцы замечают, что воевода Иван Куркуй потерпел достойное наказание за безумные преступления против священных храмов. Он, говорят, ограбил многие церкви в Болгарии, ризы и святые сосуды переделал в собственные вещи.
Ободренная этим русь на другой день снова вышла в поле и построилась к битве. Греки двинулись на нее густой фалангой. Русский воевода, первый муж после Святослава, по имени Икмор, с яростью врезался со своим отрядом в эту фалангу и без пощады побивал греков направо и налево. Тогда один из греческих богатырей, Анема, извлек свой меч и, сильно разгорячив коня, бросился на исполина и поразил его так, что отрубленная вместе с правой рукой голова отлетела далеко на землю. Руссы в изумлении подняли ужасный крик и вопль. С криком радости бросились на них греки. Руссы дрогнули. Закинув щиты на спину, они начали отступать к городу. Греки преследовали их и побивали. После этой битвы греки, обдирая трупы убитых для добычи, находили и женщин, которые в мужской одежде сражались, как храбрые мужчины.
Здесь Лев Диакон рассказывает, что, "как только наступила ночь и явилась на небе полная луна, руссы вышли на поле, собрали все трупы убитых к городской стене и на разложенных кострах сожгли, заколов над ними множество пленных и женщин. Совершив эту кровавую жертву, они погрузили в струи Дуная живыми младенцев и петухов. Они всегда совершали над умершими жертвы и возлияния, потому что уважали эллинские таинства, которым научились или от своих философов, Анахарсиса и Замолксиса, прибавляет ритор, или от товарищей Ахилла; Ахилл ведь тоже был родом скиф, чему ясным доказательством служат покрой его плаща с пряжкой, навык сражаться пешим, светло-русые волосы, голубые глаза, безумная отважность, вспыльчивость и жестокость, за что порицает его Агамемнон в сих словах: "Тебе приятны всегда споры, раздоры и битвы!" Тавроскифы (руссы) еще и ныне обыкновенно решают свои распри убийством и кровью. Нечего говорить о том, что русский народ отважен до безумия, храбр, силен, что нападает на все соседние народы. Об этом свидетельствуют многие, прибавляет Лев Диакон, и даже божественный Иезекиил об этом упоминает в следующих словах: "Се аз навожу на тя Гога и Магога, князя Росс".
Рассуждения византийского ритора очень любопытны. Они показывают, как наша русь своими подвигами действовала на воображение тогдашних греков и как греческая литература того времени успела связать с русским именем все лучшие предания о скифах, не забывая в том числе и Ахилла Пелеева сына, и Гога и Магога. В этом отношении очень примечателен и портрет Ахилла. В воображении Льва Диакона, он вполне точно обрисовывал портрет Святославовой Руси, а потому и для нас должен служить первым достовернейшим изображением, так сказать, живого лица Древней Руси.
Настал день после этих обрядов и кровавых жертв. Святослав стал думать с дружиной, как быть и что предпринимать дальше? Одни советовали тихо в глухую ночь сесть на суда и спасаться бегством. Другие говорили, что лучше взять мир с греками и таким образом сохранить, по крайней мере, остаток войска, ибо уплыть тайно невозможно: "Огненные корабли с обеих сторон стоят у берегов и зорко стерегут нас!" Все в один голос советовали прекратить войну. Тогда Святослав, вздохнув от глубины сердца, сказал дружине: "Если мы теперь постыдно уступим грекам, то где же слава русского меча, без труда побеждавшего врагов; где слава русского имени, без пролития крови покорявшего целые страны! До этой поры русская сила была непобедима! Деды и отцы наши завещали нам храбрые дела! Станем крепко. Нет у нас обычая спасать себя постыдным бегством. Или останемся живы и победим, или умрем со славою! Мертвые срама не знают, а убежав от битвы, как покажемся людям на глаза?" Так говорил Святослав.
Лев Диакон замечает при этом следующее: говорят, что побежденные руссы никогда живые не сдаются неприятелям, но, вонзая в чрево мечи, убивают себя. Они это делают в том веровании, что убитые в сражении на том свете поступают в рабство к своим убийцам.
Дружина не могла устоять против этой речи, и все восторженно решили лечь костьми за славу русского имени.
24 июля 971 года, рано на заре все руссы под предводительством князя вышли из города и, дабы никто в него не возвратился, крепко заперли все городские ворота. Настала битва жестокая. К полудню греки, палимые солнечным зноем, томимые жаждою, почувствовали изнеможение и начали отступать. Руссы, конечно, еще больше горели от зноя и жажды, но теснили греков жестоко. Опять является на помощь император, воодушевляет греков, повелевает принести вина и воды. Утолив жажду, греки снова вступают в бой, но сражение идет равносильно, не поддается ни та, ни другая сторона. Вот греки лукаво побежали. Руссы бросились за ними. Но это была только хитрая уловка вызвать русь в далекое поле. Произошла еще более ожесточенная схватка. Здесь греческий воевода Федор Мисфианин упал с убитого коня. Обе рати бросились к нему, одни хотели изрубить его, другие хотели его спасти. Воевода успел сам себя защитить. Он, схватив за пояс одного русса и размахивая им туда и сюда, наподобие легкого щитика, отражал удары копий и мечей. Греки вскоре спасли своего героя, и оба воинства, не уступив друг другу, прекратили битву.
Испытав такой натиск, видя, что с русью вообще трудно бороться, не ожидая конца этой борьбе, царь Иоанн задумал решить брань единоборством и послал к Святославу вызов на поединок. "Лучше смертью одного прекратить борьбу, чем помалу губить и истреблять народ, — говорил он. — Из нас двоих кто победит, тот пусть и останется обладателем всего!" Святослав не принял вызова. Быть может, хорошо зная, что здесь могла скрываться какая-либо хитрость льстивого грека, он с презрением ответил царю: "Я лучше своего врага знаю, что мне полезно. Если царю жизнь наскучила, то на свете есть бесчисленное множество других путей, приводящих к смерти. Пусть он избирает, какой ему угодно!" По всему видно, что этот вызов был только хитрой проволочкой дела с целью приостановить битву и собраться с силами. Император в это время успел отрезать руссам возвращение в крепость, что, конечно, возбудило еще больше их стойкость и неустрашимость. С новой яростью восстало кровопролитное побоище. Обе стороны боролись отчаянно. Долгое время не было видно, кто останется победителем. Греческий богатырь Анема, поразивший накануне Икмора, напал теперь на самого Святослава, который с бешенством и яростью руководил своими полками. Разгорячив коня несколькими скачками в разные стороны (причем всегда побивал великое множество неприятелей), Анема поскакал прямо на русского князя, поразил его в плечо и повергнул на землю. Только кольчужная броня и щит спасли Святослава от смерти. Зато богатырь тут же погиб и с конем под ударами русских копий и мечей. Кедрин говорит, что удар был "нанесен мечом посреди головы" и что только шлем спас поверженного князя. В ярости с громким и диким криком руссы бросились на греческие полки, которые, наконец, не выдержали необыкновенного стремления и стали отступать. Тогда сам император с копьем в руке храбро выехал со своим отрядом навстречу и остановил отступление. Загремели бубны, зазвучали трубы, греки вслед за царем оборотили коней и быстро пустились на неприятеля. Тут внезапно приблизилась с юга свирепая буря, поднялась пыль, полил дождь прямо в глаза русской рати, и, говорят, кто-то на белом коне явился впереди греческих полков, ободрял их идти на врага и чудесным образом рассекал и расстраивал ряды руссов. Никто в стане не видывал этого воина ни прежде, ни после битвы. Его долго и напрасно искали и после, когда царь хотел достойно его наградить. Впоследствии распространилось мнение, что это был великий мученик Феодор Стратилат, которого царь молил о защите и помощи. Да и случилось, что эта самая битва происходила в день празднования св. Федору Стратилату. Сказывали еще, что и в Царьграде в ночь накануне этой битвы некая девица, посвятившая себя Богу, видела во сне Богородицу, говорящую огненным воинам, ее сопровождавшим: "Призовите ко мне мученика Феодора!" Воины тотчас привели храброго вооруженного юношу. Тогда Богоматерь сказала ему: "Феодор! Твой Иоанн (царь), воюющий со скифами, в крайних обстоятельствах, поспеши к нему на помощь. Если опоздаешь, то он подвергнется опасности". Воин повиновался и тотчас ушел. С тем вместе исчез и сон девы.
Предводимые верой в святое заступничество, греки одолели русских и гнали их, побивая без пощады, до самой стены города. А ворота в городе уже успел затворить Вар да Жестокий.
Сам Святослав, израненный и истекавший кровью, не остался бы жив, если б не спасла его наступившая ночь. Говорят, в этой битве у руссов было побито 15 тысяч человек, взято 20 тысяч щитов и множество мечей, а у греков убитых сосчитали только 350 человек и множество раненых. В таких случаях мера хвастовства всегда определяет меру испытанного страха и опасности.
Святослав всю ночь печалился о гибели своей рати, досадовал и пылал гневом, говорит Лев Диакон. Но чувствуя, что все уже потеряно, и желая сохранить остаток дружины, он стал хлопотать о мире. На другой день утром он послал к царю мирные условия, которые состояли в следующем: русские отдадут грекам Доростол и возвратят пленных, совсем оставят Болгарию и возвратятся на своих судах домой, для чего греки должны безопасно пропустить их суда, не нападая на них с огненными кораблями. Затем греки позволяют свободно привозить к ним из Руси хлеб и посылаемых из Руси в Царьград купцов считают по старому обычаю друзьями.
Цимисхий весьма охотно принял предложение мира, утвердил условия и дал на каждого из русской рати по две меры хлеба. Тогда получивших хлеб было насчитано 22 тысячи. Столько осталось от 60 тысяч, прочие 38 тысяч пали от греческого меча.
Русское предание ничего не говорит о борьбе Святослава с самим царем при Доростоле и прямо оканчивает свою повесть последним решением Святослава взять у греков мир. Но в этом месте в летописи существует видимый пропуск*. От славной победы у Адрианополя сказание вдруг переносится к последним переговорам о мире. Святослав думает сначала сам про себя: "Дружины мало, многие в полку погибли... Что если какою хитростью греки избиют остальную мою дружину и меня? Пойду лучше в Русь и приведу больше дружины".
______________________
* После речи: "и взвратися в Переяславец (мало не дойдя Царяграда) с похвалою великою". Затем идет рассказ уже о делах под Доростолом: "Видев же мало дружины... посла слы ко цареви в Деревстр..." П.С.Р.Л. — 1.- С. 30; Чертков. — С. 262.
______________________
С этой мыслью он посылает сказать царю: "Хочу иметь с тобою мир твердый и любовь". Царь обрадовался и прислал дары больше первых. Приняв дары, Святослав стал рассуждать с дружиной: "Если не устроим мира с царем, а он узнает, что нас мало, придет и обступит нас в городе, что тогда? Русская земля далече, печенеги с нами воюют, кто нам поможет? Возьмем лучше мир с царем, благо он взялся давать дань. И того будет довольно нам. А не исправит дани, тогда соберем войска больше прежнего и вновь из Руси пойдем к Царюграду". Эта мысль полюбилась всем. Тотчас отправили к царю послов с решением: "Так говорит наш князь: хочу иметь любовь с греческим царем, совершенную на все лета".
Летописец опять списывает документ подлинником. Из слов документа видно, что на основании уже бывшего совещания или договора при Святославе и при Свенельде теперь написана особая хартия при после царя Феофила в Доростоле, где, стало быть, русь оставалась до окончательного заключения мира.
По своему существу эта хартия есть только утвердительная клятвенная запись, которую греки потребовали, вероятно, для большего уверения в исполнении сделанного уговора. Святослав, бояре и вся русь поклялись иметь мир и любовь со всеми (и будущими) греческими царями, никак и никогда не помышлять и никого другого не приводить на Греческую страну, и на Корсунскую с ее городами, и на Болгарскую, если и другой кто помыслит, то воевать и бороться с ним за греков. Клялись опять Перуном и Волосом.
Шлецер, прочтя приятно и подробно описанную историю этой войны у византийцев, напал со свойственным ему ожесточением на нашего летописца, упрекая его в нестерпимо глупом, самом смешном хвастовстве и очевидном противоречии самому себе, не только византийцам. "Русский временник, — говорит он, — в сем отделении подвергается опасности потерять к себе всякое доверие и лишиться всякой чести". Критик, однако, утешает себя надеждой, что "найдутся, быть может, списки, в которых все это рассказывается иначе..." "Когда руссы теряют сражение за сражением, город за городом, — продолжает критик, — тут именно побитые руссы получают от победителей большие дары, кои они называют данью и проч. Глупый человек, лгавший так безрассудно, верно думал, что патриот непременно должен лгать! Напротив того, византийским временникам я верю во всем", — утверждает критик и употребляет старания действительно во всем их оправдать*, даже и в несообразности чисел побитого русского войска, прибавляя, что "с тем и рассуждать нечего, кто прямо говорит, что византийцы лгут, а один Нестор только говорит правду".
______________________
* Шлецер. Нестор. — III. — С. 609, 610, 612, 616.
______________________
Здесь увлечение знаменитого критика именно своей критикой, направленной только на Нестора, высказалось в полной силе. К сожалению, он задался одной мыслью, что если конец Святославовой войны был несчастлив, то, следовательно, и ее начало, и все ее продолжение тоже не могли быть счастливы. Византийцы насказали, что с самого начала Святослав терпел постоянные поражения, но они же при описании каждой битвы отмечают, что дело на обе стороны происходило равно успешно и что только ночь и всегда одна ночь мешала совсем истребить русское войско, что если греческие герои проигрывали и падали, то по большей части оттого, что бывали во хмелю. Русское предание ставит одну битву, самую начальную, и говорит, как бы делая общую оценку и всех других побоищ, что одна была трудна, что Русь испугалась множества войска и что Святослав едва одолел. Затем он воюет дальше и грады разбивает до самого Адрианополя, о чем утверждают и византийцы. Русское предание вообще выставляет на вид, что борьба шла с великим трудом и опасностями и что, главное, у Святослава не было достаточно войска. Русский герой почти на каждом шагу старается обмануть греков количеством своего войска и постоянно заботится о том, как бы не погибла вся дружина.
Скромное хвастовство (а вернее всего, пропуск) русского предания заключается лишь в том, что оно позабыло или вовсе не хотело упоминать о трудных и все-таки достославных для Руси битвах у Доростола, которые продолжались целых три месяца и нисколько не укрощали Свято: слава. Он при всяком случае постоянно и свободно вылезал из города и наносил врагу удар за ударом, так что Цимисхий принужден был звать его лучше на единоборство.
Шлецер, прочитав Льва Диакона, приятно и подробно написавшего похвальное слово Цимисхию, до того сделался пристрастен к этому герою, что прямо уже говорит, вопреки самому панегиристу, что Доростол был взят, только неизвестно как.
Доростол был оставлен по договору о мире самим Святославом, запросившим мира по благоразумному рассуждению всей дружины, что в голоде и без всякой помощи со стороны воевать дальше невозможно. Об этом подробнее других рассказывает Кедрин. "Все обстоятельства брани стекались к утеснению россиян, — говорит он. — Им не оставалось надежды получить от других себе помощь, единоплеменники их находились далече, а соседи, венгры, печенеги, боясь греков, отреклись от всякого вспомоществования. Болгарская земля (не ведая своего настоящего врага) город за городом отдавалась в руки грекам. Что оставалось делать? Бедствовали руссы в припасах, ибо неоткуда их было достать, греческие корабли на Дунае тщательно за этим наблюдали. Между тем к грекам повседневно притекало обилие всех благ, и прибавлялись силы, конные и пешие..."* Вот что говорит Кедрин.
______________________
* Кедрин. Деяния...- II. — С. 118.
______________________
И все-таки честь русского меча нисколько не была оскорблена. Этот меч не вырвали из рук у Руси и не принудили положить его после кровавого дела. Напротив, его страшились до последней минуты. Последнюю победу над Русью, как видели, одержала, собственно, буря, отчего византийцы и приписывали свой успех чудесному заступничеству св. Феодора. Цимисхий так был рад и так благословлял благополучный для него конец этой войны, что выстроил великолепный храм над мощами св. Феодора и на его содержание определил великие доходы. Сам город, где почивали мощи, вместо Евхании, наименовал Феодорополем; выстроил во дворце новый храм Спасителю, не пожалев никаких издержек на великолепное его украшение; отложил обременительную народную подать с домов; повелел на монетах изображать образ Спасителя и на обеих сторонах начертывать слова "Иисус Христос. Царь царей", чего прежде не бывало и что соблюдали и после бывшие императоры. Все это показывает, в какой степени была опасна и тяжела для греков борьба с русью. Все это служит также свидетельством, что русское предание без всякого хвастовства рассказывает одну полную правду и излагает дело вполне исторически, то есть в его существенных чертах. Оно рисует достовернейший общий очерк всего события, всех битв, всех переговоров, всех обстоятельств войны и всех отношений к грекам. Это общий приговор народной памяти над совершившимся народном делом. Все русское патриотическое хвастовство, которое так смутило Шлецера, высказывается лишь в одном обстоятельстве, что Святославу греки давали дары и соглашались платить дань. Они это непременно и исполнили, чтобы удалить его от Адрианополя, где, вероятно, заключен был мир, усыпивший Святослава в его Переяславце до того, что Цимисхий коварным образом мог свободно и спокойно перебраться через Балканы. Выдача Цимисхием хлеба на каждого ратника в глазах русских была тоже данью, иначе этой помощи и назвать было нельзя, потому что в простом рассуждении данью называлось все то, что давали. О дарах Ольге в царском дворце паломник Антония выражается так же, как о дани: "Когда взяла дань, ходивши к Царю-граду". Понятие о дани, конечно, выражало народную гордость, но в настоящем случае оно имело большие основания выражаться так, а не иначе. Эту черту народной гордости летописец занес в свою летопись как обычное присловье в рассказе о последствиях войны. Но он тут же занес в летопись и свою исповедь о том тяжелом затруднении, в каком находилась Русь, и привел сам документ, нарисовавший в полной истине русскую неудачу.
Святослав, до того времени никогда не побеждаемый, вовсе не знавший, что значит уступать в чем бы ни было врагу, конечно, очень желал поглядеть на этого богатыря, с которым он не успел сладить, у которого принужден был просить не пощады, что было страшное слово, несбыточное дело, а просить мира и прежней любви. "По утверждении мира, — говорит свидетель события, — Святослав просил позволения у греческого царя прийти к нему для личных переговоров. Цимисхий, вероятно, и сам очень желал посмотреть на Святослава и потому согласился на свидание. В позлащенном вооружении, на коне приехал он к берегу Дуная, сопровождаемый великим отрядом всадников в блистающих доспехах". В это время "Святослав переезжал через реку в некоторой скифской ладье и, сидя за веслом, работал наравне с прочими, без всякого различия. Видом он был таков: среднего роста, не слишком высок, не слишком мал, с густыми бровями, с голубыми глазами, с плоским (т.е. обыкновенным) носом, с бритою бородою и с густыми длинными усами. Голова у него была совсем голая, но только на одной ее стороне висел локон волос, означающий знатность рода, шея толстая, плечи широкие и весь стан довольно стройный. Он казался мрачным и диким. В одном ухе висела у него золотая серьга, украшенная двумя жемчужинами с рубином посредине. Одежда на нем была белая, ничем кроме чистоты от других неотличная (следовательно, простая сорочка). Поговорив немного с императором о мире, сидя в ладье на лавке, он переправился обратно".
Картина достопамятная! На берегу Дуная съехались посмотреть друг на друга две власти, руководительницы двух различных земель. Одна — уже создавшая и державшая громадное и богатейшее государство, раззолоченная и обремененная ласкательством и поклонением, аки Богу, вечно колеблющаяся, вечно трепещущая от заговоров и предательства, исхитренная до последней мысли, вполне зависимая от своих милостивцев, робкая, но кровожадная, никогда не разбирающая никаких злодейских средств к своему достижению. Другая — еще только искавшая землю для создания государства и потому с Ильмень-озера перескочившая на Днепр, а теперь овладевшая было Дунаем, еще бедная, неодетая, в одной сорочке, но без обмана, прямая и твердая, вполне зависимая от той мысли, что она у своего народа только передовой работник, для которого меч, как и весло, — свойское дело, лишь бы достигнута была народная цель; власть, ничем себя не отличающая от народа, не имеющая и понятия о божественном себе поклонении, простодушная, как последний селянин ее земли, жившая в братском доверии к дружине и ко всей Земле.
Победив русских и захватив Болгарию, как завоеватель, разом совершив два подвига, Цимисхий с великим торжеством возвращался в Царьград. Патриарх со всем духовенством, все вельможи и граждане у стен города встретили его похвальными и победными песнями, вручив ему знаки торжествующего победителя, драгоценные скипетры и златые венцы*. Для торжественного въезда в город ему изготовили великолепную колесницу, обитую золотом и запряженную четверкою белых коней. Венцы и скипетры император принял, но сесть в колесницу отказался. Он являл смирение и скромность. Он поставил в колесницу взятую в Болгарии икону Богородицы, а на златой беседке колесницы, как трофеи, расположил багряные одеяния и венцы болгарского царя. Сам же, на быстром коне, увенчанный диадемой, следовал позади, держа в руках знаки победы — венцы и скипетры. Весь город был убран как брачный терем. Повсюду были развешены багряные одежды, золотые паволоки, лавровые ветви. Окончив шествие, царь вступил в храм св. Софии и, совершив благодарственные моления, посвятил Богу великолепный царский венец Болгарии, как первую и главную корысть победы. После того он шествовал во дворец в сопровождении болгарского царя Бориса, где торжественно повелел бедному царю сложить с себя царские знаки — шапку, обложенную пурпуром, вышитую золотом и осыпанную жемчугом, багряную одежду и красные сандалии. Взамен царского достоинства он возвел его в достоинство магистра императорского дворца, что равнялось званию первостепенного боярина.
______________________
* Лев Диакон. — С. 98. Кедрин. — П. — С. 120. См. примеч. 108.
______________________
В то самое время, как Цимисхий с такими победоносными ликованиями и торжествами на златых колесницах и золотом убранных конях вступал в Царьград, Святослав плыл по морю домой в своих однодеревках. Он хотел пройти в Киев обычным торговым путем, через пороги. Старый Свентельд*, соображая вернее обстоятельства, советовал идти в обход на конях затем, что в порогах следовало непременно ожидать печенежской засады. Византийские летописцы невинно объясняют, что Цимисхий, по просьбе самого Святослава, послал к печенегам просить союза и дружбы для греков, а для руси свободного пропуска через их земли, что печенеги согласились на все и отказали только в этом пропуске. Но греки, по обычаю, коварствуют. Всегдашняя политика греков относительно своих врагов поступала иначе. К печенегам они, наверное, поспешили послать именно за тем, что нельзя ли совсем избавиться от Святослава и совсем истребить его полки. Посольское дело не иначе как в таком смысле исполнил Феофил, архиерей Евхаитский, который, как видели, находился и при составлении клятвенной записи Святослава**. Надо полагать, что, если б Святослав пошел на конях, случилось бы все то же. После греческого посольства он мог пройти в Киев только утайкой, кривой дорогой или же проложить себе прямой путь мечом.
______________________
* Свентельда необходимо отличать от Сфенкела, о котором пишут греки и который погиб в одной из битв (с. 228-230). Г. Белов (Ж.М.Н.П. — 1873, декабрь. — С. 179, 183) полагает, что Сфенкел и Свентельд — одно лицо, и потому свидетельство Льва Диакона и Кедрина о смерти Сфенкела почитает вымыслом. Но одного сходства имени еще недостаточно для утверждения этой истины. Сфенкел, как говорит Лев Диакон, занимал третье место после Святослава, а первое принадлежало Икмору, тоже погибшему в битве. Вероятно, второе место и занимал Свентельд, явившийся на первом месте по окончании войны и занявший это место даже в писаном договоре. Для имени Сфенкел существует пояснительное имя: Свенковичи на Десне.
** П.С.Р.Л. — I. — С. 31. Кедрин. Деяния... II. — С. 120.
______________________
Но он надеялся на греческую правду, верил слову царя, что печенеги не тронут, ибо послано даже посольство с просьбой об этом. "Не ходи, князь, к порогам, стоят там печенеги", — говорил Свентельд. Святослав не послушал и пошел в ладьях. Он не послушал и по той причине, что князю нельзя же было покинуть на произвол судьбы свою дружину. Это поставлялось в великую и благороднейшую обязанность каждому вождю. Возможно ли было оставить лодочный караван, главную силу руси, без вождя и защитника? Не говорим о том, что в лодках, наверное, сохранялось много болгарского и греческого добра, всякой военной добычи.
А переяславцы, говорит и наша летопись, послали к печенегам, сказывая: "Вот идет вам Святослав в Русь, в малой дружине, взял у греков многое богатство и полон бесчисленный!" Печенеги обступили пороги. Святослав, увидев, что пройти нельзя, спустился назад и стал зимовать в Белобережье. Тут у руси не хватило хлеба, настал великий голод, за лошадей платили за голову по полугривне и питались, конечно, одной рыбой. С наступлением весны и нового 972 года, Святослав все-таки пошел в пороги. Печенежский князь Куря ожидал в засаде, напал на него и убил, побив на месте и всю дружину. Только один Свентельд спасся на конях и воротился в Киев. Из черепа, по обычаю скифской земли, печенежский князь сделал себе чашу-братину и пил из нее в память своей победы над русским князем.
Через четыре года после того другой герой нашей брани, Цимисхий, опоен был ядом и умер мучительной смертью, как умирали многие из греческих царей.
Третий герой, заводчик всей этой брани, Калокир (вероятно, он, прозываемый уже Дельфином), погиб в 989 году, подступив к Царьграду с той стороны пролива воеводой от Варды Фоки, все еще искавшего царского престола. Царь Василий, против которого он пришел воевать, выслал в кораблях тех же руссов, присланных уже св. Владимиром и тотчас покончивших дело. Калокира захватили и на том же месте, где стоял его шатер, вздернули на дерево, а Лев Диакон говорит, что царь посадил его живого на кол*.
______________________
* Кедрин. Деяния. — II. — С. 129; Лев Диакон. — С. 107.
______________________
Звезда Святослава закатилась прежде, чем он мог выразить и высказать вполне все то, что таилось в его замыслах и намерениях, прежде, чем он мог показать себя, был ли он достойным сыном Ольги не только на бранном поле, но и в устройстве народном. Видимо только, что он хорошо понял значение Переяславца, т.е. значение серединного города на Дунае, не в военном, а именно в торговом, в промышленном отношении. Он был еще в молодой поре, когда говорил, что Переяславец ему любезен, потому что туда сходятся "вся благая", стало быть, ему любезна была не одна война, но и жизнь посреди всяких благ торгового быта. Вся жизнь его была одним беспрерывным походом, но напрасно думают, что это был искатель приключений, задорный вояка вроде какого-нибудь славного разбойника по норманнскому образцу. Его войны были исполнены великого значения для Русской земли. Он воевал для утверждения русской силы, для распространения русского могущества на торговых путях. Он прочищал торговые дороги, широко отворял ворота русскому промыслу. В самой Болгарии ему особенно полюбилось только устье Дуная, где находились торговые ворота от богатых прикарпатских и придунайских земель. Он не хотел забираться внутрь Болгарской страны, чего не оставил бы без внимания простой, так сказать рядовой, завоеватель. Ему, главным образом, надобен был берег моря, хорошая, безопасная, скрытая от врагов пристань. А таков и был дунайский Переяславец. Последняя мечта Святослава заключалась именно в том, чтобы иметь мирное княжение в дунайском, а не в балканском Переяславце, и притом в крепком союзе с будущим греческим царем Калокиром. Он в этом не успел, его мечты не сбылись, но все-таки он оставил Русь более сильной и страшной для соседей, чем она была при Игоре и Олеге.
Сама победа греков вовсе не была поражением, от которого русская народность потеряла бы бодрость и силу. Эта победа, напротив, только в большей степени раскрыла несокрушимую стойкость и неодолимую крепость русского бойца, по словам греков, не умевшего, подобно кочевнику, ездить лихо на коне, но умевшего стоять такой неколебимой стеной, которую пошатнуть могли только одни бедствия вроде бури или голода, но отнюдь не сила и натиск врага. Для Руси Святославов поход был простой неудачей. Здесь не исполнилось только сокровенное побуждение ее внутренних сил выдвинуть свою жизнь за пороги Днепра, здесь обнаружился только еще очень молодой, слишком ранний помысел русской народности выйти из своих пустынных лесов и полей на простор действий всемирно-исторических.
Новгородская дружина завоевывает Киев. И она, стало быть, говорит: "Не хочу жить в Новгороде, а хочу жить в Киеве, там середа моей земли, там сходятся вся благая!" Обиженный природой, холодный и болотный север нуждался в рынке, более близком к теплой Византии, и взял его. Не проходит и ста лет, как тот же голос раздается в самом Киеве, и кто-то устами Святослава говорит: "Не хочу жить в Киеве на Днепре, а хочу жить на Дунае в Переяславце, там середа моей земли, там сходятся вся благая!" Кто же отыскивает эту середу своей земли? Можно было бы приписывать это только мечтам Святослава, если б перед ним вперед не прошел по тому же направлению Олег. Мы думаем, что эта мысль — отыскать середу для своей земли на самом выгодном торговом перекрестке — принадлежит самому народу, той его предприимчивой доле, которая стояла впереди и смотрела с Киевских гор дальше, чем смотрели другие. Дунайская середа приближалась к самому средоточию тогдашней всемирной торговли, к Византии, следовательно, она не в мечте, а на самом деле была бы истинным средоточием торговых и промышленных дел Руси. Кому нужны были торговые договоры с греками, тем же людям необходимы были не только чистые пути во все стороны, но и выгоднейшие перекрестки или средоточия этих путей. В этом случае Святослав вовсе не был рядовым завоевателем, как мы упоминали, но был только достойным выразителем далеких стремлений и смелых побуждений самой Земли. Вот по какой причине и преждевременная погибель Святослава не произвела в положении русских дел ни малейшего замешательства и никакой существенной перемены. Все пошло своим старым путем по направлению, которое сама себе указывала уже совсем окрепшая русская жизнь.
Грек отбил неуместное и очень опасное варварское соседство Руси, и русская история по-прежнему должна была уйти в свои глухие леса и степи. Конечно, прежде всего она должна была побороть этих двух богатырей, рожденных самой природой и налегавших всеми силами на молодую народность со всех сторон.
По свидетельству Льва Диакона, со Святославом пошла на Болгарию вся русская молодежь. В такие далекие и отважные походы и после всегда собирались по преимуществу только молодые люди, новая молодая дружина, конечно, под предводительством мужей, т.е. бывалых и опытных бойцов, руководивших полками. Новая дружина с ними добывала себе честь и славу и боевую опытность и в свою очередь становилась потом старшей дружиной. Дети старых бойцов-бояр становились в ряды у молодого князя и открывали с ним заодно свой путь чести и славы. Для молодых людей это было прямое и неминуемое дело жизни, прямое и неминуемое поприще начать жизненный труд и добыть себе значение мужа. Молодь, молодшая дружина, представляла в Древней Руси особую, самобытную стихию общества, особый поток жизни, которым воспитывалось каждое новое поколение, развивая в себе особые качества, неизвестные в других кругах жизни. Вот почему сама похвала человеку выразилась и до сих пор выражается словом молодец, а известная доблесть, беззаветная и удалая, свойственная только молодости, стала прозываться молодечеством. Мы видели, как собрал свою дружину молодой Святослав. Несомненно, что так собиралась дружина у каждого молодого князя. Нет также сомнения, что у каждого князя молодая дружина собиралась сама собой еще с детских лет, с детских игр. Товарищи детства становились друзьями молодости, и потому дружинники правильно говаривали: "Мы сами себе вскормили князя!" Эти бытовые отношения яснее всего раскрываются в былине или "богатырском слове" про Волха Всеславьевича, которое, вероятно, самим именем героя рисует дела княжеские.
"А и будет Волх во двенадцать лет, стал себе Волх он дружину прибирать, дружину прибирал в три годы, он набрал дружины себе семь тысячей; сам он Волх в пятнадцать лет. И вся его дружина по пятнадцати лет.... Волх поил, кормил дружину хорабрую, обувал, одевал добрых молодцев..."
И так Святослав повел в Болгарию по преимуществу молодые полки, для которых, конечно, в числе различных добыч, какими всегда обогащались ратные люди, не последнее место занимали и добрые девицы, красавицы-невесты, тем более что и по домашним обычаям невесты обыкновенно добывались умыканием, кражей, пленом. Пленение людей было коренным законом тогдашней войны. Это была первая и очень важная добыча. Из договоров с греками мы видели, что пленные составляли рядовой товар, имевший даже определенную ходячую цену, как калач.
Во всех тогдашних войнах больше всего подвергались плену женщины и дети, ибо мужчины и в плену были опасны, а потому в затруднительных случаях, когда невозможно было их сторожить, они чаще всего избивались как опасная сила. Мы видели также, что выше других ценились добрые юноши и девицы, меньше ценились средовичи, а старики и дети — вполовину против юношей. При многочисленном пленении, конечно, самым дешевым товаром оставались все-таки женщины, о чем всегда с усмешкой поговаривают и наши былины, прибавляя, что добрых молодцев полонили станицами, красных девушек — пленицами, добрых коней — табунами. Пленицей называлась связка плотов, вообще плетеница, сплетенье, как, вероятно, водили связанных пленных. Та же былина о Волхе знакомит нас с прямой мыслью молодой дружины при выборе пленных. Волх с дружиной вторгнулся в славное царство Индейское.
А всем молодцам он приказ отдает:
Гой еси вы, дружина хорабрая!
Ходите по царству Индейскому,
Рубите старого, малого,
Не оставьте в царстве на семена;
Оставьте только вы по выбору,
Немного немало семь тысячей,
Душечки красны девицы..."
А тут Волх сам царем насел,
Взявши царицу Азвяковну,
А и молоду Елену Александровну;
А и та его дружина хорабрая
И на тех на девицах переженилася.
Святослав совершил два опустошительных похода в Болгарию и в оба похода возвращался в Киев с бесчисленной добычей. Побежденный, он возвращался домой тоже с бесчисленным полоном, как уведомляли печенегов болгары, которые на этот раз, быть может, и преувеличивали, но тем самым свидетельствовали вообще, что русь без полона домой не возвращалась. Во всяком случае, можно с достоверностью полагать, что русская молодая дружина добыла себе в этих походах не только невест, но и простых рабынь и привела с собой немалое число и других пленников. Сам Святослав привел сыну Ярополку в жены красавицу-черничку. Сын был еще малый отрок, но, вероятно, и черничка-болгарыня была еще отроковица.
Болгары уже целые сто лет были христианами, а потому завоевание Болгарии в некотором отношении было завоеванием христианских понятий, христианских порядков жизни, христианских нравов и обычаев, которые привезены были в Киев вместе с пленниками и распространились по городам и всюду, куда разошлись по домам храбрые дружинники. Известно из истории, какие услуги оказаны распространению христианства между варварами-язычниками, преимущественно женщинами, посредством царственных браков, а более всего путем браков от плена.
С другой стороны, сама дружина, ходившая по Болгарии, жившая там почти четыре года, желавшая совсем там остаться, сама дружина от беспрестанных домашних и общественных отношений с христианами должна была во многом поколебать свои языческие понятия и нравы и тем вполне подготовить себя к великому событию, совершившемуся спустя только 20 лет после ее возвращения в Киев, хотя бы и в незначительном остатке. Как бы ни было, но жизнь в Болгарии не могла пройти бесследно для переработки русского дружинного общества. Если об этом ни слова не говорят летописные известия, то громко говорят последующие события русской истории и, главным образом, водворение христианства, совершенное с таким спокойствием, какое возможно только при достаточной и очень давней подготовке умов, понятий и самих нравов народа.
Нам уже известно, что Святослав, уходя совсем в Болгарию, оставил Русскую землю трем своим сыновьям, по возрасту еще отрокам, которые, конечно, не могли сами владеть и держать в своих детских ру ках розданных им княжений: Киевское, Древлянское и Новгородское. Старшему из них, Ярополку, было не более 12-15 лет.
Предержащая власть, таким образом, и во время отсутствия Святослава, и теперь, после его смерти, оставалась в каждом княжестве в руках старших людей дружины. О самом малолетнем княжиче, Владимире, летопись прямо говорит, что он находился на руках дядьки Добрыни, который и подговорил новгородцев взять его себе князем. Он, должно быть, знал вперед, что может случиться. К Ярополку воротился отцовский воевода Свентельд. Об Олеговом воеводе не сохранилось известий. Одно верно, что теперь Русской землей владела и управляла дружина, разделенная на три доли и разобщенная особыми выгодами трех отдельных волостей. Еще при Игоре древлянской данью пользовался Свентельд. Теперь ею владел княжич Олег со своей дружиной. Не далее как через два года случилось, что сын Свентельда, именем Лют, выехал из Киева на охоту и, гоняя за зверем, вероятно, по старому данничьему пути своего отца, забрался в древлянские леса. Там увидел его Олег, который тоже творил ловы, гонял зверя, спросил, что это за человек, и узнав, что это Свентельдич, объехал его и убил, как зверя. Быть может, прав был Олег, убив заехавшего в чужую волость ловца зверей, но по уставу кровной мести прав был и Свентельд, не забывая такой обиды. С той поры встала ненависть Ярополка на Олега. Отец убитого, неизменно обязанный мстить за сына, неотступно стал говорить Ярополку: "Пойди на брата и возьми его волость". Есть прямое свидетельство*, что Свентельд поссорил их именно за звериные ловища. Однако только еще через два года представился повод к походу. Полки сошлись. Олегов полк не выдержал и быстро побежал со своим князем в город Овруч, где у самых ворот на городском мосту от тесноты и давки Олег упал под мост в дебрь (болото) и был задавлен падавшими туда же людьми и конями. Труп его полдня искали под грудами погибших (он был на самом дне), наконец нашли, вынесли вверх и положили на ковре. Ярополк горько заплакал над братом и вымолвил Свентельду: "Гляди! Вот чего ты хотел!" Олега похоронили у города Овруча. Есть и теперь там могила его, прибавляет летописец.
______________________
* Летописец Переяславский во Временнике общей истории и Др. Р. — Кн. 9 — С. 15.
______________________
Ярополк завладел Древлянской землей, т.е. завладела ею Ярополкова или Киевская дружина со Свентельдом во главе.
Устрашился этого дела и Владимир в Новгороде, опять по причине того же кровавого устава мести. Ведь он оставался единственным мстителем за кровь брата. Ярополк должен был ожидать от него расправы каждую минуту. В таких обстоятельствах заводчики крови сами вперед поспешали разделаться со своими мстителями и старались спасти себя поголовным их истреблением. Владимир в страхе побежал за море к варягам. Так скоро разносились вести по днепровскому пути "из варяг в греки". Ярополк посадил в Новгороде своих посадников. Киевская дружина поборола всех, и Ярополк остался единовластием всей Руси, как были его отец и дед и к чему всегда стремилась дружина всякого сильного города, находя в этом свои прямые выгоды.
Владимир убежал к варягам, потому что был слаб, потому что оставаться было опасно. Но он не думал спасаться только бегством. Он побежал собирать у варягов войско с тем, чтобы прийти и отомстить за смерть брата.
Между тем киевская дружина, именуемая Ярополковой, делала свое дело. У нее стояла на очереди месть за погибель Ярополкова отца, Святослава, за погибель отцов и братьев, потерявших свои головы в порогах у печенегов.
На другой год после смерти Олега Ярополк ходил на печенегов, победил их и возложил на них дань. Это так подействовало на кочевников, что один печенежский князь, Илдея, с целым своим полком или родом пришел бить челом Ярополку и просился в службу. Ярополк принял его, дал ему в кормленье города и волости и стал держать его в великой чести. Быть может, печенеги в это время враждовали между собой и каждый, особенно из слабых, искал себе доброго приюта где-либо по соседству. О них за это время ничего не слышно и в греческом летописании. В тот же год к Ярополку присылал послов и новый греческий царь Василий, возобновил с ними мир и любовь, подтвердив и уплату обычной дани, как было при отце и деде киевского князя. Возобновлять старые договоры, когда владыкой царства в Греции или Великого княжества на Руси являлось новое лицо, было делом неотложного обычая и первой потребностью в международных отношениях, ибо каждый из владык мог отвечать только за себя. Поэтому греческое посольство к Ярополку при новом царе показывает только, что в мире и любви Руси больше нуждались греки. В самом деле царь Василий в первые 10 лет своего царствования претерпевал величайшие беспокойства и от внутренних смут, и от войны с болгарами и, естественно, мог искать дружбу у далекой Руси. Договоры Игоря и Святослава обязывали Русь помогать грекам военной силой, и если они были возобновлены и подтверждены, то необходимо были возобновлены и те стипендии, субсидии, уклады для сбора войска, которые Русь называла данью. Впрочем, греческое посольство могло иметь и другие цели. В Киеве в это время заметно усиливалось христианство. Сам Ярополк, воспитанник христианки Ольги, женатый на гречанке-чернице, своими поступками обнаруживал большую наклонность к христианским кротким нравам. По свидетельству Ольгина жития, он с братьями не был крещен только из боязни, чего бы не сотворил непокорный Святослав, следовательно, по воспитанию он был уже христианин. А город Киев уже более ста лет со времен Аскольда наполнялся христианами и после болгарских походов должен был во многом изменить свой языческий облик. Вот достаточные причины, почему в это время в Киев явилось не только греческое посольство, но с каким-то замыслом приходили послы и из Рима, от папы. Естественно, что Русь больше всего тянула к Царьграду, а не к Риму. В Риме у нее не было никаких дел, а в Царьграде гнездилась ее торговля, постоянно проживали ее родные и знакомые. Очень вероятно, что и греческие, и римские послы приходили к Ярополку за одним и тем же делом, стараясь склонить готовую Христову паству к своей стороне, и, конечно, греки должны были успеть в этом скорее римлян.
Но пока шли переговоры и толки о перемене веры, пока мысли киевлян колебались, язычество по естественному ходу вещей должно было постоять за себя. Горячим его покровителем явился Владимир или его близкая дружина с Добрыней во главе. Он был тоже внук Ольги, но остался после нее малюткой. О влиянии Ольги на младенца сказать ничего нельзя, но святая рука, носившая этого младенца, должна была совершить свой подвиг и на нем. Малюткой он был увезен в Новгород, где язычество господствовало в полной силе, где оно с горячностью поддерживалось отношениями с языческим варяжским заморьем. Если в Киеве от частых связей с христианами-греками трудно было уклониться от влияния христианских понятий, то в Новгороде от постоянных отношений и связей с язычниками-варягами точно так же было трудно устоять против обольщений крепкого язычества. Эти две украйны первоначальной Русской земли представляли две особые и разнородные силы для внутреннего развития Руси. Есть много признаков, что между ними время от времени поднималась темная борьба, о которой летописец не намекает ни словом, но которая становится очевидной из хода событий. Мы упоминали, что завоевание Киева Олегом могло быть предпринято с целью не дать особой воли возникшему там христианству, вообще, с целью отнять у христианства всенародное владычество. То же самое мы можем усматривать и в первых подвигах Владимира. У варягов-славян на Балтийском Поморье подобные отношения существовали между рутенами или русскими (ругенцами) и штетинцами. Когда в начале XII века в Штетине была принята Христова вера без совета с ругенцами, то между последними это произвело такую ненависть и вражду к Штетину, что они тотчас же прервали с нею всякие торговые и другие сношения, отогнали от своих берегов его корабли, наносили ему частые обиды и, наконец, вторглись войной в его землю*.
______________________
* Котляревский. Книга о древностях и истории поморских славян. — М. — С. 90.
______________________
По летописи, Владимир два года с лишком жил у варягов за морем, собирая рать на Ярополка. Мы не сомневаемся, что он жил не у шведов, а у славянских поморян, быть может, на самом острове Рюгене у тамошних руссов, или в Штетине, или у славян в Славонии ближе к устью Вислы. В X веке все это были ярые язычники.
В 980 г. он пришел с Варягами в Новгород, захватил его, конечно, без всякого труда и сказать посадникам Ярополка: Идите к брату и скажите ему: Владимир идет на тебя, пристраивайся на битву". Так говаривал его отец Святославу всегда веровавший в свою силу и отвагу; так говорил теперь Владимир, вероятно потому, что вполне надеялся на свою варяжскую силу и на хитрые замыслы дружины. У Ярополка в это время уже не было старого Свентельда, первого заводчика крови. Его место, то есть место первого и старшего дружинника занимал воевода, именем Блуд. Как только подошел Владимир к Киеву, этот воевода потянул на его сторону и стал руководить Ярополком сообразно своим замыслам. Конечно, такое поведение воеводы вполне подтверждает ту истину, что он давно уже сносился с новгородскою дружиною и давно готовился предать своего князя. "Был он прельщен Владимиром", говорить летопись, но могло быть, что в этих обстоятельствах он только защищал свою сторону, стоял за язычество, не хотел его покинуть и предупреждал готовившуюся опасность, видя в Ярополке и в киевской дружине большую податливость к принятью христианства*.
______________________
* Соловьев. История России. — I. — С- 149, 150.
______________________
Выслушав гордые речи Владимира, Ярополк смутился и стал было собирать войско, да и сам быль храбр не мало, замечает летопись и тем объясняешь, что старший князь способен был побороть меньшего брата. В этом смысле говорил и воевода Блуд. "Не может случиться, говорил он Ярополку, чтобы Владимир пошел на тебя воевать. Это все равно, как бы синица пошла воевать на орла. Чего нам бояться и не зачем собирать войско. Напрасный будет труд и для тебя и для ратных!"
Между тем Владимир уже подступил к Киеву. Ярополк, не собравши войско, не мог его встретить в поле и затворился в городе. Владимир тоже не совеем надеелся на свои силы и укрепил свой стан окопом*. Отсюда он повел разговоры с Блудом, как способнее достигнуть общей цели. Лаская и приманивая к себе воеводу, он обещал ему, вероятно еще из Новгорода, что если погубит брата, то поставить ему честь как отцу родному, будет его чтить вместо отца, будет он первым у него человеком. "Не я ведь начал побивать братью, говорил Владимир, но Ярополк, а я, побоявшись себе смерти, теперь пришел на него". Эти слова лучше всего объясняют тогдашнюю практику жизни, по которой убийца, боясь мести, должен был истреблять и мстителей; а мстители, знал вперед это жизненное правило и спасая себя, точно также, по естественной необходимости, должны были волею-неволею нападать на убийду. Да и вообще в древнее время защищать себя значило первому же и нападать на врага. Владимир прямо говорить, что пришел из боязни, ожидая себе того же убийства, и говорит это себе в оправдание, как бы утверждая, что его призывает нравственный закон жизни. Точно такие же дела между князьями-братьями делались и в других славянских землях.
______________________
* "обрывся на Дорогожичи, межю Дорогожичем и Капичем, и есть ров и до сего дне". Лаврент., 32. См.: Н. Закревский. Описание Киева. — I. — С. 299-300.
______________________
Воевода Блуд часто посылал к Владимиру, а Владимир к нему: все рассуждали, как бы покончить с Ярополком. Сначала они решили убить его на приступе, для чего Владимир должен был напасть на город. Но раскрылось, что граждане-киевляне хотят постоять за своего князя. Тогда Блуд придумал лучшее: он стал клеветать на киевлян, говоря, что они связываются с Владимиром, зовут его: "Приступай к городу, мы Ярополка выдадим!" Советовал ему не вылезать из города на битву, а лучше тайком убежать в другой город. Ввиду такой опасности, Ярополк послушался и перебрался в Родню, на устье Роси, поближе к печенегам. Владимир свободно занял Киев и осадил брата в Родне.
Предатель Блуд так устроил, что в Родне запасов не хватило. Ярополк в осаде испытывал страшный голод, так что после осталась пословица на Руси: "Без хлеба, аки в Родне" или "Беда, аки в Родне". Теперь Блуд советовал князю идти на мир. "Видишь, — говорил он, — сколько войска у брата. Нам их не перебороть. Мирись лучше с братом. Иди к нему, покорись, скажи ему: "Что дашь мне (из волостей), то и возьму!" "Будь по-твоему", — ответил Ярополк. А Блуд тем временем послал к Владимиру с вестью: "Сбылась твоя мысль! Я приведу к тебе Ярополка, устроивай, как его убить".
Владимир сел с дружиной в отцовском теремном дворе, будто желая принять своего брата с честью и любовью. Ярополк вовсе не помышлял о засаде, шел прямо и не послушал даже своего верного дружинника, по прозванию Варяжко, который хорошо понимал, что может случиться, и говорил князю: "Не ходи, князь, убьют тебя. Побежим лучше к печенегам и приведем войско". Как только Ярополк полез в двери терема, два варяга, стоявшие по сторонам, мгновенно подняли его мечами под пазухи, а Блуд тотчас притворил двери, дабы не вошел кто из дружинников несчастного князя. Так был убит Ярополк. Верный его дружинник Варяжко от дверей терема побежал прямо в степь к печенегам. Надо полагать, что с ним побежали и другие дружинники Ярополка, не ожидавшие себе добра от Владимира. С той поры у Владимира была беспрестанная рать с печенегами. Варяжко страшно отомстил убийце своего князя, не давая Киеву покоя многие годы. Владимир едва мог умирить его, дав клятву не мстить и никакой беды ему не сделать.
Эти две личности, Блуд-предатель, запазушная змея, как называл его Варяжко, и Варяжко, достославный выразитель высокой дружинной чести и преданности своему князю, мстивший за своего князя до последних сил, на первых же страницах нашей истории вполне обрисовывают и худое и хорошее в старинных дружинных нравах.
Если к этим лицам присоединим Свентельда, первого заводчика теперешних кровавых событий, запятнавшего христианский нрав Ярополка кровавым злодейством, и дружину Игоря, вынуждающую князя беззаветно грабить народ, собирая с него чрезвычайные дани, то получим довольно полный облик тех дружинных нравов, от которых столько терпела Русская земля в течение многих столетий и которые до конца оставались одни и те же.
Наговор, наушничество и предательство заводили кровь, а месть и дружинная честь разливали ее по всей земле бесконечными потоками.
Сами князья, стоящие посреди этих потоков, являлись только знаменами, орудиями и не более как выразителями дружинных пронырств во имя чести и мести.
Наше чувство отвращается от предателя Блуда и, естественно, влечется к честному храбрецу Варяжко; но от его благородного и честного подвига больно досталось земле, которую он своими печенежскими набегами, как увидим, отбивал от родных полей и загонял все ближе к одному Киеву, заставив Владимира сильно укрепить границу городами и валами по Роси, по Суле, по Стугне. Его благородная месть вмешала печенегов в русские отношения, разманила их на добычу, указав им, что они народ надобный для русских кровавых дел.
Описывая княжение Ярополка, когда после убийства Олега он сделался единовластителем, летописец прежде всего поминает, что была у него жена грекиня-черница, за красоту лица приведенная ему в жены отцом Святославом. Точно так же, доведя свой рассказ до того времени, когда и Владимир после убийства брата стал единовластцем, летописец опять прежде всего вспоминает, что Владимир взял себе в жены эту грекиню-черницу. Намерение летописца, по-видимому, заключалось в том, чтобы указать, что от черницы произошел новый братоубийца Святополк, еще больше ненавистный, так как он был уже христианин, что вообще это был сын великого греха: во-первых, рожден черницей, во-вторых, рожден от двух отцов, от двух братьев.
Неповинная и забытая именем черница для истории имеет свое значение. Если нравы Ярополка, по рассказу того же летописца, были достаточно проникнуты христианским чувством, то история может это объяснять не только влиянием матери Ольги, при которой Ярополк был еще малолетен, но еще более влиянием красавицы жены, которая, по всей вероятности, как черница, была старше его, по крайней мере, настолько, что могла с первого же времени руководить его мыслями по христианскому закону. Когда язычник Владимир сделался полным хозяином в Киеве, то первым его делом по тогдашнему обычаю было завладеть красавицей-женой брата. Летописец обозначает этот захват прелюбодеянием, но он смотрит на это со стороны христианского закона, которого Владимир еще не понимал, не признавал и почитал законом языческое многоженство. Черница стала женой Владимира и, конечно, принесла с собой не только покорность жены, но и свой христианский нрав, христианские понятия и мысли, которые хотя бы в малой мере, но постоянно должны были действовать на сознание мужа, как должна была действовать на него и вся киевская среда, значительно уже колебавшаяся в вере отцов. Однако и он, и пришедшие с ним варяги не за тем еще пришли в Киев, чтобы изменять вере отцов, напротив, они явились защитниками и восстановителями язычества.
Второе после Олега завоевание Киева, совершенное при помощи варягов, конечно, давало им передовое место в городе и в княжеской дружине. При Олеге они и стояли впереди русских. Теперь времена были другие. Усилилась русская дружина, способная повести с ними иной разговор.
"Это город наш, мы его взяли! — сказали варяги Владимиру. — Потому хочем брать откуп на людях по две гривны с человека". "Пождите, — отвечал им Владимир, — повремените с месяц, доколе соберут вам куны (деньги)". Ждали они месяц и ничего не дождались. "Обманул ты нас, покажи нам лучше путь к грекам". — "А идите!" — решил Владимир. Показать путь, вероятно, значило дать им пропускной лист к Царьграду, как Русь обязывалась по старым договорам. Однако варяги ни в коем случае не дали бы провести себя таким обманом, если б Владимир не переманил к себе лучшую их дружину, всех мужей добрых, смышленых и храбрых, которым роздал города в кормленье и тем привязал их к Руси навсегда. Они, как при Олеге, сделались варягами-русью. Остальные по неволе должны были идти в Царьград отыскивать новой службы и новой добычи своему мечу. Сохраняя святость договоров с греками, Владимир послал к царю вперед послов с вестью: "Вот идут к тебе варяги, не держи их в городе, сотворят тебе зло, как и здесь, разведи их разно, а сюда, в Русь, не пускай ни единого". Что они натворили в Киеве, летописец не припомнил, но, верно, нрав сильного народа был очень тяжел. Не указывал ли Владимир этими словами на погибель Ярополка и на весь коварный ход дел при завладении Киевом?
Как бы ни было, но с Владимирова времени завелись варяги и в Греческой земле, и, что важнее всего, они там не отличаются от руси. Варяги и русь для греков составляют одну народность, которая служит в греческом войске особым корпусом*.
______________________
* Васильевский. Варяго-русская дружина в Константинополе XI и XII вв. //Ж.М.Н.П. — 1674, ноябрь; 1875, февраль, март.
______________________
Освободившись от храбрых, но опасных своей силой пришельцев, Владимир стал княжить в Киеве один. Он был сын Святослава и "новгородское дитя", поэтому дела Руси в его руках немедленно приняли то же направление, какое давал им рано погибший его отец.
Святослав ходил по Востоку и зарубал мечом русское знаменье на Нижней Волге, на Нижнем Дону и даже у предгорий Кавказа. Теперь Владимир как только устроился в Киеве, уже воюет у предгорий Карпат с ляхами и отнимает у них Червенские города — Червень и Перемышль. Это была земля хорватов, она же Червонная Русь и Галиция. Хорваты участвовали в походе Олега на Царьград, следовательно, или были им покорены, или были с ним в союзе вместе со своими соседями днестровскими тиверцами и дулебами-бужанами. Затем хорваты участвовали и в Игоревом походе. Нам кажется, что связь всей этой прикарпатской стороны с Киевской Русью, совсем необъясненная летописью, должна объясняться еще роксоланскими связями, так что и само имя Червонной или Галицкой Руси тоже, по всей вероятности, есть наследство роксоланское, идущее вместе с Киевской Русью из одного источника. Видим, что Владимир отвоевал у ляхов обратно же старую Русскую землю, которая ляхами могла быть приобретена в смутное время киевского междоусобия.
В тот же 981 год, Владимир победил вятичей, возложив на них дань не больше отцовской, как делал Игорь, а только отцовскую, по шлягу от плуга. Это показывает, что и вятичи, пользуясь смутой братьев, отложились от Киева и перестали платить дань. Подобно древлянам, они крепко отстаивали свою независимость от Киева. На другое же лето Владимир должен был снова идти к ним и победил их во второй раз.
На третье лето своего княжения он предпринял поход на ятвягов, живших в области Западного Буга и Нарева до Прусских озер, на северо-восток от теперешней Варшавы. Владимир победил ятвягов и овладел их землей.
Таким образом, Владимировы походы на запад от Киева служили как бы продолжением завоеваний Святослава на Востоке и распространили границы Руси до самых ляхов, пруссов и литвы.
Ни преждевременная смерть победоносного Святослава, ни бедственная смута его сыновей не произвели в силах молодой Руси ни малейшего колебания. Видимо, что ее могущество разрасталось не столько от предприимчивости и талантов ее вождей, сколько от возраста самой земли-народа, без особого труда, одним своим именем, как говорил Святослав, подчинявшей себе окрестные страны и соседние племена.
Владимир хотя был и язычник, но имел душу теплую и живую, для которой дело веры не было делом чужим и сторонним. В вере он искал истины, и какая истина досталась ему в наследие от дедов и отцов, он хотел восстановить ее неколебимо в полной силе и красоте. Так с ним мыслили и все русские люди, которые почитали наследие дедов и отцов за саму истину. Ввиду наставших в Киеве размышлений и рассуждений, действительно ли это наследие есть лучшая истинная вера, язычество поднималось со всей горячностью и силой и хотело явить себя в полном блеске.
Владимир, завладевший Киевским княжением, благодарный за успех своего предприятия, начал тем, что украсил священный холм возле дедовского теремного двора новыми кумирами русских богов. Поставил он на том холму Перуна, вырезанного из дерева, с головой из чистого серебра и с золотыми усами, поставил Хорса, Дажьбога, и Стрибога, и Сима, и Регла, и Мокош, которые, вероятно, также были деревянные, украшенные серебром и золотом. И жертвовали им люди, называя их богами, приводя им на заклания своих сыновей и дочерей. И оскверняли землю требами своими, и осквернилась кровями земля Русская и этот холм, отмечает с горем христианин летописец.
Владимиров дядя Добрыня, которого он посадил посадником в Новгороде, поставил и там Перуна над Волховом, и жертвовали ему новгородские люди, как богу. Обрисовывая языческий нрав Владимира густыми красками и, конечно, с той мыслью, чтобы сильнее осветить его личность светом Христовой веры, летописец говорит, что, подобно библейскому Соломону, Владимир был ненасытный женолюбец и имел не только многих жен, но еще больше наложниц, 300 в Вышегороде, 300 в Белгороде и 200 в селе Берестове. Цифры, конечно, увеличены с той именно целью, чтобы уравнять грех нашего князя с грехом Соломона, который имел 700 жен и 300 наложниц, и чтобы сказать вслед за тем: "А ведь Соломон-то был мудр и в конце концов погиб, этот же Владимир был невежда, но под конец обрел спасение".
Языческий закон Руси не воспрещал многоженства и даже не знал никаких границ в этом отношении. Не один Владимир, но отцы и деды, без сомнения, имели тоже многих жен и многих наложниц, которых больше всего добывали пленом. Сам он родился от Ольгиной ключницы. Поэтому женолюбие Владимира принадлежало к обычаю века, и летописец для своей мысли увеличил только его черты до библейских размеров*.
______________________
* У Владимира на самом деле до крещения было пять жен и 10 сыновей: полоцкая Рогнеда с 4 сынами, Изяславом, Мстиславом, Ярославом, Всеволодом, и двумя дочерьми; грекиня с сыном Святого лком; чехиня с сыном Вышеславом; другая чехиня с сыновьями Святославом и Мстиславом (по Ипатскому списку летописи, Станиславом); болгарыня с сыновьями Борисом и Глебом. Описывая крещение Владимира, летопись говорит уже о 12 сыновьях, именуя еще Станислава, Позвизда и Судислава и не упоминая другого Мстислава. См. с. 411 и примеч. 193.
______________________
Торжество язычества при Владимире было торжеством русской силы и могущества, и именно торжеством кровавых дел меча, распространившего свое владычество, как мы говорили, от Кавказа до Карпатских гор и дальше на запад до земли ляхов, утвердившего кровавым делом и самого князя в Киеве. Естественно, что во всем этом торжествовал собственно языческий нрав, торжествовала языческая мысль, которые необходимо должны были высказать свои впечатления и на холме, у подножия своих богов. Во всем этом чувствовался высокий подъем именно языческой жизни, поэтому и на Перуновом холме она потребовала жертвы самой великой и самой возвышенной, до какой только могло подняться ее же языческое сознание. При Владимире язычество ознаменовало себя жертвой, которая хотя и удовлетворила толпу, но, по всей вероятности, имела очень важное и решительное влияние на общественные умы.
В 983 году Владимир ходил на ятвягов, победил их, овладел их землею. Возвратившись в Киев, по обычаю, в благодарность за победоносный поход он со всеми людьми стал творить потребу кумирам. Старцы и бояре кинули жребий на отрока и девицу, на кого падет, того и зарежут в жертву богам. Жребий пал на одного отрока-варяга, прекрасного лицом и душой, и притом христианина, каковая жертва во мнении народа казалась еще угоднее богам. Отрок-варяг жил с отцом, который пришел в Киев из Греции и тайно держал христианскую веру. К нему во двор собрались люди, посланные с требища, и объявили, что жребий пал на его сына, что боги изволяют его сына себе на потребу. "То не боги, — провозгласил варяг, — но дерево, нынче стоят, а завтра сгниют. Не едят, не пьют, не говорят, а руками сделаны из дерева, секирою и ножом обрублены и оскоблены. Вышний Бог един есть, которому поклоняются и служат греки, который сотворил небо и землю, звезды и луну, и солнце, и человека, дал человеку жизнь на земле. А те боги что сотворили и что сделали? Самих их сделали люди! Не отдам сына своего бесам!"
