В.А. Жуковский
О критике
Два разговора о критике

На главную

Произведения В.А. Жуковского


СОДЕРЖАНИЕ




О критике

(Письмо к издателям "Вестника Европы")

Будучи усердным читателем вашего журнала и желая вам искренно успеха в его издании, почитаю обязанностию сообщить вам слышанный мною недавно любопытный разговор, которого поводом было ваше объявление о "Вестнике" на следующий год, припечатанное в московских газетах.

Я обедал на сих днях у одного моего знакомца. Это человек старого времени, совсем неученый, но одаренный здравым рассудком; он не знает иностранных языков, но любит читать и все хорошие русские книги (оригинальные и переведенные) прочитал от доски до доски; любит поэзию, но одну русскую, ибо иностранных поэтов знает только по слуху или в некоторых переводах (следовательно, почти не знает, ибо вы сами признаетеся, что большую часть переводов можно сравнить с ложными слухами, которые и самую истину нередко превращают для нас в небылицу). Он имеет что-то похожее на вкус, но по справедливости можно назвать его суевером во мнениях о словесности, ибо все старое кажется ему прекрасным потому единственно, что оно старое. Вообще он большой неохотник до критики; умея чувствовать изящное, он мало оскорбляется тем, что оно бывает иногда смешано с дурным; скажу более: самое дурное, от своего смешения с хорошим, бывает для него или сносно, или и совсем незаметно. У него нашел я общего нашего знакомца, умного и весьма образованного человека. Он не автор, но судит с великою основательностию о произведениях писателей. Он любит изящную словесность и в особенности занимался ее теориею: его мнения о поэтах, ораторах и вообще о произведениях искусства основаны на правилах верного и образованного вкуса.

Рассуждая о литературе, коснулись и вашего "Вестника". "Вот новость, — сказал мой Стародум (назову его Стародумом), подавая общему приятелю нашему тот листок газет, в котором помещено ваше объявление. — Издатели располагаются угощать нас критикою; весьма любопытствую знать, что из этого выйдет; но, признаюсь вам, ничего доброго не обещаю себе от критики: что пользы нападать на писателей, которых и без того у нас очень немного? И нужно ли заводить междуусобия в спокойной республике литературы, превращать ее в поле сражения, на котором одинаков бесславие ожидает и победителя и побежденного, а нас, читателей, сделавшихся просто зрителями, принуждать смотреть, смеяться и, может быть, презирать жалких людей, забавляющих нас своими ссорами? И ссору автора с критиком не можно ли по справедливости сравнить с сражением петухов, забавным только для тех, которые на него смотрят и держат большой заклад? Я твердо уверен, что такие забавные ссоры много вредят литературе и необходимо унижают почтенный характер писателя".

"Позвольте с вами не согласиться, — отвечал наш общий приятель. — Уверяю вас, что вы испугали себя привидением: или я ошибаюсь, или понятие, составленное вами о критике, весьма несправедливо. Ссора, сражение, междуусобия — все эти ужасные слова, которыми вы окружили миролюбивое слово критика, совсем не принадлежат к ее свите. Критика есть суждение, основанное на правилах образованного вкуса, беспристрастное и свободное. Вы читаете поэму, смотрите на картину, слушаете сонату — чувствуете удовольствие или неудовольствие — вот вкус; разбираете причину того или другого — вот критика. И все ваше несходство с настоящим критиком состоит единственно в том, что вы рассуждаете наедине с собою о таком предмете, о котором он говорит в присутствии многих, имеющих полное право соглашаться с ним или не соглашаться, — значит ли это заводить междуусобие в спокойной республике литературы? И почему ж унизительно говорить свое мнение вслух о таком предмете, который можно назвать собственностию строгого мнения. Разумею здесь все произведения словесности и изящных художеств".

"Но прошу покорно заметить, не сами ли вы уничтожили пользу критики, сказав, что каждый читатель есть сам по себе уже критик? Позволено ли одному представлять целое общество? И не безумное ли высокомерие почитать себя голосом публики или присвоивать себе способность давать законы ее суждениям?"

