| ||
В некоторых отношениях поэзия Полежаева звучит лермонтовскими тонами, правда, в ней гораздо меньше силы и больше элементарности; она — без глубины, без тонких изгибов мысли; она откровенна и наивна, любит посмеяться и насмеяться, — иногда поспешно. Но мы слышим, как у Лермонтова, ноты страстного мятежа, бурный вызов, первые выклики русского анархизма; то и дело сверкает "анархический булат". А затем — конечный отказ от борьбы, борьбы с самим собою и со всяческим самовластием, которое в лице Николая I так жестоко обрушилось на Полежаева и за неприличную, грубую поэму "Сашка", за некрасивую шалость юных лет, в корне испортило ему жизнь — изгнанием, ссылкой, подневольной солдатчиной. Вероятно, этим и объясняется, что в нашей литературе Полежаев выступил как поэт отчаяния. "Своенравно-недовольный", он создает исступленные стихи, он часто говорит о своей погибели, о том, что он не расцвел и отцвел в утре пасмурных дней, о том, что ему всегда сопутствовал некий злобный гений: Мой злобный гений
У него сосредоточенно мрачные жалобы, трагическое безумие и самоупоение безысходности, страстность печали. Он — возможный самоубийца. Но к этому психологически необходимо присоединилось в юноше и то, что ему любо стало его несчастье, лестно показалось быть или, по крайней мере, слыть отверженным и преступным, и он не хотел бы, чтобы истина извлекла его из тьмы ожесточения. Он почувствовал обаяние тьмы, радость и гордость изгнанничества. Ему сделалось бы не по себе, если бы дух упорный, его гонитель на земле, слишком рано оставил его в покое. И мало-помалу Полежаев, в гордыне своей скорби, в восторге отчаяния, признал себя Люцифером, Каином, некроманом и возомнил о себе, что на него, атеиста, Бог обращает свое мстительное внимание. И дышит все в создании любовью,
Ему никогда не приходило на мысль, что Бог равнодушен к его безбожию. Ему радостно было считать себя выключенным из природы, — как звено, выпавшее из цепи бытия Полежаев злоупотреблял адом. Нельзя, однако, сказать, чтобы он рисовался, манерничал: иллюзия его была искренней, и мнимое перешло в действительное. Чувствуя себя исключением, однажды внушив себе этот аристократизм несчастия, он метался по земле, опустошенный страдающий, "живой мертвец". Он "без смерти умер в белом свете". "Вампир гробовой", он видел в себе какой-то призрак, тягостное человеческое недоразумение. Он верил в свою смерть, уже наступившую, смерть без памятника, предшественницу той физической гибели. которая часто рисовалась ему в виде казни и безвестной, бескрестной могилы: И нет ни камня, ни креста,
И даже обращаясь к дыму своей трубки (в стихотворении "Табак"), он так безнадежно взывает: Курись же. вейся, вылетай,
Он воображал себя живым погребальным факелом, который горит в безмолвии ночном, — страшная мысль о человеке, как о собственном факеле, мысль о жизни, как о самопохоронах! "Прости, природа!" — говорит преступник перед казнью, и этим Полежаев намечает и собственное сиротство в мироздании, мучительную оторванность от живого, и тот ужас казни, который отделяет ее от смерти естественной: казнь идет против стихии, кощунственно ее нарушает и с безбожной преднамеренностью насилует природу. И вот Окаменей,
Полежаев встречал уже в своей душе последний день и тень последней ночи — и погибал. Я погибал,
обычный патетический мотив его поэзии. И в гибели своей он вспоминал, как много было ему дано, какую яркую жизнь, какое буйство душевных сил сменяет собою нравственная смерть. Много чувства, много жизни
в роскошной растрате бурно протекала его душа, и теперь она убита, попрана, унижена. Но зачем же вы убиты,
И не только тоска удручает его по этой былой оргии душевных напряжений, но и ненависть к тем, кто его погубил, к "безответственному разбою" власти. И он призывает небо, чтобы оно громами своими покарало землю тиранов: Где ж вы, громы-истребители,
Страстности его внутренних сил могла отвечать война, на которую он был послан, война с кавказскими горцами, с этими людьми-орлами, и она действительно вдохновила его на несколько красочных поэм, где колоритно рисуются баталия, "изыскательные штыки", кровавый пир сражения и весь этот прекрасный в своей мятежности Кавказ, свидетель Прометеевой казни. Но и там, где "витийствует Беллона", среди кровавого красноречия войны, поэт, ставший солдатом, не находит себе покоя и все чувствует на себе, как пленный ирокезец, его песни, чужие цепи, оковы рока, это космическое самовластье, от которого гибнет "атом, караемый судьбой". Жертва политического самодержавия, он последнее расширял и придавал ему размеры мировые. Что ж мне в жизни безызвестной,
Повсеместная отчизна — все равно что отсутствие всякой отчизны. В пафосе своем Полежаев и море мерит жадными очами, чтобы пред лицом его поверить силы духа своего, — безмолвный поединок человека и моря, обычное состязание нашей и "свободной" стихии. И он, атом, предлагает безбрежному морю глубокие космогонические вопросы: Что ты? Откуда? Из чего?