Посланные воротились на требище и рассказали толпе речи варяга. Толпа в ярости прибежала ко двору поругателя святыни и разнесла его ограду по бревнам. Варяг с сыном едва успели найти убежище на сенях, то есть в верхней горнице своего дома. "Давай сына на жертву богам!" — кричала толпа. "Если это боги, — говорил варяг, — то пусть пошлют одного от себя бога и пусть возьмут моего сына, а вы для чего препятствуете им!" Толпа воскликнула великим криком, подсекла хоромы и в ярости изрубила варягов, так что никто и после не узнал, где подевались их останки. Церковь сохранила имя варяга-отца, он назывался Иоанном.
Г. Костомаров уверяет, что все события есть вымысел позднейшего книжника и что кровавых человеческих жертв не существовало в русском язычестве. Но те доказательства, какие приводятся по этому случаю, так слабы и натянуты, что не могут поколебать истины события, которая заключается в одном голом показании, что некогда в Киеве два христианина погибли, воспротивившись пойти по требованию толпы на жертву языческим богам. Этот случай более чем всякий другой должен был сохранить о себе память именно в церковных записях первых христиан Киева. Вот почему и летописец как бы с сожалением отмечает, что неизвестно куда девались останки мучеников. Сами обстоятельства события, рассказанные летописцем, не обнаруживают никакой задней мысли и по своей простоте тоже могут служить довольно верным отголоском народной памяти об этом кровавом деле. Остается вымыслом летописца одно только его размышление, которым он оканчивает свой рассказ. "Были тогда люди невежды и язычники, — говорит он, — и дьявол тому радовался, не ведая, что близко шла ему погибель. Такими делами он старался погубить род христианский, однако и в здешних, в наших русских странах тоже был прогнан честным крестом. Здесь мое жилище, — думал он, — здесь апостолы не учили, пророки не пророчествовали! Но если не были здесь апостолы, то их ученье, как трубы, гласит по всей вселенной. Тем ученьем и здесь побеждаем врага, попираем его под ноги, как попрали его и эти отечники, отцы русского христианства, первые на Руси принявшие небесный венец со святыми мучениками и праведниками!"
В этом размышлении летописец прямо свидетельствует, что мученичество варягов на самом деле послужило основным камнем для всенародного распространения Христовой веры.
Что касается кровавых жертв, свойственных вообще древнему язычеству, а следовательно, и русскому, то об этом весьма положительно свидетельствуют современники и самовидцы, писатели византийские и особенно арабы. О том же прямо говорит и первый митрополит-русин Иларион*.
______________________
* Костомаров признает легенду о принесении варяга в жертву вымыслом книжника и старается доказать с большими натяжками, что человеческих жертвоприношений у славян не существовало. См.: Предания русской летописи // Вестник Европы. — 1873, март. — С. 17-19.
______________________
Вообще, этот языческий случай должен был подействовать очень сильно на киевскую всенародную толпу. Отроки и девицы-язычницы, на которых падал жребий кровавой жертвы, исполнены бывали языческого сознания не только в законности, но даже и в святости такой жертвы. Они шли к богам по требованию самих богов. Их насильственная смерть оправдывалась всеми обычаями и порядками их же языческого быта. Но мученичество христиан, провозгласивших во всеуслышание неправду и бессмысленность такой жертвы, нигде и никогда не оставалось без особого впечатления. Христианская кровь неизменно вызывала и утверждала распространение святой истины. Если не теми словами, какие перед толпой проповедовал варяг-отец, то теми самыми мыслями языческие боги были уже окончательно осуждены перед здравым смыслом всего народа. Сам Владимир надолго запомнил это событие и когда принял христианство, то на месте разнесенного варяжского двора выстроил первую и великую церковь в честь Богородицы, которая именовалась потом Десятинной, от десятины назначенных ей княжеских доходов*.
______________________
* П.С.Р.Л. — I. — С. 35, 52.
______________________
Мысль и чувство язычника. — Основы его воззрений и верований. — Его мифы и боги. — Основное божество язычника — сама жизнь. — Боги Киевского холма. — Годовой круг поклонения божествам жизни. — Нрав и нравственность язычника
Принесенное славянами на европейскую почву арийское наследство, как мы видели, заключалось в земледельческом быте со всей его обстановкой, какая создалась из самого его корня. Нельзя сомневаться и в том, что вместе с земледелием они принесли из своей прародины и первые основы верований, первые мифические созерцания. Какие эти были основы и как обширен был круг первобытного миросозерцания, наука в полной точности еще не определила, но она с достаточной ясностью уже раскрыла саму почву, на которой вырастали и создавались человеческие верования и всякие мифы*. Этой почвой служило всеобъемлющее и творящее чувство природы, которым всего сильнее был исполнен первобытный человек, этой почвой была сама поэзия в ее первозданном источнике беспредельного удивления и поклонения матери-природе.
______________________
* М. Мюллер. Сравнительная мифология в летописях русской литературы и древности, изд. Н. Тихонравова, перевод И. Живаго. — Т. V.
______________________
Основы древнейших верований у арийцев во многом зависели от самих начал и свойств их быта. Они были земледельцы и потому жили в непрестанной и самой тесной связи с природой. Конечно, и зверолов, и кочевник точно так же живут в тесной связи с природой. Но земледелец пашет землю, открывает ее недра с тем, чтобы положить туда зерно будущего урожая. В этом, по-видимому, простом деле и заключаются все высокие свойства его быта и вся обширность и глубина его отношений к природе. Зверолов и кочевник, можно сказать, только гоняются за природой, больше всего воинствуют с нею, не знают своего места и оттого не могут в такой же степени, как земледелец, сосредоточивать свое чувство и мысль на бесчисленных благодеяниях общей матери, на всех ее заботах и попечениях о своем родном детище. В звероловной и кочевой жизни по преимуществу господствует произвол случая, который в своем направлении воспитывает и сознание человека. Здешняя мысль ограничена в своих действиях совсем иными, не слишком широкими задачами и потребностями жизни. Ее пытливости не предстоит большого дела. Напротив того, земледелец в самих задачах и потребностях своего быта на каждом шагу должен допытываться от природы смысла и значения всех ее явлений. Отдавая ей свое зерно на соблюдение и на возрождение, он уже тем самым входит с природой, так сказать, в разумную беседу; поэтому его тесная связь с природой не ограничивается действиями благоприятного или неблагоприятного случая, как в быту зверолова и кочевника, но восходит до созерцания непреложных законов и заставляет земледельца именно подмечать и изучать эти законы, эти сущности живого мира. Отличие земледельца от зверолова и кочевника в том и состоит, что он ведет с природой беспрестанную разумную и рассудительную беседу о непреложности и постоянстве ее законов. Здесь и скрываются первые основы человеческих испытаний и человеческих познаний окружающего естества. Вообще, мифология или язычество каждого народа в сущности есть образ первобытного познания природы или образ первобытной науки.
У земледельца круг этой науки полнее, обширнее, совокупность понятий и представлений сложнее, разнообразнее, чем у зверолова и кочевника. Но и тот и другой, находясь еще, так сказать, в недрах самой матери-природы, испытывают и понимают ее законы одинаково по-детски, т.е. путем олицетворения своих понятий и представлений в живые образы и живые существа. И потому детство, в сущности, есть возраст безграничного творчества человеческой мысли, возраст поэтического вдохновения и художественного воплощения всякой мысли и всякого понятия в живое существо.
Порядок или путь, по которому язычник восходит до создания своих мифов, такой же, какой существует для всяких художественных созданий, какой существует и в самой науке.
Всякое верование по своему происхождению есть плод впечатлений и соображений о таком явлении или о том предмете, которого ни свойств, ни сил наблюдатель еще не понимает. Верование есть первичная, младенческая ступень познания, оно наполовину знание, наполовину гадание, предугадывание, которое руководит человеческим умом повсюду, где знание недостаточно, неполно или очень скудно и смутно. Вот почему на первых порах человеческого развития, ученые знающие в нашем смысле, и вещие в языческом смысле, бывают только вдохновенные поэты. Тем не менее всякое верование, как и научный вывод или ученое открытие, создается простым путем накопления опытов, наблюдений, размышлений и стремлением свести весь этот запас первого познания к одному концу, найти в нем один смысл, один закон, как говорит мыслитель, одно божество, как представлял себе верующий язычник. Различие здесь заключается только в том, что мыслитель-ученый, открывая в своих исследованиях и опытах верховное единство, останавливается на отвлеченном понятии об управляющем законе, а художник-поэт, открывая в среде своих впечатлений такое же верховное единство, дает ему облик живого существа или облик живущего момента. Таким образом, язычество, как сама поэзия, есть познание и понимание всего существующего в живых ликах поэтического (собственно религиозного) творчества, подобно тому как и наука есть познание и понимание всего существующего в отвлеченных идеях ученой изыскательности.
Вполне естественно, что в первую пору человеческого развития и сам язык исполнен был непосредственного поэтического творчества. Тогда каждое слово отзывалось мифом, потому что каждое слово заключало в себе художественный образ того или другого понятия, так сказать, художественный рассказ, повествование об этом понятии, что вполне верно и обозначается словом миф, так как это слово значит повествование, рассказ. Сущность первобытного языка очень верно и образно определяет Макс Мюллер, говоря, что язык есть "ископаемая поэзия". Вот почему и язычество народа, так называемое идолопоклонство, прежде всего есть первобытная поэзия народа, безграничная область всенародного поэтического творчества, где все боги и верования суть только поэтические художественные олицетворения и воплощения тех понятий и впечатлений, какие возникают в человеке при созерцании Божьего мира. Язычник не был и не мог быть строгим и холодным мыслителем или рассудительным изыскателем причин и следствий. Для этого у него недоставало более зрелого возраста. В сущности, как мы упомянули, он был еще младенец и жил больше всего творчеством чувства, но не творчеством мысли, а потому в своем познании окружающего мира каждое существо: солнце, зарю, луну, огонь, реку, озеро, лес — весь мир он сознавал как живую личность, наделенную теми же чувствами, нравами, мыслями и стремлениями, какими обладал сам человек; в каждом отношении этих существ к человеку он видел их живые намерения и помыслы, живые дела и действия, живые шаги и поступки.
В основе языческого созерцания и понимания Божьего мира лежало глубокое всеобъемлющее чувство природы. Язычник, как новорожденное дитя, пребывал еще на руках, в объятиях матери-природы. Он чувствовал ее грозу и ласку, чувствовал, что эта вечная матерь наблюдает за ним непрестанно, что каждое его действие, помысел, намерение и всякое дело и даяние находятся не только в ее власти, но и отражаются в ее чувстве. Безотчетное и безграничное чувство любви и страха — вот чем был исполнен этот ребенок, живя на руках матери-природы. Отсюда, как из первородного источника, происходили и происходят все его мифы, то есть все олицетворения его впечатлений, понятий и помышлений о живом образе матери-природы. Для ребенка и теперь все его игрушки — живые существа, с которыми он ведет живую беседу, вовсе не помышляя, что это безответные куклы. Ребенок и теперь верит, что стол или стул — живое существо, которое может самовольно ушибить и которое за это можно наказывать.
Вот почему мифическое или, собственно, поэтическое, а в историческом смысле младенческое понимание всего окружающего есть не только период древнейшего развития человеческой истории, но также и неминуемый период нашего возраста, который в свое время переживается каждым из нас более или менее полно и впечатлительно. Это тот круг помыслов и представлений, где поэтические образы в слове принимаются за живую действительность, где сказка, исполненная фантастических чудес, принимается за истинную историю, где всякое сведение принимается верой, но не поверкой и рассуждением, где всякая мысль не иначе может быть передана и постигнута, как только в образе живого действия или живого существа, где воображение, воплощение составляют корень обыкновенного повседневного мышления и всякого философствования.
В этом круге первобытного мышления язычник, конечно, был истинным всеобъемлющим художником и потому его мифология всегда хранится и глубоко скрывается только в его поэзии.
Язычник яснее всего постигал и понимал одну великую истину, что жизнь есть основа всего мира, что она разлита повсюду и чувствуется на каждом шагу, в каждой былинке. Но его детство в понимании этой истины со всей полнотой выразилось в том созерцании, что во всем живом мире господствует и повсюду является такое же человеческое существо, как он сам. Он сознавал, что весь видимый мир от былинки до небесного светила одухотворен той же человеческой душой, ее мыслью, ее чувством, ее волей. Вот почему в его умонастроении не только животные, звери, птицы, гады, не только растения, деревья, травы, цветы, но и сами камни мыслили, чувствовали, говорили таким же понятным человеческим языком. Вот почему, наблюдая разнородные и разнообразные действия и явления природы, он непрестанно творил, создавал живые лики, сосредоточивая в них мудрость своих помыслов и мудрость своих гаданий о тайнах естества.
В существенном смысле повсюду он обожал одну только жизнь, не стихии, как обыкновенно говорят, о которых он не имел понятия, но саму жизнь, то есть все живые проявления и живые образы естества. Он изумлялся, удивлялся, поклонялся жизни везде, где чувствовал или воображал ее присутствие, благоговел пред ней или страшился ее везде, где чувствовал ее любовь или встречал ее вражду. Исполненный всеобъемлющего чувства жизни, отрицая смерть как единую вражду этого мира, он саму эту смерть не мог иначе понять, как в образе живого существа. Он совсем не постигал смерти в смысле совершенного уничтожения всего живущего. Он искренно веровал, что и умершие его предки, родители, все еще живут, в других только образах, все еще заботятся о его делах, о его домашней жизни, о его хозяйстве. Он веровал, что не только умерший, но и живой, мудрый, вещий, вдохновенный человек может принять на себя любой образ окружающей природы, может оборачиваться во всякое существо.
Эта животворная идея о всеобщей жизни и послужила основанием для развития идей о всеобщем духе и обо всех частных одухотворениях природы.
В природе и теперь, при всех успехах ученого знания и исследования, очень многое остается тайной и загадкой. Но для язычника-ребенка все существующее было тайна и загадка, все естество являлось ему чудом, и именно потому, что во всяком естественном явлении и естественном произведении природы он видел живое существо, подобное живому существу самого человека. В глубине этого простодушного детского, но поэтического воззрения на природу и скрывался неиссякаемый источник всяких тайн и всяческих чудес и загадок. В глазах язычника дух-образ жизни носился повсюду и вселялся во всякий предмет, на котором только бы остановилась мысль этого пытливого ребенка. И, конечно, всякий предмет особенного свойства, особенного склада или совсем выходящий из ряда всего обыкновенного, или в обыкновенном выражавший нечто образное, самобытное и могущественное, всякий такой предмет скорее других становился средоточием языческого изумления, внимания, поклонения.
В глухом лесу растет необыкновенной величины дерево, многовековой дуб, как бы ровесник самой Земли. С каким чувством язычник взирал на это чудо природы, если и теперешние люди, совсем удаленные от матери-природы, охлажденные в своем чувстве всяческим знанием, исполненные всевозможных отвлеченных мыслей и понятий, если и теперешние люди все-таки идут с любопытством посмотреть лесного старца и посчитать, сколько веков он мог прожить в своей лесной семье. Язычник вовсе не любопытствовал — он изумлялся и поклонялся. Его чувство природы было религиозное чувство. Он искренно веровал, что в этом чудном образе лесного царства необходимо жило само божество, ибо величавый могущественный образ в природе, конечно, мог принадлежать только божеству. Такие деревья на языке церковной проповеди именовались дуплинами. От старости по большей части они и на самом деле бывали дуплистые, и это обстоятельство давало новые поводы населять дупло живой жизнью. В дупле жили' ночные хищные птицы, и вот достаточная основа для мифа о диве, "кличущем вверху дерева", конечно, не на добро, ибо всякое пустое место уже само по себе всегда представлялось для язычника враждой. В пустыне жили духи вражды. Еще по сказанию Иордана, "Скифская пустыня" была населена ведьмами. Оттуда выходили даже и все враждебные народы, каковы были торкмены, печенеги, торки, половцы.
Могущественный и самобытный образ растительной природы в старом дереве распространял особое поклонение и тому лесу или рощению, где он господствовал своей красотой. Поэтому старая роща или отъемный старый лес уже только в силу своей древности и сохранности необходимо становились обиталищами божества, местами священными, где срубить дерево значило оскорбить само божество.
Киевские руссы в походе через пороги, как увидим, поклонялись огромному дубу на острове Хортице. На Балтийском Поморье, в Штетине, по сказанию биографа св. Оттона, рос ветвистый огромный дуб, и под ним находился источник; народ поклонялся дубу с великим усердием, почитая его священным по жилищу в нем какого-то божества.
В земле вагиров, по свидетельству Гельмольда, между Старградом (Ольденбургом) и Любеком находилась единственная в той стране священная древняя роща, в которой росли заповедные дубы, посвященные богу Перуну. Это было соборное святилище всей Вагрской земли.
В один из праздников здесь собиралось вече с верховным жрецом и князем во главе держать суд.
В языческом понимании каждый могущественный образ природы, как предмет удивления, изумления, всегда неминуемо возводил мысль к божеству и одухотворялся даже присутствием самого божества.
Среди чистого поля или в глухом овраге, как бывает в наших равнинных местах, лежит каменная глыба, допотопный огромный валун — явление не совсем обыкновенное и на наши глаза; явление, которое и в простом человеке необходимо возбуждает мысль о чудесном происхождении камня, но в человеке, исполненном религиозного чувства к природе, оно уже прямо без всяких размышлений служит олицетворением божественной силы и воли и необходимо почитается жилищем этой силы.
Житие протопопа Иринарха-затворника рассказывает, что в граде Переяславле (Залесском), за церковью Бориса и Глеба, в буераке лежал великий камень, в нем жил демон, творил мечты, привлекал к себе из города мужей, жен и детей, особенно на Петров день, когда совершались языческие празднества летнему солнцестоянию. Из года в год собиралось у камня сонмище, творили ему почесть. По благословению Иринарха его переяславский друг, дьякон Онуфрий, свалил этот камень в яму и засыпал землей. Тогда весь город восстал на исказите ля народной святыни, городские попы и даже родственники дьякона возненавидели его, стали наводить на него всякий посмех, непо добные речи, продажу и убытки, болезни и скорби. Дьякон заболел лихорадкой и был спасен только помощью Иринарха, давшего ему для исцеления усмаг (ломоть) хлеба*.
______________________
* О почитании камней у балтийских славян см.: Касторский. Начертание славянской мифологии. — СПб., 1841. — С. 134. Буслаев. О влиянии христианства на славянский язык. — С. 56.
______________________
Так были живы народные верования еще в XVII столетии и более всего по той причине, что их почва ничем существенно не колебалась даже и в христианское время, ибо не просвещенный знанием, а только верующий язычник с равным чувством смотрел и на священную в его понятиях каменную глыбу, и на святыню ломтя хлеба, благословенного уже христианской молитвой.
Сквозь почву бьет живым ключом родник всегда свежей, чистой, сладкой воды — дар природы, перед которым религиозное чувство язычника возбуждалось еще сильнее в местностях или совсем безводных, или бедных хорошей водою. Но и посреди рек и озер при широком достатке хорошей воды — это явление природы, как новый образ ее живых действующих сил, должно было производить на простого человека глубокое впечатление.
Чья сила и чья воля совершала это непостижимое движение воды? Объяснить и понять это простому человеку и теперь не совсем легко, и потому не только древний, но и теперешний селянин, не размышляя много, благоговейно преклоняется пред чудным и благодатным явлением природы, ставит над источником икону, крест, строит часовню и, ища себе здравия, исцеления, приносит полотенца, холсты, опускает в родник деньги, как дары милостивому дару самой природы. И до сих пор, уже под благословением церкви, простой ум остается в этих случаях выразителем того религиозного чувства к природе, которое у язычника составляло основу его верований и с полной ясностью изображало ему, что происхождение родника не могло возникнуть без особой воли и намерения самого божества, что это только новый образ всеобщего духа жизни, всеобщего творца всяких непостижимостей, именуемого матерью-природой, который избрал себе обиталище и в этом роднике; что здесь присутствует его живая сила и воля, которую можно призывать в надобных случаях как помощника и благодетеля в среде людских желаний и потребностей.
Совсем не понимая так называемых сил природы, очень понятных только отвлеченной науке, язычник всегда представлял себе эти силы не иначе как в образе живой воли, то есть живого человеческого произвола, и потому в каждой видимой и, так сказать, осязаемой силе всегда предполагал и ее живого творца. Всякое место, приобретавшее в его представлениях по своему характеру особый образ, он необходимо населял живой силой и волей. Овраг, болото, озеро, как и старое дерево, роща, камень и т.п., — все это были в известном смысле особые существа, обиталища особой жизни.
Но, конечно, ничто в такой степени не останавливало на себе внимания язычника, как образ могущественной и величественной реки. Это было на самом деле живое существо, светлое, ласковое, милостивое и мрачное, грозное, бушующее, без конца текущее в какую-то неведомую даль.
Поклонение реке тем более сосредоточивало языческую мысль, если река вместе с тем составляла, так сказать, саму основу хозяйственного быта язычников, если она была истинной матерью-кормилицей. Вот по какой причине и первый человек скифов происходил от дочери реки Днепра и, стало быть, почитал этот Днепр не только своим кормильцем, но и дедом в божественном смысле.
Чтобы яснее видеть, как язычник разумел вообще природу и как он относился ко всем ее дарам и образам, мы воспользуемся сказаниями древних чародеев о собирании разных премудрых трав и цветов. Эти сказания записаны уже в поздние времена, но они вполне сохраняют в себе языческий тип этого дела.
Подобно тому как могучий дуб, могучий камень, грозный овраг, таинственное болото и т.п. представляли собой в глазах язычника какие-то самобытные существа, особые живые типы природы, так и полевой или лесной цветок или травка, полная особенных лечебных свойств, в языческом созерцании необходимо являлись тоже образами и типами живого и таинственного естества. Уже один образ цвета-света или особой краски и пестроты красок на каждом цветке возводил языческую мысль к неразгаданным тайнам природы и тем самым открывал ей богатую почву для воссоздания всяческих тайн собственного измышления. Здесь чувство поэзии или чувство природы, это религиозное чувство язычника, приобретало самое обширное поприще для творческих олицетворений. Язычнику каждый цветок казался живым существом. Живыми чертами он описывает и его наружность, употребляя даже выражения, рисующие живое лицо.
"Есть трава хленовник, а растет подле рек, а собою смугла, а ростом в стрелу, кустиками, а дух вельми тяжек. Есть трава узик, собою листочки долги, что стрельные железца, а кинулися по сторонам, а верхушечка мохната, ростом в пядь и выше. Есть трава царские очи, а собою вельми мала и только в иглу, желта, яко злато, цвет багров, а как посмотришь против солнца — кажутся всякие узоры; а листвия на ней нет, а растет кустиками. Трава улик, а сама она красно-вишневая, глава у ней кувшинцами, а рот цветет, то аки желтый шелк, а листвия лапками... Трава былие, а растет она на горах под дубьем, образ ее человеческой тварию, а у корени имеете два яйца, едино сухо, а другое сыро. Есть трава иван, собою растет в стрелу, на ней два цвета, один синь, другой красен..."
Употребляя выражение "собою трава смугла, синя, мала" и т.п., языческое верование бессознательно высказывает, что его представления о растительном царстве в этом случае управляются одной общей идеей язычества, претворявшего каждый образ природы в существо животное.
Эти представления идут далее. Некоторые цветы и травы обладают животной способностью самовольно переходить с места на место или внезапно исчезать, менять свой вид и даже подавать голос.
"Очень премудро вырастает цветок петров крест, кому кажется, а иному нет. Растет он по лугам при буграх и горах, на новых местах. Цвет у него желт, отцветет — будут стручки, а в них семя, лист что гороховой, крестом, корень долог, на самом конце подобно просфире и кресту. Трава премудрая. Если ее найдешь нечаянно, то верхушку заломи, а ее очерти и оставь, и потом в другое уреченное время, на Иванов или на Петров день, вырой. Если не заломишь ее, то она перейдет на иное место, на полверсты, а старое место пусто оставит..."
"Трава царь или царем царь, всем травам и древам глава, видом ни трава, ни древо, постасием много походит на древо березу, цветет около Петрова дня, а издали кажется, будто огонь горит. Не всякому ищущему кажется, а кто ее нечаянно найдет, хотя и заметит, но в другой раз уже найти не может, скроется".
"Трава лев растет невелика, а видом как лев кажется. В день ее не увидишь, а сияет она по ночам. На ней два цвета — один желтый, а другой, как свеча, горит. Около ее поблизку травы нет никакой, а которая трава и есть, и та приложилась к ней".
"Трава ревяка по утренним и вечерним зарям стонет и ревет, а кинешь ее на воду, дугой против воды пойдет. И сорванная, она ревет. Трава зимарг очень бела, сорви ее и брось на воду, то она против воды поплывет. Трава киноворот, хотя какая буря, она кланяется на восток всеми стволами вдруг, хотя и ветру нет".
"Трава кликун кличет гласом по зарям по дважды: "Ух! Ух!" Близ себя человека не допускает и семя с себя долой скидает, не дает человеку взять... А находить ее, на коем месте она стоит, тут круг около ее на сажень и больше, а она поклонилась, стоит в середине. А корень той травы яко человек, глава, руки, ноги и все по подобию человека.
А силу она имеет, к чему хочешь, к тому и годна".
Очевидно, что, обладая даже животными силами, травы, как живые существа, должны были иметь свой нрав и обычай, свой характер, смотря по существу или свойству ее чарующих сил. Каждая трава поэтому требовала особого обхождения с нею при случае срывания или выкапывания ее корня. Здесь оживотворение растительного царства раскрывалось еще выразительнее и нагляднее.
Надо было знать не только день, но и саму минуту, когда трава расцветала. По большей части травы собирались во время Купалья, в ночь на Иванов день, но некоторые рвали и на Петров день, а также в апреле и в мае, и на Успеньев день. Трава белояр цвела только в полночь на Успенье Богородицы и отцветала одним часом. Трава авбет цвела и на Успеньев день и на Иванов день, между обедней и заутреней. Ночные травы цвели огнем. Таковы были черная папороть, царецарь, лев, грабулька, голубь и др. Иной цвет, как огонь, горит или пылает, иной, как огонь или молния, бегает. Такое цветенье необходимо было сторожить с особым вниманием. И вообще, собирать цвет и копать корень следовало не просто, а с известным обрядом, с известным приговором или заговором и с употреблением различных вещей и предметов, необходимых, так сказать, для почести той или другой травы.
Иные травы требовалось рвать, очертя место вокруг нее золотом и серебром, что называлось пронимать сквозь сребро или злато. Это делалось так: клали на земле около травы с четырех сторон серебро (в монете) сколько кому было можно или раскидывали вокруг серебряную или золотую гривну (цепочку). Так пронимали адамову голову малую, архалин, одолен, папороть бессердечную, метлику.
Траву рострел, которая иначе называлась вербой святою, следовало копать в Иванов день воскресный, рано, до солнечного восхода, и самому быть в великой чистоте. Три дня перед тем необходимо быть чистым, не во гневе и ко всякому требующему податливым. Копать надо было без дерева и без железа, одними руками, держа золото или серебро в монете или волоченое, которым шьют, и, копаючи, говорить псалом 50. Окопав, вынуть растение с корнем тремя перстами правой руки и одним большим перстом левой. Вынув, надо перекрестить свое лицо корнем и травою трижды и трижды траву перекрестить и говорить заговор, потом обвить корень шелком и обернуть шелковым скорлатным (красным) лоскутом, или золотым аксамитным, или бархатным, атласным, камчатным, но непременно шелковым.
Чтобы взять траву полотая нива, надобно кинуть ей золотую или серебряную деньгу, "а чтоб железного у тебя ничего не было, а как будешь рвать ее, и ты пади на колено да читай молитвы, да, стоя на колене, хватать траву, обвертеть ее в тафту, в червчатую или белую".
Траву петров крест рвали на Петров день, поутру или под вечер, непременно с хлебом. Трава расцвела почти из-под снега ранней весной. Ее рвали 25 апреля, причем в то место, где росла, следовало положить великоденское яйцо. "Трава разрыв, иначе муравеиц и муравей, растет по старым селищам и в тайных и темных лугах и местах. Из земли сия трава не вырастает, но в земле пребывает. Если на ту траву скованная лошадь найдет — железа спадут; если подкованная наступит — подков вырвет из копыта; а коса набежит, то вывернется или изломится; а узел от нее всякий развязывается. А рвать ее так: если где соха вывернулась или лошадь расковалась, то по зарям выстилай на том месте сукно, или кафтан, или епанчу, или что-нибудь, лишь бы чистое, и она выйдет насквозь, и ты возьми шелк лишь поднеси, и она к шелку пристанет и прильнет. А класть ее в скляницу или в воск, и скляницу залепляй воском, а окроме ни в чем не удержишь, уйдет и пропадет. Или шубу вверх мездрами наслать, и она на них упадет, то ее возьмешь, а бери шелком щипаным, а если на землю упадет, то пропадет и не сыщешь".
"Трава сириндарх-херус растет прекрасна со всякими цветы, аки древо кудревато. Если найдешь, должно признаменить (заметить) место, потом купить всяких напитков в малые сосуды и, не дошед травы, положить три земных поклона; не дошед еще за две сажени, еще положить три поклона, а пришед, опять поклониться трижды, поставить питья под траву и говорить: "Ача Мариам (ave Maria?)" 5 раз; и ветви все оной травы во все пития вникнут, и сронит она, трава, с себя только три цветы, и те цветы возьми и тако ж кланяйся, как пойдешь прочь; и цвет носи в чистом воску при себе и везде честен будешь, а носи в чистоте".
Несмотря на то, что в этих сказаниях присутствуют христианские имена или вообще черты, рисующие христианские понятия, они все-таки по своей основе принадлежат глубокой древности и наглядно изображают тот круг идей и представлений, в котором вращалось язычество с первобытных времен. Наслоение нового в этой глубокой старине всегда обнаруживается само собой. Переменяются имена, слова, но никогда не переменяется их живой и живущий смысл, приходят иноземные имена и сказания, но тотчас претворяются в плоть и кровь своей народности.
В этом поклонении травам и цветам сохранилась только малая часть всеобщего языческого поклонения природе, и сохранилась случайно, по той причине, что травы в сущности были лечебными средствами, удовлетворяли потребностям повседневной жизни, а потому и были донесены к нам хотя и не вполне, но с обстановкой языческих верований. А эта обстановка и дает нам хоть приблизительное понятие о том, как могли происходить чествования богов высоких и великих. Видимо, что хлеб, яйцо, сребро и злато, в деньгах или в тканях, серебряная или золотая гривна, с которыми необходимо было рвать траву или цветок, в сущности были умилостивительными жертвами или теми надобностями, без которых не было возможно обхождение с божеством. Припомним, что и перед Перуном и Волосом древние язычники клали во время клятвы золото, серебро, обручи, гривны, несомненно, с той же целью, что так, а не иначе следовало приходить к божеству.
Приведенные записи составлялись для потребностей жизни вещественных. Они описывают практические, деловые способы и средства добывать себе полезное из царства растений. Но описанные здесь дела языческого созерцания по своему существу нисколько не отличаются от тех слов или песен, из которых образуется эпическая поэзия народа и созидается так называемый мифологический эпос.
Царство трав и цветов привлекало и возвышало языческую мысль наиболее всего совершенством формы, устроенной премудро, хотя и не-рукодельно. Уже это одно возводило образ цветка в особое божество или в особую сущность божества. Совершенство и премудрость формы не только удивляли и изумляли язычника, но и заставляли его веровать, что премудрая форма должна заключать в себе и премудрую силу, а потому чем больше эта форма напоминала какой-либо животный или загадочный образ или какое-либо положение, служившее признаком живой воли и как бы живого смысла, тем больше язычник на ней и останавливал свою пытливость. Достаточно было подметить, что иная трава (папороть бессердечная) растет лицом на восток и к тому же не имеет сердца (сердцевины), чтобы тут же прийти к заключению, что помощь этой травы очень велика. "Носи ее с собою, где поедешь или пойдешь, на того человека никто сердит не бывает, хотя и великий недруг, и тот зла не мыслит".
Эту траву, как упомянуто, выкапывали на Иванов день сквозь се ребро, положив его около травы с четырех сторон, причем произносился следующий заговор: "Господи, благослови сею доброю травою, еже не имеет сердца своего в себе, и так бы не имели недруги мои на меня, раба Божия, сердца. И как люди радостны бывают о сребре, и так бы радостны (были) всяк человек ко мне сердцем. Сердце чисто созижди в них, Боже, и дух прав ко мне!" Из этого образца можем видеть, каким путем языческая мысль в своих наблюдениях над предметами и свойствами естества воспроизводила свои мифы.
Круг всех подобных сказаний и преданий, которых в народной памяти сохраняется достаточно не только о травах, но и о многих других предметах языческого естествознания, заключал в себе, главным образом, деяния или творчество познающей мысли, пытавшейся проникнуть в тайны естества и потому спешившей каждое и мелкое сведение в ряду своих стремлений претворять в законченные откровения самой природы. Здесь сосредоточивалось языческое ведание, ведовство, знахарство, знатная премудрость или, по-древнему, вещьство*.
______________________
* В Исповеди или поновлении женам, по рукописям XV века, предлагались вопросы: "а вещьство каково знаешили? И у ведунов зелей искалали еси?.. Есть ли за тобою которые промыслы злые, скажи, не срамися и прощайся. Или вещество рекше ведание некоторое, или чары, или наузы?..
______________________
Главную силу этого вещьства или ведовства составляло не собственное знание и не изучение природных вещей в смысле простого исследования хотя бы одной их полезности в быту человека, нет; языческое ведовство укоренялось в единой руководящей мысли, что познание природы приобретается не иначе как только посредством ее же вещих откровений, что эти самые откровения и составляют человеческое знание, которое поэтому в полной точности и с полной глубиной смысла выражалось в свойственном ему наименовании вещьства. Это знание по преимуществу только вещает и меньше всего дает истину в ее простом виде, как это делает теперешняя наука.
Всякий опыт и добытое сведение в кругу языческих наблюдений естества открывались вещим смыслом, то есть были вдохновенными откровениями. Вот почему язычник вполне логически и очень последовательно взамен или вместо действительного опыта поставлял одно только вдохновенное или простое пытливое сказание своей мысли. А это само сказание или повествование мысли и составляло зародыш самого мифа. Из таких-то сказаний или из таких зародышей мифа воссоздавалось языческое знание, вещьство, ведовство. Это была совокупность откровений мысли, не знавшей пределов для своих стремлений пробиться к тайнам естества. И как не наивны по-детски, как не фантастичны такие действия мыслей язычника, но и в них с особенной ясностью выступает благороднейшее свойство человеческой природы — это неутолимая жажда познания. И в детском лепете языческого мышления постоянно и неизменно слышится тот же вещий голос: я хочу все знать, все видеть, везде существовать. В числе многих вещих трав были и такие, которые должны были удовлетворять этим запросам язычника во всей полноте.
"Трава бел таленц, настаивать ее и пить с прочими такими же травами или же и одну — узнаешь всякие травы и на что надобны; если куда пойдешь, то травы и всякие вещи с тобой говорить будут и скажутся, на что надобны; притом же и прочих животных, гадов и зверей гласи опознаешь, что они говорят между собой, и все премудрое знать будешь".
"Траву муравеиц кто при себе держит — птичье разглагольствие знать будет. Трава бал очень добра, кто хочет быти мудр и знати всякие языки всяких зверей, птиц, гадов и прочих, топить тое траву и пить и на себе носить, тот доподлинно будет мудр и весьма хитр и всякие языки знать будет, что кто кричит. Да и травы все знать будет, которая трава на что надобна и к чему и как или лес шумит для какого случаю; и о водах, и о рыбах, и обо всем совершенно узнаешь и не ложно".
"Трава перенос, добро ее семя, положь в рот да поди в воду, вода расступится, хошь спи в воде или что хошь делай, не затопит. Трава железа добра, когда хочешь себя претворить птицей или зверем, то с нею переметнуться. Или (хочешь) невидим быть, положь в рот за правую щеку и поди куда хошь, никто не увидит, хошь што не делай".
В особом почитании у язычников находился чеснок. Мы увидим, что за трапезой в колядский праздник рождения света-огня головку чесноку клали на стол перед каждым участником празднования для отогнания всех болезней. "И чесновиток богом же творят, говорит древнее обличительное слово: егда будет у кого пир (особенно на свадьбах), тогда кладут в ведра и в чаши и пьют, веселяся о своих идолах". В этом случае чеснок употреблялся как необходимая принадлежность в таинствах поклонения Дионису-Вакху, нашему Яруну. Можно полагать, что само имя чеснок, чесновит лук, чесновиток, чесновитец носит в себе мифическое значение. Корень этого слова сродни персидскому Cashn, жар. Припомним, что у сербов пресный пшеничный хлеб, изготовляемый к колядской же трапезе с запеченной в нем серебряной или золотой монетой, называется чесницеи. Поклонение чесноку, вероятно, возникло за особые его горячие свойства и сильный острый запах. Это было мифическое зелье в собственном смысле. Уже Геродот отметил, что скифы-алазоны, жившие между Бугом и Днепром, как земледельцы, употребляли в пищу лук и чеснок. Мифический чеснок надо было вырастить особым образом, посадив его в землю в сыром освященном яйце. Он расцветал все-таки в самую полночь около Иванова или Петрова дня. Обладавший этим растением мог творить чудеса, главным образом с нечистой силой и всякими чародеями, мог даже, как на коне, ездить на ведьме, хотя бы и в иное государство. Видимо, что понятие о чесноке сливалось с понятием о мифическом очищении от всякого очарования и демонской порчи. Между прочим, о его чудесах рассказывается следующее:
"В тот день, когда девки пойдут на батчины венки завивать, а ты его с собой возьми и поди за ними назерком (не упуская из виду); и когда они венки повьют и на себя повздевают, и ты венок свей, а чеснок ввей в него и надень на себя и ходи за ними надаль; тогда с ними увидишь диавола в образе дородного молодца в веселии с ними и радости; а как девки пойдут домой, а ты не ходи, останься на их месте; а тот мнимый молодец пойдет провожать их и паки воротится и станет один веселиться, где они веселились. Тогда ты подойди к нему и говори о гульбах и забавах, як с человеком, и между разговоры надень скоро на него тот венок, и он будет от того венка связан и непоколебим никуды, и что хощь, то делай над ним; и если захочешь богатства или чину или славы, то даст он же тебе наперед и скажет: "Что хощешь от меня, а венок сойми, и я дам тебе". Тогда обяжи его клятвой и отпусти, то он исполнит..."*
______________________
* Пользуемся рукописями старинных травников XVII и XVIII вв., принадлежащих нашей библиотеке.
______________________
Входил ли язычник в размышления о том, что все это сверхъестественно, что все это чудеса? Нет, он еще не мог возноситься до таких отвлечений. Понятия о сверхъестественном являются в то время, когда достаточно развито представление о естественном, для чего требуется уже ум философский, испытанный многим размышлением, богатый силой разбора и критики. Язычник не обладал таким умом. Он, наоборот, до крайности был богат силою олицетворения, силой фантазии, беспрестанно созидавшей живые образы и типы. Творчество своей мысли он почитал за саму действительность и потому нисколько не думал, что его вдохновенные олицетворения в чем-либо противоречат естественному порядку вещей. Он знал одно, что природа есть жизнь, что жизнь есть тайна, загадка, которую постигать и узнавать возможно было только посредством откровений самой же природы, а источник этих откровений находился не где-либо в другом месте, а в нем самом, в глубине того чувства природы, которое одно и лежало в основе всех его верований.
На этой основе он строил и весь круг своих наблюдений и познаний естества. Его вещее разумение природы, раскрывая в иных случаях естественные свойства и силы вещества, всегда поставляло свои открытия в среду различных мифических откровений и таинств, без посредства которых и само вещество не было способно проявлять хотя бы и прирожденную ему творческую силу; напротив, всякая и ни к чему не способная вещь или какой предмет получали облик животворной силы только действием мифического обряда, заклинания, заговора.
Наделяя каждый образ природы могуществом живой силы и воли, язычник, естественно, должен был наделить тем же могуществом и свое слово. Поэтому его жертвенная песня, его слава божеству, взывания, величания, мольба, как скоро были произносимы, необходимо получали чарующий смысл, обаятельную силу. Они и на самом деле были вдохновенными глаголами поэтического религиозного чувства, которые сами собой рождались, как скоро язычник вступал в задушевную беседу с матерью-природой. С ней он говорил не простым словом ежедневного быта, но высоким и горячим словом жертвы и моленья. Само слово молить в доисторическое время значило колоть, резать, приносить жертву, давать обет. Оттого этот глагол употребляется с дательным падежом: молиться кому, молить себе, жертвовать себя кому*. Вещее слово не останавливалось на одном взывании, величании, мольбе, в известных случаях с той же мольбой и взыванием оно являлось заклятием и заговором, то есть возвышало свое могущество мыслью о неизменном и ненарушимом определении произносимого завета.
______________________
* Буслаев. Русские пословицы и поговорки // Архив историко-юридических сведений / Изд. Н. Калачевым. Кн. II, половина вторая. — С. 15 и 6.
______________________
И здесь, как повсюду в воззрениях язычника, вдохновенное вещее слово приобретало образ какого-то мифического существа, живая воля которого действовала одинаково, как у всех подобных существ.
В этом направлении языческих идей и все в природе, обладавшее речением, вещанием, представлялось отголоском того же вещего человеческого слова. Естественно, что птичий грай явственнее всего приближался к выразительности такого слова, и потому птица вообще почиталась вещуном. Вместе с тем не один голос живого существа, но и всякий звук производил такое же впечатление мифического вещания, ибо в нем всегда предполагалось деяние и действие живого существа. Ухозвон, стеностук, бучание огня и т.п. всегда служили поводом или основанием для воссоздания вещающего живого образа.
Вся природа во всех ее образах и видах чувствовала и мыслила, как сам человек, все о том, чего желал, о чем мечтал и заботился, к чему стремился, на что уповал, чего страшился сам язычник. Все на свете откликалось на его призыв и все отвечало на его вопрос. Всякое его помышление и чувствование превращались в живые существа, облекались в живое тело, олицетворялись живым ликом. Всякий предмет, всякая вещь, всякий случай в повседневных делах и отношениях жизни необходимо вещали человеку, давали ему свое живое указание и предвестие ожидаемого добра или ожидаемой вражды и гибели. Отсюда разрастался еще новый отдел языческого вещьства или знания, отдел бесчисленных примет, служивших или толкованием разнородных мифов, или объяснением живой связи человека с окружающим миром.
Вся природа для язычника была великим храмом всеобщей жизни. Не стихиям и не явлениям природы, как объясняют, а явлениям жизни язычник и творил поклонения. Многоразличие его божеств вполне зависело от многоразличия явлений самой жизни. А он, исполненный чувства жизни, встречал ее облик повсюду, даже и в камнях, и творил живым существом каждое свое помышление и гадание о действиях и соотношениях той же жизни. Сам живой, как говорится в присловье, он живое и думал, и не было предмета в окружающем мире, который бы не светился ему живой мыслью, не являлся живой волей и живым намерением. В этом созерцании и скрывались источники языческого удивления, изумления и поклонения матери-природе, источники так называемого идолопоклонства. Здесь же скрывалась, так сказать, и вся система языческого понимания и испытания всех вещей, а следовательно, и коренное различие языческого миросозерцания от истинного богопознания и от воззрений науки. Там, где мы только изучаем и наблюдаем, язычник благоговел и воссылал моления. Там, где мы находим только прекрасное, изящное, поэзию, он видел само божество.
Его небо, его солнце со своей недосягаемой высоты глядели на него живыми очами беспредельной отеческой любви и заботились обо всем, чего только желал этот робкий, но очень внимательный их сын. Их случайный гнев был гнев отца, любовь и милость которого к родному детищу были беспредельны. Светлые звезды наблюдали сам час рождения этого детища и определяли судьбу всей его жизни. Со всей природой он вел нескончаемый разговор, или призывая на свои поля и в свою храмину ее благодать и всякое добро, или отгоняя от себя ее вражду и ненависть. Все в природе жило с человеком человеческими же мыслями и чувствами и бодрствовало человеческой волей.
Само собой разумеется, что, обожая природу, создавая себе дом шагу новые кумиры, претворяя свои первые познания и созерцания, первые помыслы о мире и о самом себе в живые образы поэтического религиозного чувства, язычник в своей мифологии и в своих верованиях выражал и изображал только то, что существовало перед его глазами и что существовало в нем самом, в устройстве его мысли, чувства, нрава и всего быта. Неопровержимая истина, что какова природа и каков человек, наблюдающий и испытывающий природу, таковы должны быть и его верования, таковы и его мифы, таковы его боги. Поэтому язьгаество каждого народа есть как бы зеркало, отражающее в себе лик той страны и той природы, где живет язычник, и лик его быта домашнего, общественного и политического во всех подробностях и мелочах. Оно есть зеркало языческой души, возделанной самой природой той страны, где эта душа живет и действует. Чего не существует в стране и в быту язычника, того не существует и на его Олимпе, в святилище его богов, в кругу его мифических созерцаний. Его Олимп всегда беден или богат своим поэтическим содержанием, смотря по тому, как поэтически бедна или поэтически богата та страна, где создается такой Олимп.
На европейской почве особенное поэтическое богатство мифологии выразилось в двух местах: на Греческом юге и на Скандинавском севере. Выразилось оно в равной мере сильно по той несомненной причине, что там и здесь человек был поставлен самой природой почти в одинаковые условия местности и жизни. Полуостровная и многоостровная приморская страна, очень богатая простором мореходства и передвижения во все окружающие места, там и здесь уносила человека и самим делом и еще больше воображением в такие далекие края, о которых, как говорится, ни в сказке сказать, ни пером написать. Отсюда, конечно, сам собой зарождался и поэтический простор для миросозерцания и для могущества народной фантазии. Однако природа той и другой страны наложила неизгладимую печать на мифическое творчество человека и резко обозначила пределы и характер сурового и мрачного севера Скандинавии и светлого и любовного юга Греции. Принесенные из далекой прародины первичные мифы этих европейцев и на севере и на юге были возделаны в том особом характере, какой давала сама природа каждой страны.
Точно так и пришедшие в наши места славяне, живя в этой равнине, под этим небом, должны были возделать свое принесенное первородное миросозерцание в том особом характере, каким отличалась сама здешняя природа.
Русская природа не изумляла человека своими дивами. Ничего чрезвычайного, захватывающего внимание она не представляла ни для мысли, ни для чувства. Прежде всего в общем своем очерке, который всегда запечатлевается в народных созерцаниях, это была пустыня, тихое, спокойное, широкое, почти бесконечное, повсюду однообразное раздолье на юг дикого чистого поля, на север дикого и дремучего леса и болота. И там и здесь пытливая мысль нигде и ни над чем не могла особенно сосредоточиться. Все здесь просто и обыкновенно. Если что и поражает, то разве одна безмерная ширина картины. Но мысль и воображение, убегая в этот широкий, однообразный, неподвижный простор, совсем теряются в нем и в недоумении безмолвствуют, как сама пустыня. В этой равнинной ширине, кажется, само небо расстилается как-то низменнее, приземистее, совсем не в той красоте, как в иных странах, где горы и моря возносят его величавый свод несравненно выше и глубже в даль мирового пространства. Для поэтического созерцания поднебесной высоты в нашей равнине недоставало того, что художники называют в картине передним планом, то есть недоставало тех именно горных и морских красот и чудес природы, которые всегда действуют неотразимо на развитие мифического творчества. Море, вообще, есть великая сила, которая воспитывает и самого человека во всех его бытовых отношениях такой же великой силой, возбуждая, изощряя в нем ум и чувство до возможных пределов высокого помысла и великого подвига. Свободно открывая пути в неведомые далекие и потому всегда чудесные страны, оно тем самым открывает и воображению широкое поприще создавать уже собственные свои страны и населять их своими особыми обитателями. Точно так и горы уже по той одной причине, что это высоты, всегда сосредоточивают на себе особое внимание язычника как жилище его богов, этих высоких и великих существ его фантазии. Очень естественно, что в нашей равнине сами боги должны были отличаться тем ровным и спокойным характером своего могущества, какой господствовал в самом ландшафте всей страны. Ведь ландшафт страны всегда имеет глубокое, неотразимое влияние на мысль и на поэтическое чувство народа и всегда возделывает мысль и чувство в том характере, в том направлении и в той перспективе, какими сам отличается.
В нашем родном ландшафте во всех его очертаниях мы прежде всего видим необычайное спокойствие, ту сельскую и деревенскую тишину, которые охватывают сердце каким-то миролюбивым теплом, вовсе не вызывающим ни на какую борьбу и битву. Никакого воздвизания волн, никакой величавой далекой высоты, уносящей к себе помыслы человека, здесь не видно. Все наши помыслы исчезают тут же посреди этого ровного и спокойного небосклона.
Чрезвычайная красота или чрезвычайное чудо природы, которые изумляют наше внимание, есть, во-первых, наши реки, отчасти озера, малые или великие — это все равно. Их высокие крутые берега суть наши величественные горы, выше которых мы не видим ничего. Затем дремучий лес, закрывающий наш горизонт, гремучий ключ, студеный колодезь, родник, орошающий наше поле, глубокий, поросший лесом овраг или беспредельное болото, даже каменная глыба, спокойно лежащая посреди чистого поля, — вот чудеса и красоты нашего ландшафта. Все это находится под рукою и не уносит воображение ввысь и вдаль, к тем чрезвычайным поэтическим мечтаниям и созерцаниям, которые создаются при иных, более резких и более сильных очертаниях природы. Нашему воображению не от чего пылать и разгораться, нашей мысли не над чем особенно работать и не с кем бороться.
Горы наши не распадаются суровыми и мрачными скалами скандинавского севера, солнце наше не горит египетским или индейским огнем, и наши звезды не блистают египетским оком звезды Сириуса. Ни зверь, ни растение, ни гад, ни цветок не поражают нашего воображения какими-либо чрезвычайными дивами и чудами.
В нашем равнинном ландшафте самое разительное, единственное явление природы, которое наиболее изумляло и поражало человека, была гроза, громовая туча, сверкающая молниями.
Это явление повсюду, у всех народов было первой причиной, которая заставила почувствовать небесное божество существом вполне живым, имеющим волю, и намерения, и грозный всемогущий образ. Повсюду человек его понял не иначе как поклонением, обожанием. Но в других странах было много других чудес природы, и потому явление грозы там скоро стало рядом с другими чудными делами неба и земли. Напротив того, в нашей стране грозный и благодатный Перун был единым живым существом, которое в истинном смысле казалось господином неба и земли.
Нет сомнения, что и миф и имя Перуна славяне принесли еще из своей арийской прародины, отделившись от своих азиатских родичей, вероятно, еще в то время, когда Перун и у них был господствующим божеством или господствующим выразителем небесного божества*.
______________________
* А. Афанасьев. Поэтические воззрения славян на природу. — Т. I. — С. 136, 248 и др.
______________________
Оттуда они принесли и имя Сварога, который означал небо, свет небесный, означал верховного небесного бога, бога богов, бога в отвлеченном смысле, потому что небесный свод, как пространство, невозможно было познать и понять иначе как отвлеченной мыслью; невозможно было представить его в определенных и законченных чертах какого-либо живого образа. Это был бог Небо, бог Свет, как обнаруживается и по корням Сварогова имени. Это был прабог, великий (старейший) бог, небесное естество, Бог в собственном смысле. Можно полагать, что другие боги неба, происходя от единого небесного, представляли в своем существе только особые образы того же Сварога — неба, были только особыми выразителями различных явлений и качеств этого общего верховного божества, были только Сварожичами, детьми Сварога, почему в представлениях и понятиях народа сливались в одно существо со своим отцом. Вот почему и византиец Прокопий еще в середине VI века мог весьма справедливо заметить, что славяне поклонялись единому Богу, единому владыке вселенной, творцу молнии*. Здесь слиты понятия о Свароге и Перуне, потому что так они должны были представляться и в воззрении язычника.
______________________
* В. Макушев. Сказание иностранцев о быте и нравах славян. — СПб., 1861. — С. 70. Буслаев. О влиянии христианства на славянский язык. — С. 49.
______________________
Явление грозы, грома и молнии, этой Божьей милости, как и доселе говорит народ, хотя и обозначалось особым именем Перуна, но оно все-таки было небесным явлением, делом и действием небесного божества. Поэтому очень естественно, что Перун в своем значении сливался с именем Сварога. Это тот же Сварог, небесная высота и небесное естество, означаемый Перуном только по особому качеству своего небесного дела. Это не более как грозное и благодатное хождение в небесной высоте самого Сварога. Это, как говорит гимн или молитва на случай грома, "высокий богови, великий, страшный, ходящий в грому, обладающий молниями, возводящий облаки и ветры от своих сокровищ, от последних краев земли, призывающий воду морскую, отверзающий хляби небесные, сотворяющий молнию в дождь, повелевающий облакам одождити дождь на лице всей земли, да изведет нам хлеб в снедь и траву скотам"*.
______________________
* Молитвы в бездождие в сборнике XV века Кириллова монастыря, см. прим. 203. Иные выражения таких молитв напоминают гимны Риг-Веды, обращенные именно к богу Парьяньи, нашему Перуну. См.: Дельбрюк. О происхождении мифа у народов индоевропейских Заграничный Вестник. — 1865. — Т. V.
______________________
Очевидно, что в мифе Перуна язычник поэтически олицетворил жизнь неба, т.е. действующую и ходящую силу грозы. Но, главным образом, с этим явлением он связал свои понятия и представления о жизни земли, как эта жизнь проявлялась и была зависима от небесного хождения молнии и грома. Он скоро вразумел, что это чудо природы производит на земле действительные чудеса и если в единичных случаях грозит и поражает, зато в общем своем деянии разносит и разливает по всей земле явную благодать плодорождения и всякого земного обилия.
Только в этом живом образе небесного божества язычник явственно мог подметить благое плодородящее снисхождение неба на землю и потому обоготворил Перуна высшим божеством, главнейшим деятелем земной жизни.
Совсем иное представление должно было существовать о солнце. Перун в раскатах грома, блистая молниями, торжественно проходил и скрывался до неизвестного времени. Солнце, огненное небесное тело, каждый день восходит и заходит, каждый год уходит и приходит, сотворяя теплое лето. Это не само небо — звездная высота и широта, где пребывает Сварог, сходящий на землю грозой Перуна; это как бы зависимое, подчиненное ему светило, которое очевидно сын Сварога, Дажь-бог, как именует его летопись и поэтическое "Слово" об Игоре. Дажь происходит от санскритского dag, гореть, жечь, и родственно с готским dags, Tag — день, и с славянским (хорутанским) Джница — ранняя заря, следовательно, это Бог — Свет — День*.
______________________
* Афанасьев. Поэтические воззрения славян на природу. — Т. I. С. 65. Срезневский. Об обожании Солнца у древних славян Ж.М.Н.П. — 1846, июль. — С. 52.
______________________
Другое имя солнцу было Хоре, имя древнеперсидское Кирос, Корос, Курос; еврейское Кореш, Хореш, Херес; новоперсидское Хор или Хур* — имя, указывающее на тесные связи и отношения восточных славян с древнеперсидскими странами по Каспийскому морю и за Кавказом, откуда оно могло распространиться и по нашей стране, если не принесено еще вместе с Перуном.
______________________
* Прейс. Донесение о путешествии // Ж.М.Н.П.-Ч. XXIX, отд. IV. — С. 35. Срезневский. Об обожании Солнца. — С. 50. Афанасьев. Поэтические воззрения... — Т. III. — С. 760. Бодянский. О Хорее и Дажьбоге // Чтения общей истории и Др. Р. — 1846. — № 2. — С. 8-11.
______________________
В книжных сказаниях толкуется, что гром происходит от двух ангелов громных, молниеносных, из которых один еллинский старец Перун, другой Хоре — жидовин*. Это подает намек на само место, где существовало поклонение Хорсу, именно у хазар, перешедших потом в Моисеев закон и оттого известных больше под именем жидов хазарских.
______________________
* Афанасьев. Поэтические воззрения... — Т. I. — С. 250.
______________________
Но в славянском мифическом языке существует слово, родственное этому имени и по корням и по смыслу. Это Крет — огонь, свет, солнце, а также слово Крес, означающее пламя, огонь. В одном письменном памятнике солнечным кресом прямо назван возврат солнца на лето, а кресинами — прибывающие дни. Точно так же Кресом у славян называется и другой поворот солнца на зиму, Иванов день — Купалье, а равно и купальский огонь, возжигаемый в это время*. С мифическим именем Хорса связаны слова хоровод или коровод и даже прилагательное хороший.
______________________
* Там же, I. — C. 188; III. — С. 712.
______________________
Другой сын Сварога был Сварожич — огонь, в его земном виде. Имел ли он свое особое мифическое имя или прозывался только по батюшке, неизвестно*. К тому же, как мы говорили, именем Сварожича, по-видимому, обозначались все боги как дети прабога — Сварога, то есть все виды или все существа этого главного божества.
______________________
* Там же, I. — C. 193, 204 и др.
______________________
Поклонение огню обозначают и два имени богов, совсем чуждых славянству, но не чуждых Руси по ее давним и близким связям с обитателями Киммерийского Боспора и Южного Черноморья. Это имена Сима и Регла, известные и по древней греческой надписи понтийской царицы Комосарии (II или III века до Р.Х.), открытой в местах нашей древней Тмутаракани на Таманском полуострове. В нашей летописи они чаще всего пишутся слитно: Симаргла, Семаргла. Так они написаны и в греческой надписи: Sanerges. Ученый Бек доказал, что здесь слито два имени. Наш Прейс подтвердил это, указав на библейские имена Ергель и Асимаф, принадлежавшие богам двух ассирийских народов, переселенных в Палестину в конце VII века перед Р.Х.*
______________________
* Ж.М.Н.П. — Ч. XXIX, отд. IV. — С. 37 и след.
______________________
Присутствие этих богов на русском Олимпе очень примечательно в том отношении, что они, как боги ассирийские, усвоены Русью в очень древнее время, конечно, посредством долгих и постоянных общений с народами, у которых эти божества были своеземными. Упомянутая греческая надпись с полной достоверностью раскрывает, что ближайшей к Руси страной, где поклонялись этим богам, был Киммерийский Боспор и именно Таманский полуостров, впоследствии наше Тмутараканское княжество, знакомое Руси, конечно, не со времени призвания варяжских князей.
Любознательный читатель может также спросить, почему в сонм русских верований проникали даже божества ассирийского поклонения, но нет и помину о божествах скандинавских, нет и признаков, что имена скандинавских богов были когда-либо известны нашим руссам-норманнам, как уверяют? Ответ ясен: эти руссы были такие норманны, которые вовсе не знали скандинавских богов, поклоняясь только своим славянским богам и даже древнейшим божествам тмутороканским, то есть ассирийским.
В сонме русских мифов, по летописи, после Перуна занимает второе место Хорс-Дажьбог. Но тот же летописец, излагая договоры с греками Олега и Святослава, упоминает после Перуна на втором месте — Волоса, или, как у западных славян, Велеса, скотьего Бога.
По соображениям весьма основательным, исследователи признают в этом божестве Солнце, то есть новое имя того же Хорса-Дажьбога. Подобно Аполлону, это бог плодородия земли, покровитель земледелия и скотоводства и всякой паствы, высокий и великий пастух Пан, точно так же игравший на гуслях, почему и вещий Боян, соловей старого времени, как вещий поэт-гусляр, именуется внуком Велеса*. Как скотий бог, он несомненно почитался и покровителем богатства и торговых прибытков, тем более что главнейший товар Русской земли состоял из дорогих мехов и звериных шкур. Быть может, здесь скрывается объяснение тому обстоятельству, почему руссы при совершении договоров с греками клялись Перуном и Волосом. Как известно, их посольство всегда состояло наполовину из купцов, вероятно, почитавших Волоса ближайшим своим покровителем, и наполовину из послов, дружинников княжеских, которые, как передовые люди и воины, почитали особым своим покровителем Перуна.
______________________
* Срезневский. Об обожаниии Солнца у древних славян. — С. 53.
______________________
В ряду этих богов в начальной летописи стоит и женское имя неизвестного божества — Мокошь. Некоторые книжные памятники, рассуждая о поклонении Роду и Роженицам, приводят имя Мокоши наряду с Перуном и Хорсом и упоминают вслед за нею о поклонении Вилам: "И теперь по украйнам молятся проклятому Перуну, и Хорсу, и Макоши, и Вилам, и то делают тайно. Начавши в поганстве, и до сих пор не могут оставить проклятое ставление второй трапезы, т.е. послеобеденной нареченной Роду и Рожаницам". Не соответствует ли в этом случае имя Род в значении рождения, рожания — Мокоши, а имя Рожениц — Вилам?
Духовное поучение сильно восставало против этой беззаконной трапезы Роду и Роженицам по той особенно причине, что этот языческий обряд, идущий от глубокой древности, еще от преданий античного мира был совершаем в честь и на похвалу Пресвятой Богородице, причем возглашался даже и тропарь Рождеству Богородицы.
Есть известие, что эту роженичную трапезу научил совершать еретик Несторий, мнивший Богородицу человекородицей, Роженицей. Ставили трапезу с крупитчатыми хлебами и сырами, наполняли черпала вином (или медом) благоуханным, пели тропарь Рождеству и, подавая друг другу хлеб и вино, пили и ели, думая, что хвалу воздают Богородице (Роженице) в честь рождества, то есть рода или рождения человека.