"И в этом случае позволяю себе думать различно с вами. Напрасно приписываете вы критику неприличное намерение быть законодателем мнений. Положение автора можно, с одной стороны, сравнить с положением человека, разговаривающего в обществе: первый говорит большими монологами, на которые или не дают ему ответа, или отвечают ему в критике; другой выражается в нескольких словах, слышит ответы, делает возражения — то же, что критика: отвечать на бумаге, отвечать на словах — не все ли равно? Где же намерение быть законодателем мнений? Одно необходимое условие — учтивость. Предлагайте мысли свои, не думая, чтобы они были неопровержимы. Правда, что каждый читатель есть сам по себе критик, ибо он думает и судит о том, что читает; но следует ли из того, чтобы критика была бесполезна? Я сомневаюсь. Два рода читателей: одни, закрывая прочтенную ими книгу, остаются с темным и весьма беспорядочным о ней понятием — это происходит или от непривычки мыслить в связи, или от некоторой беспечности, которая препятствует им следовать своим вниманием за мыслями автора и разбирать впечатления, в них производимые красотами или недостатками его творения; другие читают, мыслят, чувствуют, замечают прекрасное, видят погрешности — и в голове их остается порядочное, полное понятие о том, что они читали. Некоторые, прибавлю, судят криво и косо о произведениях изящного, потому что вкус их и рассудок или испорчены предубеждениями, или весьма еще мало образованны и требуют направления. Для первых благоразумная критика полезна бывает тем, что она может служить Ариадниною нитию их рассудку и чувству, которые без того потерялись бы в лабиринте беспорядочных понятий и впечатлений; она облегчает для них работу ума; соединяет и приводит в систему то, что им представлялось без связи и по частям, побеждает их беспечность и, избавляя внимание от тягостного усилия, приводит их кратчайшим путем к той цели, к которой не могли бы они достигнуть без указателя. Другим доставляет она случай сравнивать собственные понятия с чужими, более или менее основательными, и, следовательно, представляет им с другой точки зрения те предметы, которые они уже с одной или с некоторых рассматривали; от такого сравнения рождаются новые понятия или объясняются и становятся положительнее старые. Но главная и существенная польза критики состоит в распространении вкуса, и в этом отношении она есть одна из важнейших отраслей изящной словесности, прибавлю, и философии моральной. Что такое вкус? Чувство и знание красоты в произведениях искусства, имеющего целию подражание природе нравственной и физической. Научась живее чувствовать красоты подражания, мы необходимо становимся чувствительнее и к красотам образца. Человек с образованным вкусом (который всегда основывается на чувстве и только управляем бывает рассудком) должен быть и в своей нравственности выше необразованного. Критика, распространяя истинные понятия вкуса, образует в то же время и самое моральное чувство; добро, красота моральная в самой натуре, отвечает тому, что называется изящным в подражаниях искусства; следовательно, с усовершенствованием одного соединяется и усовершенствование другого. Из всего, мною сказанного, можете заключить, что звание критика и весьма важное и весьма трудное. Вот идеал, составленный мною о его характере: истинный критик, будучи одарен от природы глубоким и тонким чувством изящного, имеет проницательный и верный ум, которым руководствуется в своих суждениях; чувство показывает ему красоту там, где она есть, во всех ее оттенках и самых нежных и самых нечувствительных; рассудок определяет истинную цену ее и не дает ему ослепляться ложным блеском, иногда заменяющим прямо изящное. Он знает все правила искусства, знаком с превосходнейшими образцами изящного; но в суждениях своих не подчиняется рабски ни образцам, ни правилам; в душе его существует собственный идеал совершенства, так сказать, составленный из всех красот, замеченных им в произведениях изящного, идеал, с которым он сравнивает всякое новое произведение художника, идеал возможного, служащий ему верным указателем для определения степеней превосходства. Этого не довольно: чтобы судить о произведениях искусства, которые не иное что, как подражание природе, надлежит хорошо быть знакомым и с самым предметом подражания — с природою. Возьмите в пример самый высокий из всех родов поэзии — эпическую поэму. В ней видите нравственный мир со всеми его страстями и мир физический со всеми его прелестями и великолепием. Спрашиваю: будет ли в состоянии критик определить достоинство стихотворца в изображении страстей и характеров, если ни действия страстей, ни тайны характеров, которые надлежит наблюдать в самом человеке, ему неизвестны? Заметит ли он верность или неверность в изображениях физической природы, если иногда сам не восхищался ее красотами, если очарование вечера, или спокойное величие утра, или приятность тенистых долин, или ужасы диких утесов, неподвижных посреди ниспадающих с вершины их водопадов, не имеют ничего привлекательного для его сердца? Истинный критик должен быть и моралист-философ и прямо чувствителен к красотам природы. Скажу более: он должен быть и сам морально-добрым или по крайней мере иметь в душе своей решительное расположение к добру, ибо доброта моральная, как я уже сказал прежде, служит основанием чувству изящного, и последнее, не будучи соединено с первым, никогда не может иметь надлежащей верности. Наконец, хочу найти в нем пламенную любовь к искусству: он должен иметь о нем понятие высокое: в противном случае никогда не составится в голове его тот идеал совершенства, без которого мысли его не будут ни живы, ни убедительны. Само по себе разумеется, что критиков, близких к моему идеалу, весьма немного: Лонгины, Джонсоны, Аддисоны, Лагарпы, Лессинги так же редки, как и великие художники, которых творениям они научили нас удивляться".