Тот же пафос, пламенное горение духа сказывается у Полежаева и в его отношении к женщине. Ненасытным огнем трепещет его любовь, и он часто воспевает свидания, любовь не утоляющие; когда он говорит о женских глазах, эти глаза непременно черные, "огневые стрелы черных глаз", и локон — тоже черный, "локон смоляной". Какой-то чад у него в уме и сердце, и разгулен праздник его чувственности, на который он зовет цыганку, дарящую "африканские цветы" наслаждения. Он отдается "преступной" мечте об алом шелковом бешмете; ему сладостно преодолеть упорную стыдливость женщины и самый стыд превратить в бесстыдство. Да, Она взошла, моя звезда,
Когда молодая мать стоит у колыбели своего ребенка и его укачивает, то грешно ее "баюшки-баю", и дитя свое называет она "постылый сорванец", и в сердцах желает ему уснуть навсегда, потому что ее ждет возлюбленный и ребенок мешает ее любви. Ради рая, магометанского рая, Полежаев готов стать ренегатом, сорвать со своей груди "знак священный" и войти в гарем. Но недаром в его поэзии разгул сочетается с элегией, — и от безумия, от самоупоенного отчаяния наш страстный певец был спасен. Его творчество показывает нам возрождение Каина. Певец Аримана, "отверженец природы", озлобленный своей беспомощной атомностью в мире, в его повсеместной отчизне, т. е. на повсеместной чужбине, он как-то не мог разобраться в самом себе — злодей ли он или безвинно гонимый. Он долго "перекорствовал судьбе", он погибал, и злобный гений его торжествовал, и он тонул в жизненной пучине, — он сам нарисовал эту страшную картину: Все чернее
Но не утонул его челнок, и узнал пловец "благосклонную тишину". Когда печать проклятий уже клеймилась на его челе и "в душе безбожной надежды ложной он не шпал и из Эреба мольбы на небо не воссылал", в эту последнюю минуту вдруг нежданный Надежды луч,
Это был тот самый Бог, который спас и грешницу, — тем, что не осудил ее и не позволил осудить другим; об этом сам Полежаев вослед Евангелию рассказал в известном стихотворении. И как спасен был поэт от своего ожесточенья и от своего бездействия, так и от "Сашки", от цыганки, от греховности спасла его истинная женщина — та, которая написала его портрет. Он умилен был тем, что любимая женщина нарисовала его черты и этим его воскресила, и Полежаев стал дорог, стал нужен самому себе: портрет доказывает важность и значительность оригинала. С восхищением, с признательной радостью обращается наш автор к желанной художнице своей: Кто, кроме вас, творящими перстами,
Он нравственно возродился, но его уже подстерегала смерть. Он заболел "чахоткой роковой", и она "пристально" поглядела ему в глаза, и, погубленный своим тяжким временем, он безвременно умер, не расцветший и отцветший в утре своих и русских пасмурных дней. Он оставил родине стихи, полные энергии и сжатости, решительные и сильные; особенной выразительностью звучит его любимый двухстопный размер, в немногие слова которого он влагал так много чувства и мощи, иногда и сатиры. На гроб Пушкина сплел он венок художественных звуков. В нашей литературе слова Полежаева — из самых громких и страдальческих, и, может быть, по яркости окраски, по силе темперамента немногим уступит из признанных поэтов наших эта одаренная душа, растоптанная суровой пятою русского самовластия. Из книги: Силуэты русских писателей. В 3 выпусках. Вып. 3. М., 1906-1910; 2-е изд. М., 1908-1913. Юлий Исаевич Айхенвальд (1872-1928) — известный литературный и театральный критик, литературовед, публицист, переводчик, мемуарист, эмигрировавший в 1922 году в Берлин. Практически не переиздавался в советское время. | ||
|