На Руси, по свидетельству поучительных слов в списках XIV века, "идоломольцы-бабы, не токмо худые люди, но и богатых мужей жены, молились и ставили трапезу Вилам (Роженицам) и Мокоше"*.
______________________
* Летописи русской литературы и древности (изд. Н. Тихонравова). — Т. IV, отд. III. — С. 86.
______________________
Сопоставление в духовных поучениях, направленных против идолопоклонства, Мокоши рядом с Гекатой (луной) и рядом с Вилами и называние Рода Артемид ом, а Роженицы (в единственном числе) Артемидой заставляют предполагать, что именем Мокоши обозначалось в действительности поклонение Диане — Артемиде — Луне, Астарте, как заключал Прейс, покровительнице жен-родильниц, бабке-повитухе и кормилице, божеству родов, судьбы и счастья, как понимал ее античный мир. Очень примечательно, говорит Прейс, что в начальной летописи имя Мокоши поставлено тотчас после Симаргла, как и на памятнике царицы Комосарии Астарта стоит после Санерга. Оба божества стоят рядом не без причины, и эта постановка больше всего указывает на тождество нашей Мокоши с Астартой. Луна от глубокой древности почиталась божеством женщин. Одна связь лунного течения с периодическими очищениями женской природы заставляла уже предполагать божественную мифическую силу этого светила ночи, так как и месячные рождения луны необходимо связывались с понятием о рождении человеческом, о судьбе и счастье родившихся. Вот почему с поклонением Луне естественно связывалось и поклонение Вилам, тоже девам жизни, судьбы и счастья, иначе звездам-роженицам, Паркам, предвещавшим и предопределявшим судьбу и счастье новорожденного, которые были властны при рождении дать человеку добро или зло. Слово роженицы в новых переводах заменяется словом счастье. Отсюда само гадание по звездам-роженицам называлось родословием, т.е. гаданием о том, что будет на роду написано, гаданием о счастье. Можно предполагать, что часто упоминаемая в древних письменных памятниках трапеза Роду и Роженицам составляла принадлежность поклонения Мокоши и была молением о счастье и благополучии. В прямом смысле род означал счастье, как и роженицы означали дев жизни и судьбы-счастия. Вместе с тем слово род, по-видимому, имело тот же смысл, какой заключается в пословице-примете: "Пришел Федот (18 мая) — берется земля за свой род" — урожай, произрождение. В Слове св. Григория поклонение Роду и Роженицам проводится из Египта, от поклонения рождению Осириса, откуда это поклонение халдеи восстановили у себя в лице своих богов Рода и Роженицы. От халдеев взяли эллины-греки, поклоняясь Артемиду — Роду, и Артемиде — Роженице. Так и до словен дошло, и они стали требы класть Роду и Роженицам, а прежде того клали требу упырям и берегиням (вилам). История, таким образом, сводится к перенесению халдейских божеств к славянам. И если Мокошь была Астартой, как находил Прейс, то и почитание Рода и Роженицы, по всей вероятности, составляло ее же мифический облик*. По-видимому, в имени Род (Артемид), как и в имени Роженица (Артемида), разумели вообще силу родящую, силу произрождения, которая полнее олицетворялась в египетской Изиде, матери-природе, матери-кормилице всего живущего, называемой также Мотой, матерью. У нас в областном языке существует слово матика, матуша, матушь, что значит мать, бабушка, старшая в семье, зрелая дева, а также самка-свинья, следовательно вообще матка. Словарь Памвы Берынды прямо толкует Роженицу: матица, породеля, пороженица, т.е. рожающая, порождающая. Все это приводит к предположению, не значит ли имя Мокошь то же, что областное Матушь?
______________________
* Там же.- С. 97-105.
______________________
В народной памяти сохраняются еще понятия о Мокоше, как о пряхе. Она прядет по ночам или стучит веретеном. Это Роженица — Артемида — Диана, которая и у греков являлась доброй пряхой, в смысле Парки, державшей в своих руках нити жизни человеческой*. Это богиня судьбы и вместе родов, покровительница жен и родильниц, бабка и кормилица.
______________________
* Срезневский. Роженицы // Архив историко-юридических сведений Калачова. — Кн. 2, половина 1. — С. 111. E. Барсов Критические заметки о значении "Слова о полку Игореве" // Вестник Европы. — 1878, октябрь. — С. 805.
______________________
В христианское время, как упомянуто, обряд поклонения Мокоши, заключавшийся в бескровной трапезе из хлеба, сыра и вина, был приурочен к Рождеству Богородицы, причем чревуработающие попы уставили на этой рожаничной трапезе петь даже тропарь Рождества Богородицы.
Припомним, что до позднего времени за царскими столами, равно как и за столами цариц, совершался освященный церковью монастырский обряд панагии, что значит пресвятая, на котором освящали и вкушали хлебец Богородицын и пили Богородицыну чашу*. Кроме того, известно, что на женской половине великокняжеского и потом царского дворца в Москве существовал собор Рождества Богородицы.
______________________
* В Оружейной Палате хранится серебряная братина царя Алексея Михайловича с надписью: "Повелением великаго государя в сию братину наливается Богородицы на чаша". См.: Вельтман. Московская Оружейная Палата. — М., 1844. — С. 31.
______________________
Подобно тому как языческое поклонение Перуну, Хорсу — солнцу, Волосу, очищаясь от мифических воззрений, сосредоточилось на праздновании Илье Пророку, Иоанну Предтече, Георгию Победоносцу, Власию и т.п., так и поклонение Мокоше — Луне было приурочено к празднованию Рождества Богородицы, отчего и начальная неделя сентября до 8 числа получила название бабьего лета.
Слово Род значило также дух, призрак, привидение*. В этом смысле оно сближается со словом упырь, вампир, оборотень, ибо, по сказанию упомянутого поучения св. Григория, славяне прежде (при Перуне?) поклонялись и клали требы (жертвы) упырям и берегиням, т.е. демонам, гениям в греческом смысле, или вообще невидимым духам, а потом уже стали класть требы Роду и Роженицам, стало быть, Род соответствовал упырю, а Роженицы — берегиням, вилам, иначе русалкам.
______________________
* Покойный Афанасьев предполагал, что с именем рода могло соединяться представление о владыке усопших предков. (Поэтические воззрения славян на природу. — Т. III. — С. 387).
______________________
В летописи, в "Слове о полку Игореве" и в "Словах или Поучениях против идолопоклонства" упоминается еще божество Стрибог, существо которого обозначается отчасти тем, что ветры представляются его внуками, следовательно, и сам дедушка был Ветер. Конечно, в этом мифе соединялось много свойственных ему качеств, о которых не осталось памяти. Можно полагать, что это божество особенно почиталось во время плавания. Касторский догадывался, что имя Стрибог было только особым поименованием самого Перуна, ибо в "Слове" внуки Стрибога, ветры, веют с моря стрелами, а Перун представлялся метателем стрел, которые так и назывались Перу новы камни*.
______________________
* Касторский. Начертание славянской мифологии. — С. 59-60. В старинных травниках о Перуновом камне находим следующую повесть. Перун-Камень. "А тот камень падает и стреляет сверху от грома; цветом он разным бывает, а болши красен истинами(?); а он бывает клином на три угла, а иной на осмь и всхожь на копье, с од ново тупова конца дырачка манинка в нево, а другой конец востер, что копье; а находят их везде и по полям. Он же и громовая стрела называем. А неции глаголют, что громовая стрела иная; и она разная бывает, иная клином, а иная чашечкой и многими виды. Такова сила того камня Перуна: когда гром гремит и ты тот камень положь на стол липовой и естли гром велик и без причины не пройдет и тот камень на столе станет трястись и подыматца, а когда гром утихнет и он перестанет трястись. А когда кто испужаетца грому и положь тот камень в воду и он в воде станет стоять и дрожать и тое воду от испужанья давать пить, а кто не испужен и если его (камень) в воду положишь и он просто ляжет".
"Из того камня делать глаз в перстень и носить на руке от всякаго видимаго и не видимаго злодея сохранен будешь и если тою рукою захощешь на кого злодея или в дерево ударить и ты выговори сию речь: "как гром бие и разбие и убивае, так и сия моя рука имеющая Перуновый камень разбивав и убивае", и ударь, то все в дребезги разлетитца и разсыплитца. А тою рукой и перстнем бить чародеев добро и возмет, и их ничто не закроет. Того же камня демони боятся, а но сящий его не убоится напасти и беды и одолеет сопротивников своих. Аще кто и стрелу громовую с собою носит, тот может всех одолеть силою своею и против его никто не устоит, хотя б сильнее его был, нисколко. И добро сие содержать от обиды и нападения, а с нею в кулачки битца и боротца — одолеешь". Из Травника, принадлежащего нашей библиотеке. Очевидно, что и Перун-камень, и Громовая стрела суть древние остатки орудий так называемого каменного века.
______________________
Само собой разумеется, что этими именами не исчерпывалось все богатство языческого поклонения и олицетворения. В старой письменности и в устах народа остается еще много имен, мифическое значение которых несомненно, но смысл их уже трудно объяснить. Возле Перуна, Хорса, Велеса, иногда впереди них поставляется Троян, а также Дый и Дивия. Возле Мокоши стоит Дива, по всей вероятности, Геката "еже есть Луна, сию же деву творят", как объясняется в том же свидетельстве, поставляющем и Гекату рядом с Мокошью. Быть может, этот Дый и Дива — имена книжные, употребленные книжниками для объяснения русских же мифов, носивших имена своеземные. Однако о Трояне несколько раз поминает "Слово о полку Игореве" и упоминает в таком смысле, что мифическое свойство этого имени не подлежит сомнению. В первой части своего труда мы высказали свои предположения об этом мифе*.
______________________
* Заметку о Трояне Буслаева см. в "Летописях" г. Тихонравова, кн. 5, отд. II, с. 4. Новые сведения о Трояне см. в "Критических заметках о «Слове о полку Игореве»" Е. Барсова в "Вестнике Европы", 1878, ноябрь, с. 351-357.
Доказательства г. Дринова (Заселение Балканского полуострова славянами // Чтения общей истории и Др. Р. — 1872. — Кн. 4. — С. 76-81) и г. Вс. Миллера (Взгляд на "Слово о полку Игореве"), что в имени Трояна славяне обоготворяли римского императора Траяна, слишком поверхностны и натянуты и потому неубедительны. Авторы не объясняют самого существенного: каким образом историческая личность, совершившая победоносный поход не прямо на славян, а в Дакию, получила обширное мифическое значение даже за пределами Дакии. Таких походов и завоеваний в тех же дунайских странах случалось немало, начиная, пожалуй, с Сезостриса, который к тому же в действительности во Фракии и Скифии ставил каменные столпы со своим изображением (И. Р. Ж. — Ч. I. — С. 271). Персидский Дарий также должен был сделаться богом этой страны, как Аттила богом всей Русской равнины и всего славянства и т.д. Вообще, такой случай в мифологии народа заслуживал бы со стороны мифолога, г. Вс. Миллера, более основательного объяснения, чем то, какое он представил. Он говорил (с. 101): "Римский император, которому воздавались божеские почести, которого статуи стояли в храмах, который поразил бедное славянское население Дакии и могуществом, и богатством, и громадными сооружениями, мог в преданиях позднейших поколений принять облик древнего бога, но бога враждебного светлым богам, боящегося света и побеждаемого светлыми силами. Может быть, под игом римлян славяне должны были одно время воздавать почести статуям Трояна; может быть, римляне уверили (!) их в его божественности; может быть, на такой культ истукана намекает болгарская песня, в которой св. Георгий является разрушителем идолослужения..." И все эти может быть основаны лишь на толковании позднейших книжников, что "Троян бяше царь в Риме". Но в таком случае мы должны признать и Перуна только эллинским старцем, а Хорса — простым жидовином, как толкуют те же книжники. В другом месте (с. 100) автор говорит: "Столкновение римлян со славянами, как оно ни было кратковременно, оставило по себе память в стране в некоторых сооружениях, и имя Траяна облеклось каким-то мифическим ореолом в народных сказаниях, причем, как это часто бывает, к исторической личности и имени приурочились мифологические черты, которые прежде облекали другие личности".
Вот в этой мимоидущей заметке, что сходное имя Траяна пришло на готовую мифическую почву, может заключаться настоящая правда. Таким путем мифические черты Перуна перенесены на Илью Пророка; так и Георгию Победоносцу присвоены черты многих старых мифов, исчезнувших из народного сознания под влиянием христианства. Не говорим о множестве других верований, также перенесенных на христианские лица. Но после того нельзя же разумно доказывать, что миф Перуна образовался из библейской личности Ильи Пророка, или миф Волоса из Власия и т.д. Римское обоготворение людей имело свои корни в римской религии; а как относились к этому просвещенному культу варвары, видно из того, в какую ярость пришли унны Аттилы, когда византийцы назвали им своего императора Феодосия божеством (см. И.Р.Ж. — Ч. I. — С.414). Народное мифотворение имеет свои непреложные законы, которые кому раскрывать, как не мифологам и именно по случаю такого любопытного славянского верования в римского императора Траяна. К сожалению, г. Вс. Миллер остановился только на почве старинных книжников-толковников, не имевших никакого понятия о свойствах мифа. На этой зыбкой почве построен и весь его "Взгляд на "Слово о полку Игореве" ", которое по той же причине показалось ему книжной выборкой или сшивкой из болгарского источника, неведомого и самому автору.
______________________
В памятниках XIV века упоминается верование в Переплута — "иже вертячеся пьют ему в розех (в турьих рогах)", причем это божество ставится в ряду со Стрибогом и Дажьбогом и вообще в сонме славянских божеств русского поклонения. В XVII веке царскими грамотами воспрещалось в навечерие Рождества Христова, Васильева дня (1 января) и Богоявления Господня "клички бесовския кликать, Коледу и Таусень и Плуту (по другим спискам, Плугу)"*. Если в этой Плуте нет описки, то она в своем имени, быть может, сохраняет следы поклонения Переплуту.
______________________
* Акты исторические. — IV. — С. 125. Сравн. малорос. плютка — ненастье, чешское pluta — потоки дождя. Афанасьев. Воззрения славян... — Т I. — C. 135.
______________________
И в устах народа точно так же и доселе сохраняются мифические имена с явными признаками особого поклонения тому или другому мифическому существу, обозначенному таким именем. Но еще больше имен мифического смысла можно встретить в именах земли и воды, в именах селений, пустошей, урочищ, рек, озер, родников и т.д. Собранный Ходаковским "Словарь урочищ" представляет только малую долю того, что еще можно собрать в этой очень обширной области памятников языческого верования и поклонения. Здесь открываются не только подтверждения тому, что говорит письменность относительно имен общих и, так сказать, верховных мифов, но могут открыться и указания на мифы местные, племенные, как бы провинциальные. На каждом месте создавался образ, хотя на общей основе, но с местными особенностями, с предпочтением тех или других особенных качеств и свойств божества, почему и получал свое областное имя. Отсюда различия в именах и в почитании даже и верховных, или как бы основных, богов. Особое свойство основного божества воссоздавало особый миф, особое существо, получавшее свое имя. "Всех языческих богов нельзя и перечислить, — говорит древнее учительное слово, — каждый человек своего бога имел!"*
______________________
* Летописи русской литературы и древности (изд. Н. Тихонравова), IV, 85. О племенных богах см.: Касторский. Начертание славянской мифологии. — С. 63 и след.
______________________
Мысль язычника, как мы говорили, обоготворяла повсюду лишь одни явления жизни, подмечаемые, наблюдаемые, изучаемые им в самой природе, а еще более в собственном понятии и созерцании о том, что весь мир наполнен живой жизнью.
Чтобы яснее себе представить живой облик каждого мифа, т.е. все живые черты языческого поклонения и живой круг верований в тот или в другой мифический образ природы, необходимо иметь в виду общие основы языческого миросозерцания. Язычник обожал природу, но в природе, как мы упоминали, он обожал, в сущности, только единое существо — он обожал жизнь во всех ее проявлениях, потому и саму смерть необходимо представлял себе в живом образе. Поэтому оставшиеся нам глухие имена разных божеств мы можем несколько раскрыть, если вникнем в смысл мифов, еще доселе живущих под именами домового, водяного, лешего, полевого, русалки и т.п. Все они представители или выразители языческих и более всего поэтических понятий и представлений о круге жизни, в котором сосредоточиваются те или другие действия жизни.
Так, в образе домового олицетворялась жизнь дома, совокупность неведомых и непостижимых явлений, причин, действий возле домашнего очага. Язычник не умел понять, отчего его дворовая скотина добреет, отчего вдруг худеет, отчего поднимается во дворе неведомый треск, неведомый и неожиданный переполох между той же скотиной или домашней птицей, отчего известный цвет скотины не приходится ко двору, она гибнет, как ни сохраняй и что ни делай. И так идет бесконечный ряд различных примет, объясняющих только одно, что здесь всем делом заправляет какая-то неведомая сила, неведомая воля. Как естественно простому уму возвести все эти приметы и признаки в один живой образ неведомого духа, который постоянно живет у него за плечами и точно так же, как сам человек, порой бывает добр и милостив, порой сердит, зол и мстителен! С другой стороны, в образе домового олицетворялась совокупность хозяйских желаний, стремлений и всяческих забот, чтобы в доме все было хорошо и благодатно. Известно, что существующий в доме очаг или печка представляют как бы корень или сердце самого дома и всего двора. Здесь сохраняется существенная благодать всего жилища, согревающая во время холода, изготовляющая всякую снедь, способная претворять всякое вещество на пользу или на удовольствие человеку. Огонь и без того являлся живым существом, был божич, Сварожич. Отсюда ясно, что домовой в некотором смысле был сам этот домашний огонь, очаг. При переселении в новую избу язычник переносил весь этот огонь в виде горящих угольев из старой печи в новую с приветом: "Милости просим, дедушка, на новое жилье!"
Обыкновенно домовой живет за печкой или под печкой, куда кладут ему домашние жертвы, маленькие хлебцы. Его вообще подкармливают, как человека, хлебом, кашей, яичницей, пирогами, лепешками, оставляют ему на ночь накрытый ужин. Но самая важнейшая для него жертва — это петух. Чем-либо раздраженного, эта жертва вполне его умилостивляет. Тогда, в полночь, колдун режет петуха, выпускает кровь на голик и голиком выметает все углы в избе и на дворе с приличными заклятиями. Как житель печки, домовой не боится мороза. В какой хоромине ставилась печка, очаг, там непременно и жил домовой. Поэтому его жильем были также баня, овин. Но надо заметить, что в глубокой древности жилая изба исправляла должность и бани, и овина, в печи парились, а на печи сушили зерно, как делают и до сих пор.
Домовой очень добрый, и сам заботливый хозяин во дворе. Вновь купленная скотина, лошадь, корова, отдавалась ему на руки с приветом: "Полюби, пой, корми сыто, гладь гладко, сам не шути и жены не спущай и детей унимай!" Веревку, на которой приводили животное на двор, вешали у печки.
Домовой любит только свой дом, свой двор, так что иной раз таскает даже из чужих сеновалов и закромов корм для своей животины.
В сущности, это идеал хорошего хозяина. Он "словно вылит в хозяина дома", так на него похож. Он носит даже и хозяйскую одежду, но всякий раз успевает положить ее на место, как скоро она понадобится. "Он видит всякую мелочь, неустанно хлопочет и заботится, чтобы все было в порядке и наготове, — здесь подсобить, там поправить промах. По ночам слышно, как он стучит и хлопает за разными поделками, ему приятен приплод домашней птицы и скотины... Если жилье придется ему по душе, то он служит домочадцам и их старейшине, точно как в кабалу пошел: смотрит за всем домом и двором пуще хозяйского глаза, соблюдает домашние выгоды и радеет об имуществе пуще заботливого мужика, охраняет лошадей, коров, овец, коз, свиней, смотрит за птицей, особенно любит кур; наблюдает за овином, огородом, конюшней, хлевами, амбарами. Когда водяному приносят гуся в жертву, то гусиную голову приносят домой и вешают на дворе для того, чтобы домовой не узнал в гусях убыли и не рассердился". По всем этим качествам домовой иначе называется доможил, хозяин, жировик, что уже прямо означает привольную жизнь. Его также называют суседко батанушка от батя, отец, дедушка.
Очевидно, весь этот образ домашнего духа есть, в сущности, олицетворение домашнего счастья, домашней благодати. Он хранитель дома. Осязательный образ домового представляется обросшим густой мохнатой шерстью и мягким пушком. Даже ступни и ладони у него тоже по крыты волосами. По ночам сонных обитателей дома он гладит ладонью, если тепла и мягка — к счастью и богатству, холодна и щетиниста — не к добру. По ночам он душит сонного, но ради шутки. Так точно и во дворе по ночам он возится, стучит, проказит — все только тешится, без злобы. Домовой лих только до чужих дворов, и большое зло делают только чужие домовые. От лихого домового при переходе в новый двор вешают в конюшне медвежий череп.
Если домовой был олицетворением домашней заботы и работы, домашнего счастья, богатства, всякой благодати, то, по естественному сродству понятий, в нем же почитался и дух умерших родителей — предков, ибо кто же больше может желать счастья жильцам дома, как не умершие родители или самые близкие родные. От этого домовой называется дедушка, не только как владеющий дух, но как родной, настоящий дед — предок. Быть может, на этом основании домовой принимал иногда человеческий образ и казался иногда мальчиком, иногда стариком. По тем же мыслям верят, что домового можно увидать в ночь на Светлое Воскресение в хлеву и что на Ивана Лествичника, 30 марта, т.е. с пробуждением весны, он бесится. Но увидать домового нечаянно — значит к беде, к смерти.
Таким образом, в понятиях о домовом сосредоточивались представления о жизни дома и двора с его прошедшим и будущим, с его счастьем и невзгодами, со всеми заботами и работами его хозяйства, со всеми пожеланиями и стремлениями живущей в ней среды. Это была сама жизнь людей в границах дома и двора.
Тем же самым путем создавался и образ лешего. Леший олицетворял жизнь леса, совокупность явлений, пред которыми человек терялся и не мог их постигнуть. Леший осенью пропадал и появлялся весной, стало быть, это не был лес только стоячий, деревянный, это был лес живой, одетый живой зеленью лета, певший весенней птицей, рыскавший всяким зверем, свистевший зловещим свистом незнаемого существа — дива. Леший был так высок, как самое высокое дерево, и так мал, как самая малая травка. Какой чудный поэтический образ, до точности объясняющий, что разумел язычник в имени лешего! Это сам лес, не в смысле количества деревьев, а в живой полноте того понятия о лесном царстве, какое неизменно воплощалось в представлениях язычника цельным единым существом. Волосы у него на голове и бороде длинные, косматые, зеленые. Он остроголовый, мохнатый. Он любит вешаться, качаться на ветвях, как в люльке или на качелях. Он свищет, хохочет, так что на 40 верст кругом слышно, хлопает в ладоши, ржет, как лошадь, мычит, как корова, лает собакой, мяукает кошкой, плачет ребенком, стонет умирающим, шумит речным потоком. Всякий лесной зверь и всякая лесная птица находятся в его покровительстве, особенно жалует он медведя и зайцев. По временам он перегоняет зверей с места на место. Леший иногда заводит путника в непроходимые трущобы и болота и потешается над ним, перепутывая его дорожные приметы: станет перед ним тем самым деревом, тем пнем, той тропой, куда следовало по примете идти, и непременно собьет с дороги, заливаясь сам громким хохотом. Иногда обращается в волка, в филина. Иногда в образе старика, такого же путника в звериной шкуре, или в образе мужика с котомкой сам выходит навстречу, заводит разговор, просит пирога, просит подвезти в деревню, садится, едет, глядь, а его уж нет, а путник с возом уже в болоте, в овраге или на крутом обрыве. Перехитрив подобным образом путника, он принимается его щекотать и может защекотать насмерть. Он уносит ребят, которые приходят домой иногда через несколько лет. Леший — большой охотник до женского пола. Все это рисует известные обстоятельства, когда мальчики и девушки или женщины, ходя в лес за ягодами и грибами, теряют дорогу и, заблудившись, пропадают на несколько дней, а иногда и совсем.
Чтобы избавиться от такого несчастья, обыкновенно переодевают все платье наизнанку.
Однако это дух добрый и благодарный, если его задобрить жертвой. Пастух, начиная пасти стадо, должен пожертвовать ему корову, тогда он сам с охотой пасет стадо. Охотники всегда приносят ему на поклон краюху хлеба с солью, блин, пирог и кладут эту жертву на пень. Другие жертвуют первый улов птицы или зверя и т.д. На Ерофея, 4 октября, леший пропадает. В то время он бесится, ломает деревья, гоняет зверей и проваливается. Жизнь леса умирает на всю осень и на зиму.
Точно так же и в образе водяного олицетворилась жизнь воды, жизнь реки, озера, болота, то есть та совокупность неведомых и непостижимых, но живых явлений этой стихии в ее местных обстоятельствах, в которых человек не мог подметить истинной причины и, одухотворяя своим чувством весь мир, находил и здесь такую же живую волю и силу, какими обладал сам.
Водяной живет в омутах, в вырах, водовертях и особенно у мельницы, у этой мудреной постройки, которая и человека мельника непременно делала колдуном и другом водяного.
Водяной — нагой старик с больным и одутловатым брюхом и опухшим лицом — образ утопленника. Волосы на голове и бороде длинные, зеленые. Он является иногда весь в тине, в высокой шапке из водорослей, подпоясан поясом тоже из травы. Всякая водяная трава — это его одежда, его кожа. Но он является иногда и в образе обыкновенного смертного мужика. Тогда его легко узнать, полы его платья всегда мокры, с левой полы всегда каплет вода, где сядет, то место всегда оказывается мокрым. В омутах он живет богато, у него есть каменные палаты, стада лошадей, коров, овец, свиней (утопленники). Женится он на русалке (утопленнице). У него много детей (утопленников). Он может загонять в рыболовные сети множество рыбы. Ездит он на соме и очень его жалует. Днем водяной сидит в глубине омута. С закатом солнца начинается его жизнь, тогда и купаться очень опасно и даже дома опасно ночью пить воду — можно схватить болезнь водянку. В лунные ночи он хлопает по воде ладонью. Вдруг где завертится и заклубится и запенится вода — это водяной. Он бодрствует только летом, а зимой спит. Он просыпается от зимней спячки на Никитин день, 3 апреля. Ломится и прет по руслу весенний лед, бурлит и волнуется река — значит просыпается дедушка водяной, река оживает. Тогда приносят ему в жертву лошадь, и он успокаивается. Рыбаки возливают ему масло, мясники приносят черную откормленную свинью. На прощанье, когда жизнь реки приходила к концу, водяному приносили в жертву гуся, поэтому и до сих пор с Никитина осеннего дня, 15 сентября, настает лучшее время для употребления в пищу гусей*.
______________________
* Афанасьев. Воззрения славян на природу. Даль. Толковый словарь.
______________________
Очерченные здесь народной фантазией типы несуществующих существ по всем их признакам суть поэтические воссоздания тех разнообразных впечатлений, наблюдений и примет, какие на известном месте, в известной среде сами собой возникали в чувстве и в мысли язычника, жившего с природой душа в душу и воплощавшего ее явления по образу собственного существа. Нет сомнения, что и верховные существа Перуна, Хорса, Дажьбога, Волоса, Стрибога и т.д. в свое время в понятиях язычника рисовались такими же живыми чертами в облике тех естественных явлений, которые составляли особый круг живых дел божества, почему такой круг и приобретал особое мифическое имя, то есть имя самого божества. Если солнце именовалось Дажьбогом, Хорсом, Во лосом, то здесь каждое имя должно было изображать особую область земных дел этого светила, особую среду его влияния на Божий мир, особое качество его действий. По этой причине и само имя божества на первое время является в форме прилагательного, каковы домовой, леший, дажь от даг — по санскриту гореть — день, свет или у балтийских славян световитый — Световит, яровитый — Яровит, как очень правильно объяснял эти имена Касторский. Особые свойства явлений жизни, к которым язычник причислял все и всяческие явления природы, необходимо обозначались и свойственным именем. Сама природа учила язычника поклонению. Она сама повсюду открывала ему неисчерпаемый источник поэтических созерцаний и верований, и потому она сама же, единая и многообразная во всех своих подробностях, и отражалась в религии язычника.
Язычник обожал природу, но в природе, как мы говорили, он бого творил существенное одно — он боготворил жизнь во всех ее образах и видах, даже и там, где жизнью являлась только одна его мечта. Яснее всего раскрывалось это боготворение жизни, поклонение ее силам и существам в самом кругу годовых времен, в этом чередовании света и мрака, тепла и холода, оживания всей природы и ее замирания до нового тепла и света. Этот черед возрождения и угасания жизни, быть может, и служил прямым и непосредственным источником для воспитания и развития языческих созерцаний о жизни как едином существе всего мира*.
______________________
* Снегирев. Русские простонародные праздники и обряды. Сахаров. Сказания русского народа. Терещенко. Быт русского народа. Афанасьев. Воззрения славян на природу. Кавелин. Сочинения. — Ч. IV, и др.
______________________
Как известно, языческое рождество жизни, ее годовое зарождение совпадало с христианским празднеством Рождества Христова. Перед этим временем совершается поворот солнца на лето, то есть постепенное коротание дней прекращается и они начинают прибывать. Язычник хорошо заприметил это время и назвал его Корочюном, именем, которое можно толковать и в смысле коротая, самого короткого дня, какой бывает около 12 декабря, и в смысле Корта, означавшего того же Хорса, божества Солнца. С этого дня огонь, свет солнца, как бы зарождался вновь, а с ним вновь зарождалась и жизнь природы.
Восточная славянская ветвь и сербы, черногорцы, болгары, зажигают в это время на своих очагах бадняк, свежее дубовое полено, которое должно было неугасимо гореть в продолжение всех святок до самого Крещения. В иных местах, погасив повсюду старый огонь, добывали новый, божий или святой, вытирая его самовозгорание из сухого дерева, что делается и на Руси, только уже накануне Симеона Летопроводца, 1 сентября, когда в старину бывал новый год. По всей вероятности, зимний обряд перенесен на этот день уже впоследствии.
Возжигание дубового бадняка сопровождалось обрядами, в которых нельзя не приметить языческое поклонение. В Черногории на закате солнца бадняк, обвитый лавровыми ветками, вносят в избу, посыпают пшеницей с приветом: "Я тебя (осыпаю) пшеницею, а ты меня (осыпай) нарождением потомства, скотины, хлеба и всяким счастьем!" После того старейшина с домочадцами кладет бадняк на очаг и зажигает его с обоих концов, когда полено разгорится, льет на него вино и масло, бросает в огонь горсть муки и соли. От священного пламени затепливает восковые свечи и лампаду перед иконами, творит молитву о благоденствии семьи и всех православных христиан, затем берет чашу вина, отведывает немного и передает старшему, который передает ее следующему родичу и так далее, пока круговая чаша по старшинству не обойдет всех домашних, мужчин и женщин, причем каждый, взяв чашу, прежде чем отпить из нее, плещет вином на бадняк с приветом: "Будь здрав, бадняче-веселяче" и пр. После того начинается вечерняя трапеза, причем стол бывает постлан соломой, а посреди стола кладутся стопкой, один на другом, три хлеба, верхний из них украшается лавровой веткой и яблоком или другим плодом. Перед каждым мужчиной, кроме того, кладется испеченное из хлеба изображение лука со стрелой. Полено, как сказано, горит все святки, во все это время остается и накрытый стол с яствами на угощение приходящих друзей, знакомых и странников. Каждый гость, приходя в избу, подвигает головню в зад печи, выбивая искры, и, как только посыплются искры, высказывает доброе пожелание: сколько выпадает искр, столько да будет у хозяина детей, коров, лошадей, овец, ульев пчел, денег и т.д., потом разгребает золу и бросает туда деньги.
Основная мысль и существо обряда одинаковы и в Сербии и в Болгарии, различия замечаются только в олицетворениях существенной мысли. В Сербии полено не только посыпают зерновым хлебом, но и обмазывают по концам медом. В Сербии и Болгарии на разведенном огне пекут пресный хлеб, запекая внутри его золотую или серебряную монету — боговицу, как говорят болгары. К этому хлебу, который у сербов назывался чесницей, для трапезы необходим был еще и мед, и вообще трапеза исполнялась различными сластями из сушеных плодов, орехов и т.п. Бадняк, сгорая, приобретал целительную и плодородящую силу, уголья и зола становились лекарством для домашнего скота, головней окуривали улья для плодородия пчел, золу рассыпали по нивам и садам все с той же мыслью о хорошем урожае.
В Болгарии люди, заботливо сохраняющие заветы старины, в Рождественскую ночь не спят, наблюдая, чтобы не погас священный огонь.
Очень ясно, что во всех этих обрядах воспроизводилось поклонение небесному огню, зарождавшемуся солнцу. По всей вероятности, сюда и относится выражение обличительных поучений: "Огневи молятся, зовут его Сварожичем". Вероятно, этот дубовый бадняк представлял горящий образ Сварожича. Сербы день Рождества называют Божичем. На Руси под влиянием церковных запрещений обряд истребился, но память о нем все-таки сохраняется в зажигании костров на Рождество, на Новый год и на Крещение, а также в ночь на Спиридона Поворота, 12 декабря. Зажигалась также в Васильев вечер и первая лучина, как можно судить по тому обстоятельству, что для добывания чудодейственного цвета черной папороти требовался угарок этой лучины, обожженный с обоих концов. Наконец, подблюдные песни на хоронение золота, когда в чашу кладут вместе с углем, хлебом и солью золотой перстень, находятся в большой родственной связи с сербским и болгарским хлебом, в который запекали золотую или серебряную монету. Так этот миф Сварожича рассыпался по земле искрами-обломками и остатками древнего поклонения, несомненно идущего еще от скифского горящего золота, упавшего с неба, которое скифы точно так же в известное время праздновали и заботливо его охраняли и сторожили, чтобы оно не исчезло.
Поклонение Солнцу, небесному огню, Дажьбогу, и поклонение Перуну, "сотворяющему (претворяющему) молнию в дождь", как выражается мифическое моление, то есть производящему из огня дождь, выражалось прежде всего поклонением урожаю, земному плодородию, тому божеству, которое подавало хлеб людям и траву скотам. С этой точки зрения язычник смотрел и на все явления природы и чутко и заботливо следил за переменами годовых времен, торжествуя каждый момент ее возрождения особыми обрядами и празднествами.
Поворот солнца на лето у нас на Украине праздновался таким образом. С 12 декабря варили пиво и каждый день откладывали по полену. Накапливалось 12 дней и 12 полен к вечеру на Рождество Христово, когда и затапливалась этими поленьями печь "на святой вечер". Вечер начинался с восхода на небе звезды, несомненно Сириуса при созвездии великолепного Ориона, которое к тому же представлялось нашему селянину плугом.
"Как только загорится на небе вечерняя звезда, селянин приносит в хату охапку соломы или сена и в переднем углу под образами на лавке устраивает место: раскладывает солому и постилает ее чистой скатертью. Затем с благоговением приносит большой необмолоченный сноп хлеба, какой случится, ржаной, пшеничный, овсяный, ячменный, и ставит его под образа на приготовленное место". Этот сноп называли дедом, имя, которое прямо указывает, что сноп в этом случае получал значение божества. У Карпатской Руси он называется также крачуном. Возле снопа ставили кутью — кашицу из вареной пшеницы, разведенной на медовой сыте, и взвар — сваренные сушеные плоды — яблоки, груши, сливы, вишни, изюм. Горшки с этими припасами накрывались пшеничными хлебами. Семейный стол тоже покрывался сеном и по сену чистой скатертью. Помолившись богу, семья садилась за стол по старшинству мест и вечеряла (ужинала). Перед каждым участником трапезы кладут головку чесноку для отогнания злых духов и болезней. Кутья и взвар подавались после всех других яств. Часть кутьи отделяли и для кур, чтобы хорошо неслись. В то же время гадали о будущем урожае, выдергивая из снопа соломину или со стола былинку сена: с полным колосом соломина — урожай, с пустым — неурожай, длинна былинка сена — таков длинен уродится лен и т.д. Через неделю, уже на новый год, этот дед-сноп обмолачивали, соломою кормили домашнюю скотину, а зерно раздавали мальчикам-посыпальщикам, которые ходили по дворам и, войдя в избу, посыпали хлебным зерном по всем углам, приговаривая: "На счастье, на здоровье — на новое лето роди, Боже, жито, пшеницу и всякую пашницу!" Посыпальщика чем-либо дарят, а зерна собирают и хранят до посева яровых, когда их смешивают с посевными семенами. По тем же зернам опять гадают о будущем урожае, сколько каких зерен соберут, таков будет и урожай тех хлебов. Кормят ими кур и тоже гада ют, как клюют куры какое зерно.
Вечер на новый год, называемый щедрым, богатым, сопровождается еще следующим обрядом: хозяйка к этому вечеру напекает много пирогов и хлебов или печет один самый большой пирог с тем намерением, чтобы устроить на столе большую кучу этого печенья. Приготовив стол таким образом, она просит мужа "исполнить закон". Хозяин, помолившись Богу, садится за стол в переднем углу под образами. Входят дети и домочадцы и, будто не видя отца, спрашивают: "Где ж наш батько?" "Или вы меня не видите?" — спрашивает отец. "Не видим, тятя!" — говорят домочадцы. "Дай, Боже, чтоб и на тот год не видели", — оканчивает отец, выражая в этом пожелание, чтобы и на будущий год было такое изобилие в пирогах и во всяком хлебе. Затем семья садится за стол и отец оделяет всех пирогами. В Герцеговине у сербов хлеб, за который точно так же скрывается хозяин и вопрошает, называется чесницей. Точно такой обряд в XII столетии совершался у балтийских славян-рутенов, или ругиян, на острове Рюгене, в Арконе, в храме Световита, только на празднике после жатвы. Там к этому времени изготовлялся огромный медовый круглый пирог-пряник высотой почти в рост человека. Жрец прятался за этот пирог и спрашивал народ: видят ли его? Получив ответ, что видят, он говорит пожелания, чтобы будущий год был еще плодороднее, а пирог полнее, чтобы за пирогом и самого жреца совсем не было видно.
Вероятно, подобный обряд существовал повсюду в славянских землях. На севере России, отчасти и на юге, его следы остаются в обычае приготовлять к этому дню печенье из пшеничного теста в виде разных животных, овец, коров, быков, коней, также разных птиц и пастухов. Этим печеньем красились столы и окна в избах и домах, его посылали в подарок родным, друзьям и знакомым, раздавали детям-колядовщикам. В древних обличительных поучениях по спискам XIV века упоминается, что "в тесте мосты делали и колодези", что, конечно, составляло принадлежность какого-либо мифического обряда. Мосток, по которому идти трем братцам, Рождеству Христову — коров стадо гонит, Крещенью — коней стадо гонит, Василью Щедре — свиней стадо гонит, воспевается в колядках. Несомненно, что от языческих же обрядов и празднеств идут разнообразные формы всяких деревенских пряников.
Обряды с дедом-снопом и дедом-пирогом происходили в храмах, в домах, в избах, в хатах у домашнего очага. На улицах в это время толпы детей, а в древности, вероятно, и взрослых, воспевали, кликали Коляду, как называется этот рождественский праздник и поныне.
По-видимому, это слово не славянское и пришедшее к славянам, быть может, уже в христианское время от римских календ и византийской коланды, ибо этим именем греческое церковное поучение обозначало и славянские языческие празднества на Рождество Христово. В иных великоросских местах Коляда заменяется словом У сень, Овсень, Говсень, Таусень, идущий, как доказывают, от одного корня с ясный и весна, что вообще обозначает загоравшийся свет, рассвет, зарю, утро. По имени празднества и воспеваемые песни называются колядками. Мы видели, что дети высылались на улицу с хлебным зерном, чтобы посыпать, обсевать счастьем и благодатью все дворы. Оттого они назывались посыпальщиками. Несомненно, что это и было главным или существенным их делом, а песни-колядки составляли уже необходимое слово для прославления этого дела.
Все колядные и другие песни этого празднества воспевали в разных видах и в различных оттенках, главным образом, урожай, прославляли и призывали в дома всякую благодать земледельческого быта, все то, что высказывалось в одном слове жизнь, обилье, изобилье, богатство, ибо в древнем смысле слово жизнь прямо означает обилье в скоте и хлебе и во всякой земледельческой благодати. И так как основой жизни был хлеб, то во всех песнях, как и во всем рождественском обряде, он и стоит на первом месте, является божеством — ему песню поют, ему честь воздают, как говорит великоросская подблюдная песня. Одна колядка в Галицкой Руси воспевает пожелания урожая такими словами:
Ой, в поле, в поле, в чистом поле,
Там орет золотой плужок;
А за тем плужком ходит сам Господь,
Ему погоняет да святый Петр,
Матерь Божия семена носит,
Семена носит, пана-Бога просит,
Зароди, боженька, яру пшеничку,
Яру пшеничку и ярое жито;
Будут там стебли — самые трости,
Будут колоски, как былинки,
Будут копны (часты), как звезды,
Будут стога, как горы,
Соберутся возы, как черные тучи...
Золотой плужок, по другой колядке, с четырьмя волами, которые в золоте горели, несомненно, сохраняет память о золотом горящем плуге и ярме днепровских геродотовских скифов. Само собой разумеется, что в отдаленной древности эти песни носили в себе иные краски быта, рисовали иные образы, иные представления и созерцания, в которых языческое и мифическое высказывалось с большей полнотой и определенностью. Известна золотая сошка и у нашего мифического пахаря-богатыря Микулы Селяниновича, "которая так же, как и у скифов, — говорит Буслаев, — пала с поднебесья и глубоко засела в землю". Богатырская былина о Микуле Селянине, конечно, есть только случайно уцелевший отрывок обширного мифического песнопения, какое некогда существовало и у русского народа.
Возврат солнца на лето, возрождение небесного света-огня, дававшее мысль о пробуждении природы к силам своего плодородия или к силам своего разнообразного творчества, порождало в человеке естественные надежды и пожелания, чтобы дом и двор его в этом светлом будущем были полны всяким земным добром, чтобы его житейские отношения и дела были полны счастья и благополучия. Но желание сердца неизменно приводит и мысль к гаданию о том, в каком виде и в каком объеме предстанет это ожидаемое будущее, в какой степени желанное сбудется. В уме земледельца хлебное зерно, которым он олицетворял свое пожелание всякого блага, рассыпая его, как саму благодать, на счастье и здоровье всякому дому, это зерно, как зародыш урожая, уже само по себе вызывало мысль ко всякому гаданью. В зерне-зародыше существовала только возможность счастливого урожая, а потому оно и увлекало мысль к мечтам о полноте этого счастья. Так точно и в самом зародыше света-огня, в этом зерне будущего творчества природы заключалось, так сказать, только обещание жизни, почему и здесь с первыми явственными признаками прибывающего дня, когда небесный свет все больше и больше загорался огнем жизни, языческая мысль невольно отдавалась тому же гаданию о будущем счастье, какое кому наиболее желалось. Зародыши жизни невольно возбуждали мечты о том, как эта жизнь явится в своей полноте, что она даст, что пошлет и чего не пошлет со своей высоты.
Естественно, что время зимних святок само собой становилось источником всяческих гаданий и особенно в том возрасте и в той среде, где возбуждалось больше желаний. Все это празднество во всех своих песнях, обрядах и поклонениях в существенном смысле было только молением и гаданием о жизни и в смысле всякого земледельческого обилия, и в смысле ее радостного и счастливого течения.
Созерцая в солнечном повороте явственное воскресение Божьего света, или воскресение природы от зимнего мрачного сна, и вместе с тем понимая весь видимый мир живым существом, язычник по естественной связи этих воззрений должен был мыслить живое и об умершем мире. Он был убежден, что и посреди умерших в это время совершается такой же возврат к свету и к жизни, что и умершие точно так же празднуют общее торжество живых. Вот по какой причине святочные ночи в воображении язычника населялись незримыми духами, торжествовавшими свое пробуждение. Это была нежить, которая, по народным представлениям, своего обличья не имеет и потому ходит в личинах. Очевидно, что ряженье во время святок служило олицетворением неживущего мира, который под видом различных оборотней, женщин, переодетых в мужчин, и мужчин, переодетых в женщин, особенно страшилищ в шкурах зверей, медведей, волков и т.п., являлся в среду живых и, ходя толпой по улицам, совершал свою законную вакханалию-русалью, воспевая песни, творя бесчинный говор, пляски, скаканье. Довольно ясное указание на такое понимание оборотней находим и в старой письменности, которая к тому же относит эти языческие представления к области чарования и гадания. Она упоминает о двенадцати опрометных лицах звериных и птичьих, "се есть первое: тело свое хранить мертво и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлом, рыщут лютым зверем и вепрем диким, волком, летают змием, рыщут рысью и медведем". В христианское время все это стало делом бесовским и воспроизводимый ряженьем умерший мир стал миром демонов-чертей. Но так ли думал об этом язычник? Он, конечно, чувствовал, что это мир смерти, этой существенной вражды для всего живого, что это мир глухой ночи, вообще наводящей страх и ужас, как скоро в ее мертвой тишине огласится какой-либо шелест и звук жизни. Однако в сонме ряженых язычник из самой смерти воспроизводил живое, а потому едва ли верил только в одну вражду этого мира. И ночью он страшился не мертвой тишины, не смерти, а именно призраков жизни, которая потому и казалась страшной, что появлялась в необычное время. Суженого-ряженого он призывал в своих гаданиях как живое существо. Надо полагать, что понятий о демонской нечисти у язычника еще не существовало и он взирал на умерший мир как на все живое, способное и на добро, и на зло, смотря по отношениям и обстоятельствам. В языческих представлениях славянства незаметно следов так называемого дуализма или разделения мира между двумя началами добра и зла. До такой философской высоты славяне еще не успели, да и не могли дойти в своем простом воззрении на природу как на единство всеобщей жизни.
После празднества солнечному повороту внимание язычника естественно останавливалось на весеннем равноденствии, которое довольно явственно отделяло время зимней стужи от теплых дней весны. Это новое языческое празднество теперь разрушено в своем составе переходящими днями христианского празднования Пасхи и Великого поста, но и здесь во все это время существенной чертой языческого обряда являлось поклонение воскресающей жизни. Под влиянием этой главной мысли празднования язычник прежде всего сжигал или, собственно, хоронил зиму — смерть в образе соломенной куклы, наряженной бабой, которую или сжигали, или бросали в реку, что значило одно и то же — похороны. Поэтому Масленица являлась как бы временем тризны или языческого отправления поминок по умершей зиме и стуже. Однако и посреди этих похорон все-таки видно, что праздновалось воскресение жизни. Масленичная тризна совершалась с радостью и с обрядами и даже вакханалиями, во многом сходными с празднованием зарождения света и огня жизни в зимние святки. Вакханалии на Масленице точно так же сопровождались ряженьем. Даже лошадей, которые возили колесницу ряженого, тоже наряжали в разных других животных. В иных местах девушки рядились бабами, надевая на голову повойники и кички; в других — мужчины надевали соломенные колпаки, которые потом сжигали. Иные переодевали платье навыворот, расписывали лицо сажей и т.д. Нельзя сомневаться, что и в этом масленичном ряженьи олицетворялась та же основная мысль о пробуждении умерших, которая устраивала и святочные вакханалии. В сущности, это был обряд призывания умерших. "Древнейшее свидетельство об этом, — говорит Касторский, — сохранил Козьма Пражский, повествуя, что князь чешский Брячислав (1092 г.) запре тил сценические представления, совершаемые на распутьях для удержания душ, и языческие игры, которые отправлял народ с плясками и надеванием маски, чтоб вызвать тощие души усопших".
На Масленице первый испеченный блин оставлялся на слуховом окне для родителей, которые невидимо приносились и съедали его. Вот о ком вспоминал язычник при первом дуновении весеннего тепла. В его разумении само это тепло происходило от пробуждения мертвых. Еще в зимние морозы, когда вдруг случалась оттепель, он говаривал: родители вздохнули! Вот по какой причине в великий страстной четверг рано утром палили солому и кликали мертвых, как свидетельствует церковное запрещение XVI века. Это были похороны зиме или сожжение снегов и призывание живой жизни из самих гробов. Свои понятия, быть может еще мифические, о весеннем таянии снегов народ выразил в присловье о первом дне апреля, когда церковь празднует день Марии Египетской — Марьи-Зажги Снега. Сам снег, идущий в марте, приобретал особое мифическое свойство и особую силу.
Клич умерших "Встаньте, пробудитесь, выгляньте на нас, на своих детушек", который исполняли старые женщины, сливался с кличем или закликанием самой весны, который исполняли молодые и дети, если не в одни и те же дни, то в одно это время появления весеннего тепла. Для этой цели из пшеничного теста пеклись жаворонки; с ними женщины, девицы, дети выходили на проталинки, на высокие места, где снег уже стаял, на холмы и пригорки, дети взлезали на кровли амбаров и воспевали:
Весна, весна красная!
Приди, весна, с радостью,
С радостью, радостью,
С великою милостью,
Со льном высоким,
С корнем глубоким,
С хлебом обильным!
амо собой разумеется, что в один из тех же дней язычник кликал и солнце, когда оно играло, что теперь совершается рано утром в первый день Пасхи. Смотреть это играющее солнце выходили на пригорки, взлезали на кровли, и дети воспевали клич:
Солнышко, ведрышко,
Выгляни в окошечко!
Твои детки плачут,
Пить, есть просят...
Солнышко, покажись,
Красное, снарядись!
Таким образом, клич, обращенный к родителям, был, в сущности, клич к весеннему дуновению. Это дуновение тепла в языческих мыслях представлялось как бы душой умерших.
Радость воскресения новой жизни переносилась от живых в умерший мир. Когда наставало полное тепло и показывалась первая трава, живые давали умершим святой покорм, который назывался Радуницей. Теперь по переходящим дням Пасхи это приходится на вторник на Фоминой неделе и не всегда совпадает с настоящим природным днем полного весеннего тепла. По поверью народа, на Радуницу родители из могил теплом дохнут. В Беларуси Радуница прямо и называется Дедами ("Дзяды"). В это время живые приходят на могилы дедов-родителей, приносят кушанья (закуски) и напитки и вместе с умершими совершают трапезу, но в собственном смысле угощают только умерших, причем кладут или катают на могилах великоденские яйца, даже зарывают яйцо в могилу, льют на могилы мед и вино.
Надо заметить, что в языческое время родители хоронились обыкновенно на высоких горных местах или на горах; относительно живущего поселения в Шенкурском и Вельском округах выражение идти на горы значит идти на кладбище; на такие же горы язычник выходил и закликать весну; на горах он встречал играющее солнце; на горах и на могильных холмах или курганах, какие язычник ссыпал над умершими, после таяния снегов показывалась первая проталина и затем первая травка. Время появления этой первой зелени и получило наименование Красной, т.е. прекрасной, Горки, как известной высоты весеннего тепла. Родительский покорм Радуницы совершался на первой зелени и потому совпадал с временем Красной Горки.
Дух весеннего тепла приносился из могил родителей, их души оживали и носились между живыми. Но весеннее тепло приносили и прилетавшие птицы. Вот немалое основание для заключений языческой мысли, что прилетающие птицы есть эти самые живые души родителей, т.е. вообще умерших. Они прилетают из Ирья, из неведомой теплой страны, которая соответствует христианскому раю.
И не одни птицы, но и насекомые, особенно порода жуков, приобретали значение живых душ, способных, как и птицы, о многом вещать и рассказывать живому человеку.
Весной вся природа населялась живыми существами, и, по разумению язычника, все это были такие же вещие души, какую он чувствовал и в собственном существе.
Весенний разлив реки восстанавливал в глазах язычника величавый образ жизни в водяном царстве, и как скоро река после зимнего оцепенения становилась живым существом, то и в ней возрождались живые души — русалки или берегини. Они появлялись на божий свет с первой зеленью на деревьях и пропадали глубокой осенью, когда пропадала и одежда леса. Это были существа земноводные. Они жили и в реках, и в лесах на деревьях. По многим признакам язычник и в этих образах своего мифического созерцания почитал души умерших. Сама одежда русалок — белые полотняные развевающиеся сорочки без пояса и зеленые ветви и листья, как среда их весенней жизни, уже рисует образ покойника. Они ходят также и нагие, но просят у живых себе одежды. По этой причине им жертвуют полотно или холст на рубашки, также полотенца и целые сорочки, развешивая их на ветвях дуба и на других деревьях.
По белорускому поверью, на Троицкой неделе ходят по лесам голые женщины и дети (русалки), которым при встрече для избежания преждевременной смерти необходимо бросить платок или хотя бы лоскут, оторвав от своей одежды. Неделя перед Троицыным и Духовым днем называлась Русальной, а четверг этой недели, именуемый Семиком, в Вологодской губернии прямо называется Русалкой. В Малороссии этот день называется Великим днем Русалок, т.е. их Светлым Воскресением, он же назывался Навьским Великим днем, от навь — мертвец.
Русальная неделя с днями Троицыным и Духовым носят также имя зеленых святок, в отличие от святок рождественских. Действительно, в существенных чертах оба празднества сходны. То были святки по случаю возрождения небесного огня — света; теперь наставали святки по случаю возрождения живой природы, распускавшейся зеленым листом деревьев и расцветавшей полевыми цветами. Там во всех обрядах зарождение жизни чествовалось осыпанием, обсевом хлебными семенами. Здесь то же значение имело яйцо, обыкновенно крашеное, желтое, иногда красное, с которым выходили закликать весну, которое приносили на могилы родителей, кумились им, т.е. подавали яйцо сквозь венок и целовались, что означало союз любви и дружбы; пекли с яйцами пироги, лепешки, драчены, караваи; приготовляли яичницу, с которою в Семик, в день Русалок, и на Троицу ходили в лес завивать венки. Яичница в эти дни вообще представлялась каким-то необходимым, как бы жертвенным блюдом. Яйцо ведь заключало в себе семя жизни уже не растительной, а прямо живой или животной.
Вместо снопа, которым олицетворялось божество плодородия и которому поклонялись в рождественские святки, теперь, в зеленые святки, такое же почетное место занимала одетая листвой кудрявая березка, пестро разукрашенная лоскутками и лентами, как знаками расцветших цветов.
В зимние святки соломой или сеном постилали обрядовый стол, соломой устилали место и путь снопу, ею же постилали пол в избе; теперь вместо соломы на те же надобности употреблялись зеленые ветви, цветы и трава. Тогда обряд празднества находился в руках старших, теперь праздновала молодежь.
Русалки были девы. Они в зеленые святки выходили из рек, озер, колодезей (криниц, родников) на сушу, в луга и леса, и шумными гульбищами справляли свое возрождение. Они плескались в воде, хлопали в ладоши, хохотали, аукались, водили хороводы, плясали, пели песни. И для живых Русальная неделя была праздником девичьим. Как в зимние святки девицы хоронили по рукам золото со своими мечтами о будущем счастье, так и теперь они завивали свои мечты о счастье в зеленые венки и гадали о том же суженом, о своей судьбе, о девичьей доле. Завивание венков, справляемое обыкновенно в Семик, в иных местах так и называется встречей русалок. В коренном значении вен, венок, от глагола вить, обозначал связь, союз любви. Иначе он назывался вьюнок, вьюн, отчего и весь обряд венков носил имя Вьюнец. Впоследствии вено назывался брачный договор, и венок, венец освятился церковью как символ бракосочетания. В языческое время венок, свитый из первой березовой листвы и спетый первой весенней песней, конечно, приобретал волшебную силу. Эти-то венки с песнями девицы несли в лес и бросали русалкам или бросали их в реку, отдавая тем же русалкам, все с теми же мыслями и вопросами о будущем счастье.
К кому же обращались эти гадания и эти вопросы? Язычник по своим созерцаниям ни в коем случае не мог говорить с пустым местом, с какой-либо стихией или отвлеченностью, какую может представлять себе только отвлеченная ученость. Он говорил непременно живому существу, а таким живым существом он мог представлять себе только живую душу, таких же людей, как он сам, правда, изменявших свой лик переходом в другое существование, но, по его разумению, никогда не исчезавших из живого мира. Повсюду в природе язычник видел одно существо — собственную душу. В его глазах это и была та самая жизнь, которую он боготворил везде, во всякой былинке. Существом собственной души он и населял весь мир. Кто мог отвечать на какой бы ни было человеческий вопрос, как не то же существо человека, мыслившее и чувствовавшее одинаково с живыми людьми? Поэтому всякое гадание, особенно на святках во время рождения света и на святках во время рождения зеленой природы, было, в сущности, беседой, переговором с невидимым миром особой человеческой жизни. Живому человеку-язычнику, прирожденному поэту по своим воззрениям, так свойственно было обращаться в этот мир и спрашивать о том, что думают о нем милые предки-родители и как желают устроить его судьбу?
Вот почему и в старой письменности верование в мертвецов-оборотней входило в состав особых гадательных книг, которых было четыре: "Остролог, Острономиа, Землемериа, Чаровник, в них же суть вся дванадесять опрометных лиц звериных и птичьих", о которых свидетельство мы привели выше.
Вот почему и на Русальной неделе, как и в зимние святки, совершалась шумная вакханалия с переряживанием. Да и всякое подобное игрище в старой письменности носило имя Русальи. Быть может, в этом имени и лежит коренное понятие о ряженых игрищах как о сходбищах, олицетворявших сонм вызванных к жизни умерших, вообще сонм воскресающей жизни во всей природе.
Поклонение умершим не было поклонением какому-либо божеству смерти. Здесь о смерти не было и помышления. Язычник чествовал своими обрядами живую жизнь и в самих могилах.
Он поклонялся ожившему духу жизни, который являлся ему в весеннем тепле, в весеннем запахе первой зелени и первых цветов.
Он чувствовал, что с наступлением весны одухотворение разливалось во всей природе. Кровное родство идей и самих слов о духе, воздухе и душе неизбежно влекло языческую мысль к олицетворению воскресшего духа природы и в образе человеческого духовного существа, теперь из самих могил дохнувшего теплом. Язычник вспоминал об умершем именно в тот момент, когда в природе повсюду замечал пробуждение жизни, и чем это пробуждение было ощутительнее, тем си ль нее становилось и его желание вызвать на божий свет этот родной и любезный мир, с которым в свое время он так же радостно встречал весеннее возрождение той же жизни-природы.
В сущности, здесь и в самом человеке воскресало и возрождалось, можно сказать, застывавшее в зимний холод чувство природы, в собственном смысле чувство жизни, которое неотразимо действует на каждое живое существо. Весна в самом человеке раскрывает какие то неведомые стремления, какую-то неведомую тревогу и тоску, неизъяснимые желания и искания... По языческим понятиям, весной (30 марта) даже и домовой бывает очень неспокоен. Весеннее чувство исполняло каждое существо особой потребностью жизни. Эта потребность в разных возрастах различно и выражалась.
Старые и пожилые с любовью вспоминали старую жизнь и взывали к ней на могилах умерших родителей. Они их окликали такими речами: "Родненькие наши батюшки! Не надсажайте своего сердца ретивого, не рудите своего лица белого, не смежите очей горючей слезой. Али вам, родненьким, не стало хлеба-соли, не достало цветна-платья? Али вам, родненьким, встосковалось по отцу с матерью, по милым детушкам, по ласковым невестушкам? И вы, наши родненькие, встаньте, пробудитесь, поглядите на нас, на своих детушек, как мы горе мычем на сем белом свете. Без вас-то, наши родненькие, опустел высок терем, заглох широк двор; без вас-то, родимые, не цветно цветут в широком поле цветы лазоревы, не красно растут дубы в дубровушках. Уж вы, наши родненькие, выгляньте на нас, сирот, из своих домков, да потешьте словом ласковым!"
"Родимые наши батюшки и матушки! Чем-то мы вас, родимых, прогневали, что нет от вас ни привету, ни радости, ни той прилуки родительской? Уж ты, солнце, солнце ясное! Ты взойди, взойди с полуночи, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не во тьме сидеть, не с бедой горевать, не с тоской вековать. Уж ты, месяц, месяц ясный! Ты взойди, взойди со вечера, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не крушить во тьме своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез по милым детушкам. Уж ты, ветер, ветер буйный! Ты возвей, возвей со полуночи, ты принеси весть радостну нашим покойничкам, что по них ли все родные в тоске сокрушилися, что по них ли все детушки изныли во кручинушке, что по них ли все невестушки с гореваньица надсадилися!"
Это была песня старой жизни. Молодое колено с любовью искало жизни молодой, искало самой любви и с этой мыслью уходило в луга и леса завивать венки, гадать о будущем счастье, воспевать это счастье, то есть саму любовь, которая, конечно, являлась божеством и носила любовное имя Лады или Лада, откуда известные слова ладить, ладно, лад, означающие союз, дружбу, любовь. Как зимние святки открывали время свадьбам, почему Рождественский мясоед и прозывался Свадебницами, так и первая трава — Красная Горка — тоже была законным временем свадеб; с Красной Горки начинались хороводы, песни и всякие игрища "между селы", как говорит летопись. "Браков у язычников не бывало, но были игрища между сел. Сходились на игрища, на плясанье и на всякие бесовские игрища и тут умыкали себе жен, с которой кто совещался; имели по две и по три жены".
К числу таких игрищ, несомненно, принадлежали известные и теперь "горелки", в которых гореть значит оставаться одиноким в то время, как все стоят парами, и затем бегать и разбивать пару, догонять и умыкать себе девицу. В известном смысле, это был жребий добывания себе девиц.