"Надобно согласиться, что ваше изображение критика может привести в отчаяние и самого неустрашимого рыцаря критики; и я имею причину думать, что господа издатели "Вестника", которые так смело выступили на сцену критики в своей газетной прокламации, не близки к вашему идеалу (извините, я повторяю, что слышал), но позвольте мне сделать одно замечание: из всех ваших рассуждений не имею ли я права заключить, что критиком (таким, какого вы описали) может быть один только художник? Кому лучше живописца судить о живописи и лучше поэта о стихотворстве? Артисту, более нежели другим, должны быть известны все тайны его искусства, и не должно ли наперед самому написать что-нибудь превосходное, чтобы иметь способность и право критиковать произведения искусства?"

"Замечание ваше, если хотите, и справедливо и нет. Хороший артист не может не быть и хорошим судьею своего искусства, это правда; но из этого еще не следует, чтобы способность рассматривать произведения искусства непременно соединена была с способностию производить изящное. Лагарп — посредственный трагик; но кому лучше его известна теория драматического искусства? И его примечания на трагедии Расина и Вольтера не лучше ли несравненно тех примечаний, которые великий Корнель, сей превосходный трагик, написал на собственные свои трагедии? Творец действует по вдохновению: он быстро угадывает те красоты, которые критик, руководствуемый чувством изящного, с медлительностию рассудка рассматривает в самом их происхождении. Сия медлительность в работе разбирающего вкуса едва ли сообразна с быстротою творческого духа; и мы не всегда находим их соединенными в одном и том же человеке. Способность восхищаться красотою, способность угадывать тот путь, по которому творческий гений дошел до своей цели, то есть до произведения изящного, не есть еще творческий гений — она степению ниже; не всякому дано от природы производить великое; но тот всех ближе к великому, кто лучше других угадывает его тайны. И если бы надлежало выбирать, то я поручил бы последнему быть толкователем первого, ибо он способнее входить в такие подробности, которые первый, объемлющий все одним взглядом в целом, пренебрег бы как бесполезные, а потому не объяснил бы нам удовлетворительно своего образа действовать".

"Благодаря вам я помирился с критикою, но должно признаться, что не все расположены к ней так милостиво, как вы. Я наименовал бы некоторых известных писателей, которые ненавидят как самую критику, так и важных господ критиков. Например, Фильдинг (которого прекрасный роман, лучший из всех романов, умерщвлен для нас, русских, в безбожном переводе) называет их публичными клеветниками, немилосердно марающими доброе имя книг. Едва ли можно перечесть те приятные титулы, которыми их награждают: это завистники, ядовитые пасквиланты, неприятели славы, и прочее и прочее. Что скажете?"

"Скажу, что все это относится к одному только злоупотреблению критики и что имена завистников, ядовитых пасквилантов, неприятелей славы принадлежат единственно таким людям, которые вооружаются критикою не для пользы вкуса, а в угождение собственным своим страстям: зависти, мщению и пр. Но это самозванцы-критики, и их-то смешные ссоры с писателями можно по справедливости сравнить с сражением петухов, забавных для одних только зрителей. Некоторые из них нападают на превосходного автора из одной ненависти к превосходству; другие отмщают на счет вкуса за личное оскорбление; иные (и, кажется, большая часть) имеют в виду одно остроумие и колкостями насчет хорошего и дурного без разбора угождают врожденной насмешливости читателя.