Имя весны, как мы упоминали, родственно слову ясный, а ясный одного корня с ярый, почему у западных славян весна носила имя яро. У нас ярь, яровое называется жито, посеянное весной, каков и овес, идущий от одного корня с весною; яроводье — весенний разлив реки, ярина — летняя шерсть на овцах, ярка — молодая овца и т.п. Другие виды корня -яр- суть жар, пыл; заря зарница, зреть. Ярый вообще значит светлый, чистый, белый (например, ярый воск, мед), блестящий, яркий. Это были понятия о естестве весеннего времени, которые вместе с тем переносились и на естество нравственное; ярый, яростный значило сильный, буйный, неукротимый, горячий, кипучий, пылкий, вспыльчивый, пламенный, страстный, отчего гнев царев, ярость царева назывались опалой. Все эти черты воссоздавали поклонение особому божеству весны, Яровиту, как оно называлось у западных славян, или Яру ну и Яриле, как оно обозначается у нас на Руси. Жрец Яровита, высчитывая его качества, от его же имени произносил такие слова: "Я бог твой; я тот, который одевает поля муравою и листвием леса; в моей власти плоды нив и дерев, приплод стад и все, что служит на пользу человека: все это даю чтущим меня и отнимаю у отвергающих меня". Эта речь может отчасти раскрывать смысл поклонения и нашему Яру ну. В его имени язычник обожал ярость самой жизни, ее плодотворящую силу, огонь и жар ее весеннего творчества.
Празднование Яровиту, начинавшееся с Красной Горки, по всей вероятности, продолжалось в течение всего весеннего времени до самого Купалья, или до того момента, когда растительное царство восходило к полной своей красоте и зрелости, что приходилось на конец июня. Видимо также, что это празднование выражалось в обычных хороводах, песнях и игрищах между селами, которые не переставали и не умолкали до самого Купалья. Проводы весны или похороны самого Ярилы, Яру на в образе особой куклы, которую хоронили в земле, сопровождались, как и другие проводы праздничных дней, шумной вакханалией. В иных местах куклу делают из соломы, наряжают в бабий наряд, убирают цветами, кладут в корыто и с песнями несут к реке или озеру, вообще к воде; там по окончании обряда срывают наряд, топчут чучело ногами и бросают в воду.
Нужно заметить, что всякие проводы языческих празднеств или особых времен года всегда сопровождались похоронами особой соломенной или другой куклы, которую обыкновенно сжигали, а теперь, с окончанием дней Ярилы, топили в воде, что означало тоже похороны, совершаемые только во время Купалья.
Это вещественное олицетворение божества или самого празднества, естественно возникавшее в уме язычника из всех оснований его верования, служило поводом и для возделки так называемых идолов, кумиров, болванов. От соломы переходили к дереву, от снопа к образу человека и вытесывали надобную фигуру, а в малом виде лепили ее из глины и даже выливали из металла, как можно судить по некоторым находкам подобных изображений. Такие болваны, которым поклонялись руссы даже и на походе, в чужой земле, описывает араб Ибн-Фадлан.
Красная Горка или первая зеленая трава, как мы говорили, составляла высоту первого весеннего времени. В Средней России это приходилось к Юрьеву весеннему дню (23 апреля) или вообще к концу апреля. С первого оклика весны до этих дней проходило около восьми недель. Столько же времени проходило от Красной Горки до Купалья, особого празднества в честь летнего солнцестояния или солнечного поворота к зиме, когда теплое время восходило к своей макушке и начинались летние жары. Как в зимние святки языческое празднество свету-огню сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Христова, так и языческое Купалье сосредоточивалось у христианского праздника рождества св. Иоанна Крестителя, 24 июня. Таким образом, от первого зарождения света-солнца до его высшего торжества проходило целое полугодие, исполненное явственных признаков быстро и сильно развивавшейся жизни во всей природе.
Каждую ступень этого развития язычник переживал полным чувством радости, удивления, изумления, поклонения, окликая и закликая песней каждый новый дар Божьей милости, олицетворяя действие этого дара в особом обряде или в особом игрище, творя ему жертвы за домашним столом, изготовляя на жертву особые виды хлебного печенья, особые кушанья. Первый светлый и теплый луч солнца, первое дуновение весеннего тепла, первое движение весенних вод, первая зелень луга, первая зелень дерева, первый цветок, первый дождь, первый гром — все это одно за другим принималось как ниспосылаемый Божьей милостью дар, восхвалялось песней, чествовалось поклонением и, как Божья святыня, получало целебные свойства и силы, употреблялось как, например, омовение весенней водой, или первой росой и первым дождем, или дождем после первого грома на здоровье, на очищение или на красоту живому человеку. Свет-огонь жизни, восходя к своей полноте, наконец разгорался чудодейственной силой. Это бывало в ночь на Ивана Купалу. Растительная природа в это время исполнялась чудесами. Цветы и травы приобретали именно в эту ночь такие волшебные силы и свойства, каких в другое время в них не существовало. Теперь-то и необходимо было сторожить минуту, когда эти волшебные существа давались в руки. Весь лес горел особой жизнью, деревья переходили с места на место и шумом ветвей разговаривали между собою, "дубы расходились и составляли свою беседу". Сама река в эту ночь бывает подернута каким-то особым серебристым блеском. Во всем воздухе носится очарование, волшебство, особый (поэтический) страх, оттого что тут же носятся невидимые и неведомые духи, способные натворить всяких бед. Словом сказать, язычник в эту ночь во всей природе созерцал, чувствовал горящий и палящий огонь жизни. Конечно, это был праздник огню-солнцу, почему в это время и зажигались пожары или костры огнем животворным, добытым от трения дерева. Огни зажигались на горах, при реках и источниках, в рощах и лесах. Вокруг огня собирались толпой мужчины и женщины в венках из цветов, в поясах из трав, пели песни, водили хоровод, плясали и перепрыгивали через костер на очищение и на здоровье. В иных местах сжигали на костре белого петуха. Все это происходило до самой утренней росы, когда толпа постепенно умывалась росой или уходила к реке, к озеру, к источнику, вообще к воде и также умывалась и купалась на очищение от очарований и болезней и на здоровье. Таков был существенный смысл употребления в это время огня и воды. В понятиях язычника это было Купалье, крещенье-обновленье и очищенье водой и огнем, так как и само слово Купалье, Купало лингвисты сближают со словом кипеть, кипень.
В своем коренном значении это слово вполне соответствует слову ярый, почему Ярило и Купало в коренном смысле однозначны. Они сливаются и в языческом поклонении*.
______________________
* Соловьев. История России. — II, в приложении: Письмо Буслаева. — С. 25.
______________________
По-видимому, как на купальском празднике, так и при всех других годовых обрядах сжигаемый огонь представлял видимый образ того невидимого, но ощущаемого духа, который возводил весну и лето, творил созревание жита и всякой растительности, давал спорынью, плодородие, который и в существе самого человека обнаруживал свои действия особым буйством и яростью жизни, что, конечно, всегда и сопровождалось обычными вакханалиями и игрищами. В 1505 году один игумен так описывал купальскую вакханалию в городе Пскове: "Когда приходит этот великий праздник, день Рождества Предтечева, и в ту святую ночь мало не весь город возмятется и взбесится... Встучит город сей и возгремят в нем люди... стучат бубны, голосят сопели, гудут струны; женам и девам плескание (плеск в ладоши) и плясание, и главам их накивание, устам их кличь и вопль, всескверные песни, хребтом их вихляние и ногам их скакание и топтание; тут мужам и отрокам (парням) великое прельщение и падение; женам замужним беззаконное осквернение, девам растление..." По свидетельству Стоглава, люди, возвращавшиеся домой с этих вакханалий, падали, аки мертвые, от того великого хлохотания. "Те же псковичи, — прибавляет игумен, — в тот святый день выходят, обавники, мужчины и женщины, чаровницы, по лугам и по болотам, в пути и в дубравы, ищут смертной травы и привета, чревоотравного зелия, на погубу человечеству и скотам, тут же и дивия копают коренья на потворение и на безумие мужам; это все творят с приговоры сатанинскими"... Мы видели, что вещие травы собирались и на Петров день 29 июня. Точно так же на другой день после этого праздника, то есть с наступлением мясоеда, происходят особые вакханалии, которые, несомненно, были тоже купальские или Яруновы вакханалии, перенесенные на мясоед, вероятно, вследствие церковных запрещений веселиться в постные дни.
Таким образом, в течение целого полугодия, в промежутке Солнцевых поворотов от зимы на лето и от лета на зиму, язычник праздновал постепенное восхождение природы от холодного мертвого сна к цветущей и огненной поре лета. Он внимательно и чутко следил за каждым дуновением весеннего тепла, этого радостного и милостивого духа, пел ему песни, водил хороводы, завивая и развивая венки, гадая о счастье и любви, и, живя сам радостной жизнью всеобщего возрождения, искренне веровал, что той же жизнью должны веселиться и умершие (каковы русалки), что они заодно со всей природой участвуют в ее возрождении и дышат тем же теплом жизни и веселья. По пословице "Живой живое и думает", язычник не мог иначе и понять состояние зем ных дел во время оживления всей природы.
С окончанием купальских празднеств наставала, по народному выражению, макушка лета, начиналась страда — горячая пора полевых работ, следовавших одна за другой без устали и без отдыха. Песни, хороводы, игрища притихали. "Плясала бы баба, плясала, да макушка лета настала", — говорит народ об этой страдной поре. "Всем лето пригоже, да макушка тяжела!"
Работы начинались сенокосом, потом следовало жнитво.
Созревший хлеб, конечно, возводил мысль язычника к "Растителю класов", к божеству хлебного плодородия, которым, по-видимому, у нас почитался Волос или Beлес. Сам праздник жатвы называется Волотками. На юге России в начале жатвы завивают Волосу бороду. Это делает одна из жниц: захватив в руку куст колосьев, она свивает их на корню, как косу, потом заламывает и в таком виде оставляет. Этот куст-завиток приобретает святое значение, к нему опасаются и прикоснуться из боязни, что от прикосновения того человека изогнет и скорчит в такой же завиток. В костромских местах в начале жатвы оставляют на ниве волотку на бородку — куст несжатых колосьев. На севере (Архангельская губерния) подобный обряд делается в конце жатвы: последние несжатые колосья связывают на корню снопом и украшают этот сноп цветами. Там употребляются даже выражения: хлебную бороду завить — значит окончить жатву и убрать хлеб; сенную бороду завить — окончить сенокос и убрать сено. В Новгородской губернии при завивке Волосу бороды жница воспевает:
Благослови-ка меня, Господи,
Да бороду вертеть.
А пахарю-то сила,
А севцу то корова,
А коню-то голова,
А Микуле — борода.
Если это имя Микула должно обозначать известного мифического пахаря русских былин Микулу Селяниновича, то здесь он прямо сближается с Волосом, который, следовательно, не только был пастух, скотий бог, но и селянин пахарь. Мы уже заметили, что он точно так же, как скифский третий брат, обладал золотой сошкой*.
______________________
* Е. Барсов. Критические заметки // Вестник Европы. — 1878, октябрь. — С. 804. Буслаев. Русский богатырский эпос — IV. — С. 13.
______________________
В иных местах подобную бороду завязывают Илье-пророку из овса, также чудотворцу Николе или самому Христу — явное влияние уже христианских понятий.
Конечно, нива, растущий хлеб вызывали в язычнике особое благоговение и особое внимание ко всем переменам, происходившим там с развитием растительности. С радостью язычник встречал первый колос и освящал его появление особым обрядом. И теперь во Владимирской губернии молодежь собирается на краю села, становится в два ряда лицом друг к другу, схватывается друг с другом обеими руками и таким образом устраивает между рядами как бы мост, по которому проходит малютка-девочка, убранная разноцветными лентами. Каждая пара, как только девочка уходит дальше, перебегает вперед и снова устраивает из рук мост для шествия малютки. Таким образом, с перебегами доходят до самой нивы. Это значит — водить колосок.
У нивы девочку спускают наземь, она срывает несколько колосьев, бежит с ними в село прямо к церкви, где и бросает их. При обряде поют песни:
Пошел колос на ниву,
На белую пшеницу...
Или:
Ходит колос по яри,
По белой пшенице,
Где царица шла,
Там рожь густа:
Из колоса осьмина,
Из зерна коврига,
Из полу зерна пирог.
Родися, родися,
Рожь с овсом,
Живите богато,
Сын с отцом.
Первый сжатый сноп, как и рождественский дед, приобретал значение священное и целебное. Его приносили в избу и ставили в переднем углу. Его семена теперь носят в церковь для освящения, мешают их с посевными семенами, а часть берегут на всякую надобность как целебное средство.
Такое же значение приобретал и последний сноп, который вдобавок наряжали куклой, в женский или мужской убор, с песнями несли его во двор и ставили в избе в передний угол. Этот сноп также прозывался дедом и, по языческим понятиям, действительно, представлял самого житного деда, обитателя нивы. Как в доме домовой, в лесу леший, в воде водяной, так и в ниве живет ее живой дух, дед полевой, или полевик, ростом равный высоте хлеба, а после жатвы — каждому оставшемуся срезанному стеблю. В поле живут также и полудницы русалки, которые в летнюю пору сидят во ржи и хватают малых детей.
В Галиции житного деда представляют стариком с тремя длиннобородыми головами и с тремя огненными языками. Не это ли образ Триглава Штетинского, которому поклонялись балтийские славяне?
Все это остатки и отрывки поклонения паханой ниве, созревшему хлебу; все это выражения поэтического чувства и поэтической мысли, которые ни на минуту не покидали язычника во всех его отношениях к матери-природе.
В одно время с жатвой, по замечанию поселян, уже с Ильина дня, когда настают холодные утренники, приходит осень.
Действительно, от самого поворота солнца на зиму, а лета на жары природа мало-помалу уносит куда-то свои живые и веселые силы. С этого времени умолкают певчие птицы, живой лес и поле становятся молчаливыми, птицы потом совсем улетают в неведомые страны, в неведомый ирий или вырай, т.е. рай. Ласточки собираются вереницами, ложатся в озера и колодцы, из которых, как сказано выше, весной появлялись русалки — явное дело, что здесь разумелись души умерших людей. В первые дни октября в лесу сам леший куда-то пропадал и лес оставался пустым, как он на самом деле остается пустынным, молчаливым и голым, без листа. Водяной, окованный первым льдом, тоже засыпал на всю зиму. Ясно, что с осенью исчезала жизнь природы, исчезали мало-помалу и духи-образы этой жизни. Ясно, что всякий дух, живший в лесу, в реке, в поле, на ветвях дерева, как русалка, и т.п., был сама жизнь, которую понять и представить себе язычник иначе не мог, как в образе духа. В этот образ живого духа он облекал и все умершее, не веря от полноты созерцаний жизни, что в мире что либо умирает на века.
Язычник боготворил природу со всех сторон, поклонялся и веровал ей на всяком месте, при всяком случае. Чтобы он ни делал, религиозное чувство к природе не оставляло его ни на минуту. Начало и конец всякого дела он освящал молением-поклонением и жертвой в различных видах по различию дел, но всегда с глубоким чувством сыновней детской любви и зависимости. В своих отношениях ко всем явлениям природы он был истинный ребенок, истинный ее внук, как он называл сам себя, упоминая о своих дедах-богах. Его чувства к ней были исполнены любви и страха. И это были два неиссякаемых источника, из которых били неистощимым ключом все его мифы, все его верования, все его разумение природы до самых мелких подробностей. Здесь же заключалась и та основа его воззрений на дела внутреннего и внешнего мира, по которой он не мог резко отделять друг от друга добро и зло. Где нынче был страх, там завтра все освещалось чувством приязни и любви; где нынче устрашала видимая или невидимая вражда природы, там завтра все покрывалось отношениями полной дружбы и родства. Как ребенок, он веровал в природу как в одно живое цельное неразделимое существо и не понимал еще того философского отделения света от тьмы, добра от зла, которое появляется в язычестве уже при философской обработке его начал с помощью мудрых размышлений и глубокомысленных отвлечений.
Представления о злом мире, исполненном неугасимой вражды к человеку, которые теперь существуют в народных верованиях и причисляются к древнему язычеству, несомненно, появились уже в позднее время, когда водворилась истинная вера и учение о грехопадении. Наш язычник не понимал еще, что такое грех и откуда он идет, а потому и не мог себе создать точного и ясного представления о началах добра и зла, нравственного света и нравственной тьмы. Все его боги и духи не дают никаких определенных намеков на такое понимание их природы. Никаким враждебным силам наш язычник не поклонялся. Он их не знал. Некоторые исследователи находят эти враждебные силы в умершем мире, в тех духах жизни, которые восставали в зимние святки или носились в купальскую ночь и появлялись и в другое время повсюду, где их видела языческая мысль. Но это были только страшные силы, способные на добро и на зло, страшные по той причине, что они являлись живущими там, где истинного живого существа не было видно, или в такое время, в полночь, когда весь живущий мир спал крепким сном и на улицу не выходил, а между тем звук и шелест жизни не умолкал и в понимании язычника непременно облекался в живое существо. Домовой, водяной, леший, полевой враждовали лишь в то время, когда их к тому побуждала сама жизнь природы, восходящая к своему весеннему расцвету или уходящая к зимнему сну. В сущности, все создания языческого воображения, все божества язычника были добрые его соседи, с которыми надо было только знать, как поступать и как устраивать их соседство себе на пользу, для чего существовали умилостивления и жертвы и очень помогали даже чудные силы некоторых трав и других вещих веществ и предметов; помогала сила заклятий или заговоров, разных мифических действий и обрядов и т.п.
Исследователи, вникавшие в существо славянского язычества и, в особенности, русского, единогласно обозначают его верой природной, естественной, то есть, надо полагать, такою верой, которая создалась сама собой, как бы выросла из самой земли, как бы народилась вместе с самим народом. Она действительно есть произведение нашей страны и представляет образ понимания и созерцания природы простым умом и чувством простого селянина. Так, по крайней мере, мы должны судить о нашем язычестве по тем остаткам и обломкам, какие уцелели от его миросозерцания в народном быту и в показаниях старой церковной письменности. Мы видим, однако, что в народных верованиях уцелели больше всего, так сказать, только психические основы язычества, то есть простое чувство природы с его поэтическими олицетворениями во всех видах и простое, по-детски слепое верование человека во все, что ни рассказывают ему его чувство и воображение. Мы знаем, что на этих естественных и прирожденных человеку основах народ устраивал свое миросозерцание и под влиянием христианского учения и христианских идей, воспринимая эти идеи тоже в живых образах путем олицетворения, так как иначе он не мог их постигнуть.
Как известно, народный ум нигде и никогда не бывает богат отвлеченным мышлением. Он легче всего понимает только то, что может вообразить. Воображение больше всего и управляет его мышлением. Таким образом, эта сторона народных верований в строгом смысле не может быть названа и язычеством. Она простое детство народного ума и чувства, равное по своему существу настоящему детству каждого человека. Во всякое время и в язычестве, и в христианстве это детство постоянно создавало и постоянно создает себе живые образы своего разумения вещей и идей. Это простое, прирожденное творчество человеческой поэтической мысли и чувства.
Но можем ли мы основательно говорить, что иного язычества у нас и не было, что наше язычество осталось на первой поре своего развития, то есть, как мы упомянули, на простых естественных основах простого детского творчества народной фантазии, что оставленные нам летописью и церковной письменностью имена языческих богов и в языческое время оставались одними голыми именами? И здесь опять мы встречаемся с известным заключением плохо понятой шлецеровской критики, что, чего мы не знаем, о чем не сохранилось свидетельств, того не могло существовать и в живой действительности. Остались от языческих богов одни имена, потому что их капища и мифы были разрушены христианством, а христианская, одна лишь церковная грамотность в течение веков редко позволяла себе даже упоминать эти проклятые имена, не говоря уже об описании подробностей языческого поклонения; мирской светской грамотности, как и светской школы, у нас вовсе не существовало и, по церковным запрещениям, не должно было существовать — вот достаточная причина, почему поэтические рассказы древнего язычества никем не были записаны и исчезли из памяти. В устах народа они, несомненно, хранились многие века, воспевались в песнях-былинах, в которых и до сих пор все еще явно ощущается присутствие мифических образов высшего порядка, так называемых теперь старших богатырей. Случайно уцелевшее еще от XII века "Слово о полку Игореве" вводит нас в такой мир живых мифических воззрений и созерцаний, который отстраняет и малейшее сомнение в существовании целого и полного круга русских мифов, носившихся живой жизнью даже над сознанием, воспитанным уже христианскими идеями. Суемудрие некоторых новейших филологов, доказывающих, что наше "Слово", в сущности, есть книжная и, стало быть, мертвая компиляция мыслей и слов, собранная из какого-то неведомого самим филологам болгарского источника, по меньшей мере, обнаруживает только недостаточное знакомство не с одной буквой, а больше всего со смыслом и духом тех старых слов этой песни, которые составляли некогда поэтический язык древних боянов и рассыпаны не в одном "Слове" про Игоря, но и в других памятниках русской древней письменности*.
______________________
* Вс. Миллер. "Взгляд на «Слово о полку Игореве»". — М., 1877.
______________________
Это "Слово", как давно уже отмечено, есть произведение литературное. Оно не былина народного песнопенья, но творение грамотное и, однако, вовсе не книжное, не подражание книжным словесам, то есть книжной церковной речи, а подражание старым словесам поэтического творчества певцов-боянов, откуда эти словеса, как ходячие пословья, общие места, целиком вошли в состав "Слова".
В отношении языка основой "Слова" служат только эти старые словеса. Это был в собственном смысле литературный язык Древней Руси. Некоторые его выражения могут идти от глубокой древности, потому что общие места, ходячие пословья, всегда очень любимы народом и всегда долго удерживаются в народной памяти. Таким же путем образовался и церковный поучительный язык, заключающий в себе множество любимых или привычных выражений, которые в течение многих столетий удерживаются во всех произведениях собственного русского написания. Вот причина, почему в старых словесах Игорева певца находим выражения, проникнутые полным мифическим сознанием. "Слово о полку Игореве" вполне удостоверяет, что в нашей старой письменности существовали и другие ему подобные и так же записанные песни, в числе которых могли быть и такие, где русские мифы и русское язычество были изображены в желанной полноте или, по крайней мере, с желанными подробностями.
Из предыдущего обзора языческих верований и самих оснований языческого умонастроения и умоначертания уже можно видеть, что сам нрав язычника должен был носить в себе тоже черты горячего непреодолимого чувства, каким был исполнен и весь круг его понимания природы. Как известно, теперешние люди много размышляют; размышление — их сила и слабость, потому что во многих случаях оно охлаждает даже и высокие порывы чувства, язычник, наоборот, все понимал только чувством. В подвижности и стремительности его чувства была его сила, которая, конечно, чаще всего приводила его к погибели, но зато приводила и к полному торжеству.
В этом отношении о язычнике можно говорить, что он был "натура цельная", не раздвоенная и не половинчатая, отнюдь не разъедаемая в своих поступках многообещающим отвлечением и размышлением. То качество, которое лежало в основе языческого нрава, можно, пожалуй, назвать донкихотством, самодурством и тому подобными проявлениями его сильной, полной и цельной воли, которая, раз почувствовав прямизну своего направления, уже неизменно и непреодолимо стремилась заявить о себе во всех обстоятельствах и со всеми подробностями.
Можно сказать, что языческий нрав вообще был сильнее, чем теперешний; язычник, как мы говорили, жил наиболее чувством, одним чувством на высоте своих идеалов и чувственностью на низу своих материальных потребностей. По этой причине и весь его нрав состоял из полноты чувства. Это была стихия его нравственного существования. Его страсти были стремительнее и непреодолимее, можно сказать, животнее. Союз любви, родства и дружбы он чувствовал живее, крепче, искреннее, сердечнее, но зато с такой же живостью и силой он отдавался злобе и ненависти.
Естественно, что во всех поступках он больше всего уважал ту же самую силу чувства, поэтому мужество и храбрость во всех случаях составляли вершину или венец его нравственных деяний. Византиец Кедрин рассказывает в своей "Истории" один случай (1034 г.) о русских варягах, служивших в греческом войске наемниками. "Один из варангов, — говорит он, — рассеянных в области Фракисийской (в Малой Азии, на армянской границе) для зимовки, встретив в пустынном месте туземную женщину, сделал покушение на ее целомудрие. Не успев склонить ее убеждением, он прибег к насилию, но женщина, выхватив (из ножен) меч этого человека, поразила варвара в сердце и убила его на месте. Когда ее поступок сделался известным в окружности, варанги, собравшись вместе, воздали честь (буквально увенчали) этой женщине, отдав ей и все имущество насильника, а его бросили без погребения, согласно с законом о самоубийцах"*.
______________________
* Васильевский. Варяго-русская дружина в Константинополе // Ж. М. Н. П.- 1874, ноябрь. — С. 139.
______________________
Немецкие ученые, присваивающие имя варяг только одному германскому племени, принимают и этот случай как доказательство германства варягов именно потому, что здесь обнаруживается во всем блеске германское уважение к женской чести и германская высокая нравственность.
Г. Васильевский, сторонник норманнства Руси, в своем образцовом исследовании о варяго-русской дружине в Константинополе очень основательно доказывает, что в этом случае имя варяг принадлежит русской Руси. Нам кажется, что и толковать здесь о нравственности по нашим теперешним понятиям едва ли находится повод. Здесь простые люди были приведены в восхищение мужественным делом женщины и воздали ей справедливую почесть. Не говорим о том, что подобной справедливости, быть может, требовали и варяжские обязательства перед греками, как вести себя среди чужого населения. Смелый и мужественный подвиг и устав отношений к туземцам — все это вместе послужило основанием для восстановления и торжества житейской правды. По греческим законам все имение такого насильника, действительно, отдавалось обиженной.
Свод нравственных законов, который существует у теперешних людей, язычнику был совсем неизвестен. Первородное дитя природы, он в своих понятиях о нравственности не мог еще выйти из круга, так сказать, стихийных начал нравственного мира. Он еще был стихийная природа, как можно назвать ту связь побуждений и стремлений, руководимых наиболее чувством и наименее разумом, которая и составляла нравственную почву язычника.
Нравственность человека возрождается и развивается из понятий о человеческом достоинстве. Чувствовал ли и мог ли понимать такое достоинство язычник, взирая на самого себя и относясь к другим? Не обладая развитым высшим сознанием, он смотрел на весь мир только как на почву для собственного существования, где торжествует и поглощает все другое только природная же сила, в каких бы видах она не выразилась. С этой точки зрения язычник смотрел и на человеческий мир, едва различая зверя от человека и в случаях ссоры и вражды охотясь за порабощением людей в равной степени, как и за истреблением зверей. Как мы видели, рабы отличались от всякого другого товара лишь тем, что были товар живой, что обладали способностью уходить от владельца, почему с особой заботливостью о сохранности такого товара и толкуют договоры с греками. В этом случае достоинство человека, подобно всякому товару, было оценено на вес золота.
Как известно, таково было убеждение всего древнего мира. Первичные понятия о нравственной ценности людей должны были возникнуть только в пределах человеческого гнезда, которое именовалось родом, и что, конечно, обнаруживало, так сказать, природное происхождение этих понятий, т.е. их происхождение из самого естества животной жизни.
Родич была личность, имевшая в глазах рода, так сказать, гнездовое нравственное значение как единица родовой крови. Понятия о родиче составляют уже почву для выработки понятий о человеческом достоинстве. Однако родич был только родная кровь. Достоинство его лица терялось в сплетениях родства. Только одно колено братьев пробуждало идею о равенстве личных прав, о равном достоинстве каждого брата и, следовательно, каждого лица. Поэтому и переход понятий к идеям о равном достоинстве всех людей, всех лиц, переход от родового корня к корню общины, естественно, был отмечен родовым же именем брата. И в общинном быту брат является уже со всеми признаками того личного достоинства, какое потом распространилось в понятиях о достоинстве человека вообще. Но выработка новых отношений между людьми и новых понятий о достоинстве человека шла очень медленно, с растительной постепенностью и вполне зависела от хода самой истории всей страны. Языческий быт уже и в христианское время все еще руководствовался, как мы сказали, только первобытными стихийными началами нравственности.
Охраняя й защищая свое родовое гнездо и своих птенцов-родичей, этот быт с особой силой развивал стихийное же нравственное чувство — месть. Конечно, это была единственная и самородная управа в защиту личной и родовой жизни, но она же ввергала эту жизнь в бесконечную вражду и служила главнейшей причиной для взаимного истребления охранявших себя родов и целых племен.
Месть вообще являлась самым сильным двигателем и устроителем языческой нравственности. Это был священный долг и святое право, которое исполнялось без рассуждения и разбора, какие средства были нравственны или безнравственны, лишь бы они доводили до желанной цели. Высшее нравственное понятие заключалось уже в самой мести.
Мы видели, как действовала мстительница Ольга и мститель Владимир. Несомненно, что месть же воспитала и дружину Святослава в ее подвигах в Хазарской области, ибо и отец его Игорь три года собирал войско на месть грекам. Мы видели, что само начало русских подвигов в Аскольдовом походе на греков тоже было вызвано чувством мести за убийство в Царьграде, по словам Фотия, каких-то провевальщиков зерна. А этот случай в полной мере объясняется другим подобным событием, описанным армянским историком конца X века Асохиком. В то время у греческих царей находился на службе отдельный полк русских, которые даже и на народном языке греков назывались также варягами. Около 1000 года царь Василий, тот самый, при котором св. Владимир крестился, ходил в Армению в сопровождении русского отряда. В одно время этот отряд стоял лагерем в местности между теперешним Диарбекиром и Эрзерумом. В той же местности стояли и грузинские полки. Войны не было. Царь Василий приходил в Армению с миром и делал дружелюбные приемы властителям Грузии и Кавказа. Случилось, "что из пехотного отряда рузов (так армянин пишет имя руси) какой-то воин нес сено для своей лошади. Подошел к нему один из грузин и отнял у него сено. Тогда прибежал на помощь рузу другой руз. Грузин кликнул к своим, которые, прибежав, убили первого руза. Тогда весь народ рузов, бывший там, поднялся на бой. Их было 6000 человек пеших, вооруженных копьями и щитами. Тех рузов выпросил царь Василий у царя рузов в то время, когда он выдал сестру свою замуж за последнего. В это же самое время рузы уверовали во Христа. Все князья и вассалы грузинские выступили против них и были побеждены..." Другой армянский историк говорит, что "30 человек самых знатных умерли на том месте. В этот день не ускользнул ни один благородный грузин, все заплатили немедленной смертью за свое преступление"*.
______________________
* Там же. — С. 125-127.
______________________
Вот по какой причине имя руси было страшно всем врагам и разносило победу по всем окрестным странам. Однако и в этом случае русь действовала справедливо и законно. Еще в договорах Олега и Игоря убийца должен был умереть на месте убийства. Сопротивление грузин увеличило только число жертв. Никакой обиды, а тем более убийства, русь не прощала никогда и рано ли, поздно ли наносила верное отмщение. Неудовлетворенная месть горела и не потухала многие годы, и история русских войн с соседями, а равно и домашних междоусобий, главным образом, всегда была исполнена счетами мести за нанесенные обиды. Месть была в то время единственным основанием людской правды, на возмездии основывалась и всякая справедливость.
Но если месть почиталась единственной правдой, то понятно, что при ее исполнении всякие средства казались не только позволенными, но даже необходимыми. Да и вообще в глазах язычника всякая цель его стремлений и чувствований становилась правдой для его нравственных поступков, тем более что круг его нравственных уставов не очень был обширен.
Из чувства и права мести сама собой вырастала новая стихия людских отношений — это самоуправство. Сильный стремительностью чувства, язычник поступал самоуправно везде, где своя воля бывала сильнее чужой воли.
Если в понятиях язычника цель его стремлений и чувствований оправдывала всякие средства и не была, так сказать, обременена различными соображениями о нравственности или безнравственности поступка, то мы напрасно будем рассуждать, что поступки Олега, Ольги, Владимира были коварны, низки, недостойны правдивого, а тем более мудрого человека. Коварство, как доля или свойство хитрости, у язычника почиталось высшей способностью ума и употреблялось только там, где недоставало прямой силы. Сам летописец, уже христианин, изображая дела Олега при занятии Киева, дела Ольги по случаю мести древлянской, и не помышляет, что это поступки только коварные. Он, напротив, выставляет их как дела мудрые, хитрые, ибо сами слова хитрость и хитрец означали в то время способность творческую, вдохновенную, вещую. Хитрец и хитрок значило просто — художник своего дела. Хитрые поступки и дела, в каком бы виде они не обнаруживались, приводили язычника в восхищение и восторг, как высокие качества ума. Нравственный разбор в этих случаях появился уже в христианское время, когда установились уже другие жизненные идеалы, и нет ничего ошибочнее судить и осуждать языческую нравственность с точки зрения современных нравственных понятий, к тому же и существующих больше всего только в поучении, в теории, на словах и на бумаге, больше всего в хвастовстве современными успехами развития. Язычник, поступая по-язычески, был со всех сторон прав, потому что таково было его воззрение на жизнь и нравственность.
Правы ли современные люди, поступающие все еще по-язычески, проповедующие даже такую языческую истину, что все, что тебе мешает и сопротивляется на твоем пути, должно быть всячески истребляемо, должно погибать, ибо таков закон борьбы за существование, правы ли эти люди, вместе с тем твердо знающие и высший идеал, и высший закон нравственных поступков?
В понятиях о нравственности, как и во всех других своих воззрениях, язычник был сама природа, простая, вполне чувственная природа, не развитая сознательной мыслью. Поэтому его совесть допускала очень многое, чего мы уже не прощаем и почитаем за великий грех. Он, например, бывал часто бесстыден в отношениях к другому полу, о чем говорят в X в. арабы, видевшие руссов на Волге, о чем свидетельствует и наш летописец, описывая древний, а быть может, еще и современный ему быт древлян, северян, вятичей и т.д. Летописец же рассказывает былину про язычника Владимира, как он бесстыдно отомстил полоцкой Рогнеде за то, что назвала его робичичем, сыном рабы, и не захотела пойти за него замуж. Однако все это рисует не разврат нрава, как было у римлян в последние столетия их жизни, не падение общества, а одно малолетнее детство этого общества, по нравственным понятиям еще не отделившегося от неразумной животной природы и не ведавшего вины в подобных поступках. Из той же близости к животной природе вырастали и все другие качества языческих нравов, недобрые и добрые.
Мы сказали, что хитрость и коварство, как ловкие орудия ума, без которых, например, невозможно было поймать ни одного зверя, ни одной птицы, в людских отношениях употреблялись, однако, только там, где недоставало прямой силы. Как скоро язычник сознавал свою силу и могущество, он действовал всегда прямо, открыто, честно, великодушно. Святослав всегда вперед посылал сказать соседним странам, с которыми хотел воевать: "Иду на вас!" Святослав говорил так, конечно, от лица всей своей дружины, от лица всей Руси, что вполне соответствовало положению тогдашних русских дел. Но каждый из храбрых, каждый его дружинник, воспитанный с ним вместе в сознании русского могущества, был такой же Святослав в своих нравах и поступках. Об этом засвидетельствовал и летописец, говоря, что со Святославом вся его дружина жила одинаково. Сознание своей силы и могущества есть уже качество богатырское, и потому идеал нравственного человека, по языческим понятиям, должен был выразиться, по преимуществу, в лице богатыря, как он изображается в народных песнях былинах. Храбрые Святое лавовой дружины действительно были богатыри, почему и византийская риторика в описании Святославовых битв, как мы видели, очень походит на песню былину. В ней, как и в наших песнях-былинах, богатырь-воевода хватает врага за пояс и помахивает им, защищаясь, как щитом или палицею; и в ней богатыри рассекают пополам людей и лошадей. Борьба с богатырями заставила и греческого ритора сказать богатырское слово (так в древности именовалась песня-былина) в честь великих и истинно богатырских подвигов.
Как образ не простой, а стихийной силы, буйной и ярой, как сама природа, богатырь — этот буй-тур и яр-тур древних песен, конечно, не знал нравственных слабостей или пороков бессилия, каковы коварство, вероломство, криводушие, малодушие, трусость и т.п. Сама жестокость и свирепость, до которых в иных случаях доходил в своих подвигах и богатырь, являлись только выражением простой стихийности его богатырской силы и богатырского нрава. Если христианская нравственность требует именно обуздания страстей, то языческая нравственность тем и отличалась, что в ней всякое движение чувства получало стремительность и горячность самой стихии. Война, месть врагу, истребление врага являлись не простым отношением вражды, но стихией чувства злобы и ненависти.
Вот почему и благодушный, добрейший по своей природе Илья Муромец становился диким зверем, когда сокрушал врага.
Богатырское дело было дело дружинное. В нем и нравственность необходимо должна была носить черты дружинного быта и особенно дорожить теми качествами, какие создавали высоту дружинного идеала.
Различная бытовая среда необходимо воспитывала и различные нравы и различные нравственные понятия. Нрав зверолова, конечно, не во всем походил на нрав земледельца, как и нрав богатыря-воина не во всем походил на нрав промышленника торговца. В каждой среде создавались свои идеалы нравственных людей, и надо заметить, что язычник очень верно определял достоинства самого корня нравственных поступков в каждой отдельной среде быта. Звериный и птичий промышленник почитал неприкосновенной святыней чужую добычу, хотя бы она встречалась ему в самом глухом пустынном месте. Купец почитал выше всего правое, т.е. верное, слово, честность в исполнении обязательств и сделок.
И промышленник-охотник и промышленник-купец на самих себе очень хорошо испытывали великую тяжесть всех трудов, с какими доставались промысловые добычи, и потому, сколько берегли свою собственность, столько же уважали и неприкосновенность чужих добытков труда. Мы видели, с какой заботой руссы оберегали на Черном море во время крушения чужие ладьи и товары, и знаем также, как они преследовали злодеев-должников.
Вообще, должно заметить, что нравственные понятия в языческой жизни рождались сами собой от влияния самих дел и условий языческого быта. Так, известные обстоятельства немой торговли без слов, о которой скажем ниже, и которая, как древнейший неизбежный способ сделок между чужими племенами и между людьми, не понимавшими языка друг друга, в древних торговых отношениях случалась нередко; сами свойства такого образа связей заключали уже в себе плодовитое зерно для развития самых прямых, твердых и честных отношений и к собственному слову, и к чужому имуществу. Добрые нравственные качества человека в этих обстоятельствах являлись вовсе не от доброго поучения, а как неизбежное последствие его бытовых порядков; они нарождались и воспитывались самим делом повседневной жизни, потому что во многих случаях при тогдашнем состоянии общества быть честным, держать крепко правое слово язычнику было выгоднее, ибо хитрый обман в повседневных сделках должен был разрушать саму основу отношений, которые в то время вообще достигались с немалым трудом. Таким образом, можно сказать, что вся нравственность язычника, и в добрых, и в худых своих стремлениях, была естественным произведением самой природы тогдашнего быта.
Руководящее общество. — Его основной труд. — Промысловый торговый круг жизни. — Промысловые торговые связи страны. — Иностранная монета как свидетель глубокой древности этих связей. — Товары. — Состояние жизни по свидетельствам древних могил. — Образованность первородного общества Древней Руси. — Следы иноземных влияний
Мы видели, что историческое движение русской жизни в середине IX-го века ознаменовало себя двумя событиями: призванием из-за моря варягов в Новгороде и походом за море на греков в Киеве. Становится также ясным, что и то и другое событие преследует одну цель, а именно устройство порядка в отношениях домашних и в сношениях с чужими людьми. Кто же был главным деятелем этих в полном смысле всенародных и исторических подвигов? Нельзя отрицать очевидной истины, что в этих великих делах присутствует сознание общих выгод и общих интересов. Такое сознание не могло вырасти внезапно или случайно, как гриб. Оно не могло быть занесено и пришельцами вроде пресловутых норманнов. Оно должно было накопиться в течение долгих веков, ибо мы хорошо знаем, что и теперь, на высоте всякого прогресса, осознание общих целей и задач проходит в жизнь и распространяется очень медленно и с великим трудом. Сознание общих выгод, обнявшее своей мыслью весь Русский край от Балтийского до Черного моря, не могло также возникнуть в сельской и деревенской глуши. Оно, впрочем, и действует вдоль большой дороги из "варяг в греки". Оно, стало быть, зародилось и воспитывалось среди людей, хорошо знавших оба конца этой дороги и стремившихся устроить на этом пути такой порядок, который был бы выгоден и полезен всем. Очевидно, что здесь действовало целое общество, то есть совокупность людей, которые если и жили по разным местам, но мыслили одно; если и не знали друг друга, но сходились, как друзья, на одной мысли. Этой мыслью или самым важным делом для каждого из обитателей упомянутой дороги, несомненно, был торговый промысел. О древности торговых сношений по этому пути мы говорили достаточно. В селах, в деревнях, особенно в городах, лежавших на самом пути и по его сторонам, жили люди, для которых торговый промысел, в каком бы малом виде он не производился, представлял общую связь, где отношения одного конца дороги переплетались с отношениями другого конца. Каждый, заботясь только о себе, преследуя только собственные выгоды, попадал, однако, на тот же единственный для всех общий путь торга между двумя и даже тремя морями. Свободный или несвободный проход к греческому или варяжскому торгу отзывался своими последствиями даже и в глухих деревнях, а тем более в глухих городах, поэтому живой интерес к тому, как идут дела с варягами или греками, чувствовался далеко и призывал людей к единству действий. Явные следы такого единства мы уже видели в полках Олега и Игоря, в царьградских походах. Не говорим о призвании самих князей и о первом царьградском походе Аскольда. Все это дела некоего особого существа Древней Руси, которое по справедливости мы можем называть обществом, и притом руководящим обществом. Выразителями этого общества, его действующими лицами в общениях с греками оказываются послы и купцы. Мы полагаем, что послование и гостьба гораздо древнее греческих договоров, где они случайно обозначаются в первый раз. Это были самые древние и обычные способы мирных и собственно торговых общений между близкими и далекими странами. Можно полагать, что послы были водителями купеческих караванов и что без посла по многим отношениям древности был невозможен или небезопасен и сам торговый поход. У нас послы и гости приходили в Царьград от каждого города, а это служит несомненным свидетельством, что в каждом городе находилась община людей, малая или большая, интересы которой распространялись дальше пределов своей волости и доходили даже до самого Царьграда. Глухой Ростов, лежавший далеко от Варяжского пути, посреди диких лесов и болот, и тот, однако, посредством послования и гостьбы сносится с тем же Царьградом. Если все эти города были варяжскими колониями от балтийского славянства, основанными в незапамятное время задолго до призвания князей, то уже по одному своему происхождению, как колонии, они должны были состоять из промысловых торговых общин, которые в известном смысле, как впоследствии обозначает и летопись, составляли душу каждого города. Примерно мы можем насчитать десять городов, существовавших у нас до IX века. И этого вполне достаточно для образования из общин всех десяти городов одной силы, если все города сходились в своих интересах. Эту-то силу и можем назвать древнейшим обществом Руси. Единой целью и единой задачей этого общества, вероятно, был свободный торг с Царьградом, ибо все дела и деяния языческого века служат настойчивым и непреклонным решениям этой задачи.
Так или иначе, но государство всегда основывается обществом, то есть известным союзом людей и идей, союзом общих целей и задач жизни. Завоеватель, какой бы ни был, тоже приводит с собой целое общество, однородно воспитанное и однородно мыслящее, понимающее свои цели одинаково. Наше государство основали не завоеватели и не призванные князья, но, конечно, те люди, которые призвали князей, а эти люди были туземцы, свои люди, они составляли союз городских общин, составляли перворожденное русское общество.
Мы говорим о туземном обществе, о городах, но как это соотнести с академическим учением о норманнстве Руси, о скандинавском, то есть собственно военном или дружинном, происхождении русского государства, с тем учением, которое заставило нас, внимательных и послушных учеников немецкой учености, искренно верить, что до призвания князей Русская страна представляла совсем пустое место? Это учение допускает существование общества, но только представленного германской дружиной, допускает и существование городов, но выстроенных или созданных только по приказанию норманна Рюрика. Каких-либо самобытных сил Древней Руси оно ни под каким видом не допускает. Под влиянием этого учения и желая каким-нибудь образом заполнить Русское пустое место, мы с охотой толкуем о младенчестве, в каком будто бы находилась Русская страна до призвания князей, придаем слишком много значения родовому быту, конечно, как живой картине этого самого младенчества.
Между прочим, младенчеством объясняют, например, первоначальную зависимость Русской страны от чужих людей, от варягов и хазар, которые собирали с нее дани. Но почему же не объясняют этого простым недостатком в стране военных сил, ибо в древнее время, когда страна обладала военным могуществом, она сама получала дани, при роксоланах даже с Рима, при уннах с Царьграда, что бывало и при Киевской Руси. Нет надобности доказывать, что основы земледельческого быта, на которых, главным образом, устраивался русский быт, вообще не благоприятствуют развитию военной силы и военных инстинктов. Земледельческий быт всегда отличается присущим ему миролюбием и при встрече с воинствующими хищными племенами всегда оказывается слабым и обыкновенно порабощается. Но из этого никак еще не следует заключение некоторых историков, что если "в конце первой половины IX века над оседлым населением Русской равнины господствовали кочевники, то, стало быть, оседлое население было слабо или от дряхлости, или от младенчества", т.е., конечно, от младенчества.
Младенчеством здесь, видимо, объясняют отсутствие известной государственной формы, отсутствие владеющей единоличной власти, вообще отсутствие государства. Но и в таком случае подобное толкование отношений кочевого и оседлого быта будет верно только отчасти, ибо пересиливать кочевника способно не собственно государство, а военная сила, следовательно, государство, развитое именно военной силой. У народа может существовать и хорошо развитая государственная форма и даже высшая образованность, и все-таки этот народ, слабый в военном развитии, необходимо подпадет под власть диких кочевников. Примеры тому в истории, особенно в древней, бесчисленны. Вот почему военная слабость народа-земледельца ни в коем случае не может почитаться младенчеством его развития. Народ не бывает совсем младенцем и тогда, когда, по-видимому, у него не существует и государства. Говоря о младенчестве народа, нам необходимо помнить, что государственная форма его жизни, какая бы она ни была, есть уже возрастная степень его развития, и потому ее начало никак не может совпадать с минутой зарождения других порядков народного быта. Государство является плодом долгой жизни и долгого развития этих других Порядков, которые и составляют переход от младенчества к детству, к отрочеству и т.д. При этом сам собою возникает также вопрос: что должны мы разуметь под понятием государство, государственная форма жизни, когда говорим о младенчестве народа и почитаем эту форму самым существенным шагом в его развитии? Если будем разуметь здесь самодержавную, феодальную власть, то такой власти наш народ, даже призвав князей, все-таки не имел до середины XVI века, то есть жил по-прежнему разрозненно особыми волостями и княжествами в течение целых 700 лет. А по сказаниям древности, он точно так же жил и в VI веке; каждый жил со своим родом, на своем месте, у каждого племени было свое княжение. Но мы знаем, что в той же древности существовала политическая форма быта, которую в известном смысле можем также именовать государственной. Это была форма городской общины или городской республики, в которой жили все черноморские и другие колонисты, античные греки и которая от государства в принятом смысле отличается только тем, что происходит не из военного, а из гражданского источника людских отношений, ведет свой род непосредственно от промысла и торга. В такую форму складывалась жизнь торгового промысла повсюду, во всех странах, во все века, однородно как у образованных, так и у варваров, лишь бы эти варвары также занимались торгом и промыслом. Образованные развивали эту форму лучше, более возвышенно, варвары жили проще, первобытнее, но точно так же в известном гражданском порядке, свойственном этой городской, гражданской форме. Мы полагаем, что в подобном, хотя и не очень развитом, устройстве долгие века существовали и наши русские промышленные и торговые люди в своих городах и городках и что древний Новгород со своими порядками есть именно та античная русская форма бытового развития, которая до призвания варягов господствовала у нас по всей стране. Она не составляла государства в немецком, шлецеровском смысле, но она составляла достаточно крепкую городскую связь людей в древнегреческом смысле. В ней не было государственной немецкой, то есть феодальной, самодержавной, власти, но все-таки по необходимости существовала власть вече, власть общей сходки, на первое время весьма достаточная для водворения надобного порядка.
Однако учение о Русском пустом месте и здесь уверяет нас, что в первой середине IX века, до призвания князей, русское славянство все еще жило младенцем, что тогда оно жило еще в первичных формах родового быта и что поворот к переходу этих форм в гражданские и государственные стал происходить только с минуты призвания княжеской власти, что до этого призвания Русская страна представляла пустыню в отношении народного развития. В таком пустынном виде еще со школьной скамьи мы привыкаем представлять себе первое время русской истории.
Но здесь, видимо, скрываются некоторые недоразумения, поддерживаемые верованием в Русское пустое место. Родовой быт, изображением которого необходимо начинать нашу историю, влияние которого чувствуется в ней на каждом шагу, в сущности есть только стихия жизни частной, домашней жизни в отдельном дворе или в нескольких дворах — в деревне. Состояние жизни у домашнего очага в общем облике в начальное время действительно было наполнено порядками первичных родовых отношений и связей. Частный быт и до сих пор руководствуется такими порядками. Но так ли было на высоте сознания народом общих целей и задач жизни, в деяниях и движениях жизни общей, посреди общих стремлений и интересов, какими собственно и начинается наша история? Был ли, например, способен родовой быт связать в одно целое целую волость, целую землю, хотя бы одного племени? Мог ли он выработать особую политическую форму быта, какую необходимо предполагать, если народ жил раздельными, но самостоятельными и независимыми друг от друга волостями и землями? Скажут, что это были отдельные племена, зародившиеся и жившие на своем месте, владевшие своим родом. Но какая же форма связывала отдельное племя в одну общую и самостоятельную жизнь? В частном быту такой формой был род, во главе которого стоял старший, или сам родоначальник, или старший в роде. Но большое или малое племя составляло уже новую ступень родового быта. В какой же форме обнаруживала свои деяния и действия эта новая ступень родового развития, что служило ей главой и ее средоточием, в чьих руках находилась власть и владение всего племени?
На эти вопросы ясно отвечает сам начальный летописец. Указывая на жизнь родом, он вместе с тем упоминает о городке в уменьшительном виде, как о зародыше городского быта, но затем называет даже несколько городов: Новгород, Полоцк, Смоленск, Ростов, Белоозеро, Муром, где первыми насельниками, по его словам, были туземные племена, даже финские, а находниками, пришельцами, колонистами были варяги. Он, таким образом, не только не отрицает существование городов в древней Русской земле, но прямо называет имена таких городов. По его разумению, это были основные средоточия племенных волостей или областей, им же называемых княжениями: свое в Полях у киевских полян, свое в Деревлях, свое было у дреговичей, свое в Новгороде у славян, свое на Полоте у полочан и т.д. Основываясь на показаниях летописца, мы можем такое отдельное, свое княжение признать первородной политической формой древнего русского быта, которая зародилась хотя и из родовой стихии, но посредством общинных союзов, и именно с развитием города, потому что и само княжение, по разумению нашей древности, не могло существовать без города. Княжением назывался сам город с его волостью, следовательно, и политической формой быта являлся собственно город, как и следовало по естественному ходу дел в раз витии земледельческого быта вообще. Во всех странах этот быт неизбежно приводил к развитию и образованию связей торговых, промышленных, ремесленных и т.п., которые сами собою сосредоточивались на выгодных и бойких местах и по необходимости основывали город, т.е. развивали жизнь городом, общиной и обществом. Городские стены являлись уже как защита и оболочка этой новой жизненной формы. Зарождение таких городов принадлежит глубокой древности. И в нашей стране такие города должны были появиться очень рано уже по той причине, что через нее проходили торги между морями.
Напрасно уверяют, что города у нас строила пришедшая дружина, военное сословие. Она строила крепости для защиты опасных мест, но создать город как связь промысловой и торговой жизни могли только время и сам народ. Дружина в таком городе и сама явилась как подмога, как потребность для защиты, с этой целью она и была призвана из-за моря.
Итак, если до призвания князей по точному свидетельству начальной летописи у нас существовали племенные княжения и сами города, без которых княжения не могли существовать, то какое же место в этих княжениях мы отведем родовому быту? Город как форма народной жизни не есть родовая форма. Это уже община, и притом община весьма разнородного состава, населенная разными людьми не только от разных родов, но и от разных племен, даже и от инородцев. Таким образом, город мы должны считать новым основанием для развития страны, тем основанием, на котором построилось не только призвание князей, но и само государство. Поэтому и родовой быт мы должны удалить на известное или неизвестное расстояние от начала нашей истории и начинать ее не родовым, а городовым бытом. Родовой быт, как мы сказали, был основной стихией нашей жизни. Он и остался такой стихией на долгие века, но только у домашнего очага, в кругу частных личных связей и отношений. Связи и отношения общего, то есть политического, свойства, общие цели и задачи руководились уже другим деятелем, который вырос, конечно, не из родовых, а из общинных начал жизни. Город был новой ступенью в развитии народа. Только при особом развитии городового быта сделался возможным и необходимым переход к призванию владеющей власти, то есть переход к зародышу государства.
Прямо от первичных форм родового быта такой переход был невозможен, потому что это было не естественно, не согласно с природой вещей. Посаженный в почву первичных форм родового быта такой зародыш тотчас бы заглох и исчез без следа. Для него требовалась почва развитая политически, общественно, что могло возродиться только в городе, в городской общине, а не в родовом союзе деревни.
Вообще, начиная русскую историю и говоря о первичных формах родового быта, нам необходимо столько же, если еще не больше, говорить и о первичной форме нашего городового быта, о самом городе как матери русского государства или русского государственного быта. Мы вообще должны признать ту истину, что наше развитие шло естественным путем не военного, а растительного, гражданского творчества, что в его недрах из первоначальных родовых порядков прямым естественным путем прежде всего сама собой зародилась община, сначала родовая, но по своему существу неизбежно приводившая к созданию городка и города, а следовательно, и городового быта; что не иначе, как только в городе мог образоваться и зародыш государственный, то есть потребность порядка и правильной власти; что, таким образом, между родовым бытом и началом государства, в средине их, стоит город, городской быт, а стало быть, не только община, но и общество как сознательная сила самой общины.
Правда, что от IX столетия нам не осталось достаточных свидетельств о древнерусском городе. Но достаточны ли первичные свидетельства и о родовом быте, особенно если им же будем объяснять и политическую форму народного быта? Некоторые порядки и законы родового быта науке пришлось отследить уже по сказаниям последующих веков, доходя даже до XVI и XVII столетий. Если в этом случае поздние свидетельства вполне разъясняли и даже изображали древнейшее доисторическое время, то, прилагая тот же способ исследования к разъяснению древнейшего городского быта, мы точно так же можем воскресить некоторые черты первоначальной жизни города. Это тем легче, что указанные формы родового быта несравненно древнее самого города и что поэтому свидетельства о городовом быте X XIII веков вполне могут изображать время IX, VIII и других ранних веков.
"Но как это можно, — говорят обыкновенно строгие защитники пустого Русского места в истории, — ведь о тех далеких веках у нас нет никаких письменных свидетельств? А без этих свидетельств мы будем иметь только одни вероятия, произвольные фантазии, мечты. Верить можно только ясному и точному писаному свидетельству". Что касается письменных показаний, то необходимо заметить, что они вообще случайны и случайны так же, как и нахождение монет и других вещей, а потому их отсутствие при наличии вещественных памятников ни в коем случае не может служить непреложным свидетельством, что, о чем письменность не упоминает, того будто бы никогда и не существовало.
Первоначальные сведения о нашей стране мы собираем частью от древних греков и римлян, частью от средневековых писателей и более всего от византийцев. Известно, как случайны, отрывочны и скудны эти известия. Наши собственные летописи начинаются поздно и не описывают предыдущие века даже отрывочно. Значит ли это, что в те века в нашей стране не происходило ничего достойного описания, что в те века даже вовсе не существовало русское славянство (в чем многие убеждены), а если и существовало, то, конечно, в младенческих пеленках самого первоначального быта? Нам кажется, что в этом случае младенческие пеленки скрывают только трудность ученой задачи, которую за скудостью известий иначе решить невозможно. Здесь-то и лежат основания тому историческому заключению, по которому выходит, что если кочевники господствуют над оседлыми, то значит оседлые — младенцы в своем быту. Утверждают, что именно так было в конце первой половины X века. Тогда наши "оседлые жили в первичных формах быта, жили разрозненно, не успев выработать порядка и государственной связи". Такое заключение держится твердо только из-за отсутствия письменных свидетельств об ином порядке вещей, но это отсутствие свидетельств — обоюдоострый меч, оно дает равные основания и для мнений совсем противоположных.
Что вообще означают иные письменные свидетельства, вот тому пример.
От первой половины IX века до первой половины XIII века прошло 400 лет. Явились новые кочевники, татары, овладели Русской страной и стали в ней господствовать. Византиец XIV века Никифор Гри-гора описал это событие точь-в-точь так же, как описывали нашествия кочевников византийцы V и VI веков. Точно так же он не знает настоящего имени татар и по византийским литературным преданиям называет их скифами; описывает их нрав и быт заученными риторическими фразами прежних историков. Завоеванные татарами местности он точно так же обозначает заученными именами массагетов и савроматов, Меотиды и Танаиса. На поморье Понта у него по-прежнему живут амаксовии, тавроскифы, борисфеняне, на устье Дуная — гунны, — словом, у писателя первой половины XIV века мы встречаем те же самые и даже меньшие географические и этнографические познания и сведения о нашем Севере, какие за 1000 лет до него были в ходу в III, IV, V веках. По этим сведениям оказывается, что не только с IX века, но и со времен Геродота здешние дела остаются в одном положении.
Верхние внутренние земли над поморьем Понта по прежнему занимают, как говорит Григора, осколки и остатки древних скифов, разделяясь на оседлых и кочевых, как, например, говорил и Страбон о языгах за 1300 лет до этого времени*.
______________________
* Византийские историки (перев. при Санкт-Петербургской Духовной Академии). — СПб., 1862. Римская история Никифора Григоры. — С. 34-35.
______________________
Хорошо, что из собственных летописей мы знаем, какие это были осколки и остатки. Но было время, когда население нашей равнины было безграмотно, не имело литературного образования и не описывало ни своих подвигов, ни своего быта. Можно ли судить на этом основании, что этот быт находился в младенческом состоянии, переживал еще первичные формы? Если бы до первой половины XIII века мы так же не имели собственных летописных известий, как не имеем их до первой половины IX века, то сказание византийца Григора представило бы ту же самую картинку, какую мы обыкновенно ставим в начало нашей истории. Опять кочевники господствуют над оседлым народонаселением, опять, стало быть, это народонаселение слабо, как младенец, и живет в первичных формах быта, живет разрозненно, не успев выработать порядка и государственной связи. Все эти слова действительно можно сказать о Руси во время татарского нашествия, но только по отношению к развитию государственной идеи и формы, которая на самом деле была тогда слаба и малолетна. Нельзя сказать этого по отношению к развитию народного быта, к порядкам и учреждениям жизни общественной и частной. Степень этого развития, несмотря на христианство, была еще недостаточна, содержала в себе черты варварства, но, сравнительно с первичными формами быта, она стояла уже на большей высоте. Между тем в существенных основах, за исключением христианства и грамотности, она едва ли многим отличалась от той степени народного развития, за которой последовало призвание варягов. Земля тогда жила раздельными племенными областями в городах, как теперь живет раздельными княжествами тоже в городах; и тогда, как и теперь, она то изгоняет, то призывает к себе князей. Точно так же и по тем же путям она ведет свои промыслы и торги, точно так же враждует между собой и бьется с пограничными соседями и кочевниками, точно так же не имеет единой государственной власти и т.д. Теперь посреди инородцев ее связывает в одно целое только одно русское имя, а больше всего христианство посреди поганства. До призвания варягов таких связей не существовало. Но по всему видно, что подобной связью в то время служил промысловый торговый путь по Днепру "из варяг в греки", именно торг с греками. По сторонам этого пути возникла и первичная государственная связь.
Греческий торг, мы будем говорить только о нем, хотя торги каспийский и балтийский были не менее важны, уже один греческий торг с давних времен должен был возбуждать в нашей равнине то промысловое и торговое движение, которое создало не только большие и малые торговые города, но и способствовало объединению общих выгод по всем углам равнины. Это единство общих выгод очень заметно выступает и действует во всех событиях в самом начале русской истории. Оно-то и вызвало к жизни эту историю, дало ей основание в союзе северных областей, призвавших княжескую власть с целью укрепить единство и порядок в своих действиях. События языческого века с достаточной ясностью показывают также, что основанное государство носило тип более всего промышленный, городской или гражданский, но не военный или феодальный, завоевательный, хищнический, норманнский, как это представляется на первый взгляд, благодаря норманнской разрисовке всех первых лиц и первых событий. Государство основано не морскими разбойниками, норманнами-грабителями, но мирными промышленниками своеземцами, которые только о том и хлопочут, как бы устроить выгодный для промысла мир со всеми землями и, главнее всего, с греками, не прощая, разумеется, для выгод своего мирного промысла никакой обиды и никакого стеснения в торговых делах.
Эти промышленники, собравшиеся при Олеге из Новгорода и других городов и переселившиеся в Киев поближе к греческому торгу, и составляли то руководящее общество Древней Руси, о котором мы говорим и которое неслышно и невидимо, но настойчиво действует во всяком событии языческого века.
Собственная наша летопись не дает никаких определенных и ясных сведений об этом особом существе древнерусского развития, быть может, по той причине, что летописная память смотрела на промысловый и торговый быт своей земли как на дело повседневное, обычное, всем известное, о котором нечего было говорить. Ни событий, ни подвигов, достойных особой памяти, здесь не случалось. Из года в год, изо дня в день здесь происходило все одно и то же.