Таких забавных или презрительных актеров было весьма много на сцене французской литературы, и некоторые (например, Фрерон) прославились своим бесславием. У нас еще ничего подобного не бывало, вероятно, потому, что мы не богаты произведениями собственными, может быть, также и потому, что русские несколько равнодушны ко всему русскому, а критика, и хорошая и дурная, существует только там, где литература есть один из любимых предметов всеобщего внимания. Как бы то ни было, злоупотребление вещи не унижает достоинства. Но прибавлю, звание критика соединено само по себе с некоторыми неизбежными опасностями; критик имеет дело с самолюбием, и, что всего важнее, с самолюбием авторским (которое по своей раздражительности занимает первую степень между всеми родами самолюбия); следственно, он всегда подвержен опасности оскорблять и самым скромным и самым умеренным суждением. В таком случае спасут его одни следующие правила: пусть будет он совершенно беспристрастен (беспристрастие можно назвать честностию критика); пускай имеет в виду единую пользу искусства, остерегается предубеждения и не позволяет себе быть судьею в таких случаях, в которых какая-нибудь личность нечувствительно может замешать в приговор его пристрастие. Думаю также, что, разбирая произведения изящные, он должен более останавливаться на красотах, нежели на погрешностях, и, замечая только одни важные ошибки, выставлять превосходное, ибо всякая новая красота есть приобретение искусства, есть новый шаг его к совершенству. Наконец, язык его должен быть важен и прост, и только в необходимых случаях (когда простое убеждение недостаточно) позволяется ему употребить оружие насмешки. Насмешка производит не убеждение, а предубеждение; она должна быть только пособием здравой логики и тем более опасна, что может унизить самое превосходное. Известно, что забавные софизмы Вольтера повредили для многих важным и спасительным истинам христианства".

"Все мнения ваши справедливы; но спрашиваю: много ли найдет случаев такой критик, какого вы описали, применять свой идеал изящного к произведениям наших писателей и художников? Нельзя ли по справедливости подозревать, что он совсем останется у нас без дела?"

"Ваша правда, мы еще не богаты произведениями превосходными; наша словесность едва начинает выходить из младенчества; оригинальных русских книг весьма немного (я говорю об одних хороших); зато какое множество переводов, и каких переводов! Их смело можно назвать оригиналами, ибо они совершенно никакого не имеют сходства с подлинниками. Что же делать критику посреди сего наводнения, в котором утопает наша несчастная словесность? Говорить об искусстве и слоге, рассматривая такие книги, в которых нет и следов искусства и слога, значило бы сражаться с ветряными мельницами. Но я и рассматривание вздорных книг за неимением хороших не почитаю совсем бесполезным. Критика может быть у нас приготовлением к хорошему. Разбирая и, если угодно, осмеивая безобразные переводы романов, которыми книгопродавцы без всякой пощады нас угощают, она сделает нас по крайней мере взыскательными, по крайней мере научит называть дурное дурным; а чтобы познакомить нас с истинно прекрасным, пускай обращает наше внимание на произведения старых или давно уже известных классических писателей наших. В сочинениях Ломоносова, Державина, Дмитриева, Карамзина и еще некоторых новейших найдутся образцы, довольно близкие к тому идеалу изящного, который должен существовать в голове каждого критика. Причины же небогатства нашей словесности..."

Разговор был прерван на самом этом месте прибытием нескольких посторонних людей. Я простился с моим знакомцем, побежал домой и записал для вас слышанное; надеюсь, что некоторые мысли моего почтенного адвоката критики будут полезны и для вас.

ДВА РАЗГОВОРА О КРИТИКЕ

"Нет! — сказал однажды превосходный музыкант Граун математику Эйлеру. — Зная одни только правила гармонии, никогда не будешь великим музыкантом. Кому лучше вас известны эти правила? Но вы, если не ошибаюсь, не можете сочинять музыки".

"Почему ж вы так думаете? — спросил математик с усмешкою. — Я никогда не писал ноты, это правда; но более оттого, что я не хотел писать их. Увидим!"

Они выбрали тему и условились приготовить к назначенному времени музыку. Условие исполнено. Граун приносит к Эйлеру свои ноты; Эйлер подает ему свои. В произведении Грауна были не только сохранены все правила гармонии, но оно трогало душу, было исполнено чувства, нежно, приятно: беспрестанно хотелось слушать эту пленительную музыку. Напротив, в работе математика хотя и нельзя было найти ни одной погрешности против правил, но она была суха, не действовала на сердце, и слушатель как будто отдыхал при последней ноте.