К счастью, об этих повседневных русских делах рассказывают чужеземцы, современники новорожденной Руси. Арабы пишут о Волге и каспийском торге, византийцы — о Днепре и черноморском торге. Самое важное свидетельство принадлежит византийскому императору Константину Багрянородному, который писал около 950 года, и притом пользовался сведениями от самих русских людей из далекого Новгорода, как это выясняется из его рассказа. Сами русские люди в коротких словах изобразили ему, так сказать, жизненное круговращение тогдашнего промысла и торга, который в известное время каждый год постоянно отливал во все стороны из своего сердца, Киева, и постоянно приливал к нему с новыми силами. "Как скоро наступит ноябрь месяц, — говорит Багрянородный, — то Росские князья со всеми россами выходят из Киева и отправляются в полюдье в славянские земли, к древлянам, дреговичам, кривичам, северянам и к другим славянским племенам — данникам россов. Там россы-киевляне проводят зиму, а весной в апреле месяце, когда вскрывается Днепр, по полой воде отъезжают обратно в Киев". Это был обычный поход не только за сбором дани, но несомненно и для торговли, который продолжался почти полгода. Другая, летняя половина года уходила на путешествие в Царьград и в другие Черноморские страны. Как только россы возвращались в Киев, тотчас же начинались приготовления к этому новому походу.
Суда, на которых россы приходили к Царьграду, говорит Константин Багрянородный, были из Новгорода, а также из Смоленска, Любеча, Чернигова и Вышеграда. По-гречески эти имена несколько переиначены обычной перестановкой звуков и написаны: Немогарда, Милиниска, Телиюца, Тцернигога, Вусеград.
От этих городов сперва они приплывали на реку Днепр и потом собирались у Киева, который (не оттого ли?) прозывался Самватас, имя доселе хорошо необъясненное, но встречаемое в мраморных надписях Танаиса в III веке по Р.Х. Изготовление судов происходило таким образом: славяне, данники россов, именно кривичи (верх Волги, Двины и Днепра), лензанины, вероятно смолняне или вообще племена лесные, рубили зимой у себя на горах (в верхних землях) лес, выдалбливали и строили суда, а весной, когда снега начинали таять, немедленно сплавляли их в ближние озера и реки и потом дальше в Днепр, а по Днепру в Киев, где вытаскивали их на берег и продавали россам. До сих пор суда, плавающие по Днепру, строятся в Любече, Гомеле, Брянске, т.е. в верхних местах днепровского пути.
Киевляне покупали только сами ладьи, а весла, уключины и другие снасти делали из старых ладей сами, потому, вероятно, что лучше других знали и умели приладить судно к морскому ходу и особенно к ходу через пороги.
Снарядив ладьи и совсем приготовившись в путь, в июне месяце, следовательно, когда весенние воды Днепра уже достаточно спадали, россы спускались по Днепру до Витичева, как называлось одно крепкое место, лежавшее на Днепре, которое россам платило дань. Здесь ладьи останавливались дня на два и на три в ожидании, пока соберутся все. Здесь, следовательно, находилось особое сборное место для морского каравана. До сих пор, пониже Витичева холма, существует селение Стайки, явно указывающее своим именем на общее пристанище древних плавателей. Стояние у крепкого места, ожидание, пока соберутся все, указывает также, что дальнейший путь по Днепру, особенно в первые времена, был небезопасен и требовал плавания всей громадой. От Витичева это плавание беспрепятственно продолжалось до самых порогов, вблизи которых по каравану тотчас раздавалось лоцманское восклицание:
"Не спи!", т.е. не зевай, бодрствуй, ибо близится опасность. От этой обычной лоцманской команды, вероятно, получил свое прозвание и пер вый порог Днепра. Лоцманы и теперь, как всегда и везде, больше всего употребляют короткие и повелительные выражения, составляющие особый язык их команды. Из этого языка происходит и имя порога Неспи. Не говорим о том, что в русских прозвищах даже и личные имена очень нередко употребляются с теми же повелительными наклонениями, каковы, например, Коснятин Положи Шило (XIII в.), Федор Умойся Грязью (XVII в.) и т.п.
Несмотря на то, что Константин Багрянородный, написавший имя порога несколько иначе (Ессупи, Нессупи), все-таки прямо и положительно утверждает, что оно на русском и славянском языках значило "не спать", норманнисты все же до сих пор подвергают это простое и коренное славянское слово величайшим истязаниям и пыткам, всячески допрашивая его на всех скандинавских языках, не скажет ли оно, что россы непременно были норманны, скандинавы. Конечно, под страшными муками слово выговаривает то, что нужно истязателям и на что наука потом будет указывать как на курьезные образчики своенравной учености.
Приближаясь к первому порогу, плаватели встречали торчавшие из воды три камня, которые и доселе именуются Троянами и в древности, несомненно, были наделены каким-либо мифическим значением. Ширина русла на этом пороге была очень незначительна, всего 155 саженей, так что Константин Багрянородный, вероятно, по указанию бывалого славянина из Руси, сравнивает ее с шириной одной из потешных царьградских площадок, где цари с боярами верхом на конях играли в мяч. Посередине речного русла в этом пороге торчали высокие и крутые острые камни, которые издали походили на острова. Быть может, Багрянородный говорит это, разумея упомянутые камни Трояны. Других камней в самом пороге теперь не существует, ибо их взорвали при устройстве более удобного прохода в порогах. Вода ударялась в эти камни с великим стремлением и низвергалась с ужасным шумом, отчего россы не осмеливались проходить порог прямой дорогой. Они вблизи порога, не выгружая судов, высаживались, кому следовало, на берег и направляли ладьи возле самого берега в угол, т.е. к одной стороне порога, где можно было пройти бродом.
Вероятно, эта высадка происходила за камнями Троянами, расположенными в реке у левого берега. По тому же берегу устраивали и провод судов: иные, раздевшись донага, входили в реку, чтобы ощупать босыми ногами направление русла между каменьями, другие в то же время, сидя в ладьях, осторожно подвигали судно по найденному руслу, всеми мерами сопротивляясь быстрине, упираясь и работая веслами с носовой части, с середины и с кормы. Таким образом, с великим трудом и с величайшей осторожностью, почти переволакивая суда на себе, россы проходили этот первый порог.
На вольном месте работавшие в воде снова усаживались в ладьи и все плыли (7 верст) ко второму порогу, который по-русски именовался Улворси, а по-славянски Островунипрах, что значит Островной порог, несомненно, потому, что этот порог, называемый теперь Сурским, образует длинный в 2 версты остров, у нижнего мыса которого и находится сам порог. Он теперь не опасен, но в древности здесь происходила точно такая же переправа судов, почти волоком, как и на первом пороге. Для объяснения имени Улворси следует припомнить русское областное (арханг.) слово улова — водоворот у берегового мыса.
Тем же порядком россы проходили и третий порог Геландри, что по-славянски означало шум, звон. Есть областное (нижегородское) слово гундра, сумятица, хаос, которое может служить указанием на существование подобного областного слова со значением имени Геландри. Существует и теперь порог с именем Звонец, четвертый по счету, но он не настолько опасен, как идущий перед ним третий, называемый Лоханным. Быть может, оба эти порога в древности обозначались одним именем, указывающим на особую примету здешнего плавания в особом звенящем или гремящем шуме воды, слышном и теперь издалека. Как бы то ни было, только порог Звонец не упомянут в описании Константина Багрянородного. Четвертым порогом он именует самый большой и самый опасный, Неясытец или Ненасытец, сохраняющий свое имя и до сих дней. Багрянородный говорит, что порог так назывался по-славянски по той причине, что в нем на камнях гнездились пеликаны. По-русски он назывался Айфар, Ейфар, что сходно с литовским именем пеликана и какой-то мифической птицы Айтварос, так называется литовцами и домовой. Означало ли имя Айфар пеликана, Багрянородный не объясняет, как и вообще не дает никакого намека, чтобы русские имена порогов всегда значили то же самое, что и славянские, которые одни только он толкует или переводит.
В этом пороге первым делом россов было скорее высадить на берег храбрую дружину для защиты от нападения печенегов, которые всегда поджидали здесь днепровский караван. Затем выгружались на берег товары и переносились сухим путем. Живой товар, скованные невольники, также отправлялись по берегу пешком. Лодки тащили волоком или несли на плечах. Этот сухопутный обход порога простирался на 6000 шагов, что равняется почти двум верстам. И теперь каменные гряды в пороге действительно занимают пространство длиной почти полторы версты. Пройдя таким образом опасное место, лодки снова спускались на воду, снова нагружались товаром и отправлялись дальше (13 верст).
Мы видим, что в этом пороге главная и единственная опасность заключалась не в переправе по реке, а в нападении со стороны хищных печенегов. Можно догадываться, что об этой опасности говорит и само имя порога. На нем гнездились будто бы неясыти, однако это вовсе не означает, что здесь гнездились прожорливые степные хищники, которых россы могли прозывать неясытями, ибо в древнее время в народном быту каждый народ носил какое-либо особое прозвище, о чем ясно свидетельствует один славянский памятник, относимый Шафариком к 1200 году, в котором находим следующее: аламанин — орел, индианин — голубь, команин (половчин) — пардос-барс, русин — выдра, литвин — тур, болгарин — бык, сербин — волк, грек — лисица и т.д.
У пятого порога лодки проходили тем же способом, как у первого и второго, то есть по руслу между каменьями в углу порога, возле самого берега. Этот порог по-русски назывался Варуфорос, а по-славянски
Вулнипрах оттого, что здесь он образует "великое озеро", как толкует Багрянородный.
Теперь порог называется Волнег или Вовниг, что вместе с древним названием скорее указывает на волнение, чем на признак обширного озера. Русское имя Варуфорос, если толковать по-русски, также заключает в себе указание на особенное волнение порога. В древнем языке вар значит сильное волнение. "Вар бысть и шум мног моря", — говорится в древнем Житии Иоанна Богослова, по языку относящемся, быть может, к XII или XIII векам. Вторая половина имени "форос", вероятно, есть изменение и смягчение полногласной русской формы "порог", вар-порог. Качество порога и волнения на нем не исключает понятия и об озере, ибо чрезвычайное волнение могло происходить только на обширном пространстве течения. Ниже порога русло реки действительно расширяется, "и на ней постоянно ходят большие волны". Ниже этого порога, говорят очевидцы, заметно особенное волнение во всякую погоду. Кроме того, в пороге и доселе существует опасный водоворот.
Миновав пятый порог, россы достигали шестого, который по-русски назывался Леанти, а по-славянски Веручи, иначе пишется Веруци и "Веронци", что значило ключ, кипение воды.
Так как следуемый за Вовнигом теперешний порог Гудило считается наименее опасным, а за ним новый порог Личный (Лишний) тоже "не представляет больших затруднений для судоходства", то шестым порогом Константина Багрянородного мы должны признать 9-й по теперешнему счету порог Вильный или Гадючий (гадюка значит змея), который, вероятно, так назван по особому качеству его русла или фарватера. Это русло несколько раз круто поворачивает то к левому, то к правому берегу, беспрестанно извивается и вертится змеей, от чего, быть может, произошло и древнейшее славянское название порога Веручи, Верчий, Вертчий, притом, естественно, существовало и ключевое кипение воды.
В вершине порога находится также остров Лантухов, иначе Виноградный, в три версты длиной, очень напоминающий русское название, написанное по-гречески, — Леанти. И в этом пороге россы проводили суда точно так же, как в первом, возле берега.
Все плавание в малых ладьях, нагруженных товаром, совершалось, как и следовало ожидать, не прямо через пороги, а в проходах между порогами и берегом, у Ненасытна даже с выгрузкой и пешим путем. Стало быть, плаватели вообще старались обойти гряды камней по их сторонам и, как видно, преимущественно по левому берегу, который в этом случае представлял несравненно больше удобства, чем правый.
Значительные и очень опасные пороги здесь заканчивались. Теперешний Вильный был последний из них. Впрочем, за ним существует небольшая забора, называемая иными Явленным порогом, которую тоже необходимо миновать с надлежащей осторожностью. И Багрянородный упоминает еще порог, седьмой по его счету и последний, который по-русски именовался Струвун, что может значить остров. Упомянутая забора действительно находится вблизи небольших островов, за которыми в одной версте протягивается один значительный остров, называемый Большой Дубов. Это имя Струвун может также обозначать древнюю страву, покорм, так как отсюда большие опасности плавания уже совсем прекращались, и можно было хлопотать об отдыхе и покорме. По свидетельству Боплана, в XVII веке Дубов остров запорожцами про зывался Кашеварницей, "как будто для выражения радости о благополучном проходе через пороги там казаки веселятся и угощают друг друга обыкновенным своим походным кушаньем — кашею". Это вполне может объяснить, почему малый порог у руссов именовался Струвун, покормный. И в настоящее время на барках, пройдя благополучно все пороги, все плаватели начинают с большим усердием молиться и благодарить Господа, что миновали опасные и страшные места.
Багрянородный говорит дальше, что по-славянски этот самый порог назывался Напрези, что значило малый порог. В таком случае было бы правильнее Малпрези; в греческом написании могло легко произойти незначительное изменение звука. Но, сохраняя это написание, можно толковать, что здесь обозначено целое выражение: на пороге или, как говорят малороссы, настоящие древние руссы, на порозе, т.е. дома, на пороге дома, на приволье, после трудного и опасного пути.
По незначительности этого порога и Багрянородный ничего не говорит о том, что переправа была чем-либо затруднена. От этого места караван скоро доплывал до известного перевоза Кичкас, названного у Константина Крарийским, где обыкновенно переправлялись корсуня-не, возвращаясь из Руси сухопутьем, и печенеги, отправлявшиеся в Корсунь. Этот перевоз лежал в самом узком месте Днепра и равнялся шириною царьградскому ипподрому, который простирался на версту. Здесь левый берег реки очень высок и состоит из отвесных скал до 35 саженей вышины. Расстояние с высоты скалистого левого берега до места переправы на правом низменном берегу легко было перестрелить стрелою, поэтому здесь русский караван подвергался нападению печенегов, которые, вероятно, и за сам перевоз собирали хорошую пошлину, ибо окрестные степи по обоим берегам реки составляли их собственность и привольное кочевье.
Пройдя это место в мирное время, несомненно, с выкупом, а в военное с оружием в руках и с готовностью отбить нападение, россы вскоре приставали к острову Хортице, который у Константина носит имя св. Григория.
Ввиду пройденных трудов и опасностей этот остров в глазах плавателей, несомненно, почитался священным, и очень правдива догадка, что в его имени может скрываться имя самого Хорса — Дажьбога. Россы здесь совершали поклонение божеству у старого великого дуба, принося в жертву живых птиц, кур и петухов, хлеб, мясо и что у кого было. Для жертвы они устраивали на земле круг из воткнутых стрел. О птицах бросали жребий и гадали, колоть ли им птиц и есть или оставить в живых? Вероятно, это гадание относилось к дальнейшему пути и к тем выгодам, которые ожидали плавателей в Царьграде.
Поднявшись с острова Хортица, россы уже не опасались нападения печенегов. Отсюда начиналось плавание привольное и просторное. Река становится шире, распадается на многие рукава и течет в широких до линах, которые распространяются от берега верст на 10, а в ином месте и на 20. Эти низменные болотистые долины по большей части и теперь покрыты густыми лесами или кустарниками, камышами, высокой травой, наполнены речными протоками и озерами. Отсюда начинался лес, геродотовская И лея, лесная земля, называемая и теперь Великим Лугом, поэтому только здесь и можно было находить убежище от степной грозы, от набегов хищного кочевника.
От острова Хортица до днепровского устья (270 верст) россы плавали обыкновенно четыре дня, справляя таким образом без малого верст по 70 в день. Где-то в устье Днепра караван, останавливался и отдыхал два или три дня, подготавливая суда для морского хода, налаживая мачты, паруса, рули. Как известно, устье Днепра при впадении в море образует обширный лиман, Ильмень-озеро, в которое впадает и река Буг. Багрянородный говорит, что россы, подготовив ладьи, подавались в этом озере куда-то назад к Днепру, где опять останавливались на некоторое время. Эту заметку можно объяснить не иначе как тем, что они подавались в устье Буга, вверх, к местам теперешнего Николаева, где также могли грузить какой-либо товар, шедший с верховьев этой реки, или же, не изменяя путей глубокой древности, останавливались у бывшей Ольвии, неподалеку от устья Буга, где в X веке все еще мог существовать небольшой городок. Кроме того, в это место они могли заходить в ожидании благоприятной погоды для плавания в открытом море.
Из лимана морем, выждав погоду, россы отправлялись на парусах, держась всегда берегов, так как и само течение моря отсюда несется главной струей вдоль берега к Одессе. Они таким образом достигали днестровского лимана, так называемого Белобережья, где царьградское устье Днестра представляет единственную стоянку для судов, где россы тоже останавливались на некоторое время и затем продолжали путь к сулинскому устью Дуная.
У Дуная снова встречали их печенеги, владевшие степью от Дона до этого места. Опасность заключалась в том, что нельзя было пристать к берегу, а часто случалось, что морское волнение прибивало суда именно к берегу.
Тогда все россы выходили на берег и общими силами защищались от печенегов.
Дальше за Сулиной не было уже никакой опасности, и россы свободно продолжали путь, минуя или заходя в болгарские места, в Коноп у южного дунайского устья, в город Костанцию (Кюстенджи), к рекам Варнасу (Варна) и Дицине.
Наконец подплывали к греческим берегам, в область Месимв-рийскую (город Месиври) и затем в сам Царьград. Таково было плавание россов, связанное с многими затруднениями и опасностями. Такова была цена тем паволокам, золоту, серебру, различным овощам и всяким товарам царских земель, какие добывались во время странствования в знаменитый Царьград.
Надо полагать, что все плавание с остановками продолжалось от Киева до устья Днепра дней 15, от Днепровского устья до Дуная дней 10 и дней 15 до Царьграда — всего дней 40, и едва ли менее целого месяца*.
______________________
* Лерберг. Исследования. — СПб., 1819. — С. 265-320. Стриттер. Известия византийских историков. — Ч. III, 34-42. Афанасьев-Чужбинский. Очерки Днепра. Павловский. Лоция Черного Моря. — Николаев, 1867. Что касается Белобережья, то его местность в точности определить очень трудно. По-видимому, Белобережьем назывался весь морской берег от устья Буга до устья Днестра. Не значило ли это то же, что Беловодье, вольная земля, никем не заселенная, ничей берег. Даль. Толковый словарь. См. также: Чертков. О Белобережье // Ж.М.Н.П. — Ч. XXVII, отд. II.
______________________
О пребывании россов в Царьграде мы уже довольно знаем из договоров Олега и Игоря. Эти договоры, начало которых должно относиться еще ко времени Аскольда, устраивали и утверждали порядок и разные обстоятельства русского пребывания в Греческой земле. Они, следовательно, служили обеспечением для обыкновенных каждогодних походов руси за греческим торгом. Мы указали, что военные походы руси под Царьград предпринимались в крайних случаях и ограничивались только одной целью: отомстить за обиду и вытребовать у гордого и коварного грека надобные условия для правильных и постоянных отношений. Это стремление договориться с греками лучше всего объясняет, какое начало или какая существенная задача двигали русской жизнью при самых первых шагах ее развития. Промышленный и торговый уклад этой жизни вполне воскресает перед нами в приведенном описании каждогоднего странствования. К осени, вероятно не позже октября, россы с такими же трудами возвращались домой в Киев с товарами царских земель. А в ноябре, вероятно по первому подмерзшему пути, киевские князья со всей дружиной оставляли Киев и отправлялись в полюдье.
Уже из договоров с греками мы видели, что в Царьград рядом с дружинниками-послами ходили всегда и купцы от каждого города. Нет оснований сомневаться, что киевские купцы отправлялись с князьями и в полюдье, те — за сбором кормленья, т.е. даней и даров, эти — за обменом своих южных товаров на товары верхних земель. В этом же осеннем караване должны были возвращаться в свои города и иногородние послы и гости, ходившие в Царьград вместе с киевлянами. Судя по тому как в середине XII века все князья поголовно охраняли на Днепре от половцев торговые караваны купцов-гречников, собираясь каждый со своей дружиной, можем заключить, что в IX и X веках они с той же целью выезжали со всей дружиной из Киева, дабы сопровождать караваны и своих, и чужих купцов и вместе исполнять княжеское дело, собирая дани, давая населению суд и правду. Проводы заезжих гостей по своим землям, по-видимому, были делом святого обычая от глубокой древности, как еще заметил император Маврикий в VI веке, говоря, что славяне провожали гостей от места до места и очень заботились об их безопасности. Так и в христианское время св. Владимир два дня с войском провожал по своей земле к печенегам христианского проповедника с Запада Бруна*. Проводив путника до ворот своей границы, ибо эта граница была укреплена валом и частоколом, князь слез с коня, вывел путника за ворота пешком и взошел на холм с одной стороны ворот, а Брун стал на другой стороне тоже на холме и воспел антифон. После того князь прислал к нему своего старейшину с такими словами: "Я довел тебя до рубежа своей земли. Здесь начинается земля неприятелей. Ради Бога, прошу тебя, не обесчествуй меня, не погуби свою жизнь напрасно!" Здесь мы видим даже и обряд древних проводов и присутствуем при той горячей заботе о госте-страннике, какую проявлял каждый хозяин своего места, отпуская путника на вероятную беду и погибель, что и составляло великое бесчестье для домохозяина.
______________________
* Русская беседа. — М. 1856. — № 1. — С. 12-13.
______________________
Вообще, нужно полагать, что общий поход в полюдье в существенном смысле был походом промысловым, в котором промышленность княжеская, дружинная соединялась в одно с промышленностью настоящих купцов. По-видимому, и само слово полюдье придает особый гражданский оттенок этим походам, ибо сборы полюдья отличаются от даней и состоят по преимуществу из даров. В начале XII в. (1125 г.) оно прямо и называется осенним полюдьем даровным. В былинах упоминается, что приезжий для торговли купец подносил дары князю и княгине, а потому и приезжавший в полюдье князь должен был тоже получать дары от местных торговых людей или вообще от местной общины. Дары же по русскому обычаю сопровождались всегда пиром, широким угощением и притом отдаривались взаимно. Всенародные пиры и братчины начинали устраиваться по преимуществу в осеннее время, и необходимо предполагать, что полюдье или объезд по волостям князей и купцов-гостей давали прямые поводы к устройству общественных пиров. В свидетельствах XIII века княжеские дары взимались "по волостям и по постояниям", т.е. на волостных станах или погостах, где бывали остановки и непременно пиры и угощения. Затем находим прямые известия, что в XII веке на пирах дарили друг друга: князья южные — товарами Русской (Киевской) земли и царских Греческих земель, а северные — то варами верхних земель и варяжскими с Балтийского Поморья. Это был неизменный обычай гощенья и угощения, и по старому же русскому обычаю принимать гостя без угощения и пира, равно как и ходить в гости без даров, было невежливо и неприлично. А в древности гостем в собственном смысле назывался именно заезжий купец, гостьбою именовалась странствующая торговля, гостиницей, гостинцем — проезжий путь, дорога. Все это наводит на мысль, что дары в первоначальном значении должны означать любовный обмен товаров и что полюдье состав ляло обычный способ такого обмена. Княжеские объезды, как объезды предержащей власти, приходившей вместе с тем для суда и расправы, по естественным причинам обращали эти дары в установленную дань, в оброчную статью.
Но такое значение дары получали уже от особенного развития властных княжеских отношений к земле. Всякий дар, как выражение любви и мира, необходимо должен иметь своим началом отношения обоюдных выгод и в известной степени равенство отношений или связей. Поэтому должно полагать, что и князья не приезжали в волость с пустыми руками. О дарах со стороны князей есть только позднее указание, но оно дает основание так думать и о древних временах. В 1228 году новгородский князь Ярослав с посадником и тысяцким поехал гостем в Псков. В то время по разным обстоятельствам псковичи ожидали от князя злого умысла. Пронесся слух, что князь везет оковы, хочет ковать лучших мужей. Псковичи заперлись в городе и не пустили князя. Возвратившись в Новгород, Ярослав стал жаловаться всему городу, что псковичи его обесчестили, что ехал он к ним, не мысля против них ни чего грубого, "но вез было им в коробьях дары, паволоки и овощи". К этому необходимо припомнить и древнее значение слова товар, которым называется и товар купеческий, и военный стан обоз, и вообще имение, запас. Впоследствии слово товар как общее обозначение запаса и имущества сохраняет только одно торговое значение, по чему можно догадываться, что и в первое время происхождение всякого запаса и имущества было тоже только промысловое и торговое и, прежде чем устроился военный товар, обоз или стан, то есть вообще военное собирание товара, в стране давно уже существовал и хаживал по своим путям товар-обоз торговый.
Как бы то ни было, но описанные Константином Багрянородным обыкновенное, т.е. ежегодное, путешествие россов в Царьград и по возвращении оттуда новый осенний поход на всю зиму в полюдье проистекали, главным образом, из потребностей промысла и торга и составляли обычное движение жизни для всей передовой действующей силы тогдашнего русского населения.
Так древнерусская жизнь совершала свое промысловое круговращение из Киева. Было ли что-либо подобное в Новгороде, было ли что-либо подобное в других старых городах, хотя бы и в меньшем размере? Летопись молчит об этих повседневных делах своего времени и только уже впоследствии случайно дает указания, из которых можно заключить, что то же самое промысловое круговращение жизни происходило, например, и в Новгороде.
К варягам за море новгородцы отправлялись тоже весной. В 1188 году варяги где-то в своих городах, "в Хоружку и в Новоторжце", заточили гостей Новгорода. За это новгородцы на весну не пустили своих за море, "ни посла им вдаша", и отпустили их без мира.
Известие хотя и позднее, но достаточно раскрывающее те же отношения к варяжскому заморью, какие искони существовали и к заморью греческому. Купеческие походы совершались весной, с купцами отправлялись послы, как особое свидетельство мира и любви, как заложники мира, без которых, по видимому, и купцам нельзя было вести правильную безопасную торговлю. Адам Бременский (середина XI в.) говорит, что русские в Воллине жили как свои люди, следовательно, странствование новгородцев, главным образом, предпринималось к устью Одры, а также, вероятно, к устью Травы, кроме того, в Данию и в другие места Балтийского побережья, не минуя Готский берег или остров Готланд. Из Дании до Новгорода, по свидетельству Адама, ходили иногда 4 недели, а от устья Одры 43 дня, что по времени равнялось походу в Царьград. Как в Воллине постоянно пребывали русские, так и в Новгороде постоянно жили варяги, отчего одна из улиц называлась Варяжской, где в христианское время варяги имели свою церковь св. Пятницы на самом торговище. Впоследствии ганзейские приходящие купцы разделялись на летних и зимних. Несомненно, что и до основания Ганзы все из тех же варяжских славянских городов древнейшие их купцы тоже приезжали жить в Новгород, одни на лето, другие на зиму. Зимние к тому же приходили даже горой, т.е. сухопутьем.
Можно полагать также, что путешествие на далекий север, в Двинскую страну и дальше в Пермь, к Печоре, к Югре, новгородцы предпринимали тоже по весенним водам*. На это указывает короткая отметка летописца, что в 1079 году "убиша за Волоком князя Глеба, месяца мая в 30". Не иначе как по весенним же водам они спускались и в Низовую страну по Волге, к булгарам и дальше, в Каспийское море и за море. В город булгар и арабы снизу, от Каспия, прибывали в первой половине мая, как было в 922 году. Так точно и норманны весной приплывали к эстонским и прусским берегам, а стало быть, и в Новгород, откуда, променяв свои товары на туземные, осенью возвращались домой. Ясно, таким образом, что караваны из противоположных мест сходились в торговых средоточиях в одно время.
______________________
* Из Двинской водной области в Каму существовал волок, называемый Вятским, а теперь Кайволоком, между рекою Пушмой, текущей на Юг, и Маломой, текущей в р. Вятку. В XVII ст. на этом волоке отдавался на оброк "Извоз через волок с Исад до Кай реки, а от Кай реки сухим Волоком до р. до Пушмы на десяти верстах, что ездят тем местом из Казани и с Вятки торговые всякие люди с товары к Устюгу Великому и по Двине к Архангельскому городу и от Архангельского города назад в Казань и на Вятку, наймуют подводы летнею порою" (Писцовые книги Устюга Великого. 1623-1626 гг. // Архив Министерства юстиции, № 507).
______________________
Военные походы зимой в эти страны прямо указывают, что зимнее время, как необычное, избиралось для внезапного набега.
Однажды зимой ходили воевать и на болгар, но тот путь всем людям был не люб, потому что "непогодье есть зиме (зимою) воевати болгары, идучи не идяху".
Нельзя сомневаться, что и другие старые города, подобно Киеву и Новгороду, лежавшие на таких же речных распутьях, как, например, Полоцк, Смоленск, Белоозеро, Ростов, Муром, таким же образом справляли свои промысловые и торговые походы: с началом весны в страны дальние, а с наступлением зимы к окружным соседям. Такой порядок промысловых и торговых дел устраивала сама природа, ибо дальний путь несравненно выгоднее и легче было делать по воде, так как и ближние пути несравненно легче было делать по зимним дорогам, когда бесчисленные болота, реки и речки покрывались льдом и ставили для путников природные мосты.
Таким образом, можно заключить, что во всех торговых средоточиях Древней Руси, во всех старых ее городах оборот промысловой жизни в существенных чертах был один и тот же.
Съездив летом за море, накупив заморских товаров, торговая дружина этих городов осенью и на зиму разъезжалась в полюдье, т.е. по внутренним торгам и торжкам или ярмаркам, к которым в свой черед собирались со своими домашними товарами окрестные волостные люди и окрестные торговцы и промышленники. Что полюдье направляло свои пути не к пустынным и одиночным деревням, а именно по городам и погостам и вообще по местам, куда тянули промысловые и торговые связи, в этом не может быть сомнения. В оброчных податных княжеских расчетах XII века оно заменяется даже словом погородие. Равным образом погосты, становища, станы, стайки, несомненно, имели значение теперешних ярмарок и выбирались для постоя, конечно, не по прихоти путников, а больше всего по значению местности в промышленных связях населения.
Само собой разумеется, что такое круговращение промысловой жизни не могло возникнуть и распространиться в одно полустолетие от прихода варяжских князей, а тем более по повелению и устройству каких-либо норманнов. Несомненно, что оно ведет свое начало из далеких веков.
Что именно так или иначе торговая промышленность ходила по всей стране, забиралась во все углы нашей равнины, об этом очень красноречиво и убедительно рассказывают вещественные доказательства: во-первых, бесчисленные клады и находки древних монет, с давнего времени и до настоящих дней постоянно пополняющие общий вес этих несомненных и неоспоримых доказательств. Очень жаль только, что ученая их оценка с этой точки зрения началась недавно и очень многое, что было найдено в прежнее время, в смысле исторического свидетельства, невозвратно погибло для науки.
Обыкновенно любители нумизматики мало интересовались сведениями о местах, где случались находки, равно как и подробностями самого открытия монет в древних ли могилах, или в поле, или в городище и т.д.
Особенно изумляют своей многочисленностью находки арабских монет, которые поэтому и стали известны раньше других. Эти монеты называются дирхемы, все серебряные, величиной в прежний 30-копеечник или двузлотый и менее, до теперешнего пятиалтынного. По годам чеканки они охватывают время от конца VII, то есть от самого учреждения у арабов их чеканки, и до начала XI столетия, т.е. до времени падения царства Саманидов, которые владычествовали тогда над всеми Закаспийскими странами. Наиболее многочисленны монеты VII, IX и X веков. Они попадаются целыми и резаными на куски, половины, трети, четверти. Очень вероятно и даже очевидно, что эти дирхемы и их обрезки ходили по всей Руси как своя народная монета и непременно обозначались русскими именами вроде кун, резан, вевериц, векшиц и т.п. Объем кладов и находок довольно различен, что вполне должно соответствовать естественному различию существовавшего в древности богатства. Встречались клады в несколько пудов. Такой клад был открыт в 1802 или 1803 году вблизи города Великие Луки на берегу реки Ловоти, этой древней Славянской дороги к Ильменю, на которой мы указывали селения С лову й и Кукуй. Часть этого клада упала в реку, а в оставшейся части заключалось до 7 пудов серебра. Древнейшая из монет относилась к 924 году, позднейшая — к 977 годам, следовательно, клад был зарыт во времена св. Владимира.
В 1868 г. в Муроме на Воеводской горе открыт клад в 11 тысяч монет весом два с половиной пуда, чеканка монет относится к первой середине X в., но было несколько монет VIII — IX веков., ясно, что клад зарыт в середине X века.
"Во время смут, да и в мирное время, — говорит Савельев, — предкам нашим негде было укрывать свои капиталы, как лишь" в матери сырой земле". Она заменяла для них сохранные банки.
Отлучаясь для торговли или на войну, они тщательно хоронили свое добро в поле, вблизи своего жилища или на берегу реки, делали тут или поблизости тайный знак — набрасывали камень или садили деревцо и, возвратившись, открывали по ним свое сокровище. Но в случае их смерти безответный банкир навсегда хранил вверенную тайну. Наследники могли перессориться в поисках клада, но без содействия слепого счастья клад никому "не давался" и мог пролежать тысячу лет на том же месте, пока благоприятный случай не открывал его пришельцу-счастливцу.
Напрасно иные, например Кёне, предполагали, что это были капиталы грабительские, почему их обыкновенно и приписывали все тем же единственным живым людям в Древней Руси, норманнам.
Если бы норманны и успевали грабежом собирать эти богатства, то все-таки ясно, что по всей стране арабская монета ходила в изобилии, сотни и тысячи дирхемов сохранялись во дворах как скопления и сбережения промышленных и торговых людей. Впрочем, увлекаемый норманнским призраком, сам Савельев, достойнейший исследователь мухаммеданской нумизматики, говоря о находке арабских денег в одном древнем городище под Ростовом, утверждал этой находкой владычество норманнов на том месте, то есть утверждал, стало быть, пребывание норманнов повсюду, где попадались арабские деньги в большом количестве*.
______________________
* Уваров. Меряне и их быт по курганным раскопкам. — М., 1872. — С. 33.
______________________
Одновременно с арабскими монетами и в одних же кладах с ними вперемешку находят немалое количество монет европейских, англосаксонских и немецких, преимущественно X и XI столетий, что при свидетельстве Адама Бременского о торговле Воллина в XI столетии яснее всего определяет, с какими варягами в это время Русь жила в самых тесных торговых связях и отношениях. Относительное множество этого рода монет заставляет с верностью предполагать, что и они ходили на Руси как деньги под особыми именами, из которых одно, шляг, быть может, прямо к ним и относится.
Академическое коснение в норманнском тупике, заученная и бессознательно повторяемая мысль о единственном народе норманнах никак не дозволяли, однако, с тем же вниманием распространять поиски о монетах в более отдаленных веках. Римская и греческая нумизматика на почве Древней Руси, как историческое доказательство торговых связей, мало кого и даже никого не интересовала. Находки этих монет встречаются реже не потому, что так было на самом деле, но потому, что реже всего на них обращали должное внимание, ибо они никак не доказывали принятой истины о варягах норманнах, хотя первое основание в этом деле положил первый заводчик норманнствующеи теории академик Байер, описав римские монеты, находимые на прусских берегах в древнем Вендском заливе. Но так как эти монеты не укладывались в теорию о норманнстве Руси, то их вскоре оставили в покое. Мы, конечно, говорим только про нашу русскую ученость. Надо признаться, что подобные доказательства о норманнстве вынудили и помогли начать самостоятельные исследования и об арабских монетах. О римских и греческих монетах ученые-нумизматы отметили только одну истину, что эти монеты, встречаясь в малом числе, очевидно, не имели значения денег, а служили только предметами украшения. Так говорил Кёне*. Это говорилось тотчас после приведенного им же самим известия о находке 80 римских монет начала III века в самом Киеве и в ряду с известием о 800 серебряных таких же монетах конца II века, найденных у вершины реки Роси, в селении Махновка. Больше всего такие монеты были находимы в Киевской стороне, особенно в области реки Роси. Поселяне называют их Ивановыми головками, быть может, от сходства с изображением Усекновения главы Иоанна Предтечи, ибо на античных монетах, и особенно на римских, изображались только головы императоров. Все это показывает, что находки монет в тамошнем крестьянском быту — дело обычное, что, следовательно, и в древнейшее время они имели значение денег и, быть может, они-то и прозывались пенягами, пенязями, именем, вероятно, тоже латинского происхождения.
______________________
* Записки Императорского археологического общества. — Т. IV. Кене. Описание европейских монет X, XI, XII вв., найденных в России. — С. 4.
______________________
Вообще, в южных краях Русской равнины и в соседней с ней Польской стране находки римских и греческих монет постоянно раскрывают и утверждают ту истину, что древнее население этих мест находилось в постоянных связях с античным миром и очень хорошо знало цену римских и греческих денег, приобретая их торгом и войною, получая их под видом дани, или субсидии, стипендии, как говорили римляне. Но те же монеты ходом торговли забирались и дальше на северо-восток. Их находили и в Харьковской губернии в Ахтырском уезде (монета Цезаря и денарий II века по Р.Х.), на Волге, в Казанской губернии (денарий Марка Антония) и у Ростова на Ростовском озере (монета императора Домициана I века по Р.Х.) .
В последнее время, кроме упомянутой выше киевской находки, в 1873 году в пяти верстах от Нежина открыт клад серебряных римских монет числом 1312 I и II веков по Р.Х. В 1875 году в Пензенской губернии найдены 63 римские монеты II века*.
______________________
* Отчеты Императорской археологической комиссии. 1873 г. — С. XXXI; 1875 г. — С. XXXVI.
______________________
Такие находки наравне с арабскими дирхемами показывают, что и в античные века наша страна точно так же скапливала по местам достаточные богатства, которые никак не могут быть относимы только к грабежам, потому что наряду с находками кладов очень часто попадаются и одинокие экземпляры этих монет, свидетельствующие о простой потере. Сравнительно с количеством находимых арабских монет количество античных менее значительно, особенно в наших северных краях, — явный признак того, что торговые сообщения в этих финских краях еще мало знали цену денег, хотя бы как товара, что туда еще не проникали на постоянное жительство промышленники южных мест, а именно славяне. Однако видим, что внутри страны, по ее прямым дорогам, от моря до моря, с каждым веком торги приобретали больше и больше силы, так что в VIII, IX и X веках, когда полились к нам арабские деньги, страна уже вполне сознавала все выгоды денежного обращения перед простой и первобытной меной товара на товар. В это время она с особой радостью и жадностью водворяет у себя серебряники арабов как самый удобный, самый ходячий товар, который, таким образом, показывает, насколько развились потребности страны и с какой силой обозначилось ее промысловое развитие.
Как бы то ни было, но разнообразные монеты, греческие и римские, персидские и византийские, арабские и германские, одни от первых веков христианства, другие позднее, включительно до X в., рассыпанные по нашей стране в разном количестве и одиночно, служат выразительнее письменных документов неоспоримыми свидетелями той истины, что страна от глубокой древности и до призвания варяжских князей всегда оставалась широким поприщем для торговых и промышленных связей не только с ближайшими, но и с далекими ее соседями. Монеты Передней и Малой Азии, островов Греческого или Средиземного моря, Африки и Испании и т.п., переходя из рук в руки, попадали наконец и в нашу землю.
При этом необходимо припомнить, что клад в народном быту и в народных понятиях получил мифический облик, сделался мифическим, как бы живым существом, которое можно открывать посредством разнородного колдовства, особенно при помощи вещих трав.
Народные травники наполнены бесчисленными записями и указаниями средств, как добывать клады. Эти верования тоже идут от глубокой древности и сохраняют в себе отражение той действительности, когда всем было известно, что накопленное богатство нигде иначе не сохранялось, как только в земле, и когда этот общий повсеместный обычай неизбежно возрождал и повсеместное верование, что при помощи известных вещих средств и примет легко можно добывать спрятанное. По народному поверью, иные клады прятались на погибель человеку, иные доставляли ему богатство и счастье*.
______________________
* Для отыскания кладов и их безопасного извлечения очень помогали травы Плакун, Петров крест, Иванова глава, Спорышь, Бел-Кормолец, Обьяр, Шапец и множество других. "Если хочешь о кладе доподлинно изведать, есть или нет, и где положен, и на что, и кем и как его взять — возьми Шапцов корень да (от) Воскресенской (свечи) воск и раздели надвое; и одну половину, очертя воском, полож на кладовое место, а с кладоваго места возьми земли и с оставшейся у тебя половиной опять раздели надвое, и будет три части, одна в земле на клад, а другую на ночь в головы клади, а третью под бок себе или чистым платом у сердца привязывай на ночь, — то в тое ж ночь придет клад и будет во сне с тобой говорить, как положен и на что положен, на худо или добро, и сколь давно, и как лежит, в том ли месте, где свеча воскресенска да шапец или дале, и в которой стороне, и как взять, — и доподлинно тебе все расскажет и взять велит. Сия трава и Спорышева и Обьярева и Кормолцева испытаны. А сие делать по три ночи, то все изведать". Подобные травы "добрыя ко всякой кладовой знатной премудрости" так и назывались кладовыми. Травники нашей библиотеки.
______________________
С первых веков христианства в Русской стране монета была уже ценным товаром, самым удобным для сбережения и для обмена, потому в торговле она и занимала свойственное ей место.
Другие товары сами же русские люди еще в середине XII века распределяли на особые отделы, согласуясь с особым характером товара, откуда какой приходил. Были товары царских земель, т.е. вообще греческие или черноморские, были товары варяжские с Балтийского моря. Те товары, которые приходили с Каспийского моря, несомненно, также обозначались своим именем, хазарскими, хвалисскими, булгарскими и т.п. Сами произведения Русской земли разделялись на товары верхних земель, то есть северных краев страны, и на товары Русских земель, как в собственном смысле обозначался весь Киевский или Южный, Роксоланский край Древней Руси.
В числе товаров греческих первое место принадлежало паволокам, дорогим и недорогим греческим шелковым тканям с золотом и без золота, в которые одевались богатые люди не только на нашем севере, но и на Балтийском Поморье, куда этот товар шел в немалом количестве через Новгород. Слово паволока, по-видимому, означало то же, что портище в последующее время, то есть кусок ткани в меру целой одежды на средний обычный рост. Рядом с паволоками видное место занимало золото и серебро в различных вещах женского и мужского убора, каковы были серьги, браслеты, запястья, обручи, перстни, кольца, запоны, застежки, пуговицы; тканые и кованые кружева для отделки платья вокруг по вороту, по прорехам, по полам и по подолу. Не говорим о дорогих камнях, жемчуге и тому подобных предметах, составлявших всегда наилучшее украшение того же золота и серебра.
В простом быту, для которого золото, серебро и драгоценные камни по своей цене не совсем были доступны, их вполне заменял разнородный бисер, торговля которым в нашей стране происходила с глубочайшей древности. Бисер — древнеиндийское название басура, блестящий, басурас, хрусталь, кристалл, как и само монисто, бисерное ожерелье — тоже родня древнеиндийскому мание (жемчужина, драгоценный камень).
Следовательно, объяснять происхождение у нас бисера только от одних арабов, потому что и по-арабски он называется буер, не совсем основательно. Бисер древнее самой древней славы арабов. Раскопанные могилы древних обитателей России обнаружили, что бисерные украшения были во всеобщем употреблении у всех племен нашей страны. И, конечно, здесь мы должны встретить произведения весьма различных времен, ибо бисер мог сохраняться долго и мог переходить из рук в руки в течение целого ряда веков.
Древность памятников этого рода засвидетельствовал даже летописец начала XII века. "Однажды случилось мне быть в Ладоге, — говорит он в 1114 году, — и ладожане рассказали мне, что у них существует вот какая диковина: когда бывает туча, гроза великая и дождь, то после того дети находят глазки стеклянные, и малые и великие, провертаны; а другие подле реки Волхова собирают, которые выполаскивает вода, — суть различны, от них и я взял себе более ста". Глазками летописец на зывает, вероятно, особые круглые разноцветные вкрапины, по рисунку очень похожие на глаз, которыми украшалась каждая бусина или крупяная бисерина. Ладожане уверяли, что эти глазки падают с неба в туче. В доказательство, что это еще не такое диво, они рассказали летописцу, что их старые мужи, ходившие за Югру и за Самоядь, сами видели, как в тамошних странах из тучи падали, как бы сейчас рожденные, веверицы (белки) и оленцы, которые потом вырастали и расходились по земле. "Если кто этому не поверит, — прибавляет летописец со своей стороны, — пусть почитает Хронографа", откуда и приводит свидетельство, как некогда в царствование императора Проба в туче и дожде упала с неба пшеница, "а в другое время крохти (крошки) серебряныя, в иное время каменья". Так объясняли себе древние ладожане на ходимые у них на земле и на берегу реки различные бисеры с изображением глазок, какие нередко попадаются и в могилах, отмеченных самой отдаленной древностью. Люди начала XII века уже не находили сходства в этих бисерах с теми, какие, несомненно, были в употреблении в их время, а в их время, как можно судить по качеству и количеству бисера, находимого в курганах конца X и XI веков., в большом употреблении был бисер стеклянный, простой цветной, нередко покрытый золотом или серебром, как производилась и составлялась обыкновенная в то время мозаика.
Известно, что в средние века, уже в VII веке, Константинополь очень славился производством всякого рода стеклянной мозаики и финифти (эмали). Мы видели выше, что его храмы и дворцы с великой роскошью по сводам и стенам украшались мозаичными картинами, покрывались сплошь мозаикой под золото или серебро, расцвечивались мозаичными узорами повсюду, где этого требовали тогдашние понятия о роскоши и вкусе.
Нет сомнения, что рядом с храмовой мозаикой Константинополь производил в особом изобилии и бисер, так ценимый варварами как украшение их женских нарядов. По крайней мере, торговля бисером должна была особенно процветать именно в Царьграде. Возможно оттуда она перешла и к арабам, а затем перешла и в Венецию. Но и сами греки получили это производство от египтян и финикийцев. Оно издревле было известно и далекой Индии. Поэтому бисер приходит к нам не от одних арабов, как толкуют наши археологи, основываясь только на показании арабских свидетелей. Множество бисера, и именно глазатого, открывают в гробницах Боспора Киммерийского, в Керчи и на Таманском полуострове, а те гробницы относятся по большей части к первым векам христианского летосчисления.
Если наша страна издавна была в связях с древними Черноморскими торгами, то нельзя сомневаться, что там же она приобретала и дорогой бисер, который, как мы заметили, переходя из рук в руки, мог сохраняться долгие века и попасть в могилы X и XI веков.
Если глазки города Ладоги в 1114 году были уже необъяснимой древностью, то можно заключить, что город Ладога занимал свое место, быть может, несколькими столетиями раньше призвания варягов.
В курганах Англии также попадается подобный глазатый бисер. Там объясняют, что это изделие местного производства, сохранившегося от римских времен, объясняют противоположно нашим археологам, которые, что ни откроют в своей земле, ввиду чародеев-норманнов никак не осмеливаются помышлять о местном производстве и старательно изыскивают, откуда бы такой памятник мог попасть к нам на Русское пустое место? Производство глазатого бисера требовало большого искусства и большого знания стеклянных составов, поэтому ни в какой древневарварской Англии оно процветать не могло. Оно искони процветало только на египетском, финикийском, ассирийском, индийском Востоке, а в более поздние века, вероятно, в самом Царьграде. Глазатый бисер должен был цениться дорого. Араб Ибн-Фадлан рассказывает, что русские женщины лучшим украшением почитали ожерелье из зеленых бус, так что за каждую бусину платили по дирхему-серебренику. Однако в курганах зеленые бусы попадаются очень редко, и то поодиночке.
Не означает ли у араба зеленый то же, что расцвеченный, т.е., по описанию нашей летописи, глазатый? Как бы то ни было, но торговля бисером и пронизками из недорогих камней, например из сердоликов, аметистов, горного хрусталя и т.п., была очень распространена по всей Русской стране, и несомненно, что значительная доля такого товара приходила к нам из Греции через Киев и с Востока через Каспий, а дорогие камни непременно из Индии и даже от Урала и Алтая, откуда их получали еще античные греки. Какая-нибудь часть могла, конечно, попадать и с Запада.
Северные люди, в том числе и русские, особенно дорого ценили также различные овощи и пряные зелья южных и восточных стран, в чис ле которых первое место занимал перец, любимейшая приправа кушанья от глубокой древности. Перцем, финиками и другими подобными овощами византийцы угощали еще уннов в середине V века, заметив, что варвары очень дорожили этими овощами по той причине, что в их земле они были редкостью. В Новгороде даже в XIII веке перец поступал в уплату пошлин наравне с деньгами. Нельзя сомневаться, что под именем различных овощей и наши киевляне вывозили не только финики, но и все другие южные плоды в сухом виде, какими Греция торговала с незапамятных времен. В нашем народном быту и до сих пор в большом спросе всенародное лакомство, так называемый царьградский стручок, рожки, равно как грецкий орех и тому подобные плоды, которые с незапамятной древности доставляли лучшее и ценное лакомство, по крайней мере, для богатых людей. Все, что в старом русском быту отмечалось именем грецкий (грецкое мыло, грецкая губка и т.п.), несомненно, ведет свое начало еще от первых веков нашей истории, иначе все эти предметы, приходившие потом из Турции, прозывались бы не грецкими, а турецкими, как в действительности и обозначались иные вещи наравне с грецкими в XVI и XVII столетиях.
Из Греции же россы привозили деревянное, т.е. растительное, масло и виноградное вино, красное и белое, больше всего, вероятно, красное, которое в "Слове о полку Игореве" именуется синим. Древний естествоиспытатель Плиний цвет красного вина тоже сравнивает с сине-багровым, фиолетовым цветом дорогого камня аметиста, поэтому понятнее становится и русское обозначение — синее вино, как и синий виноград. В галицких народных песнях и в наших былинах воспевается зеленое вино, по-видимому белое виноградное.
Меньше сведений мы имеем о товаре варяжском, однако знаем, что уже в IX веке главной его статьей были фризские сукна, которые тогда же могли попадать и в Новгород. С XII века у нас уже известно ипрское сукно, называемое так от города Ипра.
От варягов приходили также холст и полотно, изделия медные и железные, олово и свинец, янтарь, а также сельди, которые в то время, в X и XI веках, ловились, главным образом, по славянскому Поморью, особенно у острова Рюген, т.е. у варягов-руси, откуда, с упадком славянской торговли, и сельди потом ушли к датским берегам. Да и все указанные товары шли тоже через руки варягов-славян. Наконец, с Балтийского моря в иные времена доставляли соль и хлеб.
Главными товарами русских верхних земель были дорогие меха: соболи, горностаи, черные куны, песцы, белые волки, лисицы и т.п., также рыбий зуб, или моржовые клыки, сокола, кречеты.
С Востока от хвалисов (ефталитов), из за Хвалисского или Каспийского моря приходили те же предметы, какие можно было добывать и в Царьграде, таковы были индийские и китайские бумажные и шелковые ткани, ковры, тот же перец и пряные зелья, дорогие камни, серебряные и золотые вещи, особенно пояса и конский убор, барсовые и сафьянные цветные кожи. Пардус (барс) был очень известен в Древней Руси, и кожами пардуса, вероятно, заменявшими ковры, князья одаривали друг друга как лучшим и дорогим подарком. С Востока же приходило и оружие: дамасские, демешковые булатные клинки ножей и сабель.
Несравненно больше свидетельств о торговом круговороте и торговых связях нашей страны с отдаленными землями находим в древних могилах.
Здесь различные предметы тогдашней торговли, не совсем подверженные тлению, сохраняются в самом веществе, хотя и потерпевшем от времени, но все-таки с достаточной ясностью указывающем на свое происхождение, или туземное, или чужеземное.
Повсюду распространенное языческое верование в живую жизнь и за пределами гроба заставляло язычников обряжать своих покойников как живых людей. Их хоронили во всем богатстве их убора, со всеми вещами, какие покойник особенно любил и употреблял при жизни, ставили ему в сосудах даже питье и еду, так что в этом отношении почти каждая могила, особенно более богатая, сохраняла в себе весь необходимый обиход живого человека. Нам уже известно из свидетельства арабов, что и жены руссов отправлялись на тот свет за своим другом. С ним же иногда клали любимого коня, любимую собаку. Вполне естественно, что могилы довольно подробно обрисовывают, по крайней мере, внешний быт населения.
В последнее время раскопка курганов производится с особым усердием. Добывается множество самых разнообразных вещей. Но эта добыча великого множества предметов начинает уже устрашать благомыслящих исследователей нашей древности по той причине, что накопленный материал и доселе почти не подвергается никакой ученой обработке. Первый прием такой обработки, по нашему мнению, должен заключаться, по крайней мере, в том, чтобы вещи были изданы в рисунках, т.е. были бы изображены точно и подробно, с простым описанием и точным указанием их положения в гробницах при остовах покойников. Одни описания без изображений, с какой бы точностью они не были исполнены, что вообще случается очень редко, никогда не дадут науке основательного материала. Описание как рассказ о предмете, к тому же о предмете невиданном и совсем новом, никак не может равняться изображению этого предмета. К тому же для иных предметов очень трудно найти даже подходящее название, так они невнятны и своеобразны.
Поэтому каждый отчет о раскопке неизменно должен сопровождаться изображениями всех найденных вещей, и если бы все курганное, что уже в настоящее время скопилось в общественных и частных собраниях, было изображено, то, быть может, мы уже имели бы более отчетливое понятие о том, на какой ступени находилось развитие нашей страны, хотя бы только в IX веке, в какой зависимости оно было от соседних земель, в чем проявлялась его самостоятельность и самобытность и т.д. Вообще, мы имели бы тогда положительные и решительные ответы на многие вопросы и запросы самой русской истории.
Между тем в настоящее время накопленное и постоянно прибывающее, можно сказать, неисчислимое богатство лежит как мертвый капитал совсем не производительно и при всей сохранности все-таки от разных причин мало-помалу исчезает, подвергается порче, утрате, забвению, где и когда что найдено, отчего является путаница в вещах и, следовательно, потеря первоначальной достоверности самих находок. Чаще это случается в частных собраниях, но известны даже значительные утраты и в общественных хранилищах. Вещи после многих издержек и многих трудов при их добывании исчезают для науки бесследно. Об этом стоит подумать и, пока еще не поздно, следует принять реши тельные меры к их спасению, т.е. к изданию в свет их рисунков.
Достойный почин в этом деле принадлежит графу Уварову, издавшему с рисунками весьма обстоятельное и подробное исследование о курганных раскопках, произведенных в 1851-1854 годах в древних Ростовской и Суздальской областях, где обитала наша летописная меря*.
______________________
* Уваров. Меряне и их быт по курганным раскопкам. — М., 1872.
______________________
На протяжении ста верст в длину и около 50 верст в ширину, между городами Ростовом, Переяславлем, Юрьевым и Суздалем, расследовано 163 местности или поселения и раскопано 7729 курганов разной величины. Судя по найденным монетам, восточным и западным, наибольшая часть могил принадлежала X веку, некоторые можно относить к началу XI века, а иные, конечно, и к IX и даже к VIII векам, каков, например, под Ростовом Городец на реке Саре, где найдены монеты VIII и частью первой половины IX веков.
Погребение своих покойников древние меряне исполняли двумя способами или обрядами: сожжением и простым погребением.
Тот и другой обряды иногда встречаются рядом под одной насыпью. Сожженные кости обыкновенно собирались и складывались в глиняный горшок, как о том свидетельствует летопись, говоря только о племенах славянских. Примечательно, что обряд сожжения более всего сосредоточивается около городов Ростова, Переяславля и Суздаля. Это дает повод и достоверное основание заключать, что Переяславль и Суздаль, упоминаемые летописью позднее Ростова, существовали уже в X, а вероятно, и в IX веках, когда впервые упомянут Ростов. У озер Ростовского и Переяславского поселения были гуще, многочисленнее, ибо курганы разбросаны большими группами по 100, по 200, по 300 в одном месте. Как известно, меряне были племя финское, родственное мордве и мещере. Но можно полагать, что сожженные гробницы скорее всего могли принадлежать славянам. Наш летописец в точности свидетельствует, что славянские племена, в том числе и вятичи, соседи мерян, сжигали мертвецов. Вятичи сжигают и ныне, прибавляет он, то есть в XI или в начале XII веков, когда впервые составлялась летопись. Особое сосредоточение сожженных гробниц вблизи городов еще больше удостоверяет, что это пригородное население было по преимуществу славянское. Так, в близкой окрестности города Юрьева (Юрьев-Залесский) сожженных гробниц совсем нет, вероятно, по той причине, что в X веке здесь не было города, ибо Юрьев основан в 1152 г., когда славяне под влиянием христианства уже перестали сжигать своих покойников, стало быть, в X в. они еще не заселяли этой местности. Кроме того, древнее название Ростовского озера Неро, а Переяславского — Клещино, название двух рек, текущих от Клещино, одна к западу в Волгу, другая к востоку в Клязьму, одним именем Нерль, название самого Суздаля — имена древнеславянские. Озеро же Клещино существовало у балтийских славян, как и имя Суздаля, и даже имя самой Москвы, упоминаемое в начале XI столетия*. Неро и Нерль скорее всего могут указывать на геродотовских невров и белорусских ну ров, неров, норов. Славяне-колонисты, зашедшие в Мерянскую землю, конечно, прежде всего должны были занять самые выгоднейшие местности, озера. Здесь они и оставили свое древнейшее имя Неро и в течение веков держались ближе к первым поселениям, оставляя свой след в сожженных гробницах. Во всяком случае, летописец помнит, что в IX веке или даже раньше колонистами ростовской Мерянской земли были варяги, т.е. славяне, возможно, и вятичи, пришедшие, как известно, тоже от ляхов или от западных славян.
______________________
* Шафарик. Славянские древности. — Т. II. — Кн. Ш. — С. 185. "Суздаль, село в Силезии, близ Ратибора, на левом берегу Одры". Москва, Muscuua, в грамоте Генриха II, 1012 г. Озеро Клещно см.: Первольф. Германизация балтийских славян. — С. 25.
______________________
Как жили меряне в X, а следовательно, и в IX и в XI веках, об этом рассказывают сами могилы.
Начнем с одежды. Они носили сорочки из холста или полотна. Обыкновенную верхнюю и нижнюю одежду шили из шерстяной грубой, но весьма плотной ткани, из сукна, которое, вероятно, готовили сами, так как в могилах находится значительное количество ножниц для стрижки овец.
Праздничную верхнюю одежду украшали по воротнику широким, а на грудных прорехах узким узорчатым, иногда золотным кружевом из царьградских шелковых и золотных паволок, иногда золотным шнурком.
О покрое одежды, от которой остаются только истлевшие лоскутки, судить весьма трудно. Видно только, что при ней употреблялись запаны, пуговицы, пряжки; что золотые ткани на воротниках и на груди подкладывались берестой, вероятно, для большей сохранности, дабы ткань не мялась. Нарядная одежда богато украшалась медными привесками вроде запан, устроенными из медной, сплетенной в какой-либо узор проволоки, причем к нижней доле у каждой привески привешивались на колечках медные лепестки, иногда в виде стрелок, а также колокольчики и бубенчики с явной целью, чтобы эти привески при ходьбе и движении могли звенеть.
Такие запаны помещались по одной, в виде треугольников, у каждого плеча, иногда на правом две, на левом одна. На груди кафтана до пояса, вместо пуговиц или взамен нашивок, помещались продолговатые или четырехугольные подобные же запаны с подобными же звенящими лепестками, колокольчиками и бубенчиками.
Особенно богато украшался пояс. Он был кожаный наборный, усаженный серебряными или медными бляшками, с пряжкою.
Спереди к нему цепляли также упомянутые запаны в виде коников со звенящими лепестками, колокольчиками и бубенчиками. Попадались запаны коников о двух головах, расположенных по сторонам запаны. Северо-восточные инородцы и теперь носят подобные привески на груди и на поясе. На поясе носили ключ, ножик, огниво, иголку, шило, мусатик (точильный брусок), костяные гребни и гребенки с резьбою и даже складные с футляром; на поясе же висел мешочек с деньгами или со складными весками. В женском наряде примечательны большие овальные, величиной более двух вершков, прорезные запаны или пряжки в виде чашек, носимые у правого бедра, а иногда и у обоих бедер.
Головной убор мужчин и женщин изготавливался из кожи или ремня, который, быть может, служил только связью какой-либо кики или особой шапки и на котором со стороны висков помещались проволочные кольца, серебряные или медные, иногда малые, иногда большие, в различном количестве: от одного до восьми и более.
В иных случаях ремень обтягивался листовой медью или серебром, и, вместо такого ремня, употреблялся легкий обруч, чаще серебряный, иногда бронзовый и даже железный. Такой убор, конечно, имел значение древней диадемы, венца, венка или того ремня теперешних русских ремесленников, который носится ими с целью удержать волосы, чтобы не распадались. Этот ремень пояс и теперь украшается серебряными бляшками. Убор показывает, что меряне носили длинные волосы и, вероятно, длинные локоны по вискам, которые и украшались вверху серебряными и другими проволочными легкими колечками и кольцами.
Мужчины носили также шапки из золотной ткани и с золотным же околом.
Для шитья одежды употребляли иглы и шила бронзовые и железные, малые и большие, а также сделанные из кости. Любопытно, что для сохранности игл употребляли кожаные футлярчики. Употребляли маленькие булатные ножички вроде наших перочинных и маленькие оселки для точения таких ножиков, а также шил и иголок.
В числе мелких предметов попадаются маленькие бронзовые щипчики, для какой надобности, трудно объяснить, быть может, для шитья или другого рукоделия.
В ушах мужчины и женщины носили серьги, обыкновенно серебряные, иногда бронзовые, густо позолоченные, особой формы, состоявшей из кольца с продетыми в него металлическими бусами, одной или тремя. Эта форма приходила с Востока, ибо между западными древностями, по замечанию графа Уварова, она совершенно неизвестна. Носили даже по две серьги в каждом ухе, но когда попадается одна серьга, вероятно у мужчин, то всегда только в правом ухе.