"Что скажете? — спросил Граун. — Я не осмелюсь назвать музыки своей образцовою, но рассудите сами, вы умеете живо чувствовать прекрасное, хотя не имеете дара производить".

"Скажу то, что вы правы, любезный Граун, — отвечал математик, раздирая свои ноты. — Одного знания правил гармонии недостаточно. Хитрость моя мне удалась: я люблю музыку и теперь имею в руках новое произведение Грауна, которого никто еще не знает. Вы бы не написали этих нот но просьбе; я вздумал разгорячить вас спором и награжден за труд свой прекрасною музыкою".

Музыкант засмеялся и подарил Эйлеру свои ноты.

Свидетелями этого дружеского спора были два молодые человека, один ученик Грауна, другой ученик Эйлера.

"Видите ли, — сказал молодой музыкант, вышед на улицу с математиком, — что ваша математическая теория совсем бесполезна для нашего искусства".

"Бесполезна? — воскликнул математик. — Я этого не вижу!"

"Бесполезна во всех отношениях! Первое, она еще не произвела и никогда произвести не может ни одного великого гения".

"Но может его руководствовать, просвещать, служить ему пособием".

"И то не может".

"Но разве учитель ваш, Граун, не имеет никакой теории?"

"Имеет, и самую лучшую. Но я утверждаю, что он и совсем без теории мог бы сделаться тем же превосходным Грауном, которому теперь мы все удивляемся. Получив от природы нежное, тонкое и верное чувство, будучи хорошо знаком с образцами, имея великую опытность, он мог бы, и не зная теории, написать то же, что написал и пишет".

"Написал бы что-нибудь легкое, простое; но трудное и многосложное — сомневаюсь!"

"Всё, милостивый государь! Не имея уха, опытности и знания образцов, неможно быть музыкантом; но если имеешь их, то смело бери перо и пиши ноты: сочинения твои будут превосходны. Так, государь мой, сильное, пламенное чувство и верное ухо — вот главное и, по моему мнению, единственное! Без них мы не видали бы ни одного превосходного музыканта".

"Превосходство, государь мой, есть понятие относительное. Например, этот художник был превосходен для своего времени, но в наше, быть может, наименовали бы его посредственным. Теперь гений должен иметь образование двоякое: правила и образцы для него необходимы".

"В таком случае он не гений".

"Почему ж, прошу сказать?"

"Потому, государь мой, что гений есть животворное пламя, в самом себе заключающее и светлость и теплоту свою; творческая сила, которой создания..."

"А, теперь вижу, — воскликнул математик, которому такой решительный тон не совсем нравился, — гений, по вашим словам, есть исключение из законов природы, есть чудо. Я соглашусь, если угодно, что гениям первой степени и нам, обыкновенным людям, не должно почитать теорию необходимою для искусства; но она сама по себе имеет великую цену..."

"Для кого ж, скажите, если все вообще могут не иметь в ней нужды?"

"Для нас самих".

"Удивительное дело! Теория искусства может не быть полезною для самого искусства и в то же время имеет для нас великую цену!"

"Так же, например, как и астрономия. Тела небесные могли бы совершать течение свое очень порядочно и тогда, когда бы не имели мы никакого о нем понятия".

"О, астрономия, она приносит другого рода пользу. Мореплавание, летоисчисление..."

"Что вы говорите о мореплавании, о летоисчислении! Представьте, что нет еще ни лодки, ни корабля, ни часов, ни календарей — словом, ничего такого, к чему была бы нужна астрономия; и тогда останется она превосходною наукою, одною из самых важнейших!"

"Что вы говорите? Не будучи полезною?"

"Но что называете вы быть полезным? Или, лучше, скажите (чтобы не слишком распространяться), на что полезна музыка?"

"Боже мой, на что полезна музыка? Но разве не есть она самое нежное, самое благородное из всех приятных занятий человеческого духа?"

"Так думает о своем искусстве каждый художник!"

"И только один, то есть музыкант, думает справедливо".

"С этим не всякий согласится. Но я с своей стороны доволен и тем, что вы приятного не разделяете с полезным: и в самом деле, они почти неразделимы. Итак, ваше искусство имеет в глазах ваших именно потому великую цену, что оно приятным образом занимает чувственные ваши способности, не правда ли?"