Меряне носили и такие серьги, каких нет ни на западе, ни на востоке, их чаще всего находят в Московской окраине. Это металлический кругловидный листок величиной около двух вершков, которому придавали вверху форму ушного кольца, а в нижней доле вырезалось семь, непременно семь, лепестков в виде листьев, так что вся фигура действи тельно походила на кленовый или подобный древесный лист, корень которого имел, как упомянуто, вид ушного кольца.
Форма серег, как и других подобных вещей, несомненно, служила показанием этнографической особенности того или другого племени.
Шею украшали металлическими, серебряными или медными гривнами вроде обручей, устроенными из гладкой или витой проволоки, а также монисто или ожерельем из различного бисера и бус с привесками, цатами, монетами и разными амулетами, каковы были, например, зубы и когти медведя, иногда сделанные даже из металла, раковины, змеиные головки, янтарные куски, птичьи косточки и т.п. В числе привесок на ожерелье весьма часто попадаются бронзовые уховертки, лопаточки для чистки ушей. Вот в какое время и у залесских мерян мы встречаем заботу о чистоте тела.
На руках носили в собственном смысле обручи, т.е. браслеты из одной толстой или сплетенной тонкой проволоки или из пластин, украшенных самым простым резным узором, напоминающим обыкновенный полотенечный. Обручи носили и мужчины, и женщины не только у кисти руки, но и выше локтя, а иногда и на ноге у колена.
На пальцах рук носили кольца и перстни с печатями, т.е. разными изображениями, иногда на каждом пальце; перстни попадались и на пальцах ног. Кольца, перстни и обручи браслеты встречаются даже из цветного стекла, синего и фиолетового.
Обувь, вероятно, составляли лапти, но попадаются и сапоги, о чем можно судить по подковкам, которые, однако, были находимы только по одной, что дает повод причислять их, как замечает граф Уваров, к шпорам, хотя вероятно, что они могли употребляться в зимнее время при ходьбе по льду.
К числу предметов убранства можем отнести и небольшие шкатулки или сундучки, иногда окованные листовым серебром, в которых, вероятно, сохранялись дорогие уборы, серьги, кольца, браслеты, ожерелья и прочее.
Из вещей домашнего хозяйского обихода гончарные изделия, горшки и другие сосуды в большинстве не отличаются особенно хорошим качеством работы. Только "в некоторых из древнейших поселений, у озер Ростовского и Переяславского", найдены сосуды отличного достоинства и по свойству глины, и по изделию. Об иных сосудах надо заметить, что, по-видимому, меряне тут же при похоронах лепили из глины, например, чарки для питья, которые и оставляли с покойником. Попадаются очень редко и медные сосуды, например, найдена чаша. Довольно часто были находимы деревянные ведра, окованные тремя железными обручами, с железной дужкой для подъема.
Найденные замки и ключи, большие и малые, очень замысловатые по форме, могут указывать, что ими запирались не только двери домов, амбаров, клетей, но и сундуков и мелких ящиков.
В числе обиходных железных вещей найдены винты, крючья, скобы, пробои, долота, клещи, гвозди, ножи большие и малые с костяными и деревянными черенками, украшенными резьбой, иногда обвитыми серебряной проволокою и даже отделанными серебряным листом с черневыми узорами. Ножик и мусат точило, привешенные на поясе, составляли необходимую принадлежность каждого покойника, даже и ребенка. Огонь меряне добывали посредством огнива и кремня.
Из хозяйственных орудий попадаются сошник, цепы, кирки и серпы в женских гробницах. В одной гробнице один серп был положен на груди, другой в ногах покойницы.
Из рыболовных снастей найдены гарпуны, багры, крючки, иглы для плетения сетей. От конского убора — стремена, удила, седла.
Меряне вооружались секирами или топорами и топорцами или молотками разной величины, также метательными стрелами и копьями или рогатинами, сулицами.
Большие топоры с широким лезвием имели длинное древко, почти в рост человека. Мечи появлялись у них очень редко, как и золото.
Во всех раскопанных курганах, а их было 7729, найдено только три меча, да и то в их числе была одна сабля. Так и золотых серег найдено только три пары. Только три меча на всю Мерянскую область доказывают, что это оружие не было в употреблении в здешней стороне, что единственной ее защитой были секира или топор, которых найдено множество и самых разных форм.
Точно так же редко попадаются и щиты, которые если были деревянные, то, конечно, все истлели.
Меряне вовсе не знали также саадашных или колчанных, т.е. мелких, стрел, и потому неизвестно, стреляли ли они из луков?
По-видимому, это степное оружие до них еще не доходило.
По многим признакам меряне жили очень самобытно и к тому же нисколько не беднее, если не богаче, тех обитателей, которые населяют их страну в наши дни.
Изобилие железных и медных вещей, серебряных серег, обручей, колец и перстней, которые составляли любимый убор женщин и мужчин, вполне подтверждает это заключение. Собственно золотых вещей у них было очень мало, но все-таки они украшали свои одежды превосходными царьградскими золотными тканями, кружевами и шнурками.
Очень верно замечание графа Уварова, что многие медные вещи меряне обрабатывали сами, так как в Городце на Саре открыты были даже плавильные горшки. Предметами их собственного изделия могут почитаться описанные привески, нагрудные и поясные, которые все состоят из плетеной проволоки и по простому способу плетения совсем равняются обычным крестьянским плетеным или браным кружевам. Меряне в обработке иных вещей употребляли краски и позолоту сусальным золотом, изготовляли резные вещи из дерева и кости, украшали резьбой и медные, и серебряные вещи, особенно браслеты, обручи, сгибаемые из простых гладких пластинок. Эта резьба также очень напоминает самые простые узоры полотенец.
Мы полагаем, что и большая часть железных вещей обрабатывалась также дома, в своей стране, если не в области мерян, то в области Нов города или Белоозера. В начале XVI века в устье реки Луги в погосте Каргальском собирали дань железными крицами, топорами, сковородами. Быть может, это производство шло из далекой старины. Припомним и новгородский город Устюжну Железопольскую на реке Мол ore.
Находимые при покойниках ключи свидетельствуют не только об их зажиточности, но также, быть может, и об особом звании общинного ключника. Так как и находимые при покойниках вески и гири могут свидетельствовать не только о торговом человеке, принимавшем деньги обыкновенно в отвес, но и об особом общинном звании серебряного весца, который упоминается, например, в XIII веке в Новгороде как должностное общественное лицо.
Вещи, которые употребляли меряне для своего убора и на другие потребности, приходили к ним с Запада с Балтийского моря, от греков из Царьграда, от камских булгар с Каспийского моря и, вероятно, от Пермской стороны.
Почтенный автор исследования мерянских курганов по большому сходству некоторых вещей с находимыми в скандинавских странах заключает, что норманны жили и среди мерян, что они владычествовали над мерянами, что норманны же привозили к ним восточные монеты и изделия западных стран.
Нам кажется, что в этом случае, как и во многих других, норманны могут остаться в стороне, ибо сходство мерянских вещей с такими же скандинавскими доказывает только, что существовали торговые связи не со скандинавами собственно, а вообще с Балтийским Поморьем, где весьма бойкую торговлю производили и варяги славяне. И лучшим доказательством этому служит приводимый автором счет найденных монет. О монете вообще он говорит, что монета есть "лучшее доказательство торговых сообщений с страною, где она чеканена".
В курганах было найдено 80 германских монет из разных мест, 27 англосаксонских и только три датских и шведских и 3 византийских. Из скандинавских земель только Британия составляла третью долю против общего числа германских монет, что вполне понятно, ибо в Брита нии славянские балтийские торговцы находили больше необходимого товара, чем в Швеции или Дании, потому им чаще попадали в руки и британские деньги, которые, конечно, они же привозили и в Ростовскую область. Общее число найденных западных монет вполне доказывает, что мерянская торговля производилась больше всего с южным, т.е. славянским, берегом Балтийского моря. К тому же норманны должны бы ли оставить у мерян несравненно больше мечей, чем найденные три, ибо в скандинавских землях находки мечей при покойниках весьма обыкновенны. Отчего бы им не оставить и какой-либо рунической надписи, хотя бы в одну букву? Мы не говорим о том, что при внимательном изучении и сравнении скандинавских изделий с изделиями, например, внутренних земель Европы или же с арабскими многие из них по производству могут, пожалуй, оказаться вовсе не скандинавскими, ибо замысловатые сплетения с птицами, зверьми и человеческими фигурами, по которым обыкновенно отличают так называемый норманнский или скандинавский стиль, не есть еще исключительная принадлежность одного скандинавского производства. Эти плетеницы в IX и X веках гос подствовали по всей Европе и потом составляли особый отпечаток так называемого романского стиля, который, в свою очередь, впитывал наиболее всего особенности изделий византийскиго Востока.
Вообще, не все то, что сходно с вещами, находимыми в Скандинавии, можно относить к скандинавским изделиям, и не всякий меч, найденный где-либо в Орловской губернии и сходный по украшению с найденными в Скандинавии, можно прямо называть норманнским. Как мы уже заметили, иностранные археологи, в противоположность русским, все находимые в их стране вещи, за исключением вещей явно римского или античного изделия, нисколько не стесняясь, всегда прямо относят к туземному производству, иногда не имея веских доказательств. Так, например, вырезанные обронно и очень искусно пряжки, запаны, при вески и т.п. и, в особенности, все предметы, отличающиеся сканной или филигранной работой, едва ли принадлежали к туземному скандинавскому производству. Нам кажется, что производство всякой скани или филиграни с глубокой древности процветало только на Востоке, в особенности у античных греков. По наследству оно оставалось в руках восточных же народов и в средние века. Тогда его изделия переходили в Европу или из Византии, или же от арабов, вероятнее всего из Багдада-Вавилона, как называли этот город наши предки, который славился своими изделиями из золота и серебра. Сканное производство требует большой опытности и больших познаний в технике этой работы, поэтому очень сомнительно, чтобы средневековый, варварский север, занимавшийся к тому же больше всего войной, мог усвоить себе это в высокой степени трудное, очень кропотливое и дорогое производство. Мы пола гаем, что и медные мерянские проволочные плетения, о которых мы упомянули и которые по существу работы тоже относятся к сканному производству, едва ли выделывались у самих мерян и вполне могут принадлежать к туземным изделиям. Вероятнее всего, это произведения пермские, приуральские, где восточное искусство должно было свить се бе хотя бы и не очень богатое гнездо с самых давних веков. Та сторона всегда находилась под влиянием если не античной, то доарабской Персии и других закаспийских государств.
Вообще, по находимым вещам нельзя еще утверждать, что эти вещи обрабатывались там, где их больше находится, иначе пришлось бы доказывать, что арабские деньги чеканились в нашей стране, так как нигде они не открываются в таком количестве.
Равным образом по находкам скандинавских вещей никак нельзя заключить о пребывании в нашей стране норманнов. Для распространения этих вещей по всем углам Русской равнины достаточно было и одних русских купцов, получавших иноземные товары и деньги в приморских и заморских городах и развозивших их по своим русским местам.
Как бы ни было, но очерк мерянского быта, восстанавливаемый самими могилами, может служить показанием, что и в других углах Русской страны люди IX и X веков жили подобным же образом, более или менее богато, смотря по торговому или промышленному значению местности, но в постоянных связях и отношениях с главнейшими торговыми путями страны, а следовательно, и с главными средоточиями этих путей, каковы были Киев, Новгород и Великий город Болгарский. Если глухие селения внутри лесов и болот Ростовской области употребляли, кроме других иноземных привозных вещей, даже и царьградские золотные дорогие ткани, то уже это одно служит достаточным свидетельством о бойкости древних торговых связей и отношений по всей стране.
Сравнительно с мерей еще большим богатством отличалась мурома в древнем городе Муроме. Находимые там вещи, сходные с мерянскими, отличаются более искусной работой и лучшими формами*.
______________________
* Таковы "Муромские древности", найденные при устройстве в городе Муроме водопровода, находившиеся на Антропологической выставке (Анучин. Описание предметов отдела доисторического, с. 12, буква е).
В меньшем объеме по числу курганов, но так же тщательно в разное время, особенно под руководством профессора Богданова, произведены раскопки и в Московской губернии, из которых выяснилось, что открываемые вещи по большей части однородны с мерянскими и совсем сходны с ними по изделию. Но в Московской стороне существовали некоторые отличия в уборе. Здесь носили большие и малые серьги-рясы особой формы, которая описана нами на с. 369. В ожерельях из стеклянных бус любили носить граненые овальной формы сердолики. Шейные обручи-гривны и браслеты обыкновенно свивались из проволок жгутом; перстни сгибались из прорезных дырчатых пластин, расширенных к наличной стороне. Таковы особые приметы московского древнейшего убора. Тип этих вещей уходит, с одной стороны, в Смоленскую, а с другой (серьги) — в Калужскую губернии, где (Лихвинский уезд, сельцо Шмарово) туземная форма серег-ряс получила более роскошную, т.е. замысловатую, обработку, а перстни с изображением зверей, птиц, цветков представляют уже образцы византийского или же древнейшего греко-скифского влияния (Временник общей истории и Др. Р. — Кн. V. Смесь, 37). Эта лихвинская серьга-ряса вместе с тем указывает, что обработка подобных украшений, довольно искусная, производилась, вероятно, туземными мастерами, ибо ее московская форма, как было говорено, нигде в иных чужих странах, ни на западе, ни на востоке, не встречается.
В Коломенском уезде тот же тип-образец серег, такой же работы, развит несколько иначе и составляет кругловатый лист не из семи, но из трех и пяти больших лепестков, расположенных в виде крыльев и хвоста летящей птицы. Это служит новым доказательством, что обработкой формы руководила туземная своеобычная мысль. Характерная черта этой работы заключается в сквозной резьбе из множества дырочек, как изготовлялись и пластинчатые перстни. Однако московское племя, как заметно, почти совсем не употребляло в наряде грудных и поясных гремучих привесок с колокольчиками и бубенчиками, — в этом и состоит его главнейшее отличие от мерянского племени. В подмосковных курганах точно так же встречаются и царьградские паволоки; но вообще не замечается особого разнообразия в вещах, как в области мерян, быть может, по той причине, что здесь и самих курганов раскопано несравненно меньше. Как бы ни было, но, судя по найденным предметам, все-таки нельзя сказать, чтобы Московская сторона была беднее Мерянской. Серебряные шейные обручи-гривны, хотя бы весом в несколько золотников, такие же браслеты и серьги, сердолики, горные хрустали и т.п. показывают вообще, что обитатели этой страны были зажиточны, ибо могли приобретать себе вещи не совсем дешевые, составлявшие своего рода большую роскошь. Надо также заметить, что расследованные курганы принадлежат к сельским кладбищам, не столь богатым, каковы могли бы быть городские, если б такие были открыты. Очень также примечательно, что в курганах Московской стороны почти совсем не встречается оружия, даже топоров и топорцев. Быть может, здесь не было обычая полагать в могилу подобные вещи.
Вообще из расследований курганов в разных местах мало-помалу открывается, что, несмотря на однородность тогдашнего убора (каковы обручи-гривны, обручи-браслеты, ожерелья из бисера с цатами-медальонами и другими привесками и т.п.), в каждом краю бывали свои любимые прикрасы, составлявшие обычную статью убора, относительно или особой формы, или особого рода вещиц. Мы говорили об особой форме серег и о граненых сердоликах, как наиболее любимом украшении ожерелья в Московском краю. Такие же сердолики встречаются и в других местах, и на севере и на юге, например, в Минской, Киевской и Полтавской губерниях, но не в таком количестве. В иных местах (Петербургская губерния) сердолики имеют форму гладкого цилиндра. В Рязанском краю (Касимовский уезд) в особом количестве, как украшения — ожерелья, находят раковины (сургаеа moneta), называемые в народе змеиными головками. Такие же ожерелья изредка попадаются и в Петербургской губернии, где господствует особая форма серег-ряс, совсем отличная от московской. (Проволочное кольцо в вершок в диаметре, местами расплющенное в виде косых четырехугольников или кружков.)
Надо заметить, что в производстве металлических изделий для древних сельских обывателей нашей равнины очень видное место занимала проволока, бронзовая и серебряная, из которой и устраивались всякие надобные вещицы: сплетались жгутом или свивались веревкой шейные гривны, браслеты, кольца; сгибались спиралью кольца и перстни и разные украшения головного убора; сгибались и связывались посредством спайки различного вида цепочки. Все это, с одной стороны, обнаруживает небогатую простоту или дешевизну производства, а с другой — служит указанием, что такое производство могло легко водворяться и у самих туземцев, конечно, в городах, где-либо на бойких местах. Проволока, несомненно, привозилась уже готовая, как товар, по всей вероятности, откуда-либо с Черноморья или с Поморья Варяжского. Отливных вещей встречается вообще очень мало, главным образом только цаты — медальоны, в числе которых нередко попадаются христианские крестики и образки, а это заставляет предполагать, что подобные вещицы приходили из Корсуня или из самого Царьграда. Примечательно и то обстоятельство, что состав мерянской бронзы ближе подходит к составу бронзы из древнего Корсуня, Ольвии и Пантикапеи, то есть с северных берегов Черного моря, с которыми наша страна вела торговлю с незапамятных веков (См.: Антропологическая выставка, вып. V, с. 315). В настоящее время весьма значительный материал для изучения курганных древностей собран на Антропологической выставке. Для объяснения наших заметок о Московской окраине см. коллекции профессора Богданова (Московская губерния), г. Нефедова (Рязанская губерния), г. Ивановского (Петербургская губерния). Подробные сведения о других коллекциях см.: Анучин. Описание предметов отдела доисторического. Пояснительные рисунки находятся только при коллекции г. Кельсиева, в этом отношении она заслуживает особого внимания, преимущественно пред всеми остальными.
______________________
Отважные походы за море, неутомимые странствования вдоль и поперек по своей стране, естественно, доставляли первоначальному обществу Древней Руси известную долю образования. Путешествия знакомили с иными землями и с иными людьми, следовательно, распространяли круг понятий и сведений, конечно, больше всего в промышленном практическом направлении. Знание мест, людей, их обычаев и нравов и разных порядков их жизни было очень необходимо для самого торга. Оно и доставляло именно ту степень образования, которую можно весьма точно определить словом бывалость.
Те послы и гости, которые изо всех городов каждый год хаживали в Царьград, а стало быть, точно так же и за Варяжское, и за Хвалис-ское (Каспийское) моря, возвращаясь домой, конечно, вместе с различным товаром приносили и множество рассказов о далеких странах и чудных землях, в которых приходилось им бывать.
Следы подобных рассказов обнаруживаются в самой летописи, где она касается описания иноземных обычаев.
Таков, например, рассказ новгородца Гюряты Роговича, слышанный им от Югры, о людях, сидевших где-то за этой Югрой на море в высоких до небес горах и с великим кличем и говором просекавших гору, желая освободиться. В горе у них было просечено малое оконце, через которое они разговаривали, но нельзя было понять их язык. Они указывали на железо, прося дать им или нож, или секиру, и отдаривали за то скорой, т.е. дорогим мехом. До тех гор путь был очень труден и непроходим, через пропасти, снега и леса. Пояснение этого рассказа находим у арабов, которые в этом случае рассказывают или русские, или болгарские повести.
Арабский географ начала XV века Бакуй пишет следующее: "Юра (Югра) есть земля, лежащая близ моря Мрака. Летом там дни бывают очень длинные, так что солнце с лишком 40 дней не садится. Жители не сеют, но у них много лесов, живут рыбою и звероловством. Путь к ним лежит через такую землю, где снег никогда не тает. Говорят, что булгары возят туда на продажу сабли".
Другой арабский географ начала XIV века Абульфеда о той же Юг-ре, по-видимому, слышал рассказ от русского. "На севере от руссов, — говорит он, — находятся те народы, которые заочно производят торговлю с чужестранцами. Это делается следующим образом, как то рассказывал один человек, который сам туда ездил и по словам которого сказанные народы живут близ берегов Северного океана. Караваны, при шедшие на их границы, ожидают, пока жители известятся о том. Тогда каждый купец на известном и назначенном месте раскладывает свои то вары, по ложа на них заметки. По уходе купцов приходят тамошние жители, раскладывают свои товары, состоящие из шкурок скифских ласточек и лисиц и т.п., оставляют все там и уходят домой. Тут купцы приходят опять, и тот, кому мена кажется сходною, берет скифские товары; а тот, кому это не покажется, не берет своих товаров до тех пор, пока оба не сойдутся в цене, после чего разъезжаются".
Почти то же географ Бакуй рассказывает и о булгарской торговле с Весью. "Вайсуа или Валсу (Весь), — говорит он, — есть земля по ту сторону булгаров, расстоянием от них на 3 месяца пути. День там бывает очень длинен, а за ним следует столь же длинная ночь. Когда булгары приходят туда для торговли, то раскладывают свои товары на одном месте, где и оставляют их на некоторое время, потом приходят опять и подле своих товаров находят то, что жители хотят им за них дать; ежели они довольны, то берут, а ежели нет, то оставляют, ожидая придачи. При этом ни покупщик, ни продавец не видят друг друга, так же делается в южных странах в земле черных (негров). Впрочем, жители Валсу не ходят в землю булгаров оттого, что не могут снести тамошнего лета".
Эта отметка, "не ходят к булгарам", должна обозначать, что народ весь, как и другие его соплеменники, не участвовал в действительной торговле, не ходил с торгом по чужим землям, хотя бы и к соседям*.
______________________
* Лерберг. Исследования... — С. 38.
______________________
Надо заметить, что упомянутые арабские географы в этих рассказах пользовались источниками более древними, чем то время, когда они составляли свои "Географии", ибо в начале XV столетия булгары как народность уже не существовали, а арабские свидетельства о веси относятся к X веку.
О другом рассказе старых русских мужей, ходивших за Югру и за Самоядь в XI столетии, мы уже упоминали выше.
Западные писатели и путешественники в XV и XVI века, Сабинус, П. Иовий, Герберштейн, как сами они говорят, от русских же людей получали сведения о приуральских и зауральских странах, и можно с достоверностью полагать, что существовали и русские описания этих стран, до нас не дошедшие, которыми, однако, уже пользовался Герберштейн. Отрывок таких описаний находим в списках XVI в. под следующим заглавием: "О человецех незнаемых на всточней стране и о языцех разных", где описываются за Югорской землей разные отрасли самоеди и, между прочим, говорится и о немой торговле. "Вверх реки Оби Великие есть иная самоедь. (Туда) ходят по подземелью иною рекою, день да ночь, со огни, и выходят на озеро; и над тем озером свет пречуден, и град велик стоит, а посада у него нет. И коли поедет кто ко граду тому, и тогда шум велик слышети в граде том, как и в прочих град ex. И как приидут в него, ино людей в нем нет, и шуму не слышети никоторого, ни иного чего животна. Толико во всяких дворех ясти и пити много всего; и товару всякого, кому что надобе. И он положит в цену противу того, да возьмет, что кому надобе, и прочь отходят. А кто что без цены возмет и как прочь отъидет и товар изгинет у него, и обрящется паки в своем месте. И как прочь отходят от града того, и шум паки слышети, как и в прочих градех".
По своему характеру эти рассказы отзываются все теми же повестями, какие выслушивал в нашей же стране от древних скифов сам отец истории Геродот за 450 лет до Р.Х., сохранивший имя Югры в имени народа ирков; теми повестями, какие, по свидетельству Аристотеля, афиняне с жадностью слушали на своих площадях от людей, возвращавшихся с берегов Днепра и с Кавказа, откуда, конечно, идут и все баснословные сказания о гиперборейцах и других чудесах нашей страны, рассеянные в сочинениях античной древности. Все это служит достоверным свидетельством, что в течение 1500 лет, от Геродота включительно до X века, торговое хождение по разным углам нашей страны не прекращалось, что в ней всегда находились бывалые люди, предприимчивые ходоки на край света, быть может, те самые ходиаки, ходонаки, которые упомянуты на мраморных надписях Танаиса в III веке по Р.Х. Эти-то ходоки в течение 15 столетий не отменяли своих предприятий и непрерывно до поздних времен продолжали свое дело, начатое их предками.
Естественно предполагать, что в тот русский век, который мы обозначили именем языческого, подобные рассказы жили во всех наших старых главных городах и составляли своего рода ученость, особый круг знания, отличавший людей бывалых даже от людей старых, представителей всякого опыта и знания. "Не спрашивай старого, спрашивай бывалого", говорит народ и до настоящего времени, очень верно оценивая этой пословицей достоинства опытного знания.
Но рядом с чудными рассказами бывалые люди очень хорошо знали и настоящее дело, т.е. знали положение близких и далеких земель и к ним все пути и волоки. Вот по какой причине начальный русский летописец является и первым обстоятельным и точным географом для Восточной Европы. Его рассказ о размещении древних обитателей Русской страны, как и о некоторых прибрежных народах европейского Запада, содержит сведения более древние, чем в то время, когда он собирал свою летопись. Его показания о Великой Скифии, как еще античные греки называли все славянство, жившее между Дунаем и Днепром, его отметка об особом имени славян норцы (невры, по Геродоту) ближе к показаниям Геродота, чем к рассказам средневековых латинских и греческих писателей. И вообще, относительно своей страны и всего славянства, относительно всего пути вокруг Европы его познания самостоятельны, приобретены не из книг, а именно от бывалых людей, от самовидцев.
Несмотря на их краткость, они отличаются такой географической и этнографической определенностью и точностью, которая является только следствием давнишнего, самого близкого знакомства с упоминаемыми землями и народами. Сам Иордан в известном перечислении покоренных будто бы готами народов, по-видимому, тоже пользовался нашими русскими сведениями в том смысле, что они шли от туземцев нашей страны. Можем с полной вероятностью заключить, что русские передовые люди еще до призвания варягов знали обширный восток Европы как свои пять пальцев, знали с достаточной подробностью и побережья Балтийского, Черного и Каспийского морей и многие заморские страны, особенно за Каспием и Кавказскими горами.
Само собой разумеется, что знакомство с разными землями и народами по естественным причинам должно было оставлять свой след и внутри страны, именно в развитии гражданских и общественных понятий зарождавшегося общества.
Торги и торговые связи всегда служили наилучшими проводниками всяческой культуры. Вместе с иноземными вещами и различными предметами торговли они разносили в глухие страны иноземные понятия, иноземные верования, обычаи и всякие формы, образы иной жизни, начиная с простого гвоздя и оканчивая религиозным верованием. Сама монета с ее изображениями, понятными или непонятными, доставляла уже материал для новой мысли. Если история торговых связей нашей равнины касается еще первых веков христианского летосчисления, то, конечно, к тем же временам должны быть относимы и очень многие наши, так называемые культурные, заимствования. Поэтому горизонт наших ученых изысканий о происхождении и первом появлении в нашем быту того или другого обычая, того или другого предмета в ремесле и художестве, в уборе и одежде, в вооружении и даже в яствах должен распространиться не только за пределы татарского, но даже и норманнского влияния, потому что и то и другое приобрели у нас значение и вес только по случаю нашего крайнего незнакомства с настоящей нашей древностью. Многое и очень многое в нашем старом быту происходит или, что одно и то же, объясняется из таких источников, которые, по своей отдаленности, никогда не принимались во внимание, но которые, тем не менее, по своей значимости всегда находились ближе к нам, чем пресловутые норманны.
Русское славянство последним пришло в Европу, оно по необходимости остановилось на крайнем европейском востоке и по необходимости должно было в большей мере испытать на себе влияние того же Востока, ибо этот Восток, очень богатый и роскошный, отличался высшим развитием и обладал уже государственной довольно сложной культурой в то время, как на западе, в Европе, жили еще простые бедняки-земледельцы, какими были и славяне. Естественно, что первоначальные черты в развитии русского славянства, каково бы ни было это развитие, неизбежно носили восточный облик. Перейдя в Европу и живя по соседству с Востоком, русское славянство едва ли прерывало с ним связь. Если не прямо, то при посредничестве других народов и племен оно всегда находилось под его влиянием. Черноморские колонисты древних времен, греки, сами испытывали это влияние и еще в большей степени, что раскрывается в их искусстве, мифах и домашнем быту.
С именем Востока у нас связано одно только представление о диких кочевниках. Но это Восток погибший или, можно сказать, новейший, у которого заимствовать было нечего и который сам разлагался и угасал от влияний оседлого быта или в борьбе с ним. Заимствование лучшего, богатого и красивого могло происходить только в отношениях с Востоком древности Мидийской и Персидской. Здесь-то мы и встречаем явные признаки восточного влияния на нашу жизнь.
В отношении одежды мы совсем отделились от Запада своей восточной длиннополостью, которая идет не от татар, как обыкновенно все думают, а с древнего Черноморья и из Малой Азии, от византийских греков, которые также отличались от западных своей длиннопол остью и сами взяли ее у Древнего Востока, где длиннопол ость господствовала еще у финикийцев, ассирийцев и повсюду в так называемой Передней Азии. Античные греки длиннополость, длинные рукава, штаны и вообще укутывание голого тела почитали варварством. Римляне этот род одежды презирали как постыдный для мужчины, потому что в их глазах он обозначал женскую изнеженность. И греки, и римляне наполовину ходили голыми, не покрывая одеждой ни рук, ни ног.
Между тем на варварском Востоке, в Древней Мидии, Малой Азии, носить такую одежду почиталось за великий стыд, о чем свидетельствует еще Геродот. Этот взгляд через десятки забытых столетий обнаруживается в древних русских понятиях о короткополой одежде западных народов и тем раскрывает глубокую древность наших связей с Древним Востоком. Один летописец XIV века, переяславский, говоря о различии народных и племенных обычаев, заметил, что "латины (европейцы) взяли бесстыдство от худых римлян, пристроили себе кошули (куртки, фуфайки) вместо сорочек и, нося коротополие и ногавицы (брюки), стали межиножие показывать, нисколько не стыдясь, как настоящие скоморохи".
Таким образом, средневековая и современная короткополость Запада получила свое развитие из идей об одежде древних римлян, точно так, как и наша старинная длиннополость произошла из древневосточных идей, которые к тому же вполне оправдывались учением христианской веры, а еще более самим климатом страны.
Все это дает нам много оснований заключать, что древнерусский костюм в его богатой, знатной и относительно роскошной среде сохраняет памятники такой древности, перед которой неуместны все толки о наших заимствованиях у позднейших восточных народностей.
Если наше имя "собака" идет по прямой линии от мидян, у которых это животное называлось "спака"*, то естественно предполагать, что, например, и название нашего сарафана идет также от мидийского и древнеперсидского сарапа, который носили женщины и мужчины. Из народной одежды шаровары прямо идут тоже от древних персов и парфян. Особенно широкие рукава некоторых наших древних одежд женских (летник) и мужских (царское платно) имеют также свой первообраз в одеждах мидийских.
______________________
* Древности. Труды Московского археологического общества (под ред. г. Румянцева). — Т. VI. — Вып. 3. Вс. Миллер. Значение собаки в мифологических верованиях. — С. 196.
______________________
Одна серьга в ухе Святослава напоминает такую же жемчужную серьгу в правом ухе персидского царя Пероза [459-483 гг.]. Мы видели, что и меряне Ростовской области носили одну серьгу в правом ухе.
Излюбленный великоросским племенем красный цвет рубах, а в орловских и курских местах и женских понев, быть может, также удаляет нашу народную старину в древность мидян, которые особенно любили красный цвет одежды. Обычаи целоваться при встрече с другом, с родственником или равным — в губы, с почтенным — в щеки, бить челом, кланяться в землю при встрече с господином или властным человеком суть обычаи древнеперсидские. Мы уже говорили о женском наряде геродотовских скифов, который в общем характере и в некоторых частностях очень сходен с нашими нарядами XVII столетия.
Все эти указания, конечно, не дают еще оснований к заключению о непосредственном происхождении некоторых остатков нашей древности прямо из древней Мидии, но они раскрывают, что наша древность в течение нескольких веков постоянно находилась под влиянием древнего мидийско-персидского или иранского, арийского Востока, под влиянием той культуры, которая задолго предшествовала ее арабской или собственно магометанской переработке.
Нельзя оставлять в стороне и известного влияния античных греков, у которых славяне, и особенно восточные, должны были заимствовать немало предметов и слов, входивших к ним вместе с предметами торговли и культуры. Гречка, гречиха и доселе служит свидетельством, откуда впервые это растение развелось на наших полях. Равным образом и тот плащ, который русские носили в XXI столетиях, называя его корзно и надевая его на левое плечо с тем, чтобы правая рука оставалась свободной, тоже одежда древних греков, остававшаяся у них и во времена Византийского царства.
Если требуется объяснять заимствованием само происхождение русских городов, то, конечно, они должны были возникнуть под непосредственным влиянием древнегреческого городсквого быта в черноморских колониях. Еще Древняя Ольвия, с которой связи и отношения, указанные уже Геродотом, подтверждаются и курганными находками, несомненно, могла служить добрым источником для распространения между скифами понятий о городском устройстве. О городах в нашей стране упоминает уже Птолемей, писатель II века по Р.Х. Но об устройстве древних южных русских городов мы мало имеем сведений. В этом от ношении типом такого устройства, хотя и предположительно, должен оставаться Новгород.
По нашему мнению, новгородская вечевая степень или особый помост, возле которого происходили совещания, на котором становились старейшины говорить с народом, давать суд и правду, от чего посадники получали даже прозвание степенных, эта вечевая степень, вероятно, идет еще от античных времен. Она устраивалась в городах балтийских славян, откуда могла перейти и в Новгород; но она же и доселе устраивается в прибрежных городах Далмации и называется там лозией*. Можно с достоверностью полагать, что и на Балтийский Север она принесена с юга в те времена, когда славянские связи с античным миром были теснее и когда городское славянское устройство, естественно, должно было многое заимствовать у колонистов Адриатического или Черного морей.
______________________
* Ж.М.Н.П. — 1836, февраль. — С. 280.
______________________
Внутренние причины и поводы избрания истинной веры. — Посольства и рассуждения о вере. — Поход на Корсунь и крещение Владимира. — Всенародное крещение в Киеве. — Черты характера Владимира-христианина. — Его — Опасности с Запада и деяния Святополка. — Братья-мученики. — Новгород — защитник русской самобытности. — Труды и торжество Ярослава. — Его Отношение к соседям. — Последний Царьградский поход. — Ярослав — сеятель книжного учения. — Книга первых поучений
Мы говорили, что первые исторические деяния и исторические стремления Русской земли идут не прямо из недр родового быта, а из города; что это деяния и стремления вовсе не родовые, а городские, необходимость которых возникла с развитием промысловой торговой общины, связана с ее прямыми нуждами и потребностями; что призвание князей было первым основным плодом именно этого общинного, городового, но не первичного родового развития. Родовой быт, создав всенародное вече, тем самым переходил уже к основаниям быта городового, общинного и общественного. Мы видели, что городовое общество и было главным деятелем и руководителем во всех начальных предприятиях зарождавшейся народности.
Непосредственным делом городового развития было и другое важнейшее событие начальной русской истории — принятие христианства. Весьма естественно, что почин в этом деле летопись приписывает Владимиру. В нем действительно заключалась основа и опора при распро странении христианства по всей земле. Он был глава земли, князь, общественное знамя, представитель общей земской воли. Но мы видели, что он явился в Киев ярым язычником, защитником и восстановителем язычества. Сев на княжение, он тотчас ставит кумиры чтимых богов не только в Киеве, но и в Новгороде, как будто до него эти кумиры находились в небрежении, как будто призванные варяги, главные деятели Владимировой победы, закоренелые язычники, отчаянно боровшиеся с христианством и в своей стране, опасаются, чтобы в Киеве не распространилась Христова вера. Владимир пришел мстить за кровь брата, но сооружение кумиров обнаруживает, что его приход был вместе с тем и торжеством язычества. Однако спустя пять-шесть лет Владимир охладевает к язычеству, поддается советам и рассуждениям булгар-магометан, козар, немцев, греков, предлагающих ему каждый свою веру взамен языческой. По всему видно, что все подробности предания об этом избрании и принятии новой веры рисуют, в сущности, не лицо князя, но его личные побуждения и намерения, а больше всего стремления всего городского общества.
"Человек ты мудрый и смышленый, а настоящего закона не знаешь", — говорят Владимиру болгары и восхваляют свой закон. Немцы, присланные от папы Римского, толкуют то же самое: "Земля твоя, — говорят они, — такая же, как и наша, т.е. однородная по устройству быта, а вера не такая, вера наша — свет, кланяемся Богу Небесному, а ваши боги — дерево".
Так издавна могли говорить и, несомненно, говорили приезжие гости из разных стран каждому приятелю-киевлянину, восхваляя свой закон веры. Те же речи киевляне должны были слышать везде, куда заносила их торговая предприимчивость и где они являлись такими же заезжими друзьями, как и чужеземцы в Киеве. В древнем обществе не что другое, как именно торговые отношения, являются причиной расширения понятий не только о вере, но и обо всем строе и умственного, и нравственного, и материального существования людей.
Торговый промысел, от которого народились все наши старейшие города и который к концу IX века сосредоточил свои силы в Киеве, естественно, умножал в городовом быту, как мы говорили, великую смесь населения. Смешение разных людей от разных стран и племен неизбежно вызывало такое же смешение понятий. Всякий приносил свое верование, свой обычай, свой порядок жизни. Все это мало-помалу, как и сами товары, переходило из рук в руки, обменивалось между людьми и с незаметной постепенностью создавало в их среде нечто особенное, нечто весьма отличное от особенных верований, обычаев и жизненных порядков, с какими являлся каждый из приходящих. Для язычников, которые в Киеве были все-таки народом преобладающим, это особенное должно было выразиться в смешении и путанице понятий о Боге, о добре и зле или вообще о законе, как говорили Владимиру иноверцы, разумея в этом слове все мировое и человеческое устройство. Путаница, конечно, пришла не разом, а накапливалась мало-помалу, по мере того как распространялись и развивались отношения людей и столкновения понятий. Она являлась следствием разбора и сравнения вещей, что хуже, что лучше, следствием своего рода критики, которая сама собою зарождалась от встречи первобытных языческих понятий с понятиями более развитыми и сильными. От нашествия многих идей о Боге языческий ум не мог устоять на своей почве, стал колебаться, путаться, сомневаться; верования стали охладевать и переходить в равнодушие и неверие. Языческий тип верований оказывался потрясенным во всех основаниях. Наставала смута представлений и понятий; в людях передовых и горячих сам собою пробуждался вопрос: какой же Бог лучше? Ответом на такой вопрос в личной жизни служил, конечно, переход от язьгаества к той или другой высшей вере. В самом обществе ответом на этот вопрос явилось общее совещание об избрании веры с рассуждениями и исследованиями, испытаниями через особые посольства, какая лучше. Нельзя сомневаться, что такое событие могло произойти только в вольной городовой общине и отнюдь не было делом одного князя или одной княжеской дружины. Летописец прямо показывает, что Владимир созывал думу не из одних бояр, но созывал и старцев градских, то есть все передовое и властное общество города, и затем, говоря о решении испытать веру, упоминает, что приговору бояр и старцев были рады и князь, и все люди. Обыкновенно летопись во всех подобных случаях приписывает почин дела только князю, но, зная из последующей истории великую зависимость князя от своей дружины и от людей градских, мы не должны этот литературный прием летописи почитать выражением настоящего дела. В древнее русское время князь всегда бывал только орудием воли и намерений или своей дружины, или своего города. Поэтому выбор веры в Киеве, в сущности, был таким же событием, как в Новгороде выбор и призвание князя.
"Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по правде, как уговоримся", — говорили новгородцы. Так через сто лет говорили и киевляне: "Поищем себе веры, которая была бы истинна и святее всех иных вер. Поищем себе единой веры, единой мысли, ибо совсем стало неизвестно, кого слушать, каждый свое хвалит и повсюду рознь в правилах и поступках". Эти два величайших события русской истории исходили прямо из поступательного развития городского быта, из развития городских, собственно гражданских начал русской жизни, возникших непосредственно от торговых и промысловых отношений всей Земли. По общему выбору могла быть принята любая новая вера, даже и магометанская, если бы для такой веры уже прежде в Киеве существовали более прочные и глубокие корни. Принята вера греческая, потому что киевская община ни с одним народом не жила в таких частых и тесных отношениях, как с греками, и потому что, вследствие этих отношений, в Киеве, быть может, уже с незапамятных времен существовали одинокие христиане, скрывавшие свое богомолье в днепровских пещерах. После Аскольдова похода, как свидетельствует патриарх Фотий, в Киеве возникла уже целая христианская община, для которой тогда же был назначен и епископ. При Игоре христиане находятся уже в числе послов и купцов, занимают общественное, передовое положение и имеют соборную церковь св. Ильи. Наконец, является христианкой и сама великая княгиня Ольга. На нее, "как на мудрейшую из всех человек", и ссылаются Владимировы бояре, что "если б лих был закон греческий, то не приняла бы его княгиня-бабка". Вот достаточные причины, почему восторжествовал закон греческий. Можно полагать, что толки о выборе веры поднялись тоже не случайно, а, быть может, вследствие особых притязаний булгар, козар, немцев, желавших водворить в колеблющемся Киеве свою веру и свое влияние. Христианская община гре ческого исповедания поспешила решить дело всенародным испытанием каждой веры через особое избранное посольство десяти мудрейших му жей. Как бы то ни было, но это испытание свидетельствовало, что языческие верования киевских людей были уже значительно надломлены, что языческий тип верований был уже потрясен во всех основаниях, что общество стало способно уже с холодностью рассуждать и выбирать, ка кая вера лучше, что равнодушие к старым богам было уже распростра нено в полной мере. Оставалось только передовой силе и самому князю сказать слово, и все колеблющееся и сомневающееся пошло на Днепр креститься в новую веру. Толпа в подобных случаях всегда остается толпою или стадом, для которого вождем обыкновенно бывает достаточно назревшая общественная мысль, выражаемая словом или делом той или другой личности, а особенно владеющей и властной, каков был киевский князь. Но само собой разумеется, что никакой князь никакими силами не смог бы двинуть эту толпу, если б ее потребности и мысли были иного свойства. Это мы увидим в последующих отношениях князя к городскому населению. Поэтому представлять себе, как представляет летописец, выбор и принятие веры делом одной личности Владимира — значит вовсе не понимать наивных приемов летописного рассказа, который смотрит на каждое событие как на дело каких либо созидающих рук и вовсе не подозревает в этом случае действия народных назревающих идей и потребностей.
Таким образом, по состоянию городской жизни в Киеве и Новгороде в середине X века для принятия Христовой веры не предвиделось особой борьбы с устаревшим уже язычеством. В далеких углах борьба происходила и после, спустя сто лет, например у вятичей, а это показывает, что и при Владимире, в самом Киеве, она могла бы возникнуть с особенной горячностью. Быть может, последняя человеческая жертва богам христианина-варяга была искупительной жертвой всего киевского общества и вполне раскрыла ему нелепость языческой жизни и побудила умы к решительному повороту в иную сторону.
Все это должно объяснять, почему вера была принята по одному слову князя или, в сущности, по решению бояр и старцев города и почему о прежнем язычестве не осталось никакого полного представления и сохранились только одни имена упраздненных богов.
Мы сказали, что избрание веры и избрание князя были событиями, прямо и непосредственно вытекавшими из развития городовой общины, из развития той формы народного быта, которая, по крайней мере в го родах, взошла на место родовой формы и теперь руководила и управляла всеми общими делами Земли, как и всеми общими ее мыслями.
Если избрание и призвание князя обнаруживало политическую общественную мудрость страны, то избрание истинной веры без всякого принуждения со стороны вероучителей прямо обнаруживало значительную степень образованности города, по крайней мере высших слоев его населения. Конечно, слово образованность не должно переносить нас к нынешнему слишком объемному значению этого понятия. Оно должно обозначать вообще меньшую или большую, но известную степень умственного и нравственного развития народа.
Умственное развитие киевлян IX и X веков, как мы уже говорили, отличалось хорошим знанием окрестных чужих земель с их обычаями, нравами и верованиями, иначе не могла бы состояться правильная оценка иных вероучений. Это знание, конечно, было опытное, а не грамотное, знание самой практики, а не письма. Вполне естественно, что ничего философствующего в нем не было.
Вера оценивалась, так сказать, по ее веществу, как она и представлялась иноверцами на рассуждение Владимира. В его суждениях и замечаниях о магометанах, иудеях высказываются понятия самих киевлян, долговременным опытом знавших, в чем сила каждой веры. Практичность и, так сказать, вещественность знания и образования первых киевлян впоследствии очень ярко отразились и в самой грамотности, образцом которой мы принимаем саму летопись, а равно и в характере первого поучения новым христианам.
Надо припомнить, что Владимирово время и вообще IX и X столетия в истории христианской церкви ознаменованы особенной ревностью христианских проповедников, неутомимо распространявших святую веру по всему северу Европы. На восток эта проповедническая деятельность шла по двум направлениям, из Рима и Царьграда, и стала приобретать все больше и больше горячности с того времени, когда стало обнаруживаться неминуемое распадение самой Церкви на Восточную и Западную. Римская церковь простирала свои виды очень далеко в деле распространения веры между окрестными язычниками и всегда старалась предупредить действия и влияния Церкви Греческой. Кроме того, Западная Церковь вместе со святой верой приносила к язычникам простое мирское владычество, простое завоевание их земли, полное их покорение; вместе с крестом приносила меч. Завоевание даже шло впереди. Оно, главным образом, и устанавливало дани — десятины и кормления, которые в западном духовенстве возбуждали необычайную предприимчивость к отыскиванию за далекими горами, лесами и пустынями новых земель и новых даней и кормлений для Римского первосвященника, а стало быть, и для себя. Под видом христианского общения с народами римский папа распространял свое господство и владычество над ними. На этом пути он вполне усвоил себе известные политические идеалы Римского царства.
Восточная Церковь крепко держалась апостольских преданий и потому не признавала, да и не могла понять таких идеалов, и служила святой вере не мечом, не властолюбием, но духом и истиной. Естественно, что ее проповедь между язычниками отличалась иным характером и не могла в этом отношении бойко соперничать с Западной Церковью. Корыстные мирские цели при распространении веры не были ей столь известны.
Вот почему все славянство, исполненное от природы чувством религиозной независимости и в рассуждении веры глубоким здравым смыслом, сильнее всего тянуло к Востоку, ибо здравый разум Востока открывал всякому племени полную свободу познавать Бога на своем родном языке. Рим, конечно, употреблял всяческие усилия, дабы привлечь и славян на свою сторону, дабы распространить свое владычество и над ними, и потому естественным путем он должен был являться со своей проповедью и на самом краю восточного славянства, в Киеве, в Русской земле.
Ко временам Ярополка и Владимира относится довольно много летописных показаний о приходе к нашим князьям послов от Папы. Эти показания стоят в поздних списках, но отрицать их достоверность нет никаких оснований, так как они могли быть заимствованы из каких-либо иноземных свидетельств, нам неизвестных.
В западных летописях под 960 годом есть известие, что ругийская королева Елена, уже крещенная в Царьграде, посылала послов к германскому королю Оттону, прося прислать епископа и священников для научения ругийского народа Христовой вере. Другие не упоминают о королеве и говорят только о народе. И королева, и народ в иных летописях именуются русскими. Шлецер с жаром доказывает, что здесь говорится об Ольге. Но собранные им же самим свидетельства очень ясно и определенно говорят о Руси Рюгенской, народ и земля которой прямо и называются руги, русси, Руссия. Епископ Адальберт, ходивший в эту Руссию к Ольге, как уверяет Шлецер, проповедовал без успеха, и в 962 году был изгнан из Руси, некоторые его спутники были убиты и сам он едва спасся. Спустя несколько лет после того, в 968 г., он был утвержден епископом и митрополитом всего живущего за Эльбой и Салой славянского народа, как обращенных к Богу, так и ожидаемых к обращению. Проповедь Адальберта закончилась его убийством в той же Русской стране, куда после его смерти проповедником был поставлен Бонифаций, деяния которого западные писатели связывают уже с событиями крещения Владимира. Вся эта история о русской королеве Елене, о руссах-ругах служит самым очевидным подтверждением и доказательством, что в X веке существовала Рюгенская славянская Русь, что западные летописцы, получая сведения о делах русской Руси, по сходству имени смешивали одно с другим и сплетали басни о подвигах своих проповедников и в Киевской Руси, дабы показать, как далеко простиралась проповедь латинская.
Вот по какой причине это спутанное известие мы не можем причислять к русским событиям, иначе придется присовокупить к ним и сведения о Бонифации, которого Римская церковь доселе величает русским апостолом и который будто бы посредством чуда обратил к вере и самого Владимира. Ведь говорят же исландские саги, что их знаменитый Олаф Трюггвассон, еще сам некрещеный, обратил в христианство Владимира и весь русский народ*.
______________________
* Русский исторический сборник. — IV. — С. 95-103. История христианства в России до св. Владимира, митрополита Макария. — СПб., 1846. — С. 312 и след. Шлецер. Нестор. — III. — С. 445 и след.
______________________
Известно также, что при Владимире после его крещения в 1007 г. в Киев с проповеднической целью, направленной теперь к печенегам, приезжал немецкий епископ Брун. Он помог Владимиру установить мир с печенегами. Князь сам целых два дня провожал его с товарищами до границ своей земли. Брун жил у печенегов пять месяцев и успел обратить в христианство 30 душ, для которых и направил, будучи уже на возвратном пути в Киев, особого епископа из своих. Все это дает нам представление о проповеднической деятельности того времени и даже определяет значение и размер тогдашних епископий. Нет сомнения, что Брун не был первым и не был последним из путешествующих проповедников. Дружины странствующих проповедников в то время были таким же обычным явлением в международных связях, как и дружины странствующих воинов-варягов, или норманнов, приходивших к князьям послужить мечом. Учитывая все обстоятельства и то, что уже со времен Аскольда в Киеве жили христиане, а при Игоре значительная их доля находилась в составе дружины, легко будет расстаться с тем мнением, согласно которому общее крещение Руси при Владимире представляется как бы падающим с неба, происходящим внезапно, без посредства многих стародавних влияний и причин.
В таком виде изобразил нам это событие летописец спустя уже сто лет после того, как оно совершилось. Но он иначе и не мог его описать. Оно ему представлялось лишь в светозарном облике самого Владимира, первого виновника этого святого дела, поэтому на личности князя он и сосредоточивает все, что от давних лет предшествовало событию и что от давних лет способствовало его завершению. По той же причине летописец, начиная свою повесть, относит к одному году, 986-му, посольства о вере от всех стран. Вдруг приходят к Владимиру послы и от магометан, и от немцев, и от хозар-иудеев, и, наконец, от греков. Здесь достоверно одно, что послы от поименованных стран время от времени, быть может, в течение целого столетия или полстолетия, действительно являлись в Киев с советами, внушениями, предложениями, проповедями, каждый выставляя свою веру. С такими целями являлся в Киев и норвежский Олаф Трюггвассон. Его сага подробно рассказывает, как он убеждал Владимира и его супругу принять христианство, как по этому случаю собран был народный совет, на котором присутствовали бояре и великое множество народа и на котором красноречие О лафа, и особенно супруги Владимира, восторжествовало над всеми, и истинная вера была принята. В этой притязательности исландских сказок о распространении у нас истинной веры мы видим только, как значителен и важен был Киев в среде тогдашних народностей. О нем заботятся и булгары на Средней Волге, и немцы на западе, и козары на востоке, и греки на юге, и норманны на севере, и всякий хочет иметь с ним вероисповедное общение, жить по-братски, или же владычествовать в этой земле, или же осчастливить ее, как того желал странствующий норманн Олаф.
Само собой разумеется, что раз возникшие стремления и заботы по этому направлению не оставались без внимания и во время княжения Владимира. Именно приход булгар-магометан в действительности мог случиться около упомянутого года. Булгарами летописец начинает и свою повесть о рассмотрении вер и ставит их приход тотчас после войны с ними, когда Владимир, победив их, заключил с булгарами вечный мир: "пока камень начнет плавать, а хмель тонуть на воде". Этот крепкий мир в действительности мог подать повод булгарам распространить свои виды гораздо дальше. Булгары сами не слишком давно, с 922 года, приняли магометанство и сперва, как везде бывало, обнаруживали, вероятно, особую ревность к распространению своей веры. "Ты князь мудрый и смышленый, а закона не ведаешь, — говорили они Владимиру. — Веруй в наш закон, поклонися Бохмиту (Магомету)". "Говорите, в чем ваша вера? " — вопросил Владимир. "Веруем в Бога, а Магомет нас учит творить обрезание, свинины не есть, вина не пить, а по смерти и с женами не расстанемся: даст Магомет каждому по 70 жен прекрасных". Говорили, что бедный на этом свете будет бедным и в раю, и говорили многое такое, чего и написать нельзя ради срама. О прекрасных женах Владимир слушал с удовольствием, потому что и сам был очень жено любив, но ему не по нраву пришлось обрезание, отвержение свиного мяса, а особенно было ему нелюбо, что не пить вина. "Руси есть веселие питье, — сказал он, — не можем без того быти!"
Пришли потом немцы от папы и стали рассказывать свою веру.
"А какая ваша заповедь?" — спросил Владимир. "Пощенье по силе, — отвечали послы. — Если кто пьет и кто ест, то все во славу Божию, говорит учитель наш Павел". "Идите домой, — молвил Владимир, — отцы наши этого не приняли".
Услышали козарские иудеи, что Владимир испытывает лучшую истинную веру и тоже пришли. Дабы понизить христианский закон, они прямо сказали, что христиане веруют в того, кого они распяли.
"А мы веруем, — говорили они, — единому Богу Авраамову, Исаакову, Иаковлеву". "Каков же ваш закон?" — спросил Владимир. "Обрезание, — отвечали козары, — свинины не есть, ни заячины, субботу хранить".
"А где ваша земля?" — продолжал Владимир. "В Ерусалиме". — "Вы там ли живете?" — "Бог прогневался на наших отцов, — сказали жиды, — за грехи наши рассеял нас по странам, отдана наша земля христианам". Владимир проговорил им такое решение: "Как же это вы других учите, а сами отвержены Богом и рассеяны? Когда бы Бог любил вас и ваш закон, то не рассеял бы по чужим землям! Или думаете, что от вас и нам то же принять!"
Затем прислали послов греки. Говорить с Владимиром о вере они прислали философа, который в начале по порядку изобличил лживость и заблуждения других вер. Магометанство он изобразил такими красками, что Владимир плюнул и сказал: "Нечисто есть дело!" О вере немецкой философ объяснил, что это вера такая же, что и у греков, "но есть там неисправленье: служат опресноками, сиречь оплатками, чего от Бога не поведено, но поведено хлебом служити". Выслушав первую речь философа, Владимир спросил его: "Ко мне приходили иудеи козарские и говорят: немцы и греки в того веруют, кого мы распяли на кресте?" Не без искусства летописец расставил разговоры, чтобы тотчас начать подробную повесть о Распятом.
"Воистину в того веруем, — сказал философ, — ибо так пророчествовали пророки, одни — что Богу должно родиться, а другие — быть распяту и погребенну и в 3-й день воскреснуть и взойти на небеса. А иудеи тех пророков избивали, и, когда все сбылось по пророчеству, Господь еще ожидал от них покаянья, но не покаялись, и для того Господь послал на них римлян, грады их разбили, самих рассеяли по землям и работают теперь в странах".
Но историю иудеев Владимир узнал очень подробно, когда спросил философа, для чего Господь сошел на землю и принял страдание?
"Если хочешь послушать, — сказал философ, — то расскажу тебе от начала". И рассказал ему ветхозаветную историю по порядку: о сотворении неба и земли и всей твари, о гордости и высокоумии Сатаниила, как он был низвержен с неба, о жизни первого человека в раю, о создании жены от ребра Адама, о преступлении заповеди и изгнании из рая, об убийстве Авеля братом Каином, о том, как люди, расплодившись и умножившись на земле, забыли истинного Бога, стали жить по-скотски, как Бог наказал их потопом. Остался один праведный Ной с тремя сынами, от них вновь земля расплодилась. И были люди сначала единогласны и задумали выстроить столп до небес. За этот горделивый суетный помысел Бог разделил их речь на 72 языка. И разошлись они по странам, каждый принял свой нрав. Тогда по научению демона стали люди поклоняться лесам, источникам и рекам, совсем забыли Бога. Потом дьявол привел людей в большее обольщенье, начали поклоняться кумирам деревянным, медным, мраморным, иные золотым и серебряным, приводили сыновей и дочерей на заклание. Первый взошел к истине праотец Авраам и, желая испытать пророческих ложных богов, зажег идолов в храме. За то Господь возлюбил Авраама, вывел его в землю Ханаанскую и сотворил его племя народом великим. Но народ иудейский скоро забывал Божью благодать и всегда снова обращался к зловерию. Начнут они каяться, и Бог их помилует; только Бог помилует, а они опять уклонятся в идолопоклонство. Бог их вывел из египетской работы Моисеем и сохранял их на пути, а они отлили "тельчу главу" и стали ей поклоняться, как Богу. Потом в Самарии отлили две золотых коровы и тоже поклонялись им. В Иерусалиме стали поклоняться Ваалу, или Орею, ратному богу. Тогда Господь послал им пророков на обличение их беззаконий и кумирского служения. Они же, не терпя обличения, избивали пророков. И разгневался господь на Израиля, и сказал: "Отрину от Себя, призову иных людей, которые Меня послушают; если и согрешат, не помяну их беззакония!" И послал пророков, веля прорицать об отвержении жидовском и о призвании иных стран. "Рассею вас, все останки ваши во все ветры. Отдам вас на поношение!" — так говорил Господь устами тех пророков. Затем философ рассказал евангельскую историю и закончил свои повести так: "Господь поставил один день, в который, пришед с небеси, хочет судить живых и мертвых и воздать каждому по его делам: праведным — царство небесное и красоту неизреченную, веселье без конца и бессмертье во веки, грешным — мука огненная и червь неусыпаемый, и мучению не будет конца. Так мучимы будут те, кто не верует во Христа, мучимы будут в огне, которые не принимают крещенье". Сказав это, философ показал Владимиру запону, на ней было написано "Судище Господне — справа праведные в веселии шествуют в рай, слева грешники идут на вечную муку". Владимир, вздохнув, молвил: "Хорошо будет тем, что идут направо, горе будет этим, что налево". "Если желаешь стать с праведными, то крестися", — сказал философ. Владимир положил на сердце эти слова, но ответил: "Пожду и еще немного". Он желал испытать все веры.
После этих бесед с проповедниками веры Владимир созвал на совет дружину, всех бояр и старейшин города и сказал им: "Ко мне приходили булгаре и говорят: прими наш закон; потом приходили немцы и те хвалят свой закон; после пришли жиды... Наконец пришли греки, похулили все законы, а свой хвалят, и много говорили, рассказывали все от начала мира, о бытии всего мира. Очень умно рассказывали и чудно их слушать, любопытно каждому их послушать! Повествуют, что есть другой свет; если, говорят, кто в нашу веру вступит, то, хотя бы и умер, опять встанет и не умрет вовеки; если в иной закон вступит, то на том свете в огне будет гореть!.. Как ума прибавите, что скажете?"
"Дело известное, — сказали бояре и старцы, — и сам ты знаешь, что своего никто не похулит, завсегда хвалит. Коли хочешь испытать доподлинно, то у тебя есть мужи, пошли и вели рассмотреть в каждой стране тамошнюю службу, как служат Богу".
Эта речь полюбилась и князю, и всем людям. Она и выходила из разума всех киевских людей. Избрали добрых и смышленых мужей 10 человек и послали прежде всего к булгарам, потом к немцам, потом к грекам. По возвращении послов Владимир опять созвал дружину, бояр и старцев и велел рассказывать перед собранием, что видели. "Видели мы у булгар, — говорили послы, — поклоняются в храме, стоя без пояса, поклонившись сядет и глядит туда и сюда, как сумасшедший. Петь веселья у них нет, но печаль и смрад великий, нет добра в их законе... Видели мы у немцев в храмах многия службы творят, но красоты не видели никакой. Потом пришли мы к грекам, водили нас, где служат своему Богу. В изумлении мы не ведали, на небе мы были или на земле! Нет на земле такого вида и такой красоты! Не умеем и рассказать! Только знаем, что там сам Бог с людьми пребывает, и служба у них выше (паче) всех стран. Не можем забыть той красоты! Всякий человек, если вкусит сладкое, уже горького не захочет, так и мы уже не можем здесь в язычестве остаться!" "Если б дурен был закон греческий, то и Ольга, бабушка твоя, не приняла бы его. Мудрейшая была из всех людей!" — ответили бояре. "Где же примем крещение?" — вопросил Владимир. "Где тебе любо!" — ответила дружина.
Нельзя сомневаться, что весь этот летописный рассказ, как мы уже заметили, восстановлен по преданию, в котором историческая правда заключается лишь в том, что к Владимиру приходили послы от народов, хвалили каждый свою веру и указывали мудрому князю, что именно мудрому-то человеку жить в язычестве не следует. И Олаф Трюггвассон прямо обращается к благоразумию князя, говоря, что по своему благоразумию он может легко понять, какая вера лучше, что пребывать во тьме идольского служения безрассудно. Таким образом, и исландская сага чертит расхожую истину своего времени о том, как начинались с язычниками рассуждения о перемене веры.