"Правда, но прибавьте: высшие, тончайшие, благороднейшие чувственные способности".

"Согласен! А я ценю высоко свое искусство именно потому, что оно занимает мой ум, следовательно, также одну из душевных способностей, которую можно причислить к самым благородным, по крайней мере столько же благородную, как и ваши способности чувственные. Хотите ли прибавить к слову занимать несколько других, столь же значительных, например возвышать, совершенствовать, распространять; тогда увидим, что музыкальное искусство совершенствует, усиливает, возвышает вашу чувственную способность, а математическая теория этого искусства совершенствует, усиливает, возвышает мой рассудок; другими словами, эта теория сама по себе есть искусство, имеющее собственное, от всех других искусств независимое достоинство; пусть будет она полезна или бесполезна для самого артиста, она приносит пользу мне, и я доволен!"

"Позвольте, позвольте, — сказал ученик Граунов, запинаясь, — если вы ничего другого не ищете, кроме одного занятия вашему рассудку, то я бы мог..."

"Что бы вы могли?"

"Представить вам множество других занятий: они столь разнообразны..."

"Что можно обойтись и без этого занятия, хотите вы сказать?"

"Так точно".

"Государь мой, занятие другого рода есть не иное что, как занятие другого рода. Каждое из них имеет в себе что-нибудь собственное. Чем деятельность душевных способностей разнообразнее, тем самые способности сии становятся образованнее, обширнее! Для чего же лишать себя... Но вот уже путь наш кончен. Простите!" Они разлучились.

2

"Вы цените критику весьма высоко", — сказал один молодой и очень довольный собою стихотворец скромному Мозесу Мендельзону.

"Весьма высоко, но не слишком, надеюсь. Она есть философия человека и потому должна принадлежать к первым и самым важнейшим нашим наукам".

"С этой стороны, конечно".

"Разве знаете вы какую-нибудь другую сторону? Цель критики — или показывать стихотворцу те способы, которыми он может понравиться, или объяснить ему сущность тех самых предметов, которые он обрабатывает. И в том и в другом случае раскрывает он перед глазами его натуру внутреннего, нравственного человека".

"Но разве одна эта натура составляет предмет стихотворства?"

"Всегда составляет она тот предмет, которому нравиться есть цель поэзии, и почти всегда, по крайней мере в лучших произведениях стихотворства, тот, который обрабатывает поэзия. Критика имеет в виду человека со всеми качествами его и оттенками".

"Есть важное знание, соглашаюсь. Но скажите, не тщетно ли критика трудится, когда со своими наставлениями обращается вместо моралиста к поэту? По моему мнению, гордое намерение научать поэта ей несвойственно".

"Я думаю совсем иначе".

"Следовательно, вы полагаете, что критика может быть наставницею гения? А я почитал ее только его ученицею".

"И то и другое может быть справедливо".

"Последнее неоспоримо".

"Согласен".

"Ибо все то, чему она хочет наставлять, приобретено ею от гения".

"И я то же почти думаю, не потому, чтобы великая школа всеобщей наставницы-природы была для нее закрыта, но потому, что она почитает гораздо выгоднейшим посещать училище гения. В обширной школе природы раздаются тысячи смешанных голосов, которые отличить один от другого чрезвычайно трудно; это предоставлено гению: он одарен тонким и счастливо образованным слухом; ему внятен каждый отдельный голос; он обогащает себя сведениями; он предлагает их языком более понятным; чему же удивляться, что критика предпочитает его ограниченную школу той необъятной, в которой проповедует сама природа!"

"И вышед из этой школы, берется она учить своего учителя, которого думает просвещать собственною его мудростию, не правда ли?"

"Для чего ж и не так, если учитель иногда впадает в погрешности или дремлет. Но разве она только в одной его школе почерпает свое образование? Что, если она гораздо прежде посещала другие и посещает их ежедневно, учится, выученное сравнивает и наконец лучшее, изобильнейшее, самое справедливое из него извлекает? Не может ли таким образом и ученица сделаться учительницею в свою очередь? Или не хотите ли вы, чтобы гений был гением во всякое время, чтобы ему всегда и одинаким образом был слышен и понятен голос природы и чтобы, наконец, обнимая столь много, он был способен обнимать все?"