Послы приходили только от тех народов, которые в это время хорошо знали Киев, а Киев их знал еще лучше, доставляя им и получая от них надобные предметы обоюдного торга. Заезжему гостю-торговцу, из какой бы страны он ни пришел, Киев отворял свои ворота широко и обеспечивал не только полную безопасность в своей стране, но и охранял собственность таких гостей даже с преимуществом перед своими русскими людьми, как это видно из последующих установлений. Подобное радушие, как и вообще торговля, собирали в Киев население разнородное, умное, смышленое. Немудрено, что язычество киевлян подвергалось часто если и не осуждению, то сильному сомнению, и смышленые русские язычники не один раз рассуждали о том, чья вера лучше. Когда такие рассуждения сделались общими и, так сказать, общественными, то весьма естественно было собрать по этому поводу общую думу и отдать общий вопрос на ее решение. Владимир так и поступает.
Общий совет вполне доказывает, что вопрос о перемене веры стал общим вопросом для всей дружины и что Владимиру уже не нужно было говорить, как говорил его отец: "Могу ли я один принять иную веру, ведь дружина смеяться начнет!" Теперь сама дружина бодро шла вперед к решению этого вопроса. В противном случае Владимир остался бы одиноким и принял бы крещение, как приняла его бабка Ольга, не окрестив за собой всей Земли Русской.
Если в это время вопрос о перемене веры не был (да и не мог уже быть) только личным вопросом князя, а, напротив, вырос и окреп в дружинной среде, без которой князь всегда и во всем оставался как без рук и ничего общеземского без ее совета не мог предпринять; если вообще мы поймем, что это была великая и решающая сила не только в первые, но и в последующие века русской истории, то увидим, что вопрос, касавшийся без исключения всех дружинников, иначе и разрешиться не мог, как только тем порядком, какой указан в летописи. Общее дело должно было по обычаю решиться общим советом. Испытание же вер, какая лучше, прямо указывает, что дружинная среда состояла из людей, которые могли тянуть в разные стороны и доказывать, что и Магометов закон хорош, и козарский закон не худ, а о немцах те же варяги должны были свидетельствовать, что немецкая вера такая же, как и у греков, а в отношении поста даже и лучше. Но в дружине были не одни варяги, были, без сомнения, и козары, и печенеги. Чтобы примирить разногласия, необходимо было отдать его на суд третьих, на суд общей правды, которую и представляют в этом случае избранные смышленые и верные люди, 10 человек, посланные, по предложению самой же дружины, хорошенько высмотреть, какая вера лучше. Нельзя сомневаться, что состав этих десяти вполне соответствовал поручению, то есть включал в себя таких людей, которые были представителями именно той среды, где колебание в языческой вере и рассуждение о других верах были сильнее, где, стало быть, возможны были если не полное беспристрастие, то полнейшая разумность и рассудительность в избрании нового закона. Конечно, вперед можно было сказать, что греческая вера окажется лучше всех, главным образом, по той причине, что большинство жителей крещеной Руси было греческого исповедания, что отцы и деды предпочли это исповедание всем другим, и даже княжеская бабка, мудрейшая из людей, крестилась у греков, не говоря о том, что соседние братья славяне исповедовали ту же греческую веру, у них были и книги готовы на просвещение людям. Против немецкой веры Владимир только и мог сказать, что "отцы наши того не приняли". Ясно, что предание было самым видным руководителем в размышлениях о том, какой закон лучше. Кроме того, славянские варяги-язычники в немецкой вере видели своего врага, ибо хорошо знали, как эта вера была распространяема между балтийским славянством, как она разносила повсюду простое мирское владычество над страной, простое завоевание земли и людей, отчего многие из них должны были уходить и, несомненно, уходили к нашим же язычникам. Но, во всяком случае, надобно же было узреть на месте и Римского папу, так как очень вероятно, что были дружинники, тянувшие больше к немцам, чем к грекам. Если такие послы и не были посылаемы, то все-таки решение дружины явилось не иначе, как после долгого обсуждения, и летописное предание, сохраняя существенную правду, превратило только слова, размышления и рассуждения в живых людей.
Наконец, если бы весь этот рассказ о выборе лучшей веры был выдумкой летописца, как нас стараются уверить, если бы ни совещаний, ни рассуждений и никаких испытаний в действительности не происходило, то все-таки перед нами яркий пример старой русской жизни, ничего не делавшей без испытания, без выбора, без общего совета, особенно со всей дружиной.
Избрание веры, как мы говорили, было таким же действием русского обычая, каким было избрание варягов-руси. "Поищем себе князя, — говорили новгородцы, — который бы владел и судил по праву. Испытаем гораздо, — говорили киевляне, — как кто служит Богу, чтобы решить раз навсегда, в какую веру идти всем людям".
Именно раз и навсегда общим советом надо было решить, какой веры держаться, потому что язычество уже колебалось, и вторгалось разноверие; потому что дело становилось общим, политическим, выходило из домов и дворов на улицу, на площадь. Если ни со стороны князя, ни со стороны народа никому не воспрещалось быть христианином, то никому нельзя было воспретить и переход в магометанство, или в иудейский закон, или в любую веру. Таково, по-видимому, было положение дел в Киеве. Оно вполне зависело от разнородности и разноверности самого населения, которое собиралось сюда из всех стран и представляло в действительности смешение языков. Бродячие варяги, славяне, чудь, булгары с Волги, иудеи, немцы, греки, печенеги, всякий со своей верой проживали в Киеве, как и в других русских городах. Дружина была сборная, разноверная и вполне свободная, владевшая правом уходить от князя. Возможно ли было установить что-либо в этой среде единоличным княжеским насилием и принуждением? Одна только общая дума самой же дружины решала, что ей любо и куда она желает идти, и потому избрание и испытание веры обязательно должно было решиться общим советом, даже полным единогласием. Политический смысл дружины, уже целые сто лет созидавший единство Русской земли, должен был установить и вероисповедное единство.
Облекая свидетельства предания в историческую литературную одежду, летописец, писавший спустя сто лет после крещения Руси, внес свой, уже христианский взгляд на все обстоятельства этого события. Однако и в этом случае мы не можем упрекнуть его в литературных измышлениях и в наглом сочинительстве, как говорят критики летописных преданий.
Порядок избрания веры летописец, так сказать, списал с натуры, ибо в таком порядке на Руси искони обсуждалось всякое важное дело. Так и о магометанском законе он внес только общенародные представления, по которым магометанство являлось нечистым и блудным. По свидетельству арабов, магометане почитали русь особенно нечистой, грязной, потому что она, хотя и умывалась, но магометанских омовений не творила. Напротив того, Русь почитала магометан особенно нечистыми за то, что они творили частые и многие омовения, что чистили свои оходы паче лица и сердца. Очень замечательно, что в арабских свидетельствах IX, X веков русь в отношении телесной и нравственной чистоты представляется именно в таком же качестве, в каком басурмане-магометане представляются руси по описанию нашего летописца. И еще замечательнее, что о других славянских племенах арабы того же не говорят. Можно догадываться, что уже в то время между двумя верованиями существовала некоторая нравственная брезгливость, так что и с той и с другой стороны друг о друге они мыслили одинаково пристрастно и старались выставить один другого в нечистом и блудном виде.
Если такие представления о магометанстве получены русью от греков, в чем нельзя сомневаться, то здесь обнаруживается только очень давнее и сильное влияние греческих византийских понятий на языческие понятия руси, в чем также сомневаться невозможно, ибо русь искони ближе была к грекам, чаще с ними виделась и у них, по преимуществу, приобретала существенные сведения о народностях и верованиях от нее удаленных.
Таким образом, говоря о магометанстве, летописец внес в свой рассказ не свое книжное измышление, а ходячее русское поверье о достоинстве этой веры, основанное на давних сведениях и писаных памятниках, пришедших на Русь из Греции. Он пользовался даже особым греческим сочинением (Палеёй), излагающим историю Ветхого Завета и направленным против иудеев и отчасти против магометанства. Это же сочинение вместе с библейскими книгами послужило материалом для составления весьма обстоятельного сказания греческого философа, которое едва ли было сочинено самим летописцем. Вероятно, это писание явилось если не раньше, то во время самого крещения Руси как руководство для познания веры, и летописец внес его в свой труд целиком, подобно тому как он внес греческие договоры, дополнив его подходящими сведениями, в число которых попали и самостоятельные, относимые к позднему времени.
К таким известиям относят, между прочим, указание, что иудеи, по летописцу, неправильно будто бы говорят Владимиру, что земля их отдана в руки христиан. Опровергают это тем, что Палестина досталась христианам только в конце XI века. Но известно, что турки завоевали Палестину только в середине XI века, а до того времени она находилась под владычеством калифов (багдадских) в руках христиан, которые по случаю распространившегося к концу X века во всей Европе убеждения, что настает кончина мира, толпами отправлялись на поклонение в Иерусалим с благочестивым намерением или умереть там, или дождаться пришествия Господня. Калифы не только этому не препятствовали, но вообще давали христианам полную свободу в Иерусалимской земле, ибо находили в том прямые для себя выгоды. С именем Палестины для христиан связано только понятие о святых местах, а эта Палестина всегда и до сих дней находится в руках христиан, отдана и принадлежит им по праву веры, и потому и при Владимире иудеи должны были сказать, что их земля передана христианам*.
______________________
* Костомаров. Предания русской летописи. // Вестник Европы. — 1873, март. — С. 21.
______________________
Летописец, повествуя о поводах и обстоятельствах всенародного крещения Руси, разбивает свой рассказ на два отдела и ставит средоточием этих отделов военный поход Владимира на Корсунь. Завоевание Корсуня служит как бы прямым ответом на вопрос Владимира: "Где примем крещение?" "Где тебе любо!" — отвечает дружина. "В Корсуне", — отвечает смысл всей повести, высказывая это решение как бы думой самого Владимира. Но с какой целью и по каким причинам следовало отыскивать место для крещения военным походом? Летописец говорит, что после выбора и решения принять греческую веру прошел год, потом Владимир выступил в поход на Корсунь. Одним можно объяснить видимую несообразность в ходе событий, именно тем, что корсунцы на предложение Владимира креститься в их городе со всей дружиной отказали ему, быть может, даже с обидой, не доверяя и боясь коварства со стороны Руси. В этом случае для язычников не оставалось другого выхода, как силой заставить корсунцев покориться и восстановить честь сделанного предложения. Как бы ни было, но летописец, начав свой рассказ издалека и основав его на достоверном предании о бывших некогда всенародных рассуждениях о выборе истинной веры, подвел к живому событию, к походу на Корсунь, и по высокой своей добросовестности не только не хотел, но и вовсе не умел претворить это событие в подпору или в согласие для всего предыдущего в своей повести. Он оставил Корсунекий поход на том месте, какое указывало ему правдивое летописание, и, вероятно, оставил его потому, что с этим походом в действительности связывалось решение о принятии крещения в Корсуне. Костомаров находит, что весь рассказ о взятии Корсуня есть чисто песенный вымысел, и замечает, что у византийцев об этом событии нет ни малейшего намека. Но именно одни только византийцы и подтверждают, что рассказ нашего летописца вполне достоверен.
Лев Диакон, описывая последний год царствования Цимисхия, говорит, что в это время, в начале месяца августа, явилась на небе удивительная, необыкновенная и превышающая человеческое понятие комета. "Она восходила на зимнем востоке, поднималась наподобие растущего кипариса на великую высоту и, загибаясь мало-помалу, с чрезвычайным огнем склонялась к полудню, испускала яркие лучи и тем казалась людям страшною. От начала августа она являлась ровно восемьдесят дней; восходила в полночь и была видима до самого белого дня".
Цимисхий спрашивал ученых мудрецов, что бы значило такое чудо? Мудрецы предвещали ему победу над врагами и долголетие. Но явление этой кометы, по словам Льва Диакона, означало вовсе не то, что предсказывали из угождения царю знаменитые мудрецы. Оно предзнаменовало сильные внутренние междоусобия, нашествие иноплеменных, голод, моровые язвы, ужасные землетрясения и гибель Греческого царства. Историк, оставив время Цимисхия, переносится на несколько лет вперед, коротко описывает бедствия, каким подвергалась Греция после явления кометы и после смерти самого Цимисхия, и потом продолжает: "Явление кометы и огненные страшные столпы, виденные ночью на северной части неба (северное сияние), предвещали, кроме сих (описанных им) бедствий, еще и другие, то есть завоевание Херсона тавроскифами (как он называл русских) и взятие Веррои мисянами (болгарами)".
Затем он рассказывает, что предчувствие народа о худом предзнаменовании кометы сбылось и в другом обстоятельстве.
В Царьграде случилось на Димитриев день (по Кедрину, в октябре 986 г.) страшное землетрясение, какого в прежние времена не случалось.
Таким образом, завоевание Владимиром Корсуня не только совершилось в действительности, но и причислялось византийцами к народным бедствиям, упавшим на Византию по предзнаменованию страшной кометы.
По какому истинному поводу произошла эта война, нам неизвестно, но со стороны Руси время было выбрано самое благоприятное. Император не мог помочь корсунцам, ибо сам находился в очень затруднительных обстоятельствах от внутренних смут и войн.
Судя по известию Льва Диакона, завоевание Корсуня было грозное. И в наших сказаниях, не попавших в летописи, есть свидетельство, что Владимир, "взяв Корсунь, князя и княгиню убил, а дочь их отдал за своего боярина Ждберна; затем, не распуская еще полков, послал воеводу Олга и того же Ждберна в Царьград к царям просить за себя их сестру"*. В летописи это событие рассказано следующим образом. В 988 году Владимир пошел с войском на Корсунь в ладьях и осадил город с обеих сторон, став в лимане, т.е. в заливе, и на сухом пути. Корсу нцы боролись крепко и сдаваться не хотели, несмотря на угрозу, что если добром не сдадутся, то осада продолжится и три года. Тогда Владимир стал сыпать к городу насыпь, чтобы по земле можно было взобраться на стены. Корсунцы, однако, ухитрились, подкопали щель в стенах и уносили насыпаемую землю к себе в город. Это был древнейший способ брать города приступом. Так еще в III веке скифы, несомненно наши же славяне, и готы осаждали Филиппополь, причем осаждаемые точно так же ночью увозили насыпаемую землю в город. Ратные все больше присыпали землей, а корсунцы все больше уносили ее к себе, и потому осада могла бы продолжиться очень долго. Но вскоре нашелся в городе друг Владимиру, некий муж корсунянин, именем Настас. Он пустил в русский стан стрелу с запиской, что лучше всего перекопать городские водопроводы, находящиеся с востока, тогда граждане поневоле сдадутся. "Если это сбудется, тогда и сам крещусь!" — воскликнул Владимир. Это выражение "и сам" не указывает ли на отношение князя к дружине, в которой, быть может, находилось уже столько христиан, что сам князь оказывался отсталым от других? Как бы ни было, но все сбылось, как извещала стрела Настаса. Водопроводные трубы были перекопаны, граждане изнемогли от жажды и сдались. Владимир входит с дружиной в город и посылает в Царьград к царям Василию и Константину такое слово: "Город ваш славный я взял! Слышу, что у вас есть сестра-девица, если не отдадите ее за меня, то и с вашим Царьградом сотворю то же, что с Корсунем". Цари опечалились, но отвечали: "Недостойно христианам выходить замуж за поганых. Прими крещенье, тогда получишь невесту и царство небесное приимешь и будешь единоверен с нами. Не захочешь креститься — не можем отдать за тебя свою сестру". Цари так говорили, следуя уставу Константина Багрянородного, торжественно воспретившего царскому дому вступать в брачный союз с князьями россов, хазар и венгров. "Уже я испытал вашу веру и богослужение и готов креститься", — ответил царям Владимир. Цари, однако, требовали, чтобы он прежде крестился, а потом они пошлют ему царевну. Владимир решил так: когда придет царевна, пришедшие с ней и крестят его.
______________________
* А. Востоков. Описание русских и славянских рукописей Румянцевского музея. — СПб., 1842. — С. 687. Читается Ждьберн
______________________
Царевну едва уговорили пойти за русского князя, представив ей, что ее брак будет великой заслугой перед всем Греческим царством, что если Русская земля придет в покаяние, то Бог избавит Грецию от всегдашней лютой рати. "Как в плен иду, лучше бы мне помереть", — плакалась царевна. С плачем она села в корабль и поплыла через море. В Корсуне ее встретили с почестями. В это самое время по Божьему устроению Владимир разболелся очами, ничего не мог видеть и очень тужил об этом по случаю приезда царевны. Тогда царевна прислала ему сказать: "Если хочешь избавиться от болезни, крестися скорее, до тех пор болезнь не отойдет". "Коли будет то истина, — промолвил Владимир, — то поистине велик будет Бог христианский!" И согласился креститься тотчас же. Епископ Корсунский с царицыными попами, огласив, крестили
Владимира. Как только епископ возложил на него руку, он прозрел и в восторге воскликнул, прославляя Господа: "Теперь увидел Бога Истинного!" Чудесное исцеление князя заставило тут же многих креститься и из дружины. Затем совершилось и брачное торжество. При крещении Владимиру был передан обстоятельный символ веры, "да не прельстят его некие от еретик", а да верует он воистину. Летописец внес этот памятник в свой сборник полными словами. "Мы думаем, — говорит митрополит Макарий, — что этот символ есть действительно тот самый, который исповедали некогда уста и сердце Просветителя России, и потому есть драгоценнейший памятник нашей церковной старины, как договоры первых князей киевских с греческими императорами — драгоценнейшие памятники старины гражданской"*.
______________________
* "История христианства в России до св. Владимира", митр. Макария. — СПб, 1846. — С. 361.
______________________
Для объяснения летописного сказания о крещении Владимира должно припомнить свидетельства иноземных писателей, даже современников (слова одного приведены выше. Один из них, арабский писатель Эль-Макин, повторяя, вероятно, слова своих более древних источников, рассказывает, что "император Василий, боясь успехов мятежника Фоки, послал к Русскому князю, бывшему своему врагу, просить у него войска, что князь потребовал за то руки царевниной и согласился быть христианином". Немец Титмар пишет, что сама греческая царевна уговорила его принять святую веру. Из этих свидетельств выясняется одно, что по случаю брака с греческой царевной Владимир сделался христианином и другом греческого царя. На самом деле русская военная помощь порешила в 989 году борьбу с возмутителем царства Вардой Фокой и Калокиром, о чем было уже упомянуто. В существенных, так сказать, в исторических чертах, рассказ летописи сохраняет полную истину. Некоторые его подробности служат, по-видимому, только олице творением основной мысли рассказа, каково, например, чудесное прозрение князя, которое по толкованию митрополита Платона было духовное.
Предания пересказывали, например, что и само крещение было принято Владимиром не в Корсуне, одни говорили, что в Киеве, другие указывали на Василев, третьи толковали иначе. Летописец, напротив, утверждает, что так говорят люди несведущие, что Владимир крестился именно в Корсуне, и указывает церковь, где совершилось крещение, палату, где жил Владимир, другую палату, где жила царевна, наконец, указывает особую церковь, построенную самим Владимиром на горе, которую корсуняне ссыпали, когда уносили землю от городских стен. Об этих памятниках Владимирова пребывания в Корсуне летописец говорит, что они стоят и до сего дня, то есть стояли и во время написания им летописи, стало быть, свои сведения о них летописец собрал не иначе как в самом же Корсуне, где все это событие было несравненно памятнее, чем в Киеве. Судя по рассказу, он или сам видел эти достопамятные места и здания, или писал то же со слов очевидца и знатока местности.
Напрасно некоторые историки доказывают, что требование Владимиром невесты-царевны похоже на сказку и взято из сказки. В сказках действительно сказывается о таких женитьбах, и это обычная черта народной житейской поэзии, но эта черта потому и перешла в сказку, что изначально была обычной чертой действительной жизни. Не один Владимир, но все окрестные государи всегда искали случая посвататься и жениться на греческих царевнах точно так, как искали случая выпросить себе у греческих царей их царские регалии — венцы и одежды. Вот почему Константин Багрянородный дает завещание своему преемнику императору Роману не вступать в брачный союз с князьями русскими, хазарскими, венгерскими, следовательно, эти князья еще при дедах Владимира хлопотали о невестах-царевнах. Германский император Оттон I несколько лет тоже хлопотал женить своего сына Отгона II на греческой царевне Феофании, сестре нашей царевны Анны. Только в 972 году этот брак устроился содействием Цимисхия. Если германский император, современник и почти сосед Владимира, успел жениться на царевне, то и Владимир не посчитал себя хуже его и по его примеру мог требовать себе невесту-царевну, сестру Феофании. Припомним, кстати, историю с полоцкой княжной Рогнедой, где отвергнутый сын рабыни, робичич, как отозвалась о нем сама княжна, Владимир, все-таки настоял на своем и женился на этой княжне. Тем славнее становилось для него, непризнанного робичича, жениться именно на царевне. Все эти женитьбы сказочны только потому, что в то время сама сказка была еще живой действительностью.
Завоеванный город стал для Владимира купелью, и трофеи, взятые при этом, послужили ему на благословение. Он взял жену-царицу, христианку, друга Настаса, попов корсунских, святые мощи Климента и Фифа, церковные сосуды, иконы, кресты и, вероятно, много других церковных вещей, привезенных царевной из Царьграда. Впрочем, были и настоящие трофеи. Владимир захватил с собой две медные статуи (капища) и 4 медных коня, вероятно, произведения греческой древности, которые потом, еще во времена летописца, стояли за церковью св. Богородицы Десятинной и обманывали некоторых несведущих киевлян своим видом: они думали, что это были статуи мраморные по той, вероятно, причине, что древность памятников успела превратить вид меди в сомнительный материал для неразумеющего глаза. Любопытно то, что русский степной Киев, подобно Корсуню и самому Царьграду, украсился художественными, хотя бы и посредственными памятниками. Можно полагать, что это были изображения двух наездников, имевших по два коня, вероятно, с колесницей, как бегали цари и знатные люди на царьградском ристалище-ипподроме. Ниже мы увидим, что эти статуи могли иметь свое значение и для самих киевлян.
Владимир возвратил Корсунь грекам в виде вено, или выкупа, за царицу и как только пришел в Киев, тотчас повелел ниспровергнуть своих прежних идолов: одни были посечены, другие сожжены. Главному, Перуну, справили особый почет. Идол был привязан к хвосту коня и торжественно повлечен с горы к Днепру; 12 приставленных мужей сопровождали его, тыкая жезлами. "Не для того, чтобы древо чуяло, — говорит летописец, — а это делалось на поругание бесу, который в этом образе прельщал людей; пусть от людей же и возмездье примет". "Чудны дела Твои, великий Господи! — восклицает он при этом. — Вчера люди почитали, а нынче попирают и поругают!" Однако люди, еще некрещеные, плакали о своем идоле. Для их слез, быть может, Перун и пущен был на воду в Днепр. И до сих пор ненадобную святыню, стружки от гроба, ветхую икону, русские люди пускают на воду, на реку, пусть не разрушается грешными руками, но доплывет к своему берегу. Можно полагать, что и в этом случае язычниками руководило такое же убеждение о ненадобной святыне. Но еще вероятнее, что низвержением Перуна в реку, в воду, руководила та мысль, которая еще прежде была высказана в поучении греческого философа, а именно, что вода — первое начало, и искони служит очищением от грехов и от идолов, как проповедовали пророки, что ею совершается теперь человеческое обновление. Таким образом, повержение Перуна в реку представляло только образ всенародного очищения от идольского греха. Вот почему Владимир велел проводить Перуна за пороги. Там, в вольной степи, в стране печенегов, он был оставлен и потом ветром выброшен на мель, которая с тех пор стала прозываться Перуня рень (мель, мыс, холм)*.
______________________
* По всей вероятности, Перуня или Перуняна рень есть небольшой остров, называемый теперь Пернов и находящийся в устье р. Таволжанки, между левым берегом Днепра и островом Таволжаным. Лерберг. Исследования о днепровских порогах. — С. 274. Рень означает также холм.
______________________
Такое же повержение в воду было совершено и над Волосом, стоявшим особо от Перуна, на Подоле, где находилось Торговище над речкой Почайной, вероятно, у самой пристани, как помещались кумиры руссов и на Волге вблизи хазарского или булгарского города — Торговища, о чем свидетельствуют арабы. "А Волоса идола, его же именоваху Скотья бога (Владимир) веле в Почайну реку въврещи", — пишет монах Иаков в "Житии св. Владимира". Такое помещение Волоса на Торговище дает новое подтверждение тому предположению, что Волос был особый покровитель людей торговых. Описанное у арабов поклонение торговых руссов, вероятно, должно относиться к Волосу.
Сокрушив идолов, Владимир послал по всему городу весть, чтобы наутро все выходили на Днепр: богатый и бедный, нищий и работник.
И кто не будет на реке, супротивник будет князю. Услышав это, люди с радостью пошли на реку, рассуждая так, что, если б это не добро было, не приняли бы того князь и бояре. Утром собралось на Днепре людей без числа, все влезли в воду и стояли, кто в глубине по самую шею, кто до персей, возрастные по колена, как ходят вброд, малые у берега, а младенцев старшие держали на руках. Попы царицыны, попы корсунские совершали обряд и творили молитвы. Сам князь присутствовал на этом торжестве и, можно сказать, был восприемником всего этого народа. "То была неизреченная радость на небеси и на земли — столько душ спасаемых. Побежден бьи дьявол не от апостолов, не от мучеников, а от простых невежд, не ведавших Бога, не слыхавших учения от апостолов", — замечает летопись. После крещения Владимир повелел тотчас по всему городу рубить и ставить церкви по местам, где стояли кумиры и где прежде творили требы князь и люди. На Перу новом холме он поставил церковь во имя св. Василия, своего тезоименитого ангела, имя которого принял во святом крещении в почесть греческому царю Василию Багрянородному.
Затем начали ставить церкви по городам, и велел Владимир приводить людей к крещению по всем городам и селам. Несомненно, что с этой целью он посажал по городам, по княжениям своих сыновей, которых у него было двенадцать. Старшего Вышеслава от чехини посадил на старшем княжении в Новгороде; Изяслава от Рогнеды — в Полоцке; Святополка — в Турове на Припяти; Ярослава сначала в Ростове, а потом, по смерти старейшего Вышеслава, посадил в Новгороде, а в Ростове — Бориса; в Муроме — Глеба; у древлян — Святослава; на Волыни во Владимире — Всеволода; в Тмутаракани — Мстислава; Станислава — в Смоленске; Судислава — в Пскове*. С князьями Владимир разослал епископов и попов и повелел крестить всю Русскую землю.
______________________
* Тверской летописец помещает еще "Болеслава в Лясех Великых", не упоминая о Позвизде, что дает повод заключать, не называет ли он Позвизда Болеславом? П.С.Р.Л. — Т. XV. — C. 113.
______________________
В этих отделенных теперь княжениях мы можем видеть те особые самостоятельные древнерусские волости или области с их городами, которые могли существовать еще до призвания варягов и могли вести свое начало и от более далеких времен.
Первым помыслом новых христиан было также создание школы для книжного научения. Владимир собрал детей у лучших простых людей Киева, у нарочитой, то есть избранной, чади, как говорит летописец, и отдал их в учение по книгам. Матери плакали по ним, как по мертвым, потому что не утвердились еще в вере и вовсе не знали, что из того будет. Само собой разумеется, что эта школа была открыта не для общенародного образования, о чем еще неестественно было и помышлять, а, прежде всего, исключительно для подготовки церковников, без которых невозможно было распространить веру по всем городам и селам. В этом отношении она была, так сказать, технической специальной школой, поэтому в ней после азбуки изучались назубок Часослов, Псалтырь, Евангелие, Апостол — книги самые необходимые именно для церковника. Кроме этого письмо и пение дополняли весь круг книжной науки, остававшийся чуть не до наших дней основой общенародной грамотности.
На другой год на том месте, где был двор киевских первомучеников, варягов Ивана и сына его Феодора, Владимир заложил большой каменный храм в честь Богородицы, призвав мастеров из Греции. Храм этот строился семь лет, и, когда был окончен, Владимир украсил его иконами и отдал в него все, что привез святого и драгоценного из Корсуня. На содержание церкви он определил давать десятую часть от своего имения и от своих городов и укрепил эту заповедь особой записью с клятвой: если кто нарушит заповедь, да будет проклят. Он поставил управителем этой десятины корсу нянина Настаса. С того времени церковь стала называться Десятинной, и сам управитель Настас тоже назывался Десятинным. Храм был построен и украшен по-царьградски. Фундаменты его простирались в длину от востока к западу на 24, а поперек на 16 саженей. Он был сложен из квадратного тонкого кирпича на особом, очень твердом цементе толщиной вдвое меньше против кирпича. Снаружи храм был чудного устройства. Он имел двадцать пять верхов, или глав, что обозначало совокупность пяти особых храмов, одного главного и четырех придельных и показывало, что это был и по своему составу истинный соборный храм. Само собою разумеется, что образ такого многоглавия не был принесен из Греции, где в Царьграде храм Богородицы был только о пяти главах. По всему вероятию, в постройке храма участвовал и русский замысел, желавший возвести свою новую святыню во всей русской красоте, какая привлекала тогдашнее общество. Внутренние украшения, как можно судить по открытым в 1828 году остаткам, заключались в беломраморных резных колоннах, поясах, карнизах, в мозаичном поле из цветного мрамора, яшмы и других камней, а также из красного шифера и поливных изразцов. Стены были украшены стенописью, а в алтаре — золотой и цветной мозаикой. Сохраняется также в обломках поясовая греческая надпись, изображенная на сером граните.
В подражание Царьграду перед храмом с западной стороны были поставлены упомянутые корсунекие статуи с конями.
Сооружение такого чудного и небывалого на Руси храма и его освящение, происходившее 12 мая, было отпраздновано великим пиром, на который были созваны бояре и старосты людские, то есть городские, а бедным и нищим Владимир роздал щедрую милостыню.
Это было только начало обычных с того времени церковных пиров, которыми Владимир прославил свое княжение и которые стали потом общим заветом русского народа по всем русским странам и местам. Нет никакого сомнения, что такие пиры в языческое время составляли необходимое жертвенное торжество и с принятием христианства были только приурочены к церковным праздникам.
В тот же год случилось Владимиру воевать с печенегами у города Василева. Встреча с врагом была так неудачна, что сам Владимир, не выдержав натиска, побежал и едва спасся, укрывшись где-то под мостом. Это было в день Преображения Господня, б августа. В благодарность за свое избавление Владимир построил в Василеве обетную деревянную церковь, которая, вероятно, была поставлена в один день. Но зато обрадованный князь праздновал Преображение Господне целых 8 дней, сварил 300 провар меду, созвал бояр, посадников, старейшин со всех городов и множество рядовых людей и роздал убогим 300 гривен. К Успеньеву дню воротился в Киев и опять устроил великий праздник, созвав бесчисленное множество народа. Радовался он душою и телом, говорит летопись, что все это были христиане, и стал устраивать такие празднества каждый год. С особенной силой раскрывшаяся в нем христианская братская любовь ко всем, по обычаям времени, нашла себе ближайшее и полнейшее выражение в этих хлебосольных празднествах.
Однажды, слышит он, читают в Евангелии: "Блаженны милостивые, яко те помилованы будут", "Продайте именья ваша и отдайте нищим", "Не скрывайте себе сокровищ на земле" и пр.; и Давида, глаголющего: "Блажен муж, милуя и дая"; и слова Соломона, сказывающего, что, "отдавая нищему, Богу взаймы даешь". Все это услышав, Владимир повелел всякому нищему и убогому приходить на княжий двор и брать всякую потребу, питье и яденье и из казны деньгами. Но скоро он припомнил, что есть дряхлые и больные, которые не могут дойти до его двора, и велел устроить особые возы, накладывать в них хлеб, мясо, рыбу, всякий овощ, мед в бочонках, а в другие квас и возить по городу, спрашивать: "Где больной и нищий, который не может идти к князю во двор?" — и раздавать кому что нужно.
А во дворе у себя он установил каждое воскресенье давать пир в гриднице и приходить всем: боярам, гридям, сотским, десятским и лучшим избранным мужам города — при князе и без князя. Было за этими столами всего во множестве, от мяса, от скота, от зверины, и всего было в великом изобилии.
Дружину он любил особенно и ничего не жалел для нее. С нею он думал о строе земском, об уставе земском, о войнах. Однажды подпили его гости и начали роптать на своего князя: "Горе нашим головам, дает нам есть деревянными ложками, а не серебряными!" Услыхав хмельной ропот, Владимир велел выковать серебряные ложки и молвил при этом: "Серебром и золотом не соберу дружины, а дружиною отыщу и серебро, и золото, как и дед мой, и отец мой дружиною доискались и злата, и сребра". Достопамятные слова, которые содержали в себе смысл всей предыдущей Русской истории и давали непреложное руководство князьям и на последующие века.
Милость и братская любовь Владимира распространились еще дальше. Евангельские слова упали на такую почву, которая, следуя прямым и чистым путем, не хотела мириться ни с какими противоречиями жизни. Если христиане умножались даже и оттого, что княжий двор по-братски отворен был для всякого нуждающегося, для всякого бедняка и нищего, то недовольные язычники, напротив, должны были уходить из Киева, и они-то, вероятно, и засели по дорогам разбойничать, воюя именно с христианами. Как бы ни было, но особая милость и доброта князя к народу тотчас возымела и свои последствия — умножились разбои.
Тогда сами епископы, провозглашавшие слова милости и прощения, пришли к Владимиру и сказали, что "умножились разбойники — отчего не казнишь их?". "Боюся греха", — отвечал Владимир. Епископы препо дали ему первое поучение о государственной обязанности.
"Ты поставлен от Бога казнить злых, а добрых миловать", — сказали они ему, — следует казнить разбойников, но по правде, с испытанием". Владимир стал казнить и потому отверг виры, т.е. выкупы и взыскания за убийство, которые составляли очень важный доход городской дружины, употребляемый на содержание войска. Старейшины города вскоре поняли невыгодность нового постановления, и вот епископы, а с ними уже и старейшины, снова пришли к князю и рассказали, что война стоит дорого, виры надобны на оружие и на покупку коней, просили восстановить виры. "Так буди (быть по сему)", порешил Владимир и стал жить по устроению отцов и дедов, стало быть, не изменяя старого закона о вирах.
В таких теплых чертах изобразил летописец Владимира-христианина. Нам не следует, однако, забывать, что в этом образе соединены все общие черты, которые от глубокой древности обрисовывали вообще доброго князя, а потому в сказании летописца о Владимире мы, прежде всего, можем видеть восторженный идеал, желанный образ, в каком представлялся народу добрый князь. Сам рассказ о разбойниках и вирах отзывается назиданием и рассуждением о том, как следует поступать доброму князю. Кроме того, в этих чертах мы узнаем героя народных песен, ласкового князя Владимира Красное Солнышко, которое всем светит и всех греет. И очень заметно, что еще первый летописец, составляя свою "Повесть временных лет", использовал эти песни, чтобы изобразить в живом образе своего идеального князя — Владимира. Если было так, то Владимирово широкое гостеприимство, его праздничные непрестанные пиры и беззаветная любовь к дружине могут рисовать время гораздо более раннее. Они могут относиться к той эпохе, когда дружинный городовой быт во главе с князем впервые сложился в особую народную силу, сделался средоточием племенной жизни. И до Владимира были князья, и, конечно, не личностью Владимира был вызван такой идеал доброго князя, носящий в себе черты по преимуществу быта языческого, исключительно дружинного, которые в качестве положительных черт употреблены летописцем и для изображения Владимира-христианина. Здесь только в первый раз представился летописцу случай высказать общенародную любовь к князю и показать те основы, какими эта любовь укреплялась в народе.
Устроение отцов и дедов, к которому, относительно вир, Владимир возвратился по просьбе самих же епископов и старейшин города, земское устройство еще языческой Руси было так сильно и крепко, что ни бедственная война Святослава, ни его бедственная смерть и последовавшие за ней внутренние междоусобия не произвели в нем ни малейшего колебания. Политическое могущество Руси все больше и больше вырастало как бы само собою, а потому и при Владимире, как мы уже говорили, оно распространилось с новой силой и больше всего по западным границам, так как восток был уже обойден самим Святославом. Корсунский поход Владимира показывает, чего можно было ожидать от Руси и на греческом юге, особенно при тех смутных обстоятельствах, в каких находилась тогда Византийская империя.
Но именно с этой стороны поперек дороги лежало идолище поганое, с которым приходилось бороться без конца, у которого отсекай одну голову — вырастает три.
Это идолище были печенеги. С ними была бесчисленная рать. Сначала виновником печенежской вражды был верный дружинник Ярополка Варяжко, мстивший Владимиру за своего князя. Но Варяжко указывал только дорогу в Русь, быть может, научал уму-разуму, как и в какое время лучше ходить на русские села и города. После него печенеги уже сами знали, когда и куда было выгоднее ходить, и не давали Владимиру покоя во все время его княжения. Мы видели, что и сам он едва не сделался добычей их быстрых набегов. Защищая от них землю, Владимир должен был построить много городов по полевым рекам: по Востри, по Трубежу, по Суле и по Стугне. Дружину в эти новые города он собирал все от севера, лучших мужей из славян (новгородцев), из кривичей, из вятичей и даже от чуди. В то же время он сильно укрепил и свой любимый Белгород, населив его многими людьми, собрав дружину от многих иных городов.
Нет сомнения, что таким же образом, выбором лучших дружинников, были населены и упомянутые полевые города, так что и само выражение "от Чуди" не совсем должно обозначать дружинников-чужеродцев, а только дружинников из чудских городов, которые держали Чудскую землю и, вероятно, большей частью, были те же славяне от разных племен. Состав дружины всегда был смешанный, сборный от разных городов. Она формировалась из храбрых, сильных, могучих богатырей, откуда бы они не приходили. Но русское славянство, конечно, в ней преобладало и числом, и языком, и обычаем, и нравом, тем более что из самого же русского и наполовину северного славянства развилась и дружинная городовая жизнь, образовавшаяся при помощи варягов в Новгороде в политическую силу, а теперь перенесшая свое, уже не племенное, но общерусское политическое дело в Киев.
Надо заметить, что северные люди, верховные вой, как называет их летопись, служили как бы главной опорой и во всех войнах на юге. Борьба с печенегами происходила при помощи все тех же верхних воев, собирать которых Владимир по обычаю отцов и дедов хаживал самолично. Таким образом, северные племена не только положили основание русскому политическому могуществу, не только постоянно способствовали его укреплению, населяя своими лучшими людьми все города юга, но и постоянно своей же кровью поливали и костьми усыпали южные степи при нескончаемой борьбе с кочевниками. Поэтому делить Русскую землю на какие-либо особые самородные украйны невозможно. Все края Русской земли политы кровью всех русских людей, от глубокого севера до далекого юга, даже прикарпатского и прикавказского, и потому все края и украйны Русской земли составляют собственность всех русских людей в одинаковой степени. Северная кровь еще больше разливалась на юге, чем южная на севере, и разливалась именно на защиту того же юга от всяческих врагов, и особенно от разных кочевников. Начальная борьба с греками и борьба с печенегами в полной мере удостоверяют, что северные племена выносили эту борьбу на своих плечах в равной мере с южными племенами. Кроме военной помощи, весь север платил дань киевскому югу, не для обогащения одного юга, но для общих целей и потребностей всей земли, о чем мы уже достаточно говорили прежде.
Сам Новгород, первое и старшее гнездо русского политического сознания, теперь тоже платил дань Киеву, т.е. той же своей родной дружине, переселившейся на юг. Он платил 3000 гривен в год: 2000 Киеву и тысячу новгородским гридям, оставшимся защищать свой Новгород. Так платили новгородские посадники. Но сын Владимира Ярослав задумал другое. Он был сын Рогнеды и, должно быть, с молоком матери всосал чувство самостоятельности и гордой независимости, которое прославило его мать, а после прославило и его самого.
Рогнеда была дочь полоцкого князя Рогволода, который пришел из-за моря, но из какой страны, неизвестно. В то время как Владимир с дядей Добрыней владел Новгородом, Рогволод сговорил свою дочь за киевского Ярополка. Но и Добрыня не хотел выпустить из рук доброй невесты и послал к Рогволоду просить дочь за Владимира. Отец отдал решение на волю дочери: "Хочешь ли за Владимира?" — спросил он ее. "Не хочу разуть робичича, но Ярополка хочу", — ответила Рогнеда. Услышав такой ответ, и Владимир, и Добрыня пришли в ярость, собрали большую рать варягов, славян, кривичей, чудь и пошли на Полоцк. Они пришли под город в то самое время, как Рогволод собирался вести Рогнеду за Ярополка. Город был взят и вся семья полонена. Разгневанный Добрыня стал поносить всеми словами отца и дочь и назвал ее саму робичицей. Потом отца и двух его сыновей убили, а дочь Владимир взял себе в жены и назвал ее Гориславой. Надо полагать, что это случилось около 976 года, ибо если Ярославу в 1054 году, когда он умер, было 76 лет, то, стало быть, он родился в 978 году, а между тем первый сын у Рогнеды был Изяслав. Владимир, как известно, собрал себе много других жен и, конечно, разлюбил Рогнеду. Не могла перенести этого горя Рогволодовна. Однажды пришел к ней Владимир и уснул. Она взяла нож и совсем бы его заколола, если б проснувшийся муж не остановил ее, ухватив вовремя за руку. "С горести подняла на тебя руку, — сказала она. — Отца моего ты убил, землю его полонил из-за меня и теперь не любишь меня и с этим младенцем (Изяславом)". Владимир промолчал, но велел ей нарядиться во всю царскую утварь, как была одета в день свадьбы, и сесть на постели светлой, т.е. роскошно убранной, в своей комнате. В такой обстановке, как на брачном торжестве, он хотел ее проткнуть мечом. Рогнеда догадалась о замысле мужа и перед его приходом устроила так: дала малютке Изяславу обнаженный меч и научила, что сказать, когда войдет отец. Как только Владимир вошел, малютка Изяслав, выступив с мечом, встретил его словами: "Отец! Или, думаешь, один ты здесь ходишь!" "А кто тебя здесь чаял!" — воскликнул Владимир и бросил свой меч. Тогда Владимир созвал бояр и отдал дело им на суд. Бояре решили так: "Не убивай ее ради малютки, устрой ей вотчину и дай с сыном". Владимир построил ей особый город, который и назвал Изяслав л ем. Летописцы рассказывают также, что после крещения Владимир послал сказать Рогнеде: "Теперь, крестившись, я должен иметь одну жену, которую и взял, христианку, а ты избери себе мужа из моих бояр кого пожелаешь". Рогнеда ответила, что она доселе царица и не хочет сделаться рабой, но хочет быть невестой Христу и принять ангельский образ. В это время с ней был другой сын, Ярослав. Ему было уже 10 лет, но он от рождения не мог ходить, был хромоног и сидень. Отрок, выслушав ответ матери, вздохнул и сказал ей: "Истинная ты царица царицам и госпожа госпожам, что не хочешь с высоты ступить на нижняя. Блаженна ты в женах!" Сказав это, Ярослав свободно встал на ноги и с тех пор стал ходить. Рогнеда постриглась в монахини и наречена была Анастасией. Кроме Изяслава и Ярослава, у нее были еще сыновья Всеволод и Мстислав Тмутараканский и две дочери Мстислава и Пред слава.
Все эти сказания любопытны в том отношении, что одинаково рисуют независимый и горделивый характер Рогнеды и одной чертой восстанавливают живой образ самого Ярослава. Он был истинный портрет своей матери, такой же независимый и горячий в своих поступках, всегда мысливший самостоятельно, сильный своей волею, правдивый, деятельный и одаренный таким земским смыслом, какого не обнаруживалось ни у одного из его братьев. Сначала, как упомянуто, он княжил в Ростове, а потом, по смерти старшего брата Вышеслава, перешел на его место в Новгород.
Новгородцы, вероятно, давно уже тяготились киевской данью. Когда их старшая дружина с Олегом ушла в Киев, такая дань была еще понятна.
Киевские дружинники собирали еще свое новгородское. Но с тех пор прошло уже сто с лишком лет, выросло не одно поколение, родные зависимые отношения к Киеву значительно изгладились, народилась своя самостоятельная дружина, очень хорошо понимавшая, что у нее есть свое дело кроме Киева, которому она постоянно помогает и войском, и данью, а ей Киев ни разу не понадобился.
Киевские князья, как мы говорили, постоянно ходили на север собирать войско для южных своих дел, и не было случая, чтобы Новгород собирал войско на юге для своих дел. Он умел защищаться сам, и к тому же недалеко жили варяги, которым Новгород из года в год тоже платил 300 гривен для мира и для любви, на случай помощи, если понадобится. У варягов, следовательно, и находилась настоящая помощь, за которую не жаль было и дань платить. А Киев теперь и сам был достаточно богат. "Довольно ему платили, пора перестать", — могли давно уже помышлять об этом новгородцы. Им надобен был только горячий и сильный человек из князей, который бы объявил зависимость от Киева делом конченным. Таким человеком был Ярослав. У него хватило твердости помериться силами даже с самим отцом. Он отказался платить дань отцу. Отец разгневался. "Теребите (прочищайте) путь, мостите мосты", — решил Владимир и стал готовить войско, но разболелся и в то же время услыхал, что идут на Русь печенеги, потому должен был по слать на них и любимого своего сына Бориса, оставив при себе нелюбимого Святополка. Ярослав между тем призвал из-за моря варягов. Но Бог не дал дьяволу радости, чтобы отец воевал с сыном, замечает летописец. Болезнь Владимира, быть может и от огорчения, усилилась, и он скончался 15 июля 1015 года. В это время Святополк был старшим в своей братье, ибо был рожден от Ярополковой болгарыни-черницы — сын греха, от двоих отцов и братьев, как толковали благочестивые летописцы; но и по этому толкованию все-таки старший в роде, потому что, будучи старшим среди сыновей Владимира, он происходил также от старшего и во Владимировом роде, от старшего его брата Ярополка.
Владимир скончался в киевском селе Берестовом. Святополк, не давая огласки, ночью, разобрав помост между клетями и завернув тело в ковер, спустил его на веревках вниз и свез на санях в церковь Богородицы*. Очень вероятно, что все это делалось с целью утаить смерть отца от Бориса, чтобы до времени никто не знал и не послал ему тотчас вести. Борис был любимейший сын покойника, желанный князь дружины. К тому же и старшие дружинники отца находились с ним же в Печенежском походе. Однако наутро народ в слезах собрался в бесчисленном множестве к соборной церкви. Все плакали: бояре — о заступнике Земли, бедные и нищие — о своем заступнике и кормителе... С плачем положили тело в мраморный гроб и опустили в землю. "Это был новый Константин великого Рима, который сам крестился и народ свой крестил; так и князь наш Владимир ему же подобен", — говорили книжные люди.
______________________
* В Лаврентьевской летописи, с. 56, читаем: "Умре же на Берестовем, и потаиша и, бебо Святополк Кыеве". Кто и от кого утаил, неизвестно. Сказание о Борисе и Глебе разъясняет недомолвку летописи. В нем прямо говорится, что "Святополк потаи смерть отца" своего и в тексте и даже на рисунке. Сказания о Борисе и Глебе (изд. Срезневским).- СПб., 1860. — С. 57, 61.
______________________
Борис не приходил, и Святополк, по праву старейшинства, сел в Киеве на отцово место. Он знал, что дружина его не любит, и знал, чем можно привлечь ее на свою сторону; он стал раздавать ей имение, корзна и куны, т.е. богатые одежды и деньги. Но киевляне хотя и брали дары, но сердце их было далеко, братья их были с Борисом, туда тянуло и сердце. В сущности, их сердца и мысли тянулись к Русской земле, для которой вдали виднелась большая опасность.
Надо сказать, что Святополк, княживший в Турове, в близком городе к ляхам, естественно, завел с ними тесные связи. Он женился на дочери польского короля Болеслава, склонился к папству и по научению тестя хотел было совсем отложиться от Руси, т.е. сделаться подручником Болеслава и рабом папства. За это, по словам Титмара, он был посажен в темницу вместе с женой и с епископом, который с ней приехал и, по всей вероятности, руководил этим замыслом*. Все это доказывало, что Святополк дружит больше с ляхами. Русская дружина это хорошо понимала и за это не любила его. Таким образом, пойти к Святополку для нее значило пойти под господство папы и ляхов.
______________________
* Соловьев. История России. — 1. — С. 176.
______________________
Говорят, что незадолго до смерти отца Святополк бежал из своего заключения к тестю и потом, проведав об отцовской смертной болезни, внезапно явился в Киев, что очень вероятно и вполне объясняет, какими судьбами он вдруг распоряжается в Киеве.
Борис, не отыскав в поле печенегов, возвращался домой и в походе получил весть: "Отец твой помер!" Он заплакал горько, потому что был любим отцом больше всех, и тут же остановился на речке Альте, под Переяславлем. Дружина собралась к нему в шатер и стала говорить: "С тобою дружина твоего отца и войско, иди в Киев и садись на отчий стол, все тебя желают". "Не могу поднять руки на старшего брата. Брат старший будет мне вместо отца", — ответил Борис дружине. Как христианин, он боялся междоусобной крови и потому не желал нарушить старого завета о правах старшинства. Здесь впервые в княжеских отношениях обнаруживается действие христианской братней любви, и в другой раз после Владимирова решения о разбойниках христианская мысль сталкивается с общеземскими целями, с этим кругом отношений, который хотя и был исполнен уже христианских понятий, но не был способен отдать общее дело в руки злодея и вовсе не желал быть для него мучеником. Дружина, как представитель общеземских целей, ратовала за общее дело. Она бросила князя, который не хотел служить выгодам Русской земли. Все ушли от Бориса, и он остался только со своими отроками-слугами. Святополк послал к нему высмотреть и сказать, что хочет держать его в любви и что к отцовскому наделу придаст и еще, а сам уговорился с вышегородскими боярами убить брата, однако так, чтобы это никому не было известно, чтобы народ подумал, что это сделали свои же люди. Вышегородцы были надежными друзьями Святополка. Летописец называет их боярцами, вероятно, желая унизить, как изменников правому делу, или, быть может, это были малые бояре, дети боярские.
Они исполнили поручение в точности, не медля ни часу. Конечно, они искали своей чести и выгоды служить своему князю в передовых дружинниках, в боярах. Борис, по-видимому, только тогда узнал о злодейском замысле брата, когда уже не мог бежать, и приготовился быть мучеником. Когда убийцы ночью пришли к его шатру, он пел заутреню, окончил моление и лег в постель. Убийцы того и ждали, ворвались в шатер и закололи его копьями. Тверской летописец рассказывает, что израненный Борис выскочил в оторопе из шатра и умолял злодеев дать ему время еще помолиться Господу. После того, сказав прощение брату и исполнителям его замысла, предложил им кончать свою службу. Тут же были побиты и его слуги, в том числе один угрин по имени Георгий, который, желая погибнуть вместе с князем, бросился на его тело и был с ним вместе проколот копьями. Это был любимец Бориса, по этому случаю носил на шее великую золотую гривну (цепь). Злодеи второпях не умели снять дорогую гривну и поэтому отрубили ему голову уже мертвому. Злодеи завернули тело Бориса в снятый шатер и повезли в Вышгород. Доехав до Днепра, пересели в ладьи и поплыли к Киеву, ибо дорога лежала по Днепру мимо Киева. Святой мученик еще дышал. Узнав об этом, Святополк послал двух варягов прикончить его. Один из них вблизи Киевского бора пронзил его мечом в сердце.
Когда ладья подплыла к городу, киевляне оттолкнули ее прочь, не приняли погибшего князя. Тайно привезли его и в Вышгород, где и погребли на общем кладбище, как простого человека.
"Борис убит, как бы теперь убить Глеба?" — размышлял Святополк и придумал послать к Глебу с обманом такое слово: "Приезжай скорей! Отец тебя зовет, очень болен". Между тем послал ему навстречу таких же тайных убийц. Получив весть, Глеб тотчас сел на коня и с малою дружиною поскакал к Киеву, вероятно, из Ростова, ибо из Мурома ему следовало бы ехать по Оке, а он очутился на Волге, где на устье Тмы, у нынешней Твери, упав с коня, повредил себе ногу и отсюда поплыл уже водою на Смоленск, чтобы спуститься в Киев Днепром. Только проехал он Смоленск и остановился для отдыха, как пришла ему весть из Новгорода от Ярослава: "Не ходи, отец умер, а брат твой убит Святополком". И тут же из Киева явились подосланные убийцы под предводительством некоего Горясера. Они внезапно захватили княжескую ладью (насад); слуги Глеба струсили, а быть может, изменили, и князь был зарезан своим же поваром, по имени Торчин.
Третий брат, древлянский Святослав, ожидая того же и себе, побежал к венграм, но был настигнут в Карпатских горах и тоже убит.
По всему видно, что Святополк действовал по обдуманному плану. Он помышлял так: "Изобью всю свою братью и возьму власть русскую один". У него на глазах был пример своего тестя Болеслава, который точно так же разогнал своих братьев и стал владеть землей один. Очень немудрено, что сам Болеслав и учил своего зятя уму-разуму, ибо его цели простирались еще дальше. Известно, что он был даже уполномочен германским императором Оттоном с утверждением самого папы владычествовать в делах церкви над всеми славянскими народами, в том числе и над русью*, и наш Святополк, по-видимому, являлся только подходящим орудием, посредством которого папство хотело подчинить своей власти и весь русский восток. Для новокрещеной Руси во главе со Святополком предстояла иная дорога — владычество над нею Польши и римской веры, которую уже исповедовал и сам Святополк.
______________________
* Временник общей истории и Др. Р. — Кн. V. Сведения о Льве, митрополите Русском, Филарета, епископа Харьковского.
______________________
Ввиду участи братьев, следовало бежать за море и новгородскому Ярославу, но теперь в этом не было надобности. Варяги уже находились в Новгороде, призванные на борьбу с отцом. Живя пока без дела, этот неугомонный и опасный народ стал, как говорится, пошаливать, производил буйство и насилие не только над самими горожанами, но и над женами их. Новгородцы никогда обид не сносили и не очень страшились и варягов. "Сего мы насилия не можем смотрети ", — решили граждане, восстали и на каком-то Парамоновом дворе перебили всех озорников. Тогда на это очень обиделся и разгневался сам Ярослав. Ведь не для того призвал он эту надежную дружину, чтобы убивать ее на улицах или во дворах. "Так и быть, уже мне не воскресить убитых", — сказал он новгородцам и позвал их лестью к себе на загородный двор, в Ракомо, вероятно, на пир, собрал всех лучших граждан, которые иссекли варягов, и всех их тут же прикончил; погибло, говорят, до 1000 человек. Иные, убоявшись, побежали вон из города.
Только что окончилось вероломное побоище, в ту же ночь пришла весть из Киева: сестра Ярослава, Предслава, извещала брата, что отец умер, а Святополк сидит в Киеве, убил Бориса и на Глеба послал убийц. "Берегись и за себя, как можно", — прибавляла сестра. Какие обстоятельства! Одна печаль, сыновняя, — отец умер: неизвестно, чем бы окончилось сопротивление отцу и ссора с ним, но его смерть уносила за собой возникшую нелюбовь и оставляла в полноте сыновнее чувство, которое без особой печали пройти не могло. Другая, по обстоятельствам, еще сильнейшая печаль — дружина побита и разбежалась из города. "О моя любезная дружина, — помыслил князь, — вчера в своем безумии я изгубил тебя, а ныне бы ты была надобна. Не теперь мне их и золотом окупить!"
Наутро Ярослав созвал оставшихся новгородцев за город, в поле, и на вече в слезах объявил им: "Други мои и братья! Отец мой умер, а Святополк сидит в Киеве, избивает братьев. Хочу идти на него, помогите мне!" "А мы, княже, по тебе идем, — решили новгородцы. — Если и погибла наша братья, можем за тебя бороться". Стало быть, очень был дорог Ярослав новгородцам, что они и не подумали теперь мстить за избитую братью. Очень вероятно, что тут же, на этом вече, были, с одной стороны, предложены, а с другой стороны, выпрошены известные новгородские льготы, так резко потом отделившие новгородскую историю от истории остальной Русской земли. Не говорим о том, что новгородцы должны были очень хорошо знать, какими опасностями Русской стране грозило водворение в Киеве латинского и польского владычества, орудием которого являлся преданный латинству Святополк.
Ярослав успел собрать три тысячи новгородцев, да была тысяча варягов. Южные летописи говорят о 40 и 30 тысячах, но неверно. С этим войском он выступил на Святополка, отдав успех своего предприятия на суд Богу. "Не я стал избивать братью, но Святополк", — сказал он. — Да будет Бог отмститель невинной крови моих братьев. Ведь то же готовится и мне. Пусть судит Господь по правде и скончает злобу грешного".
Святополк, услышав о Новгородском походе, собрал рати без числа от руси и от печенегов и не стал ожидать Ярослава под Киевом, а пошел ему навстречу. Полки сошлись у Днепра под Любечем. Новгородцы пришли по своей стороне, по киевской, по правому берегу, а киевляне по степной стороне, по левому берегу, как, вероятно, удобнее было печенегам.
Любопытно, что здесь снова решался вопрос: какой дружине господствовать над Русью — новгородской или киевской. И та и другая призвали себе на помощь обычных своих друзей: одна — варягов, другая — печенегов. Решался опять вопрос: кто сильнее — север или юг? Силы были в таком равенстве, что ни та, ни другая рать не осмеливалась вступить в дело, и стояли над рекой друг против друга целых три месяца. Только однажды Святополков воевода, еще отцовский, именем Волчий Хвост, ездя возле берега, стал поносить новгородцев: "Смерды! Чего вы пришли с этим хромоногим? Эх вы, плотники! Мы вот приставим вас хоромы наши рубить!" Новгородцы в ярости от такого поругательства собрались к Ярославу и объявили ему, что к утру же хотят переправиться на тот берег и показать Святополковой рати, каковы они плотники. "А кто с нами не пойдет, — прибавили они, — то сами порубим того". Стояли уже большие холода, и Днепр стал мерзнуть.
В самом деле, надо было поспешить; как почти всегда случалось, у Ярослава оказался друг и в Святополковой дружине. Ярослав послал к нему отрока-слугу и велел сказать: "Воно что! Как ты этому поможешь? Меду мало варено, а дружины много!" "Скажи Ярославу так, — ответил друг. — Если меду мало, а дружины много, то к вечеру дать!" Ярослав понял, что велит в ночь начать битву. Уже с вечера новгородцы стали перевозиться на тот берег, а чтобы не вздумал кто воротиться, оттолкнули все ладьи от берега и в ночь пошли на Святополка, повязав головы полотенцами для распознания своих. Святополк, ничего не зная, всю ночь пировал и пил с дружиной. Нападение было яростное и сеча злая. Стан Святополка находился между двумя озерами, новгородцы притиснули его с дружиной к озеру. Он было ступил на лед, но лед обломился, и многие утонули. Святополк к рассвету побежал с печенегами в степь, а оттуда к ляхам за помощью.
Ярослав вошел в Киев, по-видимому, не совсем благополучно, так как в то время погорели церкви, стало быть, некоторая часть киевлян не совсем была на его стороне. Но надо полагать, что за него была отцовская старшая дружина, иначе киевляне не приняли бы его. Конечно, кто стоял за Святополка, те ушли с ним же, а кто желал Ярослава, те собрались теперь в город, и перевес оказался на его стороне. Он без помехи сел на столе отца и деда и даже отпустил свои полки домой, щедро оделив их за подмогу: старостам роздал по 10 гривен, рядовым смердам по гривне, а новгородцам — всякому тоже по 10 гривен.
Как свидетельствуют позднейшие летописцы, Святополк прежде всего двинул на Киев печенегов, с которыми была у самого города злая сеча, так что Ярослав едва одолел. Вероятно, это случилось в то самое время, как пришел в Киев сам Ярослав, поэтому, быть может, и церкви погорели. Верно также, что Ярослав в тот же год гонял за Святополком до Берестья, но не успел его настичь.
Но положение дел было все-таки шатко. Святополк у ляхов, конечно, делал свое дело; на другой год он привел Болеслава Храброго с ляхами, немцами, венграми, печенегами. Ярослав предупредил их и встретил их полки у города Волыня на реке Буг. Опять полки сошлись по обе стороны реки и опять стали перебраниваться друг с другом, как водилось в то время между бойцами, начиная с самых знатных и до последних. У Ярослава воеводой был его дядька-кормилец по имени Будый. Он начал поносить самого Болеслава, называл его свиньей, собакой, вепрем: "А вот подожди, прободем треской (спицей) чрево твое толстое". Болеслав был велик и тяжел, так что и на коне не мог сидеть, но был смышлен, говорит летописец. Он так осерчал, что тут же крикнул дружине: "Коли вам не жаль этого позора, то я один погибну!" — и бросился на коне в реку, а за ним бросилось все войско. Ярослав не успел исполчиться и был разбит, что случалось редко. Едва сам спасся и с четырьмя мужами побежал в Новгород.
Болеслав со Святополком заняли Киев. Польские историки рассказывают, что сначала киевляне затворились и не хотели пустить Святополка и ляхов, причем в город из окрестных мест собралось множество народа, искавшего защиты. Болеслав хотел взять город голодом, но, встретив упорство и мужественное сопротивление, поджег предместья и взял его приступом. Он въехал победителем на коне и в Златых вратах (которые, однако, были построены уже после, при Ярославе), чтобы зарубить новую границу своих владений, сделал мечом зарубку, ударив по воротам так сильно, что на мече осталась щербина, отчего этот меч с тех пор стал прозываться щербец и как святыня сохранялся потом в числе королевских регалий. Говорят даже, что этим мечом он разрубил Златые ворота.
"Разведите мою дружину по городам на покорм", — сказал Болеслав, хотя и смышленый, но по-польски вовсе не сообразивший, что на Руси такая смышленость не к тому поведет. Он думал овладеть Русью как своей землею и с этой целью развел дружину по городам, не зная, что в русском городе и с варягами управлялись по-свойски. Летописец прямо и говорит, что Болеслав "седе в Киеве..." Это значило, что он стал княжить. О Святополке летописец этого не сказал, тем явно обозначил, что русский князь на это время стал подручником Болеслава.
Но ни Святополк, ни русская дружина, стоявшая за него, вовсе не помышляли о том, чтобы поляки сделались их господами. Чужого господства Русь не выносила, а если и призывала чужих на помощь, как призывала, например, варягов, то, конечно, только для того, чтобы лучше устроить свои домашние дела, а после выпроваживала таких гостей подобру-поздорову деньгами и дарами, а в случае спора даже и силою. По русскому обычаю и теперь следовало поступить так же. Святополк сказал кому следует: "Сколько есть ляхов по городам, избивайте их". Летописец приписывает это окаянству Святополка, но эта мысль, наверное, была общим делом всех городов. Ляхи были избиты, и сам Болеслав побежал из Киева, ограбив город дочиста, забрав с собою княжеское и церковное богатство, захватив бояр Ярослава, его двух сестер, Пред с лаву и Мстиславу, и множество пленных. К награбленному имению он приставил Настаса Десятинного, Владимирова друга и казначея, который успел и к Болеславу войти в любовь и дружбу, на то он был грек-корсунянин. Кстати, по дороге Болеслав отвоевал и червенские города. Святополк остался на свободе княжить в Киеве.
Тем временем, когда все это происходило в Киеве, Ярослав прибежал в Новгород и хотел бежать дальше за море к варягам. Но новгородцы не отпустили его. Посадник Коснятин, сын знаменитого Добрыни, сверстник Ярослава, рассек с народом Ярославовы ладьи. "Хочем и еще биться с Болеславом и Святополком!" — вскричали новгородцы и решили собрать деньги поголовно со всего Новгорода. Собирали от каждого мужа по 4 куны, со старост по 10 гривен, с бояр по 18 гривен. Наняли варягов и поднялись опять на Киев. Ввиду опасности, Святополк побежал к печенегам. Оттуда он привел рать — силу несметную. Ярослав шел прямо, и обе рати встретились на речке Альте у того самого места, где был убит Борис. "Браты мои! — воскликнул Ярослав. — Если вы уже далече отсюда телом, то молитвою мне помогите на этого сопротивного и гордого убийцу!" И с этими словами бросился в поле на битву.
Покрылось Альтское поле бесчисленным множеством войска. То было в пятницу, восходило солнце, полки сошлись и разгорелась битва и сеча, какой не бывало на Руси. Хватались за руки, иссекая друг друга, трижды битва возобновлялась, кровь текла по долам ручьями. К вечеру Ярослав одолел. Это было в 1019 году Святополк побежал по дороге к ляхам, как говорит Киевская летопись. Летописцы говорят также, что его посетил бес, расслабли кости его, он не мог сидеть и несли его на носилках. Он спешил и торопился, нигде не останавливаясь. Всю дорогу твердил: "О бегите, бегите, догоняют нас!" Так он пробежал Ляшскую землю и погиб в пустыне "между лехи и чехи". "Есть могила его в пустыне, и до сего дня, — говорит летописец, — исходит из нее злой смрад". Так Бог устроил в науку русским князьям. Если будут то же творить, ту же казнь и примут. Семь отмщений принял Каин, убивший Авеля; а Ламех за убийство двух братьев принял 70 отмщений, потому что знал, какова была казнь Каину. Христианское чувство новой, уже христианской Руси глубоко было потрясено делами Святополка.
Святополк стал окаянным, стал Поганополком, как называли его даже в паремиях или церковных всенародных чтениях поучительных притчей. Его имя стало означать ужас злодеяния. Все это с полной очевидностью обнаруживало силу христианской проповеди и доброту той почвы, на которую падали ее благодатные семена.
Летописец рассказал, что Святополк погиб в пустыне "между чехи и лехи". Доселе на севере, в Архангельской губернии, употребляется пословье: "между чахи и ляхи", что значит и так и сяк, ни худо, ни хорошо; или: "весь день прошел между чахи и ляхи", то есть неизвестно как, попусту, без дела; или: "день ушел (пропал) между чахи и ляхи", неведомо куда. Таким образом, это выражение обозначает вообще понятие о неопределенности, неизвестности. Мы полагаем, что и летописное выражение содержит в себе следы народной пословицы, которую южный летописец, зная, где живут чехи и лехи, растолковал географически, как показание местности, для чего и прибавил пояснение, что Святополк пробежал Ляшскую землю. В Новгородской летописи известие о погибели Святополка читается так: "И бежа Святополк в Печенегы, и бысь межи чахы и ляхы, никым же гоним пропаде окаанный, и тако зле живот свой сконча, яже дым и до сего дни есть". Несомненно, что этот текст древнее того, какой находим в Киевской летописи. Здесь присутствие народной пословицы яснее, вследствие чего выходит, что Святополк побежал в печенеги и там пропал без вести, исчез, как дым, неизвестно где, и до сего дня неизвестно, как пропал. Вот настоящий смысл выражения "бысть межи чахы и ляхы". Любопытнее всего, что эта же пословица ходила еще в конце XVIII века у лужицких сербов и записана в сборнике пословиц того времени*. "То су мое чехи а лехи" по-немецки можно толковать так: это мой предел — вход и исход. Мы полагаем, что эта пословица имеет историческое и очень древнее основание и могла впервые появиться только у балтийских славян. От них "между чехи и лехи" проходила дорога на юг вверх по реке Одре; по этой дороге в течение веков пропадали без вести, как дым, и люди, и целые дружины, пропадали все, кому не жилось на месте и кто уходил искать счастья в греческих и римских землях. Вероятно, про эти странствия между чехи и лехи и сложилась пословица, обозначавшая вообще исчезновение людей, уходивших неизвестно куда. К нам на север она принесена все теми же варягами-славянами, которые и на Белом озере оставили свой след в именах волостей. Таким образом, эта пословица является новым свидетельством существовавших некогда крепких связей нашего севера с балтийским славянством.
______________________
* Первольф. Варяги-русь и балтийские славяне //Ж.М.Н.П. — 1877, июль. — С. 81. Эта обширная статья (37 97 с.) написана с целью показать и доказать несостоятельность мнений о балтийско-славянском происхождении варягов и руси, по поводу сочинения покойного Гедеонова "Варяги и Русь" и первой части нашей "Истории русской жизни". Автор, написавший целую книгу о "Славянской взаимности", никак не хочет допустить, чтобы существовала взаимность славянского Балтии ского Поморья с русским Востоком. По каким-то причинам ему, как чеху, это не нравится. "Я, как чех, — говорит он, — очень радуюсь, что мне пришлось защитить древнерусскую историю (От чего? От взаимности со славянами?) против русских, которые без всякой нужды толкают ее "между чахи и ляхи" (с. 81). Стало быть, существует особая нужда, которая заставила автора употребить свою ученость на устранение из русской истории вопроса о взаимности между древнею русью и балтийским славянством. Быть может, есть особая нужда всячески защищать академическое учение о создателях Руси — норманнах?
Однако старательные опровержения г. Чеха ничего нового не сообщают и пересыпают только с одного места на другое разные сведения, собранные у Шафарика. Существенно эти опровержения заключаются в следующем: следы вендского начала и вендского влияния в Русской стране покойный Гедеонов находит в личных и местных именах, в некоторых вендских словах, в некоторых бытовых порядках, в язычестве и т.п. Г. Первольф уверяет, что "имена лиц и мест у всех славянских народов поразительно сходны" (с. 50, 66, 77), что "если сравним государственные и юридические учреждения отдельных народов славянских, то и в них находим поразительное сходство (с. 54); бытовые порядки тоже у всех славян сходны (с. 59, 80), языческие боги тоже сходны (с. 85); особые слова, которые г. Гедеонов почитал вендскими, оказываются общеславянскими (с. 54) и т.д.". Очевидно, что если все славяне походят друг на друга, как две капли воды, то о заимствованиях и влияниях одного племени на другое говорить уже не приходится. Этой пустой игрой, то есть игрой на пустом, в глазах неопытного читателя автор и старается доказать несостоятельность упомянутых мнений. (На 53 с. сам же г. Чех очень основательно рассказывает, что язык славянский еще в доисторическое время разделился на несколько ветвей, которые, как строго определенные органические единицы, резко отличаются друг от друга).
Автору невдомек, что эта игра на пустом — обоюдоострый меч. Если во всем существовало поразительное сходство, то чем же мы опровергнем предположение о древних связях руси с балтийскими славянами? Он не хочет этому верить, а другие будут верить — основания одинаковы. "Все это могло быть, но могло и не быть; во всяком случае, об этом нам ничего неизвестно", — говорит он и никаких известий, никаких доказательств не принимает во внимание, или отрицая их, как общеславянские, или подвергая сомнению их достоверность. Так, например, псковский летописец упоминает имя Рерика, воеводы Лятцкого. "Надо еще исследовать, — говорит автор, — верно ли он написал это имя? Константин Багрянородный пишет имя Новгорода с окончанием по-вендски — Немо-гарда, к таким формам, записанным иноплеменниками, нельзя относиться с полным доверием", — замечает автор (с. 63), забывая, что и все вендские имена мест тоже записаны иноплеменниками по латыни или по-немецки. Летопись под 1300 г. славянское Поморье называет Варяжским, — это позднейшая приписка XVI века, утверждает автор без всяких доказательств (с. 49) и т. д.
Но рядом с настойчивым отрицанием всех, даже малейших признаков, указывающих на старинное знакомство руси с балтийским славянством, автор говорит и такие вещи: "Что между балтийскими и восточными (позже русскими) славянами искони были известные сношения, о том не может быть никакого сомнения". В доказательство толкует даже, что Волын-город и Индеюшка богатая в былине о Дюке Степановиче суть отголоски этих старинных отношений восточных славян с балтийскими и что Индеюшка не что иное, как Виндия, земля виндов, венедов. И тут же, через несколько строк, говоря о сказании Гельмольда, что вагры до IX в. распространяли свое господство даже и на отдаленные славянские племена, замечает, что это может быть "риторическое украшение" и что эти слова "можно, пожалуй, отнести к поморским ляхам, но отнюдь не к восточным славянам, отделенным де от балтийских ляхами и литвой", как будто балтийские славяне не были отважные моряки и не знали, как доплыть, например, до устья Немана, Двины, Невы и т.д., как будто об этом нет положительных свидетельств (Адам Бременский) хотя бы и от XI века.
"Очень может быть, — говорит автор, — что в древние времена ляхи выселялись на Русь... Такие переселения возможны и вероятны" (с. 69). Но на с. 72 наши соображения о переселении на восток ляшских племен, радимичей и вятичей, с пренебрежением обзывает разными мудрствованиями! и тут же, как объяснение этого переселения, подробно развивает мысль, высказанную еще Суровецким (см. выше, с. 59 и Ч. I. С. 448), что древние анты суть венеты, венды, они же вятичи, вантичи. Дальше, всячески стараясь доказать, что новгородские имена мест, сходные с вендскими, ничего не значат, ибо их можно найти у всех славян (с. 91); что вообще ни в языке, ни в быту новгородцев никаких следов вендского влияния не оказывается, тут же, в середине этих доказательств (с. 78), помещает такую отметку: "В северно-русских говорах встречаются некоторые слова, неизвестные другим великорусским говорам, а известные наречиям западно-славянским и западно-русским (приводятся такие слова). Но все это, конечно, — заключает автор, — не дает еще права называть новгородцев или вологодцев ляхами или чехами". Никто кроме г. Первольфа такой нелепости и не говорит, а говорят о том, что варяги, сидевшие в Новгороде и в Вологодской стороне на Белом озере, были славяне, венды, балтийские поморцы, но отнюдь не ляхи (поляки) и не чехи.
"Подробное исследование чисто славянской географической номенклатуры, — говорит автор, — вместе с подробным исследованием новгородских говоров покажет всю несостоятельность вышеупомянутого совершенно произвольного связывания новгородских словен с балтийскими словенами" и пр. (с. 77). Но эти исследования пока еще не сделаны и на основании собственных же сообщений автора можно ожидать, что они покажут совсем не то, о чем он так хлопочет в качестве чеха.
Особенно г. Чеху не нравится, что мы проводим Русь от Ругии и находим что руги и руссы, Ругия и Руссия — одно имя. Мы скажем к этому, что в имени Русь сохранился даже и звук вендский, вместо русского Рось, как обыкновенно писали греки. В своей книге (ч. I, с. 163-168), мы привели основания, почему так можно толковать, и ожидали, что услышим от автора сколько-нибудь дельные возражения. Но г. Чех подвергает весь этот вопрос только дешевому глумлению и поучает, что вместе с Шафариком надо считать имя Руги, Руяна, Рана необъяснимым (с. 94), причем сам же на предыдущей странице доказывает, что Рана, вероятно, только сокращенное Rujana (то есть Rugiana, о чем г. Чех, следуя за Шафариком, не хочет помянуть). Мы догадываемся, что и сам Шафарик, утвердив и положив заклятие (Славянские Древн. — Т. 2. — Кн. 1. — С. 112), что имя Руси идет от шведских родсов, конечно, имел уже, как и г. Первольф, особую нужду не разбирать вовсе исторического и филологического смысла Рюгенской Руси. Из своего обширнейшего труда он посвятил ругам только одну страничку. Если филологи по особой нужде обходят этот вопрос, то история, и главное, русская, не находит никакой нужды оставлять его без надлежащего внимания и старается по мере сил и способов устранить в своих изысканиях это напущенное филологическое затмение.
Г. Чех упрекает нас даже и за то, что мы взялись, как он говорит, за мучительную работу списать с древней карты Померании XVII века все названия местностей, которые мы расположили в алфавитном порядке. Оказывается, что наш список (по замечанию покойного Гедеонова, крайне интересный для истории полабского племени) совсем никуда не годен, ибо имена уже исковерканы и автор не понимает, зачем тут же выписаны и немецкие названия. А затем, ответим мы, чтобы в целости показать всю Померанию с ее немецкими и славянскими именами как свидетелями, сколь много еще в начале XVII ст. оставалось в ней славянщины, хотя бы только в именах. Исковерканные имена могут быть очищены по грамотам и Другим памятникам филологами; исковерканные-то и покажут, как постепенно исчезала славянщина. Г. Чех, кажется, ревнует наш труд. Он написал целую книгу (Германизация балтийских славян. — Спб., 1876), которая наполовину состоит из имен. Автор как филолог работал по грамотам и другим памятникам, но главного для этой книги не сделал. Он не собрал все имена в алфавитный порядок, отчего очень почтенная его книга лишилась своих основных достоинств. Кстати заметим, что о германизации славян мы уже имеем довольно сочинений. Все пишут о том, как балтийские славяне погибали, онемечивались, как будто вся их история заключалась в этом исчезновении их некогда сильной и могущественной народности. Но кто же нам напишет историю балтийских славян до их германизации? Кто нам расскажет подвиги этих богатырей, совсем обиженных ученой историей в ее немецкой обработке? Да! Для этого действительно нужна та смелость, какою г. Первольф не обладает. Пред всякой мыслью, сколько-нибудь выходящей из уровня принятых за истину утверждений нашей, можно сказать, только учебной науки, он останавливается с невыразимым изумлением. "Очень смелая догадка!" — говорит он (с. 49) о предположении г. Гедеонова, что новгородское предание о Гостомысле — родня народному преданию о происхождении династии из западного славянства. Глава IX сочинения г. Гедеонова носит название "Следы варяжского (вендского) начала в праве, языке и язычестве Древней Руси". "Очень смелое заглавие!" — восклицает г. Первольф (с. 53). Г. Гедеонов отмечает, что "западно-славянским началом проникнута вся домашняя новгородская жизнь". "Вот очень смелое предположение!" — опять восклицает автор на (с. 79), хотя на с. 57-58 доказывает сам, что шумное вече существовало у южных (все-таки приморских) славян, а у балтийских оно было развито гораздо сильнее и пр. Ясно поэтому, что г. Гедеонов имел полное основание выводить новгородский быт с Балтийского моря. Вообще о статье г. Первольфа можно сказать то же самое, что некогда Ломоносов сказал о диссертации Миллера: "Десять раз прочитав, едва распознать можно, спорит ли он или согласуется". Однако мы очень благодарны автору за многие полезные замечания, еще больше укрепившие нас в тех мнениях, которые он всячески старался опровергнуть. Указание некоторых ошибок, недомолвок, неточных или неверных объяснений в частностях не может еще служить доказательством, что неверна и несостоятельна основная мысль.
______________________
После великого труда, который привел наконец к победе над Святополком, Ярослав утер много пота со своей дружиной. Но немалые труды предстояли еще впереди. Спустя год полоцкий князь Брячислав, внук Владимира и сын Изяслава, напал на Новгород, ограбил город, пленил множество жителей и с богатой добычей пошел обратно к Полоцку. Получив эту весть, Ярослав изгоном, в 7 дней из Киева настиг врага на речке Судомири (Судома, впадающая с запада в Шелонь), отбил весь полон и прогнал Брячислава к Полоцку.
В летописях находим известие, что после того Ярослав призвал к себе Брячислава в Киев, дал ему два города, Усвят и Витебск, сказав: "Будь же со мною заодно". И Брячислав с тех пор воевал с Ярославом всю свою жизнь. Из этого видно, что Брячислав хотел прибавки к своим волостям, хотел нового раздела всей земли, когда Ярослав сделался Великим князем.
С тем же помыслом года через два явился из своей Тмутаракани брат Ярослава Мстислав, по прозванию Удалый, который господствовал над козарами и касогами и до того времени мало обращал внимания на русские дела. Это был по природе богатырь, дебелый телом, черный волосами, светлый лицом, храбрый на рати, милостивый и долготерпеливый ко всем, любивший свою дружину больше всего, не щадивший для нее ни именья, ни питья, ни яденья. В 1016 г., помогая грекам, он разрушил Хазарское царство, причем взят был в плен и сам хазарский каган. В то время как Ярослав устраивался с Брячиславом и ходил зачем-то к Бресту, вероятно, встретить ляхов, Мстислав завоевывал касогов. Это случилось таким образом: когда Мстислав сошелся с касожскими полками, их князь Редедя предложил ему поединок. "Для чего будем губить свою дружину, — говорил Редедя, — лучше сойдемся сами и поборемся. Если ты одолеешь, то возьмешь все мое имение, жену, детей и всю землю. Если я одолею, то возьму все твое". "Будет так!" — ответил Мстислав. Редедя добавил, что бороться будут без оружия.
Схватились крепко два богатыря, боролись долго. Редедя был велик и силен — Мстислав начал изнемогать.
"Пресвятая Богородица, помоги мне!" — воскликнул он в молитве и помыслил: "Если одолею, построю церковь во имя Твое!". Только он это сказал, в ту же минуту ударил Редедю о землю и, вынув нож, заколол его. По уговору он вошел в Касожскую землю, забрал все и наложил дань на касогов. С этими-то касожскими полками и еще с хазарами Мстислав явился у Киева именно в то время, когда Ярослав был в Новгороде. Киевляне, однако, не устрашились Мстиславовых полков и не приняли его. Мстислав поворотил к Чернигову и без труда засел на черниговском столе княжить. А Ярослав на севере работал для народа. В Суздальской земле настал голод, волхвы уверили народ, что такой гнев происходит от старой чади, от старых людей, что они напускают голод и держат плодородие. И стали убивать старую чадь. Население взволновалось, и поднялся великий мятеж по всей той стране. Ярослав поспешил на помощь взволнованному народу; переловив волхвов, одних казнил, других заточил и успокоил всех убеждением, что Бог по грехам наводит на землю голод, мор, засуху и другие казни, что человек этого знать не может. Между тем люди отправились за хлебом по Волге к болгарам и ожили, навезя оттуда жита и пшеницы. Воротившись в Новгород и помышляя о брате Мстиславе, Ярослав опять послал за море собирать варягов.
Тогда с варягами пришел к нему воевода Якун Слепой, носивший на глазах луду (lodix, повязку или покрывало), золотом вытканную. С Яку ном Ярослав направился прямо к Чернигову. Видимо, он хотел выпроводить опасного соседа вон из Чернигова и из Руси. Мстислав, заслышав Ярослава, поспешил встретить его, и полки сошлись у Листвена в 40 верстах к северу от Чернигова. Мстислав с вечера исполчил дружину, поставил северян-черниговцев в чело против варягов, которые у Ярослава стояли тоже в челе, а сам с дружиной расположился по крылам. Он надеялся и на приближавшуюся грозу. Наступила ночь, нависла тьма непроглядная от пришедшей грозы; засверкала молния, загремел гром, полил дождь. Тут-то и сказал Мстислав своей дружине: "Пойдем на них, то нам добыча". Но он не застал и Ярослава врасплох. Новгородцы и варяги, вероятно, замышляли такое же внезапное нападение и бросились на Мстиславовы полки. Ударились чело в чело варяги с северянами; трудились варяги много, побивая северян, и довольно уже устали. Только тогда выступил и Мстислав со своей дружиной и стал побивать варягов. Была сеча сильная и страшная, не унималась и великая гроза: как посветит молния, только и увидишь, что блестят мечи. Ярослав понял, что бороться дальше нельзя и побежал вместе с Якуном в свой любезный Новгород. Якун второпях потерял даже свою золотую повязку, он отправился прямо домой за море. Встало солнце и осветило кровавое поле. Оглядывая побитых и видя только кучи своих северян да Ярославовых варягов, Мстислав не вытерпел и воскликнул: "Кто этому не рад, вот лежит северянин, а вот варяг, а дружина своя цела!" Так, вероятно, рассуждали и поступали все князья, сохраняя свою любезную дружину и мало думая о народной дружине, которая за них же гибла без конца.
После того Мстислав послал воротить с дороги Ярослава и говорил ему: "Садись в своем Киеве, ты старейший брат, а мне будет эта Черниговская сторона". Но Ярослав не посмел идти в Киев, опасался, быть может, коварства и не воротился. В Киеве оставались его бояре. Только спустя года два он пришел на Киевский стол, ведя с собой большое войско. В это время братья помирились и разделили свои княжения Днепром. Ярослав взял Киевскую сторону, а Мстислав Черниговскую, и стали жить мирно в братолюбстве. С той поры перестала усобица, умолк мятеж и была тишина великая в Русской земле, замечает летопись. Это случилось в 1026 году.
Восток под рукой Мстислава был спокоен, так что и печенеги присмирели. Но на западе оставались неоконченные счеты с поляками. Русь не могла забыть польского вторжения в Киев, того позора и грабежа, какому подверглось семейство Ярослава и сам город. Нельзя было оставить за поляками и старой роксоланской Руси — червенских городов.
Но в первое время Ярославу невозможно было и подумать о войне с Болеславом. Мы видели, сколько труда он положил на борьбу с одним Мстиславом, усмиряя в то же время полоцкого Брячислава и народное волнение от волхвов в Суздальской стороне. Твердый мир и тишина на Руси настали в то время, когда Болеслава уже не было в живых. Смерть Болеслава раскрыла только тщету его величия и бессилие Польской земли, отданной в руки бесчисленному множеству самовластцев, полным представителем и типом которых являлся сам же Болеслав. На чем держалась его сила, могущество и слава, об этом свидетельствует коротко, но очень ясно наш летописец. "Умер Болеслав Великий, — говорит он, — и бысть мятеж в земле Ляшской. Восстали люди, избивая епископов, попов и бояр своих". Ясное дело, что величие Болеслава держалось на крайнем порабощении и угнетении народа, который, почувствовав свободу, тотчас расправился по-свойски с своими угнетателями. С особой силой мятеж распространялся в Червонной Руси, которая, видимо, не была способна выносить польского владычества и потому всегда так легко отдавалась во власть Киевской Руси.
Таким образом, в самом начале польская история обнаружила то существо своей постройки, которое всегда служило основной помехой и постоянным бедствием в дальнейшей судьбе польской народности. В самом начале обнаружилось, что в Польше не было земли — народа как главного и руководящего деятеля в развитии страны и в основании государства. Главным деятелем в ней являлась одна дружина, получившая еще больше влияния от водворения латинской веры, которая основывалась на самовластии папы Римского, то есть одного лица, на его личном владычестве над всем христианским миром. Под облачением священника, епископа или монаха латинская церковь выставляла тех же честолюбивых и корыстолюбивых дружинников, искавших кормления и народного порабощения. На языке или в понятиях этой церкви обращать язычников в христианство значило обращать их не только в духовное, но и в крепостное рабство, значило овладевать языческой землей, вообще, по латинской вере, крестить значило крепостить, отчего епископы и попы тотчас становились простыми феодалами-завоевателями и в самом управлении страной являлись не только губернаторами, но даже и владетельными князьями. Церковное владычество органически слилось с владычеством земским, и потому бояре с великой охотою принимали на себя сан епископа. Таким образом, дружинные инстинкты и стремления получали церковное посвящение. Влияние латинской церкви и немецкого феодализма совсем отделило в этой славянской земле дружинный боярский слой народа от остального земства, так что руководителями народной жизни и всей польской истории стали лишь одни епископы, попы и бояре, а это значило, что, в сущности, землей владело одно боярство, один дружинный слой, могущественный своим богатством, оружием и церковным освящением. Живым и величавым типом такого порядка вещей был сам Болеслав Великий, не бывший епископом, но в известном смысле бывший папой не только в своей земле, но и в соседних славянских землях, ибо, как мы говорили, по договору с германским императором Отгоном III он получил широкое полномочие устраивать церковные дела и в Польше, и у варварских славян. Ясно, что постройка его государства из славянской превратилась в латино-германскую с развитием личных прав в пользу одних дружинников, чего славянский мир не понимал и отрицал повсюду, где не успевали его сокрушить окончательным и всесторонним порабощением. Не вынес славянский народ своего порабощения и в Польше после смерти Болеслава и жестоко восстал против водворенных им латино-германских порядков.
Ярослав не упустил благоприятного случая и поспешил отомстить полякам за Болеславов киевский грабеж. Заодно с братом Мстиславом он собрал множество войска и прежде всего отнял Червонную Русь, а потом пошел войной на Польскую землю, забрал в плен множество ляхов, которых потом они с братом поделили, и поселил своих на степной киевской границе с печенегами по реке Роси, построив там новые города.
Спустя несколько лет после этого достопамятного похода Мстислав Черниговский, выйдя на охоту, разболелся и умер в 1036 году. В живых оставался еще брат Судислав, княживший во Пскове. После смерти Мстислава если не между самими братьями-князьями, то между дружинниками стали ходить толки о новом разделе Русской земли, вследствие которых, подозревая Судислава, Ярослав засадил его во Пскове в поруб, в темницу. Летописец прибавляет, что Судислав был оклеветан и обвинен в намерении бороться со старшим братом за волости. Таким образом, власть над всей Русской землей осталась в руках Ярослава, потому летописец и называет его самовластцем, что на тогдашнем языке означало вообще самостоятельность и независимость во владении землей, самовластный значило свободный. Бог дал человеку самовластие, говорят древние поучения, то есть свободу выбирать на своем пути доброе или злое.
С целью устроить дела на севере Ярослав ходил в Новгород и посадил там княжить старшего своего сына Владимира, которому в это время было всего 16 лет. В отсутствие киевского князя и не видя уже более грозы от богатыря Мстислава, поднялись печенеги и обступили Киев. Пришла весть в Новгород: опять Ярослав собирает варягов и славян и спешит на помощь своему стольному городу.
Печенегов было без числа. Ярослав исполчил дружину перед самим городом, поставив варягов посредине, на правом крыле — киевлян, а на левом — новгородцев. Надвинулись печенеги, и полки встретились лицом к лицу на том самом месте, где теперь стоит храм св. Софии. Была сеча злая, едва к вечеру одолел Ярослав. Он так разгромил степняков, что они не знали куда бежать и тонули в реках. "А остаток их бегает и до сего дня", — замечает летописец, указывая этим выражением, что с той битвы печенеги совсем скрылись с исторической сцены. Действительно, хотя имя их и упоминается с той поры, но ни разу не упоминаются их набеги. Однако в ожидании таких гостей Ярослав на следующий год заложил около Киева великий город, построил обширные и высокие стены и в них Золотые ворота с церковью Благовещения Богородицы. На месте битвы с печенегами он соорудил собор св. Софии, Русскую митрополию.
Управившись с ближайшими врагами, Ярослав не один раз ходил укреплять свои границы в северо-западном углу русских владений. На севере он усмирил восставшую чудь, для крепости построил там в 1030 году город Юрьев, теперешний Дерпт. На западе он напомнил (1038 г.) ятвягам (подлясье) поход своего отца, но покорить их не смог; ходил на литву (1040 г.), а потом (1041 г.) в ладьях ходил на Мазовию (округ Варшавы) и опустошил эти земли, как обыкновенно делали ратные. Все это были соседи Русских земель, которые, вероятно, творили какие-либо обиды Руси, за что она им мстила сторицей.
Вскоре Ярослав подружился с новым королем Польши Казимиром I, выдал даже за него свою сестру Марию, прозванную поляками Добро-гневой, взяв у Казимира за вено 800 русских пленных, уведенных некогда Болеславом Храбрым. В то время когда Казимира одолевал Мечислав Мазовецкий, Ярослав помог шурину, два раза в ладьях ходил на Мечислава и потом в 1047 году ходил еще в третий раз, убил самого Мечислава и подчинил мазовшан Казимиру. Хотя польские историки и не упоминают об этом подвиге Ярослава, однако все знают, что истребление Мечислава окончательно успокоило Польшу и дало возможность Казимиру восстановить расшатавшийся порядок в своей земле. Стало быть, Ярослав оказал самую существенную услугу доброму соседу, так как помогавшие Мечиславу ятвяги, литва, мазовшане оказывались общими врагами и для Руси, и для Польши.
По каким поводам и причинам обыкновенно поднималась Русь походами и войнами на соседей, лучше всего объясняет случившийся при Ярославе последний для Руси поход на Царьград (1043 г.). До того времени, а особенно со времени Владимирова крещения, Русь жила с греками очень мирно. Старые прадедовские договоры сохранялись свято. Русь свободно производила свои торги с Царьград ом и живала там постоянно. Однажды случилось то же самое, что и при Аскольде. Русские купцы в Царьграде повздорили за что-то на торжище с греческими купцами, дело дошло до драки, и один знатной породы русс был убит. Русский великий князь, по сказанию византийцев горячий и неукротимый, пришел из-за этой обиды в неописуемую ярость. На то он был Ярослав. Он собрал будто бы бесчисленную рать, созвал всех, кто только способен был воевать, и присоединил еще немалое число народов, обитавших на северных островах океана, всего до 100 000 человек, посадил это войско на малые суда, однодеревки, и пустился к Царьграду. По нашим летописям, Ярослав действительно собрал много рати и послал на греков своего сына Новгородского Владимира в ладьях, обычным путем через пороги к Дунаю и т.д. Главное воеводство было поручено Вышате, хотя тут же находился и воевода Ярослава, Иван Творимирич. Тогдашний греческий царь Константин Мономах, узнав о Русском походе, отправил тотчас послов с предложением мира, передавая, что из-за такой весьма маловажной обиды, которую готов удовлетворить, не следует нарушать добрый и старый мир и вводить во вражду два знатных народа.
Но русский князь, говорят византийцы, прочитав царское послание, прогнал послов с бесчестьем и передал царю ответ гордый и презрительный. Греки почитали убийство русского весьма маловажной причиной для войны и хотели, вероятно, окупить его какими-либо дарами и деньгами, сколько следовало за голову. Но Русь дешево не отдавала свою кровь и никаких обид не прощала, особенно льстивым грекам. Русская голова, погибшая в Царьграде, всегда волновала всю Русскую землю, и вся Русь, не разбирая опасностей, собиралась как один человек мстить за свою кровь. Все русское общество стояло тогда на этих понятиях и живо чувствовало такую обиду.
Получив надменный ответ, царь стал готовиться к защите. Прежде всего он захватил всех русских купцов, живших тогда в Царьграде, и русских военных, служивших царям в качестве союзников, и разослал их по далеким областям, опасаясь от них возмущения. Затем царь вооружил свой флот и сухопутное войско, которое должно было следовать берегом к знакомому уже нам маяку Искресту, или Фару, у которого русь обыкновенно останавливалась.
Когда наши пришли к Дунаю, то мнения разделились. Русь говорила князю: "Станем здесь на поле", — думая, вероятно, идти и биться сухим путем или выждать погоду, которую по приметам она узнавала хорошо. Но варяги настаивали: "Пойдем прямо под город". Владимир послушал варягов, и пошли все по морю к Царьграду. Греки говорят, напротив, что русь высадилась было для сбора съестных припасов, но была прогнана к своим ладьям дунайским воеводой.
У маяка русские и греческие корабли встретились и стали друг против друга, не начиная битвы. Русским было хорошо стоять в гавани, в затишье, они выжидали удобной минуты, а греки выжидали их движения. Однако царь снова послал просить мира. Опять Владимир с посрамлением отослал послов, сказав, что положит оружие, не иначе, как тогда, когда царь уплатит по 3 литры золота на каждого русского воина, т.е. по 216 золотых. Другие пишут, что русь требовала по 1000 статиров (золотых) на каждую ладью. Из этого расчета видно, что в каждой ладье было 40 человек. Царь нашел это требование неисполнимым и дерзким и стал готовиться к битве. Но русь стояла неподвижно, выжидая и не выходя из гавани. Греки начали совершать мелкие нападения и успели сжечь и потопить до десяти лодок.
Но лучше послушаем, что рассказывает об этом деле очевидец — грек Пселл. Его рассказ обрисовывает и способы русской войны на море. "Царь ночью с кораблями приблизился к русской стоянке и потом наутро выстроил корабли в боевой порядок. Варвары, со своей стороны, снявшись как будто из лагеря и окопа от противоположных нам пристаней и выйдя на довольно значительное пространство в открытое море, поставив потом все свои корабли по одному в ряд и этой цепью перехватив все море от одних до других пристаней, построились так, чтоб или самим напасть на нас, или принять наше нападение. Не было человека, который, смотря на происходящее тогда, не смутился бы душой. Я сам стоял тогда, — говорит Пселл, — подле императора, а он сидел на одном холме, слегка покатом к морю, и был зрителем совершающегося, не будучи сам видим. Итак, расположение кораблей с той и другой стороны имело вышеуказанный вид. Однако никто не двигался вперед с целью битвы, но с той и другой стороны оба (морских) лагеря, сплотившись, стояли неподвижно. Когда прошло уже много часов, тогда император, подав знак двум из больших кораблей (которые назывались триерами), приказал понемногу двигаться вперед против варварских ладей. Когда триеры ровно и стройно вышли вперед, то сверху копьеносцы и камнеметатели подняли военный крик, а метатели огня построились в удобном для его бросания порядке. Тогда большая часть неприятельских лодок, высланных навстречу, быстро гребя, устремилась на наши корабли, а потом, разделившись, окружив и, как бы, опоясав каждую из отдельных триир, старалась пробить их снизу балками, а греки бросали сверху каменьями и веслами. Когда же против русских начали метать огонь и в глазах их потемнело, то одни из них стали кидаться в море, как бы желая проплыть к своим, а другие совсем не знали, что делать, и в отчаянии погибали. Затем подан был второй сигнал, и уже большее число триер двинулось вперед; за ними пошли другие корабли, следуя сзади или плывя рядом; наша (греческая) сторона уже ободрилась, а противная неподвижно стояла, пораженная страхом. Когда, разрезая воду, триеры очутились подле самих неприятельских лодок, то связь последних была разорвана, и строй рушился, однако одни из них осмелились остаться на месте, а большая часть повернули назад. Между тем солнце, уже высоко поднявшись над горизонтом, стянуло к себе густое облако снизу и изменило погоду; сильный ветер поднялся с востока на запад, возмутил море вихрем, который и устремил волны на варвара и потопил часть его лодок тут же, а другие, загнав далеко в море, разбросал по скалам и утесистым берегам; иные из них были настигнуты триерами, которые и предали их пучине со всем экипажем, другие, будучи рассечены пополам, были вытянуты на ближайшие берега. Произошло большое избиение варваров, и море было окрашено поистине убийственным потоком, как бы идущим сверху из рек". Греки собрали на берегу будто бы до 15 000 выкинутых бурей русских трупов и получили от того немалую добычу, собирая с покойников одежду и вещи*.
______________________
* Васильевский. Варяго-русская дружина //Ж. М. Н. П. — 1875, март. — С. 89 и след.
______________________
Владимиров корабль тоже разбило бурей, и сам он едва спасся. Воевода Иван Творимирич едва успел посадить его на свой корабль. Оставшаяся русь пошла домой, одна берегом, потому что лодок уже не было, другая в оставшихся лодках морем. На берег после бури живых людей попало 6000, и остались они одни, нагие и без воеводы. Из княжеской дружины никто с ними не хотел идти.
Тогда достославный воевода Вышата, увидев стоящую и брошенную дружину, воскликнул в жалости: "Не пойду к Ярославу, я пойду с ними!" — и высадился из своего корабля на берег. "Если жив буду, то с ними, если погибну, то с дружиною!" — сказал он, прощаясь с князем, и отправился воеводой с нагими и голодными. Между тем греки выслали погоню за русскими ладьями. Узнав это, Владимир воротился, разбил со славой греческие корабли, взял 4 из них в плен со всеми людьми и убил самого воеводу. С такой честью он воротился в Киев. Но пешим была уготована другая доля. Они безопасно добрели до Варны, но здесь встретили греческого воеводу, охранявшего Дунайскую землю, вступили в бой, были разбиты, и 800 человек было взято в плен и отведено вместе с Вышатой в Царьград. Там многих из них, вероятно лучших бойцов, ослепили, опасаясь, конечно, что зрячие могут что-либо затеять для своего освобождения. Через три года восстановлен был мир и Вышата со слепой дружиной был отпущен в Русь к Ярославу. Вот почему на Руси бывало много слепцов, убогих и нищих. Этот славный герой Вышата был отец не менее знаменитого Яна, который сказывал летописцу о временных летах и, стало быть, участвовал в составлении первой летописи. Но как коротко и правдиво, без малейшего хвастовства рассказал он о подвиге своего отца!
Этот неудачный поход, как и поход Игоря и Святослава, нисколько, впрочем, не уменьшил веса и значения Руси по отношению к Царьграду. По-прежнему Русь в Царьграде считалась большой силой, и потому греки всегда охотно шли с ней на мир. Так и в настоящем случае мир был возобновлен без дальнейшей ссоры и войны. Это показывает, что оба соседа очень нуждались друг в друге и что отношения их связаны были не одними только походами. Напротив, видим, что русские связи с Грецией держались, главным образом, на мирных торговых сообщениях, мир и торговля были основой этих сообщений и прерывались только тогда, когда случалась какая-либо обида, которую простить было невозможно. Если обида и не совсем удовлетворялась, то сила мирных торговых связей пересиливала обоюдные неудовольствия и дело как бы само собой возвращалось к прежнему порядку. Опять Русь натягивала свои паруса и населяла свою царьградскую колонию, продавая и покупая всякие товары на этом всесветном рынке. Если Русь не могла существовать без паволок и золота, которыми крепко держалась ее северная торговля, то и грек не мог существовать без русского товара. Воск, мед, меха, рабы, а также хлеб — все это были предметы очень надобные в Царьграде и по всему Черноморью с незапамятных времен.
Ярославово объединение Руси еще больше должно было распространить торговые выгоды не только по отношению к Греции, но и к другим соседним странам, для которых торговым центром был все-таки Киев, этот маленький северный Царьград.
Впоследствии дружба Ярослава с греками укрепилась и брачными связями. Любимый сын Ярослава Всеволод женился на дочери царя Константина Мономаха или вообще на какой-то Мономаховне, о которой ничего не говорят византийские летописцы, но русские величают ее царевной и царицей. От этого брака родился за год до смерти Ярослава наш знаменитый Владимир Мономах, прозванный так по имени греческого деда.
Если Святослав прославился своей отвагой и храбростью, то, наследуя эту славу, сын его Владимир еще больше прославился крещением народа, а внук Ярослав еще больше укрепил эту славу мужественным и разумным стремлением дать Руси сильное и самостоятельное положение не только у себя дома, но и среди соседей.
В этом отношении верными свидетелями такого значения Ярославовой Руси являются брачные связи его семьи, о которых наши летописцы мало или вовсе не говорят и о которых сказывают только западные летописи.
Сам Ярослав был женат на Ингигерде, дочери шведского короля Олафа; сестру выдал за Казимира, короля Польского, который взаимно выдал свою сестру за второго сына Ярослава — Изяслава. Дочь Ярослава Елисавета была за норвежским князем Гаральдом Суровым, впоследствии норвежским королем, который прославлял ее даже в своих песнях. Другая дочь, Анна, была выдана за французского короля Генриха I и была матерью короля Филиппа. Третья дочь, Анастасия, была за венгерским королем Андреем I. Немецкие летописцы рассказывают, что двое из сыновей Ярослава, по Карамзину, Вячеслав и Игорь, были женаты на немецких графинях, что одна из них по смерти мужа возвратилась в свое отечество с сыном и деньгами, зарыв, кроме того, в удобном месте, из-за невозможности забрать с собой, великие сокровища, которые потом по ее указанию открыл ее сын, призванный в Русь княжить. Этот сын от матери Оды, внучки германского императора Генриха III и папы Леона, называется Вартеславом. К сожалению, этого Вартеслава необходимо отдать Рюгенской Руси*.
______________________
* Карамзин. История государства Российского. П. — Примеч. 48.
______________________
Как бы ни было, но браки Ярославовой семьи доказывают одно, что Русь в это время почиталась государством сильным, могущественным и богатым, с которым брататься было очень выгодно, на которое вполне можно было надеяться, что слава о ней разносилась далеко, быть может, теми же варягами, которые беспрестанно приходили участвовать в ее войнах и, набрав за службу богатство, уходили домой. Одним словом, Европа знала в то время о нашей земле несравненно больше, чем впоследствии, когда она совсем ее забыла и вновь открыла уже при помощи Москвы.
Много трудов положил и много пота утер русский князь Ярослав, созидая и возвеличивая политическую крепость и самобытность Русской земли, но не меньше потрудился он и для устройства тех малых и незаметных для шумной истории дел, о которых летопись обыкновенно говорит только несколько слов или несколько строк, но которые всегда составляют наилучшую основу внутреннего развития страны.
Эти малые дела Ярослава заключались в распространении книжного учения, в собирании и распространении множества книг, в распространении множества школ, ибо Ярослав, по словам летописца, поставил множество церквей по городам и по местам, а Божий храм в то время был первой и настоящей школой для больших и малых, для старых и молодых, для всего народа.
"При нем, — говорит летописец, — вера христианская стала плодитися и расширятися на Руси, стали множиться черноризцы и почали быть монастыри. Он любил грамотность и церковные уставы, а потому любил и грамотных людей: попов, и особенно черноризцев. Поставляя попов по церквам, он обеспечивал их содержанием, давая им от своего имения урок, то есть уреченное, определенное кормленье, и веля им учити людей и приходить часто к церквам; и умножились от того священники и люди — христиане".
Таким образом, содержание духовенства на первых порах было отнесено на счет княжеской казны, на счет государства, что имело немаловажное значение для отношений новой паствы к своим пастырям, которые являлись в действительности только учителями, но не помещиками, не мытарями или сборщиками церковных оброков и податей.
Умножились церкви, умножились священники, следовательно, умножилась грамотность и обязательно должны были умножиться книги. Эта книжная статья представляла в то время немало затруднений. Книги умножались только письмом, что происходило очень медленно и требовало много усердных и грамотных рук.
Главным руководителем в этом деле явился сам князь Ярослав. Не умея ничего делать наполовину, не умея оставлять дело в чужих руках, он сам пристрастился к книгам, сам читал книги часто, и ночью и днем, неутомимо отыскивал их, где можно было достать, и, вероятно, собрал все, что нашел написанного по-славянски у соседей-болгар.
Но не довольствуясь собранным, он посадил у себя в клетях многих переводчиков, переводивших греческие книги на славянскую речь. В тех же клетях сидели писцы и списывали книги, несомненно, во многих экземплярах для раздачи по церквам. Много книг было написано и для новопостроенного храма св. Софии, где была утверждена митрополия и где, следовательно, требовалось собрать книгохранилище полное во всех отношениях, ибо это было высшее место для управления церковью, а следовательно, для подготовки и назидания самих пастырей и учителей новой паствы.
Естественно предполагать, что, прежде чем посадить писцов за списывание книг, необходимо было выучить их чтению и письму. Очевидно, что Владимирове училище подготовило уже достаточно книжных людей этого рода. Но Ярослав, умножая книги, умножал и училища, и есть известие, что именно в Новгороде он создал училище на 300 человек еще в 1030 году. Любовь к книгам и заботы князя об их распространении поддерживались и разделялись близкими к нему людьми, в числе которых едва ли не первым деятелем был пресвитер любимого княжеского села Берестова Иларион Русин, то есть из русских, избранный потом в 1051 году Собором русских епископов в митрополиты, независимо от царьградского патриарха. Если немногие известные нам его сочинения, а именно "Слово похвалы св. Владимиру", составляют, как замечает митрополит Макарий, "перл всей нашей духовной литературы первого периода"*, то можем судить, насколько был силен подъем русского образования еще в первое время Ярославова княжения. Уже тогда талантливому человеку возможно было просветить свой ум в такой степени, что больше и требовать нельзя от духовного пастыря, даже и в наше время. Можно с большой вероятностью полагать, что русин Иларион не только участвовал в выборе книг для перевода, и в их собирании у болгар, но и сам составлял книги, потребные новопросвещенному народу для первого чтения. Таковы, например, могли быть небольшие сборники поучений. Нам кажется, что возведение его в сан митрополита не могло иначе свершиться, как учитывая его познания и труды по распространению книг и книжного учения. Само собой разумеется, что никакой ученейший святитель-грек не мог в этом случае быть настолько полезным для целей Ярослава, как свой человек-русин.
______________________
* Митрополит Макарий. История Русской Церкви. — Т. 1. — С. 90 и след.
______________________
Надо полагать, что горячими заботами Ярослава русская церковь обогатилась в то время всеми необходимыми писаниями для познания веры и с догматической, и с исторической стороны.
Мы очень мало имеем рукописей, сохранившихся от времен Ярослава, но это вовсе не служит доказательством, что в списках позднейших веков нет тех книг, которые были им отысканы, списаны или вновь переведены. Изучение нашей церковно-книжной литературы только начинается и проводится очень медленно, главным образом, по той причине, что до сих пор мы не имеем полного описания даже наших знаменитых книгохранилищ, не говоря уже о частных собраниях. Мы не имеем даже простой краткой переписи или простого перечисления собранных по хранилищам рукописей. При таком неустройстве нашего письменного богатства очень трудно сказать о нем что-либо основательное и верное. Но безошибочно можно полагать, что в рукописях не только XVI, но и XVII столетий найдутся памятники самой отдаленной древности. От постоянного использования в течение столетий они, конечно, утратили свой первобытный облик, ибо весьма подновлены и в письме, и в языке, но зато они неприкосновенно сохранили свое содержание, свой склад мысли и свой склад рассказа, которые трудолюбивому и знающему изыскателю раскроют их древнейшее происхождение, в иных случаях даже и раньше времен Ярослава. Нельзя же в самом деле удовлетворяться такими положениями, что если нет, например, "Прологов" в списках XI века, а есть они в списках XIII, то значит "Прологи" появились не раньше этого времени. Книги вместе с городами и церквами горели беспрестанно. Год от году старые книги исчезали, оставляя, однако, после себя свое потомство — новые списки; иные, конечно, исчезали бесследно, особенно те, которые мало обращались в церковном и домашнем кругу и от которых потомство по этой причине не могло укорениться. Если в наше время и печатные книги становятся редкостью от непрерывного их использования, то о рукописях нечего и говорить. Напротив, надо еще удивляться тому поистине великому богатству, какое все-таки еще содержится у нас в руках. Мы, быть может, мало скажем, если древних и старых рукописей, востребованных народом и собранных в общественных и частных хранилищах, насчитаем 20 или 30 тысяч.
К числу первых книг, которые наравне с богослужебными заняли свое место в первых храмах новопросвещенных христиан, необходимо отнести ряд поучений на воскресные и другие дни Великого поста с двумя приготовительными неделями к посту, начиная с седмицы о мытаре и фарисее, и с заключительной неделей Пасхи.
Знатоки древней церковной письменности, впервые указавшие на особенную древность этих замечательных памятников нашей письменности, присваивают им русское или вообще славянское происхождение и относят их ко временам, близким к началу христианства у славянских племен*. Они же заметили, что некоторые из этих поучений "имеют очевидную связь между собою", то есть составляют одно целое, связанное одной мыслью или единством предмета, о котором говорит проповедник. Этот предмет есть христианский пост, время великого покаяния. Проповедник раскрывает во всех подробностях великое значение этого времени и, возвращаясь иногда к сказанному прежде, выражается таким образом, например, в поучении на 2-е воскресенье поста: "Придите — да мало и еще нечто изреку вам о сем святом посте"; или на 4-е воскресенье: "Придите ныне, церковная чада, да обычное поучение сотворю о алчбе, — так он называет святой пост, — и о молитве, и о милостыне к вашему собранью". В этих самых словах обозначается и существенный предмет всех его поучений. Кроме того, проповедник с радостью отмечает каждую неделю, что, слава Богу, она прошла в надлежащем подвиге; что таким же путем необходимо идти и дальше; что, начав дело, необходимо его окончить, "иже начен и скончав, то искусен есть и верен подвижник"; что вспять оборачиваться к греховной жизни не подобает, ибо, "возложив руки на рало и зря воспять, никто не управит своей пашни". "От самих вещей видится постная польза, — говорит он, — ибо ни свары, ни досады в посте нет; обычай злой постом прекратился; наступило молчание и тишина, и кто искусился первую сию неделю, то уже лучше разумеет свое приближение к Богу и прочия недели бодрее будет". "Се бо первая неделя поста минула есть, да на прочая бодрейше будем, яко достоит поспевати на благое. Да не погубим труда, его же в первую неделю совокупихом... Се бо две недели поста преминули есть... — упоминает проповедник во 2-е воскресенье поста". "Уныние отвержем, братья, преплывше сии святые дни честнаго поста, и на прочая радостно спеем, — восклицает он в среду 4-й или средокрестной недели и говорит далее: Того бо ради усмотривше святии отцы препловение святаго честнаго поста, крест Господень предложиша на поклонение, ему же припадем и поклонимся вси..."
______________________
* Прибавления к изданию "Творений Святых Отцов" в русском переводе. Ч. XVII. — М., 1858. — С. 34. О древних словах на Святую Четыредесятницу (Описание славянских рукописей Московской Синодальной Библиотеки), отд. 2. Прибавление. — М., 1862, Горского и Невоструева. См. рукопись № 231.
______________________
Преплывше, преполовлыпе, препловление значит разделение поста на половины, пополам. "Се уже, любимии, большая часть поста преминула есть", — говорит проповедник в 4-е воскресенье, а в 5-е воскресенье замечает: "Любимии! По мале пост сий конца уже хощет... Как пучину моря постное время преидохом", — восклицает он в поучении на Цветную неделю или в 6-е воскресенье поста.
Сравнение поста с пучиной моря проповедник употребил еще в начале своих поучений, сказав в среду первой недели: "В чистоте препроводим пучину постную, да светле дойдем Воскресения..." Эта пучина моря также может служить указанием, что проповедь имела в виду людей, для которых труд плавания по морю составлял наиболее заметный и очень знакомый подвиг жизни и потому служил лучшим объяснением трудов великого покаяния именно для людей, еще не обуздавших в себе языческое невоздержание и не совсем понимавших, для чего оно нужно. Если мы припомним рассказ Константина Багрянородного о русском плавании в Царьград, то можем допустить, что поучения, ставившие в пример пучину моря, были говорены именно Киевской Руси.
На 2-е воскресенье поста проповедник прямо обращается к людям новопросвещенным, объясняя им, что пост "есть десятина всего года, почему и необходимо эту десятину душевную, чистую отдать Богу, как делали первые святые, отдавая не токмо от имения десятину, но исполняя и десятину душевную".
Подобными сравнениями проповедь пользуется при всяком случае, желая говорить с паствой понятным ей языком, всегда объясняя свою мысль или проводимую поучительную истину, так сказать, веществом самой жизни. Проповедник понимает, что обращает свою речь к людям слабым относительно воздержания, к людям еще не готовым и потому нередко повторяет им, что не понуждает поститься через силу, но как кто сможет, лишь бы оставил житейские злобы. С этой же целью он очень заботливо и постоянно ободряет свою паству поднять постный труд до конца, как бы предполагая, что иные не вынесут, "встужат", как выражается проповедник, и уйдут с поприща, не окончив труда. Все поучения вообще очень содержательны и достаточно кратки; каждое объемом не превышает двух страниц предлежащей книги.
Впоследствии, а быть может и с самого начала, ряд этих великопостных поучений вошел в состав особой книги, названной Златоустом, быть может, по той причине, что он был составлен, главным образом, на основании проповедей Иоанна Златоуста, но, вероятнее, этим именем обозначалось особое достоинство самих поучений, ибо древность любила присваивать подобные имена избранным местам из церковных сочинений, каковы были, например, Златая Струя (Златоструй), Златая Чепь, или Цепь, Измарагд (изумруд), Маргарит, "сиречь бисер или жемчуг именуется", и т.п. Слова бисер и жемчуг в древности были однозначны.
По многим признакам, как объяснено выше, этот сборник составлен русским проповедником, если не при самом водворении Христовой веры, то, по крайней мере, при Ярославе, быть может даже, при участии митрополита Илариона. Первоначальный его состав, как упомянуто, охватывал только недели Великого поста, т.е. время великого покаяния с двумя неделями приуготовительными к посту и с заключительной неделей Святой Пасхи. Но, вероятно, тогда же были добавлены и поучения на воскресные дни, следовавшие после Пасхи до недели Всех Святых. Как в постных поучениях проповедник учил, что значит пост, так и в этих праздничных словах он поучает, что значит христианский праздник и как следует его праздновать по-христиански. С течением времени соответственно возраставшим потребностям церкви сборник был значительно расширен: в него внесены поучения на все воскресные дни года и на многие недельные дни годового круга, так что в XVI веке он уже представлял довольно полный выбор поучительных слов, собранный из разных источников от древнего и от позднего времени. При этом каждый составитель сборника руководствовался собственными или, так сказать, местными духовными потребностями и вносил в свою книгу поучения, какие почитал наиболее для себя важными; иные исключал или заменял их другими или же располагал их по своей мысли в ином порядке. В этом отношении книга "Златоуст" представляет большой ин терес и заслуживает самого подробного исследования. В известном смысле она заключает в себе летопись нравственных уставов, которыми век от века руководствовалась христианская жизнь Древней Руси и которые поэтому могут знакомить нас с направлением общественной мысли в то или другое время нашей истории и в той или другой стороне обширной Русской земли. Сборник и по своему составу уподобляется летописи, ибо каждый его список отличается известным своеобразием, указывающим на особые местные интересы и потребности. Однако, несмотря на все разнообразие в составе этой замечательной книги, древнейшие ее поучения всегда занимают в ней свое место. Она всегда начинается с того поучения, какое в первое время было положено для нее основанием.
Мысли наших первых христиан больше всего, конечно, вопрошали о том, как молиться, как веровать, как жить христианам. Дабы устроить по-христиански языческие понятия, языческие нравы и обычаи народа, дабы с особенной силой и осязательностью представить пастве дело нравственного очищения, необходимо было сосредоточить проповедное слово на великих днях общего покаяния, которые возводили христианскую мысль к величайшему из праздников и торжеств, Христову Воскресению, и служили не только воспоминанием, но как бы изображением самой жизни Спасителя. Здесь народная мысль могла созерцать, каким путем был побежден общий враг человеческого рода.
Первое поучительное слово начинает свою проповедь с первой приуготовительной недели к Великому посту, с недели мытаря и фарисея, и в основание своей речи ставит евангельскую притчу об этих лицах. "Придите, братье, — говорит оно, — да послушавше Христова гласа, бодрейши и будем на покаяние. Эту притчу Спаситель сказал для нашего спасения, каким образом молиться Ему, чтобы не напрасен был ваш труд, и как фарисей, почитая себя правым, погубил свою правду своим величанием и осуждением другого человека". Эта великая и глубокая притча, с которой началось нравственное учение и христианское воспитание Руси, легла твердым основанием всему нравственному созерцанию русского народа. Проповедник рассказал и объяснил ее чрезвычайно просто, но очень наглядно.
"Пост святой приходит! — говорит он. — Как основание для него, полагает Господь мытаря и фарисея. О смирении учить! Оно — корень добродетели и глава любви, оно возводит на небо. Сказал Господь: "Два человека вошли в церковь помолиться: один фарисей, а другой мытарь. Тот фарисей, молясь, говорил: "Боже, хвалу Тебе воздаю, что я не грешен, как другие люди, пощусь и десятину даю от своего имения, а не как мытарь — грабитель". Ничего не сказал ему мытарь, но, стоя издалеча, как не имеющий смелости к Богу, не смея и очей на небо возвести и только ударяя себя в перси и исповедуя свои грехи, говорил одно: "Боже, очисти мя грешника". Господь говорит о мытаре и фарисее. Но знает каждый из нас, что их обоих мы в себе носим: сердце, как фарисей, величается добродетелью, а душа, как мытарь (ибо сотворена Богом чистою, но в теле осквернилась), и на небо не взирает, но, смиренно вздыхая, вопиет: "Боже, помилуй меня!" Два супостата в нас боритась (борются): тело вопиет на душу, а злые дела против добрых. И вот что дивно: один словом осудился, другой от слова оправдался".
К этому проповедник присовокупляет новый образ поучения и рассказывает о двух коннобежцах. "Два конника были: мытарь и фарисей.
Запряг себе фарисей два коня, один конь — добродетель, другой конь — гордость, и запя гордость добродетели, и разбилась колесница, и погиб всадник. И запряг мытарь два коня: один — злые дела, а другой — смирение, и не отчаяние получил, но оправдание, сказав только: "Боже, очисти меня грешника!" Верные, — заключает проповедник, — будем подражать мытареву смирению, им же смирился Сам Господь для нашего же спасения, дабы и мы спаслись". Для русской киевской паствы эти два конника как очевидный пример не могли быть достаточно понятны, ибо изображали обстоятельство конного ристалища, едва ли существовавшего в древнем Киеве. Но если мы припомним четырех коней и две статуи, взятые Владимиром в Корсуне и поставленные за церковью Богородицы, вероятно, где-либо у ворот западных или входных, то можем допустить, что поучение о мытаре и фарисее указывало прямо на эти памятники, в полной мере разъяснявшие смысл поучительного примера.
Показав, что значит перед Богом смирение, проповедь не забыла обратиться к людям великого сана и напомнила им, что смирение может из бездны вывести, как случилось с грешником мытарем, т.е. может поднимать людей из ничтожества на высоту, "ибо сказано, что всяк возносяйся смирится, и смиряяйся возносится. Отвергнувши величание и приняв смирение, оправдан был мытарь, а похвалившийся фарисей был осужден и погиб. Умоляю вас, — говорит проповедник, — не величайтесь, да не погибнем, ибо по той же причине и ангелы были свержены с небес и претворились в бесов".
Нравоучительная философия этой притчи в русском поучении не ограничилась одним только сокрушением сердца в раскаянии о грехах, одним только действием покаяния, но была распространена в народных понятиях как общая и единая основа всего нравственного быта и для личности и для целого общества. Эта философия видела в смирении не одно христианское сознание человеческой слабости, беспомощности и ничтожества перед Божьим милосердием, но находила в нем тот уровень людских отношений, перед которым не было избранных и высоких, выдвинутых из народного множества. В чувстве смирения она проповедовала братское равенство и потому всегда очень понятно и ясно выражала, как оскорбляется народное чувство всякой мыслью и всяким подвигом и делом, где человек самонадеянно возносил себя в чем-либо перед остальными людьми. Лучшим подтверждением этой истины служит вся наша летопись от начала и до конца, в которой в течение многих столетий мы постоянно встречаем одно и то же поучение, раскрываемое в живых делах и лицах и при всяком случае объясняемое текстом Писания, что гордым Бог противится, а смиренным дает благодать, что вообще всякое самонадеянное вознесение себя над уровнем остальных противно не только Божьему усмотрению, но и народному чувству.
История, конечно, делала свое дело и стремилась выделить некоторые слои народа, стремилась образовать в народе более или менее резкие отличия людей друг от друга, но народное чувство братского равенства скоро перемалывало в одну муку всякие зерна, вовсе не замечая, были ли они отборные или простые, рядовые. Мы думаем, что само учение о смирении, принятое нашим народом с такой сердечностью и проходящее через всю его историю в одном неизменном облике как высокий нравственный идеал людских отношений, как истинная мера человеческого достоинства, что само это учение распространилось в народе и сделалось любимым правилом его практической философии по той причине, что вполне выражало народную заветную мысль об истине человеческих отношений. Проповедь о смирении была общей проповедью во всем христианстве, у всех народов, и русскому поучению оставалось только пользоваться готовым и богатым материалом для просвещения своей паствы. Из богатых источников отеческих писаний русское поучение выбрало немалую долю, в назидание русского нрава и русской мысли; но выбранное или, лучше сказать, избранное оно передавало под углом своего собственного созерцания, о том или другом порядке людских отношений.
Проповедь о смирении по многим причинам сделалась особенно любезной русскому уму и нраву. С одной стороны, это показывало, что русский человек сердечно понял истину христианского учения, сердечно ей отдался, и только в смирении находил истинную силу, способную смягчить его грубое языческое сердце. Здесь действие смирения касалось прямо и глубоко внутреннего мира человека, и возделывало его личный особый нрав и ум. Но существовали и другие, бытовые и общественные, причины, по которым учение о смирении приобретало очень сильное влияние на умы народа. Русский человек стре