"Этого я не утверждаю. Но гению быть учеником критики!"

"Скажите лучше, других превосходнейших гениев; ибо не сами ли вы сказали, что критика всему научилась у гения?"

"Пускай же гений имеет прибежище к гению, а не к его ученице. Я готов думать, что изучение образцов приносит пользу; но подчинять себя правилам — это унизительно для гения".

"Не противоречите ли вы самому себе?"

"Я? Каким образом?"

"Вы соглашаетесь почитать полезным изучение образцов, спрашиваю: чего же ищет гений в образцах великих? Конечно, правил! И чего ж другого? Позволит ли он себе похищать красоты, ему не принадлежащие?"

"Нет, это несвойственно творческому гению, а разве одному рабскому подражателю".

"Следовательно, он замечает одни только преимущества и отличия, пользуется своими замечаниями в произведениях собственных, приводит эти замечания в порядок, в систему и, наконец, составляет из них для себя правила! Итак, если изучение образцов для гения не унизительно, то для него столь же не унизительно и подчинять себя правилам".

"Но он находит эти правила сам. Нужно ли критике вмешиваться не в свое дело?"

"Извините. Если бы гений, как вы заставляете меня бояться, не почитал себя слишком знатным для короткого обхождения с критикою (впрочем, знатные забывают иногда свое величие для собственной выгоды), то я уверен, что он бы мог извлечь из ее пособия великую для себя пользу. Признайтесь сами, что критика несравненно способнее раздроблять и выводить общее из частного (а это нужно для составления правил), нежели ваш высокомерный гений. Итак, если изучение образцов, необходимое для знаний правил искусства, почитаете вы полезным, то я имею право думать, что Аристотель не лишний при Софокле и Еврипиде и что Гомова книга о критике может быть небесполезна для того, кто читает Шекспира. Я имел в руках трагедию в то время, когда вы ко мне пожаловали".

"Вот она!"

"Читали ль вы ее?"

"С восхищением!"

"В ней много прекрасного, но могло бы быть и гораздо более! Стихотворец, как видно, пленялся Шекспиром!"

"Он знает его наизусть".

"Но я замечаю, что он читал его слишком мало".

"Другие утверждают, напротив, что слишком много".

"В некотором смысле и я то же думаю; слишком много потому, что я нахожу в его трагедии такие места, которые отзываются грубым необразованным веком Шекспира, а слишком мало потому, что он не заметил в любимом стихотворце своем таких красот, которыми легко бы мог воспользоваться для усовершенствования своей трагедии. Как бы я желал, чтобы он прочел Гома или более о нем помнил!"

"Разве Гом научил бы его, как сделать лучше?"

"Не сомневаюсь! Но ваше как требует объяснения. Критик не может облегчить стихотворцу работы; не даст ему ни изобретательности, ни жара чувств, ни искусства владеть языком; но он может остерегать и руководствовать. Например, Гом сказал бы нашему трагику: страсти твои говорят о себе слишком много; это несходно с натурою; у Шекспира говорят они более о своем предмете. Сказав это, Гом удалился бы с скромностию, оставив самому стихотворцу найти (если он только на то способен) язык, страстям его приличный".

"Это другое дело; и то, что вы теперь говорите..."

"А что же иное говорил я прежде? Критик не может ни изобретать, ни производить, а если бы и мог..."

"То творческий гений не имеет в этом нужды".

"Очень естественно! Он мыслит сам, а не заставляет мыслить за себя других. Таков его образ действия везде, даже и в тех случаях, в которых он мог бы получить точнейшее наставление: представляю в пример математику. Тот, кто читает геометрические книги очень быстро, есть сам, конечно, великий геометр. Фигура и предложение — для него довольно. Если он Эйлер, то он найдет доказательство и без руководца".


Статья "О критике" впервые опубликована: Вестник Европы. 1809. Ч. 48. № 21.
Статья "Два разговора о критике" впервые опубликована: Вестник Европы. 1809. Ч. 48. Т 23. Выполненный В.А. Жуковским перевод статьи И.-Я. Энгеля "Два разговора относительно ценности критики" является "своеобразным дополнением к статье "О критике"" (Ф.З. Канунова).

Василий Андреевич Жуковский (1783-1852). Поэт, переводчик, критик.


На главную

Произведения В.А. Жуковского

Монастыри и храмы Северо-запада